Пора духовную писать,
Как видно, надо умирать.
И странно только мне, что я ране
Не умер от страха и страданий.
О вы, краса и честь всех дам,
Луиза! Я оставляю вам
Шесть грязных рубах, сто блох на кровати
И сотню тысяч моих проклятий.
Мать у окна стояла.
В постели сын лежал.
«Процессия подходит.
Вильгельм, ты бы лучше встал!»
«Нет, мать, я очень болен,
Смотреть не хватит сил.
Я думал о Гретхен умершей
И сердце повредил».
Солнце играло лучами
Над вечно зыблемым морем;
Вдали на рейде
Блестел корабль, на котором
Домой я ехать собрался.
Да не было ветра попутного, —
И я еще мирно сидел
На белой о́тмели
Пустынного берега
И песнь Одиссея читал —
Сколько я немецкаго Михеля ни знал —
Лежебоком-сонею все его считал.
После марта месяца мне казалось — он
Стал бодр, и мужествен, сбросил лень и сон.
Как он гордо голову поднял с этих дней
Пред отцами мудрыми родины своей!
Как непозволительно речи он метал
В тех, кто этой родине гнусно изменял!
Сколько я немецкого Михеля ни знал —
Лежебоком-сонею все его считал.
После марта месяца мне казалось — он
Стал бодр, и мужествен, сбросил лень и сон.
Как он гордо голову поднял с этих дней
Пред отцами мудрыми родины своей!
Как непозволительно речи он метал
В тех, кто этой родине гнусно изменял!
— О, умница Екеф, что сто́ит, скажи,
Тебе христианин поджарый,
Супруг твоей дочки? Она ведь была
Товар уж порядочно старый.
Полсотенки тысяч, небось, отвалил?
А может, и больше? Ну, что же!
Теперь христианское мясо в цене…
Ты мог заплатить и дороже!
Благоуханий кухни дольной
Понюхал вволю я, друзья!
Земная жизнь была привольной,
Блаженной жизнью для меня.
Я кофе пил и ел пастеты,
Прекрасной куколкой играл,
Носил атласные жилеты,
В тончайшем фраке щеголял;
В карманах брякали червонцы…
А что за конь! а что за дом!
Любовь и надежда! все погибло!
И сам я как труп —
Выброшен морем сердитым —
Лежу на пустынном,
Унылом береге.
Передо мной водяная пустыня колышется;
За мною лишь горе и бедствие;
А надо мною плывут облака,
Безлично-серые дочери воздуха,
Что черпают воду из моря
Приступить я должен нынче к завещанью,
Так как жизнь приходит скоро к окончанью.
Удивляюсь только, как уже давно
Сердце гневом, скорбью не сокрушено.
Ты, краса всех женщин, Лиза, мой дружочек,
Оставляю старых дюжину сорочек
Я тебе в наследство, сотню блох при них
И мильон проклятий искренних моих.
Сироты проходят стройно,
По две в ряд, смотря спокойно,
В синих платьицах своих,
И пылают щечки их…
О, красивые сиротки!
Звон копилки раздается,
И со всех сторон несется
Подаянье; вид сирот
Всюду трогает народ.
Говорила телу бедная душа:
«Для чего я буду, в край иной спеша,
Расставаться в мире навсегда с тобою?
Смерть пусть лучше будет нашею судьбою.
Было неразлучно ты со мной всегда,
Душу одевало многие года,
Словно дорогое праздничное платье.
Не хочу с тобою врозь существовать я.
Горе мне! Нагая, тела лишена,
Ставши отвлеченной, я парить должна
Смерть меня кличет, моя дорогая!
О! для чего, умирая —
О! для чего, умирая, любя,
Я не в лесу покидаю тебя?..
В темном лесу, где погибель таится
Неотразимо грозна:
Волк завывает, коршун гнездится,
С бешеным хрюканьем бродит веприца,
Бурого вепря жена.
Был некогда рыцарь, печальный, немой,
Весь бледный, с худыми щеками,
Шатаясь, бродил он, как будто шальной,
Обятый какими-то снами.
И был он так вял и неловок во всем;
Цветы и девицы смеялись кругом,
Когда проходил он полями.
Но чаще, забившись в свой угол, вздыхал,
Чуждался взора людского,
Одинок, в лесной часовне,
Перед образом пречистой
Распростерся бледный отрок,
Преисполненный смиренья.
«О мадонна! Дай мне вечно
Быть коленопреклоненным,
Не гони меня обратно —
В мир холодный и греховный.
Посреди лесной часовни,
Перед ликом чистой Девы,
Мальчик набожный и бледный
Опустился на колени.
«О, позволь, Мадонна, вечно
Здесь стоять мне пред тобою.
Не гони меня отсюда
В мир холодный и греховный.
Жил рыцарь на свете, угрюм, молчалив,
С лицом поблекшим и впалым;
Ходил он шатаясь, глаза опустив,
Мечтам предаваясь вялым.
Он был неловок, суров, нелюдим,
Цветы и красотки смеялись над ним,
Когда брел он шагом усталым.
Он дома сиживал в уголке,
Боясь любопытного взора.
Дочь старшаго кистера в церковь ввела
Меня через двери портала;
Малютка блондинка и ростом мала,
Косыночка с шейки упала.
Я видел за несколько пфеннигов пар
Лампады, кресты и гробницы
В соборе; но тут меня бросило в жар
При взгляде на щечки девицы.
В Касселе две крысы проживали
И ужасно обе голодали.
Наконец, одна из них другой
Начала шептать в тиши ночной:
«Знаю с кашею горшечек я; но, ах!
Там стоит солдатик на часах.
Он в курфирстовском мундире
Как тебя в картонном царстве
В блеске зрительного зала
Я увидел, ты Джесси́ку,
Дочь Шейлока представляла.
Чист был голос твой холодный,
Лоб такой холодный, чистый,
Ты сияла, словно глетчер,
В красоте своей лучистой.
Мне снился сон, что я господь,
Сижу на небе, правя,
И ангелы сидят кругом,
Мои поэмы славя.
Я ем конфеты, ем пирог,
И это все без денег,
Бенедиктин при этом пью,
А долгу ни на пфенниг.
… Май и ко мне зашел. Он постучался
Три раза в дверь мою, взывая громко:
«Мечтатель бледный! Выдь — я поцелую!»
Не отпер двери я, ответив гостю:
«Злой гость, напрасно ты зовешь и кличешь —
Тебя проник давно я, тайны мира
Постиг я, многое постиг глубоко —
Томится в муках пламенное сердце…
Проник мой взор и каменныя стены
Жилищь людских, и сердце человека —
Недавно приснился нам флот.
Охотно с землей распрощавшись,
Мы плыли на всех парусах,
Попутного ветра дождавшись.
Мы дали названья судам,
Из лучших имен выбирали:
Один из фрегатов был Прутц,
Другой Фаллерслебеном звали;
«Я не скромная мещанка,
Поднимай гораздо выше:
Как свободной кошке, нужен
Чистый воздух мне на крыше.
«Там, в прохладе летней ночи,
Мне отраднее живется;
Песни звуки льются сами,
И пою я, что споется».
На горе в избушке бедной,
Рудокоп живет седой;
Там сосна шумит уныло,
Светит месяц золотой.
В чистой комнатке поставлен
Мягкий стул, с резьбой края.
Кто сидит на нем, тот счастлив,
И счастливец этот — я!
Полночный час уж наступал;
Весь Вавилон во мраке спал.
Дворец один сиял в огнях,
И шум не молк в его стенах.
Чертог царя горел как жар:
В нем пировал царь Валтасар,
И чаши обходили круг