Генрих Гейне - все стихи автора. Страница 3

Найдено стихов - 1135

Генрих Гейне

Германия

Будь безумцем и поэтом,
Если сердце рвется ввысь;
Только в жизни ты при этом
К воплощеньям не стремись!

Были дни — я помню гору,
Рейн манил внизу меня;
Вся страна цвела в ту пору
Предо мной в сиянье дня.

И под рокот мелодичный
Волны свой свершали путь;
Дрожь услады необычной
Мне закрадывалась в грудь.

А теперь дойду до цели —
Уж мелодия не та:
Сны и грезы облетели,
В прах развеялась мечта.

А теперь взгляну с вершины
На простор родной земли:
Там, где жили исполины,
Ныне карлики пошли.

Вместо мира золотого,
Что добыт ценой смертей,
Вижу я, куются снова
Злые цепи для людей.

Слышу я, поносят с жаром
Тех, кто в яростном бою
Подставлял не раз ударам
Грудь бесстрашную свою.

О, позор! Страной забыты,
В небреженье храбрецы;
Жалким рубищем прикрыты
Их священные рубцы!

Соль земли, надежда края,
Ходят неженки в шелках,
Честь венчает негодяя
И наемника — размах.

Клеветой на предков чинных
Стал немецкий наш наряд,
И камзолы о старинных,
Прежних днях нам говорят,

Днях, когда с простым обличьем
Добрый нрав в согласье жил
И, покорствуя приличьям,
Юный возраст старость чтил;

Когда девушке не лгали
Вздохи модного юнца
И князьки не украшали
Лжеприсягою венца;

Когда все вершилось словом,
А не записями книг,
И под панцырем суровым
Билось сердце каждый миг.

Здесь, в садах, родные недра
Не один взрастили цвет;
Их земля питает щедро,
Небо льет им кроткий свет.

Но цветок, что встарь когда-то
Расцветал и на скалах,
Он, источник аромата,
Не растет у нас в садах.

Люди с твердою рукою
Чтили в нем любви залог;
Благосклонностью людскою
Именуется цветок.

Путник, к замку на вершине
Тщетно ты направишь шаг:
Не уют ты встретишь ныне,
А лишь холод, жуть и мрак.

Мост подемный кверху вскинут,
Не трубит дозор в трубу;
Властелин и стража стынут
Под землей, уснув в гробу.

Жены дремлют в склепах тоже,
Те, что нежностью цвели;
Тут сокровища дороже
Высших ценностей земли.

Песней неги и томленья
Веет в сумраке могил,
Ибо дух благоговенья
И любви там опочил.

Но и нашим дамам нежным,
Тоже любящим, — хвала:
Так подходят им, прилежным,
Танцы, живопись, игла.

Воспевают звучно очень
Старину, любовь навек,
Сомневаюсь тут же, впрочем,
Так ли создан человек.

Наши матери когда-то
Полагали, что алмаз,
В мире всех прекрасней, свято
Погребен в душе у нас.

Не совсем уж от мамаши
Отличается и дочь;
Быть в алмазах дамы наши,
Как-никак, отнюдь не прочь.

Призрак дружбы




Пусть во власти суеверья




Дивный жемчуг Иордана
Алчным Римом подменен,



Прочь, видения былого,
Скройтесь, призраки теней!
Не вернет пустое слово
Красоты ушедших дней.

Генрих Гейне

Ослы-избиратели

Наскучила скоро свобода. Тогда
В собраньях, на сходках несчетных
Диктатора вдруг пожелала иметь
Республика разных животных.

Они к избирательной урне сошлись,
Трактуя, шумя бесшабашно;
Интриги коварные пущены в ход,
Дух партий свирепствовал страшно.

Собраньем ослов управлял комитет
Из старцев; они отличались
Все тем, что кокарды трех наших цветов
На их головах красовались.

Хотя небольшая, но партия там
Была и старшин лошадиных;
Но голос не смела она подавать,
Боясь диких криков ослнных.

Когда же какой-то осел предложил —
О, ужас! — коня в кандидаты,
Один вислоухий его перебил:
«Изменник! Названье осла ты

Срамишь — нет ослиной кровинки в тебе…
Готов об заклад я побиться,
Что ты не осел, что тебя родила
Французской земли кобылица.

Иль ты происходишь от зебры — готов
Я это поддерживать мненье;
Затем по гнусливому голосу ты
Еврейского происхожденья.

Но если все это неправда — осел
Ты только сухой и холодный,
И чужды тебе глубь ослиной души,
Ее мистицизм благородный.

А мне эти чувства ослиные — мне
Всего они в мире дороже;
Осел я, и каждый мой волос в хвосте —
Осел совершеннейший тоже.

Не римлянин я, не из рода славян,
Немецкий осел я природный,
Как предки мои — очень умный народ,
Устойчивый и благородный.

Их жизнь протекала вдали от всего,
Что́ дерзко, порочно, зазорно;
Они ежедневно таскали мешки
На мельницу бодро, покорно.

Но предки не умерли. Кости лишь их
Зарыты в лесу иль в долине,
Но сами они, улыбаясь, глядят
На нас с высоты и доныне.

О, предки-ослы! Мы на вас походить
Желаем во всем, без сомненья,
С тропинки ослиного долга боясь
Сойти на стезю заблужденья.

Какое блаженство родиться ослом,
Таких вислоухих быть внуком!..
Кричать я готов со всех крыш: я осел!
И волю дать радостным звукам.

Отец мой был рослый немецкий осел,
Каких нынче встретите мало;
Немецким ослиным одним молоком
Меня моя мамка питала.

Я кровный осел и отцам подражать
Желаю во всем и повсюду;
Ослячество мило и дорого мне,
Ему изменять я не буду.

И так как осел я, то вам мой совет:
Среди вислоухих героев
Осла непременно избрать в короли,
Ослиное царство устроив.

Мы — все поголовно ослы! Лошадям
Нигде не дадим мы прохода…
Да здравствует многие годы, ура,
Король из ослиного рода!..»

Витийствовал так патриот, и кругом
Пошел одобрения ропот;
Копыт не жалели ослы, и слился
С их ревом ослиный их топот.

Увенчанный свежим дубовым венком,
Оратор безмолвно, серьезно
Кивал в благодарность седой головой,
Махая хвостом грациозно.

Генрих Гейне

Из области телеологии

Две ноги мы имеем от Бога
Для того, чтоб идти все вперед,
Чтоб не мог человечества ход
Прекращаться уже у порога.
Быть торчащим недвижно слугой
Мы могли б и с одною ногой.

Двое глаз нам даны для того,
Чтоб сильней освещался наш разум;
Для принятья на веру всего
Обошлись и одним бы мы глазом.
Двое глаз Бог нам дал, чтоб могли
Всеми благами этой земли
Беспрепятственно мы любоваться.
Точно так же нам очень годятся
При зевании в толпе двое глаз.
Будь при этом один — каждый раз
Наступали бы нам на мозоли,
От которых особенно боли
Терпим мы, когда узок сапог.

Две руки для того дал нам Бог,
Чтоб вдвойне мы добро расточали,
А не вдвое повсюду хватали
Для себя и добычею рук
Наполняли железный сундук,
Как меж нас не один поступает;
(Имена их назвать — не хватает,
Право, смелости; этих господ
Мне повесить весьма бы приятно;
Но ведь это, к несчастью, народ
Все такой и богатый, и знатный,
Филантропы, сановники… Тут
И протекторов наших найдут.
Из германского дуба покуда
Плах не строят для знатного люда).

Нос один потому людям дан,
Что будь два — опускать бы в стакан
Не могли бы мы оба свободно —
И вино разливали б бесплодно.

Рот один Бог нам дал оттого,
Что иметь нездорово бы пару:
И с одним-то чего уж, чего
Наболтать не имеем мы дару!
Будь двурот человек — верьте мне,
Он и лгал бы, и жрал бы вдвойне.
Нынче в рот коль вы каши набрали,
Так молчите, пока не сожрали;
А при двух, дорогая моя,
Лгали б мы и во время жранья.

Мы имеем два уха от Бога —
И при этом смотрите, как много
Симметрии меж них! У людей
Не в таких эти члены размерах,
Как у наших приятелей серых.
Для того у нас пара ушей,
Чтобы мы не теряли ни звука
У Моцарта, и Гайдна, и Глюка.
Вот когда б было нам суждено
Наслаждаться твоей лишь, великий
Мейербер, геморойной музы́кой —
Пусть имели б мы ухо одно!

Так Бригитте своей белокурой
Говорил я. Вздохнула она
И сказала, раздумья полна:
«Ах, причины того, что натурой
Создается, стараться найти,
Проникать в Провиденья пути
Дерзновенно критическим глазом —
Это значит ведь, друг, ум за разум
Заводить, это, как говорят,
Просвещать яйца куриц хотят.
Но наш брат человек постоянно,
Чуть пред ним что нелепо иль странно,
Предлагает вопрос: отчего?
Вот теперь я из слов твоего
Обяснения вынесла много;
Я узнала, к чему мы от Бога
Ног с руками, и глаз, и ушей,
Получили на долю по паре;
Нос и рот же в одном экземпляре.
Но к чему, обясни мне скорей,
Создал Бог

Генрих Гейне

Зловещий грезился мне сон

Зловещий грезился мне сон…
И люб, и страшен был мне он;
И долго образами сна
Душа, смутясь, была полна.

В цветущем — снилось мне — саду
Аллеей пышной я иду.
Головки нежныя клоня,
Цветы приветствуют меня.

Веселых пташек голоса
Поют любовь; а небеса
Горят, и льют румяный свет
На каждый лист, на каждый цвет.

Из трав курится аромат;
Теплом и негой дышит сад…
И все сияет, все цветет,
Все светлой радостью живет.

В цветах и в зелени кругом,
В саду был светлый водоем.
Склонялась девушка над ним
И что-то мыла. Неземным

В ней было все: и стан, и взгляд,
И рост, и поступь, и наряд.
Мне показалася она
И незнакома, и родна.

Она и моет, и поет —
И песнью за̀ сердце берет:
«Ты плещи, волна, плещи!
Холст мой белый полощи!»

К ней подошел и молвил я:
«Скажи, красавица моя,
Скажи, откуда ты и кто,
И здесь зачем, и моешь что̀?»

Она в ответ мне: «Будь готов!
Я мою в гроб тебе покров.»
И только молвила — как дым
Исчезло все. — Я недвижим

Стою в лесу. Дремучий лес
Касался, кажется, небес
Верхами темными дубов;
Он был и мрачен и суров.

Смущался слух, томился взор…
Но — чу! вдали стучит топор.
Бегу заросшею тропой —
И вот поляна предо мной.

Могучий дуб на ней стоит —
И та же девушка под ним;
В руках топор… И дуб трещит,
Прощаясь с корнем вековым.

Она и рубит, и поет —
И песнью за̀ сердце берет:
«Ты руби, мой топорок!
Наруби ты мне досок!»

К ней подошел и молвил я:
«Скажи, красавица моя,
Скажи, откуда ты и кто,
И рубишь дерево на что́?»

Она в ответ мне: «Близок срок!
Тебе на гроб рублю досок.»
И только молвила — как дым
Исчезло все. — Тоской томим,

Гляжу — чернеет степь кругом,
Как опаленная огнем,
Мертва, безплодна… Я не знал,
Что ждет меня; но весь дрожал.

Иду… Как облачный туман,
Мелькнул вдали мне чей-то стан.
Я подбежал… Опять она!
Стоит, печальна и бледна,

С тяжелым заступом в руках —
И роет им. Могильный страх
Меня обял. О, как она
Была прекрасна и страшна!

Она и роет и поет —
И скорбной песнью сердце рвет:
«Заступ, заступ! глубже рой:
Надо в сажень глубиной!»

К ней подошел и молвил я:
«Скажи, красавица моя,
Скажи, откуда ты и кто,
И здесь зачем, и роешь что́?»

Она в ответ мне: «Для тебя
Могилу рою.» — Ныла грудь,
И содрогаясь и скорбя;
Но мне хотелось заглянуть

В свою могилу. — Я взглянул…
В ушах раздался страшный гул,
В очах померкло… Я скатился
В могильный мрак — и пробудился.

Генрих Гейне

С чего бунтует кровь во мне

С чего бунтует кровь во мне,
С чего вся грудь моя в огне? Кровь бродит, ценится, кипит,
Пылает сердце и горит.

Я ночью видел скверный сон —
Всю кровь в груди разжег мне он!
Во сне, в глубокой тишине,
Явился ночи сын ко мне.

Меня унес он в светлый дом,
Звук арфы раздавался в нем,
Огнями яркими блистал
Гостей нарядных полный зал:

Там свадьбы пир веселый шел,
Мы все уселися за стол,
Мой взгляд невесту отыскал —
Увы! я милую узнал.

Да, милую мою! Она
Навек другому отдана!
Я стал за стулом молодой,
Убитый горем и немой.

Гремель оркестр — но шум людской
Звучал в ушах моих тоской;
Невесты взор небес ясней,
Жених жмет нежно руки ей.

Из кубка он отпил вина,
Дает ей кубок, пьет она, —
Увы, то пьет моя любовь
Мою отравленную кровь.

Невеста яблоко взяла
И жениху передала;
Разрезал он его ножом —
Увы! нож в сердце был моем!

Горят любовью взоры их,
Невесте руки жмет жених,
Целует в щеки он ее —
Целует смерть лицо мое.

Лежал язык мой, как свинец,
Молчал я, бледный, как мертвец.
Шумя, встают из-за стола;
Всех буря танцев унесла.
С невестой, во главе гостей,
Жених счастливый шепчет ей…
Она краснеет лишь в ответ,
Но гнева в том румянце нет!

С чего бунтует кровь во мне,
С чего вся грудь моя в огне?

Кровь бродит, ценится, кипит,
Пылает сердце и горит.

Я ночью видел скверный сон —
Всю кровь в груди разжег мне он!
Во сне, в глубокой тишине,
Явился ночи сын ко мне.

Меня унес он в светлый дом,
Звук арфы раздавался в нем,
Огнями яркими блистал
Гостей нарядных полный зал:

Там свадьбы пир веселый шел,
Мы все уселися за стол,
Мой взгляд невесту отыскал —
Увы! я милую узнал.

Да, милую мою! Она
Навек другому отдана!
Я стал за стулом молодой,
Убитый горем и немой.

Гремель оркестр — но шум людской
Звучал в ушах моих тоской;
Невесты взор небес ясней,
Жених жмет нежно руки ей.

Из кубка он отпил вина,
Дает ей кубок, пьет она, —
Увы, то пьет моя любовь
Мою отравленную кровь.

Невеста яблоко взяла
И жениху передала;
Разрезал он его ножом —
Увы! нож в сердце был моем!

Горят любовью взоры их,
Невесте руки жмет жених,
Целует в щеки он ее —
Целует смерть лицо мое.

Лежал язык мой, как свинец,
Молчал я, бледный, как мертвец.
Шумя, встают из-за стола;
Всех буря танцев унесла.

С невестой, во главе гостей,
Жених счастливый шепчет ей…
Она краснеет лишь в ответ,
Но гнева в том румянце нет!

Генрих Гейне

Диким хаосом ходят в мозгу у меня

Диким хаосом ходят в мозгу у меня
И леса, и поля, и долины…
Улеглись наконец, улеглись и сошлись
В виде стройной и полной картины.

Вижу я городок… Это Годесберг… Да,
Это он, это он предо мною…
И опять под тенистою липой моей
Я сижу перед старой корчмою.

Сухо в горле моем, точно я проглотил
Заходящее солнце… Эй! что же
Не несут мне вина?.. Ну, хозяин, живей!
Да получше, смотри, подороже!

И течет благодатный напиток, течет
Прямо в душу мою, заливая
По дороге уж кстати и в горле пожар…
Что за чудная влага такая!

Эй, бутылку еще! Эту первую я
Без внимания пил, без почтенья…
За рассеянность эту прошу у тебя,
Благородная влага, прощенья!

Я рассеянно пил потому, что глядел
На утес, романтичности полный,
Где стоит Драфенхельс, величаво смотря
На зеленые рейнские волны.

Виноградарей песни звучали вдали,
Доносясь посреди щебетанья
Порхунов-воробьев… Это все слушал я
И поэтому пил без вниманья.

Но теперь я усердно уткнулся в стакан
И внимательно взоры вперяю
В дорогое вино — а порой, на него
И не глядя, прилежно глотаю.

Только странная штука! Вдруг личность моя
Представляется мне же двойною;
С двойником мы сидим нераздельно, и он
Из стакана глотает со мною.

Как он бледен, бедняк! Как он жалок и слаб!
Как иссох! Только кожа да кости!
Он с тоскливой насмешкой глядит мне в лицо
И меня раздражает до злости.

Этот странный двойник уверяет меня,
Будто с ним составляем мы оба
Одного; будто этот один — человек.
Недалеко стоящий от гроба;

Будто он не в корчме годесбергской сидит,
А в далеком Париже, печальный,
Изможденный тяжелой болезнью… Ты лжешь,
Лжешь бесстыдно, бродяга нахальный!

Лжешь! Взгляни на меня; я и свеж, и румян,
Как цветущая роза; и знаю —
Много силы во мне!.. Берегись разозлить!
Берегись — я обид не спускаю!

Он, плечами пожав, отвечал: «О, дурак!»
Тут я вспыхнул — и с бешеным жаром
Принялся наносить своему двойнику
Беспощадно удар за ударом!

Только вещь непонятная: каждый удар,
Наносимый ему, ощущаю
Я на собственном теле: чем больше я бью,
Тем сильней сам от боли страдаю!..

В этой драке проклятой опять у меня
Пересохнуло горло… И снова
Я хочу закричать: «Эй, давайте вина!»
Но не в силах промолвить ни слова…

Лихорадка трясет… Как в бреду, слышу я
Все слова чепухи бестолковой:
«Две припарки еще… и микстуру давать
В день три раза по ложке столовой!»

Генрих Гейне

Морской призрак

А я лежал на краю корабля и смотрел
Дремотным оком
В зеркально-прозрачную воду,
Все глубже и глубже
Взглядом в нее проникая…
И вот в глубине, на самом дне моря,
Сначала как будто в тумане,
Потом все ясней и ясней,
Показались церковные главы и башни,
И наконец, весь в сиянии солнца,
Целый город,
Старобытно-фламандский,
С живою толпою народной.
Важные граждане в черных плащах,
В белых фрезах, в почетных цепях,
С длинными шпагами, с длинными лицами
Проходят по рыночной площади,
Народом кипящей,
К ратуше
С высоким крыльцом,
Где каменной стражей
Стоят императоров статуи
С мечами и скиптрами.
Неподалеку, вдоль длинного ряда домов,
Где окна так ярко блестят,
Где пирамидами липы подстрижены,
Гуляют, шелком платьев шумя,
Стройные девушки,
И их цветущие лица
Скромно глядят из-под шапочек черных
И из-под золота пышных волос.
Мимо гордо проходят,
Им головою кивая,
Пестрые франты в испанском наряде.
Старые женщины в желтых
Полинявших платьях,
Со святцами, с четками
Мелкими идут шажками к собору…
Уж с башен благовест льется,
А в церкви орган загудел.

И меня самого эти дальние звуки
Охватили таинственным трепетом…
Бесконечная, страстная грусть
И глубокая скорбь
Тихо крадутся в сердце ко мне —
Едва исцеленное сердце…
И кажется, будто сердечные раны мои
Уста любимые
Лобзаньями вновь открывают,
И снова кровь из них льется —
Горячими, красными каплями,
И капли те падают тихо,
Тихо, одна за другой,
На старый дом, в том глубоком,
Подводном городе,
На старый, с высокою кровлею дом,
Унылый, пустой и безлюдный…
Только внизу, под окном,
Сидит пригорюнясь там девушка —
Словно бедный, забытый ребенок…
И я знаю тебя, мое бедное
Дитя позабытое!

Так вот куда,
В какую глубокую глубь
От меня ты скрылась
Из детской прихоти,
И выйти уж больше на свет не могла,
И сидела одна, как чужая,
Средь чуждых людей,
Меж тем как, скорбный душою,
По целой земле я искал тебя —
Все только искал тебя,
Вечно-любимая,
Давно-утраченная,
Наконец-обретенная!
Да, я нашел тебя — и опять
Вижу прекрасное
Лицо твое, вижу глаза,
Умные, преданно-добрые,
Милую вижу улыбку…
И уж теперь не расстанусь с тобой,
И к тебе низойду,
И, раскрывши обятья,
Припаду на сердце к тебе!

Но вовремя тут капитан
Схватил меня за ногу,
И дальше от края меня оттащил,
И молвил, сердито смеясь:
«В уме ли вы, доктор!»

Генрих Гейне

Морское видение

А я лежал у борта корабля,
И, будто бы сквозь сон, смотрел
В зеркально чистую морскую воду…
Смотрел все глубже, глубже —
И вот, на дне передо мной
Сперва, как сумраком подернуты туманным,
Потом ясней, в определенных красках,
И куполы, и башни показались,
И наконец, как солнце, светлый, целый город
Древне-фламандский,
Жизнию кипящий.
Там, в черных мантиях, серьезные мужчины,
С брыжами белыми, почетными цепями,
Мечами длинными и лицами такими ж,
По площади, кишащей пестрым людом,
Шагают к ратуше с крыльцом высоким,
Где каменные статуи царей
Стоят настороже с мечом и скиптром.
Невдалеке, где тянутся рядами
Со стеклами блестящими дома,
И пирамидами острижены деревья,
Там, шелком шелестя, девицы ходят,
И целомудренно их розовые щечки
Одеты шапочкою черной
И пышными кудрями золотыми,
Из-под нее бегущими наружу.
В испанских платьях молодые франты
Рисуются и кланяются ловко;
Почтенные старушки,
В коричневых и старомодных платьях,
Неся в руках молитвенник и четки,
Спешат, ногами семеня,
К высокой церкви,
На звон колоколов
И звуки стройные органа.

Я сам охвачен тайным содроганьем…
Далекий звон домчался до меня…
Тоской глубокою и грустью бесконечной
Мое сдавилось сердце,
Еще незалечившееся сердце;
Мне чудится, что губы дорогие
Опять его целуют раны,
И точат кровь из них,
И капли красные, горячие, катятся
Струею медленной и долгой
На старый дом, стоящий там, внизу,
В подводном городе глубоком —
На старый дом с высокими стенами
Меланхолически пустынный,
Где только девушка у нижнего окна
Сидит, склонивши на руку головку,
Как бедное, забытое дитя —
И знаю я тебя,
Забытое и бедное дитя!

Так вот как глубоко, на дно морское,
Из детской прихоти ты скрылась от меня
И не могла уже оттуда выйти,
И меж чужими ты, чужая, все сидела…
И так столетья шли…
А я меж тем с душой, печалью полной,
Искал тебя по всей земле,
И все тебя искал,
Тебя, всегда любимую,
Тебя, давно потерянную
И снова обретенную.
Тебя нашел я, и смотрю опять
На милый образ твой,
На умные и верные глаза,
На милую улыбку…
Теперь с тобой я не расстанусь больше,
И на морское дно к тебе сойду,
И кинусь я, раскрыв обятья,
К тебе на грудь…

Но вовремя как раз меня
Схватил за ногу капитан
И оттащил от борта,
И крикнул мне, сердито засмеявшись:
«Да что вы, помешались, доктор?»

Генрих Гейне

Аудиенция

«Как царь Фараон, не желаю топить
Младенцев я в нильском течении;
Я тоже не Ирод-тиран; для меня
Противно детей избиенье.

«Пускай ко мне дети придут; я хочу
Наивностью их усладиться,
А с ними и щвабский ребенок большой
Пускай не замедлит явиться».

Так молвил король. Камергер побежал
И ждать себя мало заставил:
Большого ребенка из Швабии он
Привел к королю и представил.

— Ты шваб? — стал расспрашивать добрый король: —
Признайся — чего тут стыдиться?
— Вы правы, — ответил почтительно шваб: —
Я швабом имел честь родиться.

— От скольких же швабов ведешь ты свой род?
Их семь? Отвечай мне по чести.
— От шваба единого я родился,
Родиться не мог от всех вместе.

— А в Швабии лук был каков в этот год?—
Вновь к швабу король обратился.
— Позвольте за спрос вам отвесить поклон:
Отличнейший лук уродился.

— А есть у вас люди великие? — Шваб
На это: «По милости Бога,
У швабов великих людей теперь нет,
Но толстых людей очень много».

— А Менцель, — король продолжал: — получил
Еще хотя пару пощечин?
— Довольно и старых пощечин ему:
Он ими пресытился очень.

— Наружность обманчива, — молвил король: —
Ты вовсе не глуп, в самом деле.
— Причина тому: домовой подменил
Когда-то меня в колыбели.

— Все швабы,— заметил король: — край родной
Привыкли любить больше жизни,
Таж что ж побудило тебя предпочесть
Край чуждый любезной отчизне?

— Я дома, —ответил шваб: — репой одной,
Да кислой капустой питался,
Но если б к обеду я мясо имел,
То дома, конечно б, остался.

— Проси, о чем хочешь, — воскликнул король: —
Все сделаю, швабу в угоду.
Шваб стал на колени: «Молю, государь,
Даруйте опять нам свободу!

Никто не родится холопом на свет;
Свободу, король нам отдайте
И прав человеческих, прав дорогих
Германский народ не лишайте!»

Стоял, потрясенный глубоко, король
В смущении, без царственной позы,
А шваб между тем рукавом вытирал
Из глаз побежавшие слезы.

— Мечты! — наконец, повелитель изрек: —
Прощай и вперед будь умнее!
Но так как лунатик ты, милый мой шваб,
То дам провожатых тебе я.

Двух верных жандармов я дам, чтоб они
Тебя довезли до границы…
Но, чу! барабан — на парад я спешу,
На радость моей всей столицы.

Таков был сердечный, прекрасный конец
Беседы; но с этой минуты
Уж добрый король перестал навсегда
Детей призывать почему-то.

Генрих Гейне

Донья Клара

В час ночной, в саду гуляет
Дочь алькальда молодая;
А из ярких окон замка
Звуки флейт и труб несутся.

«Мне несносны стали танцы,
И заученные речи
Этих рыцарей, что взор мой —
Только сравнивают с солнцем.

На меня все веет скукой
С той поры, как ночью лунной,
Под балконом мне явился
Рыцарь с лютней звонкострунной.

Он стоял отважный, стройный,
Очи звездами сверкали;
А лицом он был так бледен,
Будто мрамор древних статуй».

Так мечтала донья Клара
И смотрела вдаль аллеи;
Вдруг прекрасный рыцарь снова
Очутился перед нею.

И рука с рукою, тихо
Шли они… Дрожали звезды,
Ветерок скользил по листьям,
И едва качались розы…

— Посмотри! кивают розы…
Как любовь они пылают…
Но скажи мне, отчего же
Ты, друг милый, покраснела?

— Мне от мошек нет покоя.
Мошки летом ненавистны
Точно также, как евреев
Долгоносая порода.

— Что до мошек и евреев!
Говорит с улыбкой рыцарь;
Посмотри с дерев миндальных
Листья белые слетают.

Бледный рой их наполняет
Воздух чистым ароматом…
Но скажи, моя подруга,
Ты меня всем сердцем любишь?

— Да, люблю тебя, мой милый,
И любить тебя клянуся
Тем, Кого народ еврейский
Увенчал венцом терновым.

— Позабудем об евреях,
Говорит с улыбкой рыцарь;
Блеском палевым облиты
Дремлют зыбкие лилеи.

Дремлют зыбкие лилеи:
К ним лучи склонили звезды;
Но скажи мне, другь прекрасный,
Не обман ли эта клятва?

— Нет во мне обмана, милый!
Как в груди моей ни капли
Не струится крови мавров,
Ни жидовской грязной крови.

— Позабудь жидов и мавров, —
Говорит с улыбкой рыцарь,
И под сень густую миртов
Он уводит донью Клару.

Нежно он ее опутал
Страсти пламенной сетями;
Вот слова короче стали
И длиннее поцелуи…

Соловья напевы льются,
Будто звуки брачной песни;
Светляки в траве зажглися,
Как огни в роскошном зале.

Под навесом листьев темных
Все затихло… Только слышны
Шопот миртов осторожных,
Да цветов благоуханье.

Вдруг из ярких окон замка
Полились потоком звуки…
И очнувшись, донья Клара
Говорит в испуге другу:

— Чу! зовут меня, мой милый!
Но в минуту расставанья
Ты скажи свое мне имя…
Что таить его напрасно!

И смеясь лукаво, рыцарь
Доньи пальчики целует,
Кудри темные и плечи,
И потом ей отвечает:

— Я, сеннора, ваш любовник,
Сын мудрейшего из старцев,
Знаменитого раввина
В Сарагоссе, — Израэля!

Генрих Гейне

Донна Клара

Вечереющей аллеей
Тихо ходит дочь Алькада.
Ликованье труб и бубен
К ней доносится из замка.

Ах, наскучили мне танцы
И слащавость комплиментов
Этих рыцарей, что чинно
Сравнивают меня с солнцем.

Мне наскучило все это
С той поры, как в лунном блеске
Под окно мое явился
Юный рыцарь с нежной лютней.

Как стоял он, бодрый, стройный,
И глаза огни метали;
Он лицом прекрасно бледным
Был Георгию подобен.

Так мечтала донна Клара,
Опуская очи долу;
И, поднявши и внезапно,
Видит—этот рыцарь с нею.

Шопоты, рукопожатья,
И они в сияньи ходят;
И зефир несется льстивый,
Сказочно целуя розы.

И под тем приветом розы,
Как гонцы любви, пылают…
«Но скажи мне, дорогая,
Отчего ты покраснела?»

— Комары меня тревожат.
Комары мне ненавистны
Летом, милый, как евреев
Долгоносая порода…--

«Брось ты мошек, брось евреев»,
Говорит с улыбкой рыцарь;
С миндалей легко слетают
Тысячи цветочных хлопьев.

Тысячи цветочных хлопьев
Разливали ароматы.
«Но скажи мне, дорогая,
Всем ли сердцем ты со мною?»

— Я люблю тебя, мой милый,
В том могла-б тебе поклясться
Тем, кого убили злобно
Богохульники евреи…

«Брось, прошу, забудь евреев»,
Говорит с улыбкой рыцарь.
В лунном свете, как в виденьи,
Чуть колеблются лилеи.

Чуть колеблются лилеи,
Обращая взоры к звездам.
«Но скажи мне, дорогая,
Эта клятва непритворна?»

— Нет во мне притворства, милый,
Как в груди моей, любимый,
Нет ни капли крови мавров
И жидовской грязной крови.

«Брось ты мавров и евреев»,
Говорит с улыбкой рыцарь;
В тени миртовой беседки
Он уводит дочь Алькада.

Мягкими сетями страсти
Он ее опутал тайно,
Кратки речи, долги ласки,
Переполнены сердца их.

Словно песнь невесты тает,
Соловей поет влюбленный;
Светляки летают, словно
Это с факелами пляска.

И в беседке стало тише,
Только слышен полусонный
Тихий шопот умных миртов
Да цветов кругом дыханье.

Но внезапно вновь из замка
Труб и бубен слышны звуки,
И от рыцаря отпрянув,
Вдруг очнулась донна Клара.

— Слышишь, милый, слышишь клики;
Но пред тем, как нам разстаться,
Ты свое открой мне имя,
Ты скрывал его так долго.

И смеясь лукаво, рыцарь
Донны пальчики целует
И чело ея, и губы,
Говоря ей на прощанье: —

«Я, синьора, ваш любимый,
Сын известнаго повсюду,
Досточтимаго раввина
Израэля в Сарагоссе».

Генрих Гейне

Торжественный гимн

Мейербер! Все он, да он!
Что за шум со всех сторон!
Да неужли в самом деле
Ты на этой уж неделе
Разрешишься и на свет
После многих, многих лет,
Страшных болей в животе,
Выйдет в чудной красоте
Музыкальный плод великий —
И правдивы эти клики?
Неужели, наконец,
Ты действительно отец
Сына, в творчестве высоком
Нареченного «Пророком»?

Да, не выдумка газет
Эта новость! Да, на свет
Вышел он, ребенок чудный!
Да, процесс рожденья трудный
Совершился, наконец;
И родильница отец,
С облегченьем сладким в теле,
Распростерт в своей постели;
И припарки на живот
Друг Гуэн ему кладет.
Вдруг — средь тишины спокойной,
Раздается вой нестройный;
Звуки труб… Израиль здесь
Собрался, и этот весь
Дикий хор, обятый жаром
Воет (бо́льшей частью даром):
«Славься выше всяких мер,
Наш великий Мейербер!
Ты, страдавший так жестоко,
Чтоб родить для нас Пророка!»

Но из хора вот один
Очень юный господин
Выступает пред народом;
Брандус по фамильи; родом
Он из Пруссии; весьма
Скромен с виду (хоть ума
В нем палата — словно знает,
Где зимой рак обитает;
Научил его один
Знаменитый бедуин,
Крысолов, его приятель
И предшественник-издатель).
Барабан хватает он
И победой опьянен —
Как прославила когда-то
Мириам победу брата —
Он торжественно поет:
«Гениальный чудный пот
Осторожно, понемногу
Пролагал себе дорогу
В заперто́й бассейна круг;
Но раскрылись шлюзы вдруг —
И вода вовсю оттуда
Гордо хлынула… О, чудо!
Перед нами уж река!
Да, раздольна, глубока,
Образ мощи и свободы,
Как Ефрат, как Ганга воды,
Где купаются слоны,
Пальмами осенены; —
Как стремленье рейнских вод
У Шафгаузена с высот,
Где бурлит, кипит пучина,
И студенты из Берлина
В брюках вымокших глядят
На могучий водопад; —
Как той Вислы бег свободный,
Где сын Польши благородный,
Песнь поет, чешась от вшей,
О сынах земли своей,
О ее страданьях жгучих —
Под ветвями ив плакучих…
Да, как море, широка
Наша славная река,
Море то, где в годы оны
Сгибло войско Фараона,
Между тем, как нашим Бог
Выйти по суху помог…
Ширь-то, ширь и глубь какая!
Мир от края и до края
Исходите — никогда
Не найти вам, господа,
Водянистее творенья!
Сколько мощи, вдохновенья,
Поэтических красот,
Титанических высот!
Тут сам Бог и вся натура —
У меня же партитура!»

Генрих Гейне

Филантроп

На свете брат с сестрою жили;
Он был богат, она — бедна;
Раз богачу она сказала:
«Подай мне ломтик хлеба, брат».

Богатый бедной отвечает:
«Меня ты нынче не тревожь,
Сегодня я вельможам знатным
Даю годичный мой обед.

Один из них на трюфли падок,
Другой — на суп ,
Приятны третьему фазаны,
Четвертый любит ананас.

Морскую рыбу любить пятый,
Шестой и лососину ест,
Седьмой все жрет, что ни дадите,
И вместе с тем, как бочка, пьет».

Сказал, — и бедная сестрица
Пошла голодная домой;
Ничком упала на солому
И с тяжким вздохом умерла.

Мы все должны кончать могилой,
Смерть беспощадною косой
Скосила, наконец, и брата,
Как бедную его сестру.

Когда богатый брат увидел,
Что час его приходит — он
К себе нотариуса кликнул
И завещанье написал.

Для городского духовенства
Оставил денег много он,
А для учебных заведений
Зоологический музей.

Затем значительную сумму
Отчислил щедро в комитет
Для обращения евреев
И в институт глухонемых.

В подарок новой колокольне
Он отдал колокол большой
Из превосходного металла
И весом в триста слишком пуд.

То колокол большой, отличный,
Звонит он громко, целый день,
Звонит во славу незабвенной
Филантропической души.

Язык железный возвещает,
Как много делал он добра
Для всех сограждан, без различья
И исповеданий, и лиц.

О, ты, великий благодетель!
В могиле ты, но и теперь
Пусть этот колокол разносит
Благодеяния твои!

Свершили похороны пышно;
Толпа, огромная стеклась
И на процессию смотрела
С благоговением в душе.

Под богатейшим балдахином,
Красиво убранным вокруг,
Кистями страусовых перьев
Стоял величественный гроб.

Весь черный, он великолепно
Сверкал серебряным шитьем,
И серебро на черном фоне
Прекрасный делало эффект.

Шесть лошадей тащили дроги;
Покровы черные на них
Одеждой траурной висели
И ниспадали до копыт.

За гробом шла толпа лакеев
В ливреях черных; все они
Пред покрасневшими глазами
Держали белые платки.

За ними тихо подвигались,
Огромной линией гуськом,
В нарядных траурных каретах
Градские высшие чины.

Само собой, что за умершим
Шли также те, которым он
Давал годичные обеды;
Но их комплект не полон был.

Того из них недоставало,
Что трюфли с дичью так любил:
От несваренья пищи умер
Он незадолго до того.

Генрих Гейне

Красные туфли

Седая, злая кошка, во имя цели гнусной,
Прослыть успела первой башмачницей искусной,
И на ее окошке для молодых девиц,
Стояло много туфель — работа мастериц,
Исполненная чисто, без всякого изяна
Из модного атласа и лучшего сафьяна,
С отделкою из бантов и золотым шнурком
Узорчато-красиво обшитая кругом.
Но краше всех казались, нарядней и дороже,
Две маленькие туфли из ярко-красной кожи,
И каждый раз при виде прелестных двух вещиц
Глазенки разгорались у городских девиц.

Одна мышь молодая, семьи довольно знатной,
Гуляла перед лавкой с тревогою приятной,
Вперед и взад ходила, стояла у окна
И, наконец, решилась к башмачнице она
С вопросом обратиться: «Послушайте, нельзя ли,
Чтоб мне вы пару туфель пунцовых показали,
И если бы мы с вами в цене за них сошлись,
То я б у вас купила их, госпожа Кис-Кис».

Ей кошка отвечала: «Ах, барышня, войдите,
И дом мой осчастливить вы соблаговолите!
Прошу, прошу покорно. Могу уверить вас,
Не брезгают со мною знакомиться подчас
Красивейшие дамы, графини; без жеманства
Ко мне заходит часто все высшее дворянство;
А туфельки продать я недорого могу:
Вы только их примерьте, а я вам помогу.
Войдите ж и присядьте; позвольте вашу ножку».

Коварно распевала так злая эта кошка —
И невзначай попала, не зная лжи с пелен,
Неопытная мышка в разбойничий притон.
Присевши на подушку предложенного стула,
Она ей улыбнулась и ножку протянула,
Чтобы примерить туфли; бедняжка в этот миг
Не чуяла несчастья, а кошка злая — прыг,
Доверчивую гостью стремительно схватила
И, жалости не зная, мгновенно задушила,
Ей откусив головку, а после не могла,
Чтоб не сказать с насмешкой: «Теперь ты умерла,
Тебя уж нет на свете, о, милое творенье!
Однако, эти туфли тебе для утешенья
Я на твою могилку поставлю. Срок придет,
Труба всемирным звуком в день судный призовет
Весь свет для страшной пляски. Тогда-то, мышка, снова
Ты выйдешь, как другие, из царства гробового,
Как и теперь невинна, прекрасна, молода,
И в этих туфлях можешь ты щеголять тогда».

Не увлекайтесь, мышки, ловушек берегитесь,
За пышностью и блеском на свете не гонитесь;
Поверьте мне, что лучше вам босиком гулять,
Чем щегольские туфли у кошек покупать.

Генрих Гейне

Общество юных котов для содействия поэзии-музыке

Филармонический сезд у котов
Нынче на крыше собрался
В ночь — не из похоти глупой, о, нет:
Мыслью иной он задался.

Тут серенады бы летних ночей,
Песни любви не годились:
Зимнее время — метель и мороз,
Лужи все в лед обратились;

И вообще, новый дух обуял
Юных котов поколенье;
Новое племя усатых певцов
К высшему чует влеченье.

Отжил их старый, фривольный их род.
Новые силы возникли,
Новые струи кошачьей весны
В жизнь и в искусство проникли.

Этот союз меломанов-котов
Носится с новой задачей:
Хочет ввести безыскусственный род,
Прежний, наивно-кошачий.

Ищет поэзии-музыки он,
Любит рулады без трели;
Музыки хочет такой, чтобы в ней
Музыки мы не имели.

Хочет владычества гения он —
Пусть он порой и споткнется,
Но иногда, сам не ведая как,
В высшие сферы взовьется.

Истинным гением чтит лишь того,
Кто от природы отбился,
Кто не напыщен ученостью — и
Вправду нигде не учился.

Вот вам программа союза котов —
(Могут ли цели быть выше?)
Первый свой зимний концерт нам они
Дали сегодня на крыше.

Но исполненье великих идей
С пафосом диким свершилось!
Ах, удавись, дорогой Берлиоз,
Что тебя тут не случилось!

Это такая была кутерьма,
Будто бы в сотню волынок
Вдруг загудел, насосавшись вина,
Целый погонщиков рынок.

Был тут и вой, и мычанье, и свист —
Будто в ковчеге у Ноя
Стали все звери потоп воспевать,
Дико восторженно воя!

О, что за кваканье, кряканье, гам,
Что за мяуканья были!
Трубы печей, как церковный орган,
Басом отчаянно выли.

Громче звучал тут один голосок —
Нежно и несколько сипло —
Точно у Зо́нтаг: так пела она
После того, как охрипла.

Ну, уж концерт! Мне казалось — на нем
Дикий давали
В честь торжества, что над здравым умом
Дерзость и дурь одержали.

Иль репетировать оперу ту,
Что создал с великим талантом
Для Шарантона венгерский пьянист,
Вздумалось здесь музыкантам?

Целую ночь напролет до зари
Та катавасия длилась…
С музыки этой кухарка одна
Раньше поры разрешилась.

Память у бедной отшибло совсем.
Так что она позабыла,
Кто был отец мальчугана того,
Что ей судьба подарила

Кто же отец-то? Иван? или Петр?
Лиза, скажи откровенно…
Лиза заводит глаза и твердит:
«Лист, о, мой кот вдохновенный!»

Генрих Гейне

В октябре 1849 года

Прогремела гроза и ушла наконец,
Улеглись безпокойные толки,
И Германия — этот ребенок большой,
Ждет веселой торжественной елки.

Только счастьем семейным живем мы теперь;
Все, что̀ выше его, то опасно;
Снова ласточка мира вернулась домой,
Где и прежде жилось ей прекрасно.

Под сиянием лунным спят реки, леса,
Точно всех одолела дремота;
Только грохот раздастся порой — может-быть,
Из друзей разстреляли кого-то.

Может статься, с оружьем в руках пойман был
Тот безумец несчастный… Однако,
С ноля битвы не каждый способен бежать
По примеру Горация Флакка.

Иль тот грохот далекий есть взрыв торжества,
Фейерверк в память Гете… При этом
Из могилы возставшая Зонтаг поет
Старым голосом гимны ракетам.

И Франц Лист о себе нам напомнил опять:
Он и жив, и здоров, как когда-то;
Не сразили его на венгерских полях
Пика русских и пуля кроата.

Истекает вся Венгрия кровью; угла
Не найти беззащитной свободе;
Но остался вполне невредим рыцарь Франц,
И лежит его шпага в комоде.

Да, он жив и под старость, собравши внучат
И своею гордяся отвагой
В дни венгерской войны, будет им говорить:
«Так лежал я со спрятанной шпагой».

Только вспомню про венгров — становится мне
Слишком узко немецкое платье,
И под ним, словно море, бушует в груди,
Точно трубы заслышал опять я.

И в душе у меня снова грустно звучит
Героический эпос поэта,
Где воспета старинная дикая брань,
Нибелунгов погибель воспета.

Ту же участь героев мы видим теперь,
Та же песнь о старинной године;
Изменились одни имена у людей,
Но их дух тот же самый и ныне.

Да, судьба у героев великих одна,
Рать их гордо к свободе стремится,
Но должны все они, по закону веков,
Силой грубой, животной сломиться.

И теперь заключил бык с медведем союз,
Чтоб верней нанести пораженье.
Но утешься, мадьяр! И всем нам остальным
Посильней нанесли оскорбленье.

Ты ведь все-таки в честном открытом бою
Пал от рук благородных животных;
А ведь мы под ярмом очутились свиней,
И волков, и собак подворотных.

Лай и вой, и их хрюканье я не могу
Выносить, как и запах их тоже…

Но, поэт, замолчи! Болен ты, а покой
Для больных всего в мире дороже.

Генрих Гейне

Ночь на берегу

Беззвездна холодная ночь.
Море кипит, и над морем,
Ничком распластавшись, на брюхе лежит
Неуклюжею массою северный ветер.
И таинственным, старчески сдавленным голосом он,
Как разыгравшийся хмурый брюзга,
Болтает с пучиной,
Поверяя ей много безумных историй,
Великанские сказки с бесконечными их чудесами,
Седые норвежские сказки;
А в промежутках грохочет он с воем и смехом
Заклинанья из Эдды,
Изречения рун,
Мрачно суровые, волшебно могучие…
И белоглавые чада пучин
Высо́ко кидаются вверх и ликуют
В своем упоении диком.

Меж тем, по низкому берегу,
По песку, омоченному пеной кипящей,
Идет чужеземец, с душой
Еще более бурной, чем вихорь и волны.
Что́ он ни сделает шаг,
Взвиваются искры, ракушки хрустят.
Закутавшись в серый свой плащ,
Он быстро идет во мраке ночном,
Надежно свой путь к огоньку направляя,
Дрожащему тихой, приветною струйкой
Из одинокой рыбачьей лачужки.
Брат и отец уехали в море,
И одна-одинешенька дома осталась
Дочь рыбака.
Чудно прекрасная дочь рыбака,
У очага приютившись,
Внемлет она наводящему сладкие грезы
Жужжанью воды, закипающей в старом котле,
Бросает трескучего хворосту в пламя
И раздувает его.
И красный огонь, зазмеившись и вспыхнув,
Играет волшебно красиво
На милом, цветущем лице,
На нежных, белых плечах,
Стыдливо глядящих
Из-под грубой, серой рубашки,
И на хлопочущей маленькой ручке,
Поправляющей юбку
У стройного стана.
Вдруг дверь растворяется настежь
И входит ночной чужеземец;
С ясной любовью покоятся взоры его
На девушке белой и стройной,
В страхе стоящей пред ним,
Подобно испуганной лилии.
Бросает он наземь свой плащ,
Смеется и так говорит:

«Видишь, дитя, я слово держу —
Являюсь; и вместе со мною приходит
Древнее время, когда вековечные боги
Сходили с небес к дочерям человеков
И дочерей человеков в обятья свои заключали,
Зачиная с ними могучие,
Скиптроносные царские роды
И героев, чудо вселенной.
Полно, однако ж, дитя, дивиться тебе
Божеству моему.
Свари мне, пожалуйста, чаю, да с ромом.
На дворе было холодно нынче,
А в стужу такую
Зябнем и мы, вековечные боги,
И легко наживаем божественный насморк
И кашель бессмертный».

Генрих Гейне

Лошадь и осел

По рельсам железным, как молньи полет,
Несутся вагон за вагоном.
Несутся — и воздух наполнен вокруг
И дымом, и свистом, и стоном.

На скотном дворе, у забора осел
И белая лошадь стояли.
Осел преспокойно глотал волчецы,
Но лошадь в глубокой печали

На поезд взглянула, и долго потом
В испуге тряслось ее тело,
И тяжко вздохнувши, сказала она:
«О, страшное, страшное дело!

Ей-Богу, не будь уж природой самой
Я в белую кожу одета,
Заставила б верно меня поседеть
Картина ужасная эта!

Страшнейшие, злые удары судьбы
Грозят лошадиной породе:
Я лошадь, но в книге грядущих времен
Читаю о нашей невзгоде.

Своей конкуренцией нас, лошадей,
Убьют паровые машины;
Теперь уж все люди начнут прибегать
К услугам железной скотины.

Чуть только поймет человек, что без нас
Он может легко обходиться —
Прощай, наше сено, прощай, наш овес!
Придется нам пищи лишиться!

Душа человека, как камень. Не даст
Он даром и крошечки хлеба…
Увы! из конюшен повыгонят нас,
И мы околеем, о, небо!

Мы красть неспособны, как люди; взаймы,
Как люди, мы брать не умеем,
И льстить мы не можем, как люди и псы.
О, небо! мы все околеем!»

Так лошадь стонала. Осел, между тем,
Потряхивал тихо ушами
И в самом блаженном покое души
Себя угощал волчецами.

Окочнив, он хвост облизал языком
И молвил с спокойною миной:
«Ломать не хочу головы я над тем,
Что будет с породой ослиной.

Я знаю, что вам, горделивым коням,
Придется покончить ужасно;
Для нас же, смиренных и тихих ослов,
На свете вполне безопасно.

Каких бы мудреных хитрейших машин
Ни выдумал ум человека,
Все будут в довольствии жить на земле
Ослы до окончания века.

Судьба никогда не покинет ослов:
Свой долг сознавая душевно,
Они, как отцы их и деды, бредут
На мельничный двор ежедневно.

Работает мельник, стучит колесо,
Мукою мешки насыпают,
Тащу их я к хлебнику, хлебник печет,
А люди потом пожирают.

Издревле для мира сей путь круговой
Навек начертала природа,
И вечно на этой земле не умрет
Ослиная наша порода».

Век рыцарей в могилу схоронен,
И гордый конь на голод обречен;
Осел же будет неизменно
Всегда иметь овес и сено.

Генрих Гейне

Рыцарь Олаф

Кто те двое у собора,
Оба в красном одеянье?
То король, что хмурит брови;
С ним палач его покорный.

Палачу он молвит: «Слышу
По словам церковных песен,
Что обряд венчанья кончен…
Свой топор держи поближе!»

И трезвон — и гул органа…
Пестрый люд идет из церкви.
Вот выводят новобрачных
В пышном праздничном уборе.

Бледны щеки, плачут очи
У прекрасной королевны;
Но Ола́ф и бодр и весел,
И уста цветут улыбкой.

И с улыбкой уст румяных
Королю он молвил: «Здравствуй,
Тесть возлюбленный! Сегодня
Я расстанусь с головою.

Но одну исполни просьбу:
Дай отсрочку до полночи,
Чтоб отпраздновать мне свадьбу
Светлым пиром, шумной пляской!

Дай пожить мне! дай пожить мне!
Осушить последний кубок,
Пронестись в последней пляске!
Дай пожить мне до полночи!»

И король угрюмый молвит
Палачу: «Даруем затю
Право жизни до полночи…
Но топор держи поближе!»

Сидит новобрачный за брачным столом;
Он кубок последний наполнил вином.
К плечу его бледным лицом припадая,
Вздыхает жена молодая.
Палач стоит у дверей!

«Готовятся к пляске, прекрасный мой друг!»
И рыцарь с женою становятся в круг.
Зажегся в их лицах горячий румянец —
И бешен последний их танец…
Палач стоит у дверей!

Как весело ходят по струнам смычки,
А в пении флейты как много тоски!
У всех, перед кем эта пара мелькает,
От страха душа замирает…
Палач стоит у дверей!

А пляска все вьется, и зала дрожит.
К супруге склоняясь, Ола́ф говорит:
«Не знать тебе, как мое сердце любило!
Готова сырая могила!»
Палач стоит у дверей!

Рыцарь! полночь било… Кровью
Уплати проступок свой!
Насладился ты любовью
Королевны молодой.

Уж сошлись во двор монахи —
За псалмом поют псалом…
И палач у черной плахи
Встал с широким топором.

Озарен весь двор огнями…
На крыльце Ола́ф стоит —
И, румяными устами
Улыбаясь, говорит:

«Слава в небе звездам чистым!
Слава солнцу и луне!
Слава птицам голосистым
В поднебесной вышине!

И морским во́дам безбрежным!
И земле в дарах весны!
И фиялкам в поле — нежным,
Как глаза моей жены!

Надо с жизнью расставаться
Из-за этих синих глаз…
Слава роще, где видаться
Мы любили в поздний час!»

Генрих Гейне

Странствующие крысы

Крыс на нашем свете два различных рода:
Сытый и голодный. Первая порода
Дома пребывает в холе и тепле,
А вторая бродит-бродит по земле.

Дружными толпами, отдыха не зная,
Все вперед уходит, злобная такая,
Гневно сморщив брови, с сумрачным лицом…
Бури, непогоды — все ей нипочем.

Сквозь леса проходят, на горы влезают;
Реки, волны моря крыс не устрашают.
На дороге гибнет, тонет много их, —
Все идут, бросая мертвецов своих.
Страшны и зловещи эти крысьи морды!
Головы скитальцев, поднятые гордо,
Выстрижены гладко: каждый волосок
Радикально срезан, ультра-корото́к.

Радикалы-крысы ни во что на свете
Не имеют веры; об авторитете,
Чей бы там он ни был, слышать не хотят
Все — от самых старых до птенцов крысят.
Чуждые малейше выспренней идее,
Только и хлопочут, как бы посытнее
Выпить и нажраться; в мысль им не придет,
Что наш дух бессмертный выше, чем живот;
Дико и строптиво путь свой совершают,
Ада не боятся, кошек презирают;
Нет у них имуществ, денег тоже нет,
А хотят — поди-ка! — перестроить свет!

Горе нам, о, горе! Страшные бродяги
Ближе все подходят, полные отваги…
Вот уж свист нахальный… Ясно слышен он…
Сколько их, о, Боже! целый легион?..

Горе! Мы погибли! Смерть висит над нами!..
Вот уж эти крысы перед воротами…
Бургомистр почтенный ужасом обят
Растерялся мудрый городской сенат…

Город огласился криками и стоном,
Звуками оружья, колоколным звоном…
Страшная опасность! Все пропасть должно,
Что стоит на свете крепко и давно!

Тщетны все усилья, бедненькие дети!
Ах, ни эти пушки, ни молитвы эти,
Ни указы мудрых городских властей
Не спасут вас нынче от таких гостей.

Не спасут и фразы, доводы рассудка —
На манер известный новая погудка…
Крысу не поймаешь в тонкий силлогизм,
Крыса перепрыгнет чрез любой софизм.

Ах, в желудке тощем пониманье тупо:
Признает он только аргументы супа,
Подчиниться может логике одной —
Мяса с геттингенской сочной ветчиной.

Глупый бессловесный поросенок с салом
Ценится дороже крысой-радикалом,
Чем любой оратор — превзойди хоть он
Мирабо, будь даже новый Цицерон!..