Генрих Гейне - все стихи автора

Найдено стихов - 1135.

На одной странице показано - 20.

Чтобы посмотреть как можно больше стихов из коллекции, переходите по страницам внизу экрана.

Стихи отсортированы так, что в начале идут более длинные стихи. На следующих страницах стихи становятся короче.

На последней странице Вы найдете самые короткие стихи автора.


Генрих Гейне

Воевода Вислоухий И

Сошлись животныя гурьбой
Владыку выбирать. Само собой,
Что партия ослов тут в большинстве была —
И воеводой выбрали осла.
Но вы послушайте-ка — под секретом —
Что́ поветствует хроника об этом.

Осел на воеводстве возомнил,
Что он похож на льва — и нарядил
Во львиную себя он шкуру
И стал по-львиному реветь он сдуру.
Компанию лишь с лошадьми водил
И старых всех ослов тем разсердил.
Увидевши, что для своих полков
Набрал он лишь бульдогов да волков,
Ослы еще сильней пришли в негодованье.
Когда-ж он в канцлерское званье
Возвел быка — ужасный гнев
Обял ослов, пошел свирепый рев,
И стали даже говорить в народе
О революции. Об этом воеводе
Было доложено. Он в шкуру льва тотчас
Укутался, и отдает приказ —
Всем ропщущим ослам к нему явиться;
И с речью к ним такой изволил обратиться:

«Высокородные ослы, и стар, и млад!
На ваш фальшивый взгляд
Такой же я осел, как вы. Вы в заблужденьи:
Я лев. В том удостоверенье
Дает мне мой придворный круг,
От первой фрейлины и до последних слуг.
Мой лейб-поэт поднес мне оду,
В которой так он славит воеводу:
«Как два горба натурою даны
Верблюду, так тебе прирождены
Высокия все свойства львины;
И уши в сердце у тебя отнюдь не длинны».
Так он поет в строфах прекраснейших своих —
В восторге свита вся моя от них.
Здесь всеми я любим, и все к моим услугам:
Павлины гордые, друг перед другом
Наперерыв, главу опахивают мне.
Я протежирую искусствам, я вдвойне
И Меценат, и Август. Превосходный
Есть у меня театр; кот благородный
Героев роли исполняет в нем;
Танцовщица Мими, красоточка с огнем,
И двадцать мопсов труппу составляют.
Есть академия художеств; заседают,
Согласно назначению ея,
В ней гениальныя мартышки; я
Директором имею мысль иn pеtto
Взять Рафаэля гамбургскаго gеtto,
Герр Лемана; он cверх того
Портрет с меня напишет самого.
Завел я оперу; даются и балеты;
Вполне кокетливы, почти вполне раздеты,
Там птички вверх и вниз пускают голоски,
И блохи делают чудесные прыжки.
А капельмейстером держу я Мейербера —
По музыкальной части мильонера.
Теперь я заказал ему
Ко бракосочетанью моему
Дать пьесу с обстановкой триумфальной.
Я сам по части музыкальной
Немного практикуюсь — так, как встарь
Великий Фридрих, прусский государь.
На флейте он играл, на лютне я играю,

И очень часто замечаю,
Что из прекрасных дамских глаз
Чуть слезы не струятся каждый раз,
Когда за инструмент я сяду на досуге.
Приятный предстоит сюрприз моей супруге —
Открыть, как музыкален я.
Сама она, избранница моя —
Кобыла чудная, высокаго полета,
И с Россинантом дон Кихота
В родстве ближайшем; точно также ей
Баярд Гаймона сыновей —
Ближайший родственник, как это родословной
Ея доказано; в ея фамильи кровной
Немало жеребцов могу я насчитать,
Которым выпал жребий ржать
Под армией Годфрида из Бульона,
Когда во град святой он внес свои знамена.
Особенно-ж моя грядущая жена
Блистает красотой. Когда тряхнет она
Чудесной гривой, иль раздует
Породистыя ноздри — все ликует
В моей душе, которая полна
Горячим вожделением. Она
В царицы всех кобыл поставлена природой —
И подарит меня наследным воеводой.
Вы видите, что этот брак кладет
Моей династии начало; не умрет
Мое в потомстве имя, и отныне
Запишется навек в скрижалях у богини
Истории; там все прочтут слова,
Что у себя в груди носил я сердце льва,
Что правил я и мудро, и с талантом —
При этом также был и музыкантом».

Тут он рыгнул, с минуту промолчал,
И речь затем так продолжал:

«Высокородные ослы, и стар, и млад!
Благоволенье вам оказывать я рад,
Пока того вы будете достойны —
Пока и благонравны, и спокойны
Останетесь, и во́-время платить
Налоги будете, и вообще так жить,

Как ваши предки в стары годы:
Ни зноя не боясь, ни зимней непогоды
С покорностью на мельницу мешки
Они таскали, далеки
От мыслей революционных;
И ропота речей ожесточенных
На толстых их губах начальство никогда
Не слышало; была для них чужда
Привычки старой перемена,
И в яслях у нея они жевали сено
Спокойно день и ночь.
То время старое умчалось прочь!
Вы, новые ослы, осталися ослами,
Но скромность позабыта вами;
Смиренно машете и вы хвостом своим,
Но спесь строптивая скрывается под ним;
И ваш нелепый вид всех вводит в заблужденье:
Считает вас общественное мненье
Ослами честными — нечестны вы и злы,
Хоть по наружности — смиренные ослы.
Когда под хвост вам насыпают перцу,
Вы, горячо принявши это к сердцу,
Тотчас такой ослиный рев
Подымете, что думаешь — ваш гнев
Всю землю разнесет, а вы лишь на оранье
Способны глупое. Смешно негодованье
Безсильное. Свидетелем оно,
Как много в вас затаено
Под кожею ослиной
И гнусной скверности, и хитрости змеиной,
И козней всяческаго рода,
И желчи, и отравы».
Воевода
Тут вновь рыгнул, с минуту помолчал,
И речь затем так продолжал:

«Высокородные ослы, и стар, и млад!
Вы видите — я знаю весь ваш склад;
И я сердит, сердит свирепо,
Что вы безстыдно так и так нелепо
Поносите мое правленье. Со своей
Ослиной точки зрения, идей
Высоких льва понять вам невозможно.

Смотрите, будьте осторожны!
Растет ведь во владениях моих
Немало и берез, и дубов, и из них
Я виселиц могу настроить превосходных,
И палок тоже, к делу очень годных.
Я добрый вам совет даю:
Не вмешивайтесь вы в политику мою,
В мои дела; язык держите за зубами.
Чуть попадется между вами
Мне в руки дерзкий резонер —
Его тотчас публично живодер
Отдует палками; иль шерсть чесать изволь-ка
В смирительном дому. А если только
Посмеет кто-нибудь повесть хоть разговор
Про тайный заговор,
Чтобы поднять мятеж, построить баррикады —
Повешу без пощады!
Вот что хотел, ослы, сказать я вам.
Теперь ступайте с миром по домам».

Когда он кончил речь, пришли в восторг великий
Ослы, и стар, и млад, — и полетели клики
Единогласные: «И—а! И—а!
Да здравствует наш вождь! Ура! Ура!»

Генрих Гейне

Воевода Вислоухий И

Сошлись животные гурьбой
Владыку выбирать. Само собой,
Что партия ослов тут в большинстве была —
И воеводой выбрали осла.
Но вы послушайте-ка — под секретом —
Что поветствует хроника об этом.

Осел на воеводстве возомнил,
Что он похож на льва — и нарядил
Во львиную себя он шкуру
И стал по-львиному реветь он сдуру.
Компанию лишь с лошадьми водил
И старых всех ослов тем рассердил.
Увидевши, что для своих полков
Набрал он лишь бульдогов да волков,
Ослы еще сильней пришли в негодованье.
Когда ж он в канцлерское званье
Возвел быка — ужасный гнев
Обял ослов, пошел свирепый рев,
И стали даже говорить в народе
О революции. Об этом воеводе
Было доложено. Он в шкуру льва тотчас
Укутался, и отдает приказ —
Всем ропщущим ослам к нему явиться;
И с речью к ним такой изволил обратиться:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
На ваш фальшивый взгляд
Такой же я осел, как вы. Вы в заблуждении:
Я лев. В том удостоверенье
Дает мне мой придворный круг,
От первой фрейлины и до последних слуг.
Мой лейб-поэт поднес мне оду,
В которой так он славит воеводу:
«Как два горба натурою даны
Верблюду, так тебе прирождены
Высокие все свойства львины;
И уши в сердце у тебя отнюдь не длинны».
Так он поет в строфах прекраснейших своих —
В восторге свита вся моя от них.
Здесь всеми я любим, и все к моим услугам:
Павлины гордые, друг перед другом
Наперерыв, главу опахивают мне.
Я протежирую искусствам, я вдвойне
И Меценат, и Август. Превосходный
Есть у меня театр; кот благородный
Героев роли исполняет в нем;
Танцовщица Мими, красоточка с огнем,
И двадцать мопсов труппу составляют.
Есть академия художеств; заседают,
Согласно назначению ея,
В ней гениальные мартышки; я
Директором имею мысль иn pеtto
Взять Рафаэля гамбургского gеtto,
Герр Лемана; он cверх того
Портрет с меня напишет самого.
Завел я оперу; даются и балеты;
Вполне кокетливы, почти вполне раздеты,
Там птички вверх и вниз пускают голоски,
И блохи делают чудесные прыжки.
А капельмейстером держу я Мейербера —
По музыкальной части мильонера.
Теперь я заказал ему
Ко бракосочетанью моему
Дать пьесу с обстановкой триумфальной.
Я сам по части музыкальной
Немного практикуюсь — так, как встарь
Великий Фридрих, прусский государь.
На флейте он играл, на лютне я играю,
И очень часто замечаю,
Что из прекрасных дамских глаз
Чуть слезы не струятся каждый раз,
Когда за инструмент я сяду на досуге.
Приятный предстоит сюрприз моей супруге —
Открыть, как музыкален я.
Сама она, избранница моя —
Кобыла чудная, высокого полета,
И с Россинантом дон Кихота
В родстве ближайшем; точно также ей
Баярд Гаймона сыновей —
Ближайший родственник как это родословной
Ее доказано; в ее фамильи кровной
Немало жеребцов могу я насчитать,
Которым выпал жребий ржать
Под армией Годфри́да из Бульона,
Когда во град святой он внес свои знамена.
Особенно ж моя грядущая жена
Блистает красотой. Когда тряхнет она
Чудесной гривой, иль раздует
Породистые ноздри — все ликует
В моей душе, которая полна
Горячим вожделением. Она
В царицы всех кобыл поставлена природой —
И подарит меня наследным воеводой.
Вы видите, что этот брак кладет
Моей династии начало; не умрет
Мое в потомстве имя, и отныне
Запишется навек в скрижалях у богини
Истории; там все прочтут слова,
Что у себя в груди носил я сердце льва,
Что правил я и мудро, и с талантом —
При этом также был и музыкантом».

Тут он рыгнул, с минуту промолчал,
И речь затем так продолжал:

«Высокородные ослы, и стар, и млад!
Благоволенье вам оказывать я рад,
Пока того вы будете достойны —
Пока и благонравны, и спокойны
Останетесь, и вовремя платить
Налоги будете, и вообще так жить,
Как ваши предки в стары годы:
Ни зноя не боясь, ни зимней непогоды
С покорностью на мельницу мешки
Они таскали, далеки
От мыслей революционных;
И ропота речей ожесточенных
На толстых их губах начальство никогда
Не слышало; была для них чужда
Привычки старой перемена,
И в яслях у нее они жевали сено
Спокойно день и ночь.
То время старое умчалось прочь!
Вы, новые ослы, осталися ослами,
Но скромность позабыта вами;
Смиренно машете и вы хвостом своим,
Но спесь строптивая скрывается под ним;
И ваш нелепый вид всех вводит в заблужденье:
Считает вас общественное мненье
Ослами честными — нечестны вы и злы,
Хоть по наружности — смиренные ослы.
Когда под хвост вам насыпают перцу,
Вы, горячо принявши это к сердцу,
Тотчас такой ослиный рев
Подымете, что думаешь — ваш гнев
Всю землю разнесет, а вы лишь на оранье
Способны глупое. Смешно негодованье
Бессильное. Свидетелем оно,
Как много в вас затаено
Под кожею ослиной
И гнусной скверности, и хитрости змеиной,
И козней всяческого рода,
И желчи, и отравы».
Воевода
Тут вновь рыгнул, с минуту помолчал,
И речь затем так продолжал:

«Высокородные ослы, и стар, и млад!
Вы видите — я знаю весь ваш склад;
И я сердит, сердит свирепо,
Что вы бесстыдно так и так нелепо
Поносите мое правленье. Со своей
Ослиной точки зрения, идей
Высоких льва понять вам невозможно.
Смотрите, будьте осторожны!
Растет ведь во владениях моих
Немало и берез, и дубов, и из них
Я виселиц могу настроить превосходных,
И палок тоже, к делу очень годных.
Я добрый вам совет даю:
Не вмешивайтесь вы в политику мою,
В мои дела; язык держите за зубами.
Чуть попадется между вами
Мне в руки дерзкий резонер —
Его тотчас публично живодер
Отдует палками; иль шерсть чесать изволь-ка
В смирительном дому. А если только
Посмеет кто-нибудь повесть хоть разговор
Про тайный заговор,
Чтобы поднять мятеж, построить баррикады —
Повешу без пощады!
Вот что хотел, ослы, сказать я вам.
Теперь ступайте с миром по домам».

Когда он кончил речь, пришли в восторг великий
Ослы, и стар, и млад, — и полетели клики
Единогласные: «И—а! И—а!
Да здравствует наш вождь! Ура! Ура!»

Генрих Гейне

Белый слон

Король Сиамский Магавазант
Владеет Индией до Мартабант.
Семь принцев, сам Великий Могол
Признали ленным свой престол.

Что год — под знамена, рожки, барабаны
Тянут к Сиаму дань караваны, —
Семь тысяч верблюдов, за парами пары
Тащат ценнейшие в мире товары.

Заслышит он трубы музыкантов —
И дух улыбается Магавазантов;
Правда, он хнычет в кулуарах,
Что мало места в его амбарах.

Но эти амбары такой высоты,
Великолепия и красоты,
Здесь действительность — точь-в-точь
Сказка про тысячу и одну ночь.

«Твердынями Индры» зовутся чертоги,
В которых выставлены все боги,
Колоннообразные, с тонкой резьбою,
С инкрустацией дорогою.

Числом пятнадцать тысяч двести
Фигур и странных и страшных вместе,
Помесь людей, льва и коровы —
Многоруки, многоголовы.

Увидишь ты средь «Пурпурного зала»
Тысяча триста дерев коралла;
Странный вид — ствол до небес,
Разубраны ветки, красный лес.

Каменный пол хрусталем там устлан,
И отражает каждый куст он.
Фазаны в пестрейшем оперенье
Важно гуляют в помещенье.

Обезьяне любимой Магавазант
Навесил на шею шелковый бант,
А к этому банту он ключ привязал,
Которым был замкнут «Спальный зал».

Там камни цветные без цены
Горохом насыпаны вдоль стены
В большие кучи. В них налидо
Бриллианты с куриное яйцо.

На сероватых мешках с жемчугами
Любит король завалиться с ногами,
И обезьяна ложится с сатрапом,
И оба спят со свистом и храпом.

Но гордость его, его отрада,
То, что дороже всякого клада,
Дороже, чем жизнь, дороже, чем трон
Магавазантов белый слон.

Для высокого гостя король повелел
Построить дворец белее, чем мел;
Кровля его с золотой канителью,
Колонны с лотосной капителью.

Триста драбантов стоят наготове
В качестве лейб-охраны слоновьей,
И, упав перед ним на брюхо,
Служат ему сто три евнуха.

На блюдах златых приносится пища,
Все что почище для хоботища,
Он пьет из серебряных ведер вино,
Приправлено специями оно.

Мастят его амброй и розовой мазью,
Главу украшают цветочной вязью,
И служит как плед для породистых ног
Ему кашемировый платок.

Полнейшее счастье дано ему в общем,
Но на земле мы вечно ропщем.
Высокий зверь, неизвестно как,
Стал меланхолик и чудак.

И белый меланхоликус
Теряет к изобилию вкус,
Пробуют то, пробуют это, —
Все остается без ответа.

Напрасно водят пляски и песни
Пред ним баядеры; напрасно, хоть тресни,
Бубнят барабаны музыкантов, —
Слон не весел Магавазантов.

Что день, ухудшается положенье,
Магавазант приходит в смятенье;
Велит он призвать к ступеням храма
Умнейших астрологов Сиама.

«О звездочет, ты костьми здесь ляжешь, —
Внушает король ему, — если не скажешь,
Что у слона случилось такое,
И почему он лишился покоя».

Но трижды падя пред высоким местом,
Тот отвечает с серьезным жестом:
«Я правду скажу о слоне недужном,
И делай все, что находишь нужным.

Живет на севере жена,
Телом бела, станом стройна,
Великолепен твой слон, несомненно,
Но даже с слоном она несравненна.

В сравнении с нею слон твой лишь
Не что иное, как белая мышь;
Стан великанши из Рамаяны,
Рост — эфесской великой Дианы.

Как зти громадные извивы
Изгибаются в строй красивый,
Несут этот строй два высоких пилястра
Из белоснежного алебастра.

И этот весь колоссальный мрамор —
Есть храм кафедральный бога Амор;
Горит лампадою там в кивоте
Сердце, в котором пятна не найдете.

Поэты напрасно лезут из кожи,
Чтоб описать белизну ее кожи;
Сам Готье здесь сух, как табель, —
О, эта белая !

Снег с вершин гималайских гор
В ее присутствии сер, как сор;
А лилию — если кто ей подаст, —
Желтит и ревность и контраст.

Зовется она графиня Бьянка,
Большая, белая иностранка,
В Париже у франков ее салон,
И вот в нее влюбился слон.

Предназначением душ влекомы,
Только во сне они и знакомы,
И в сердце сонное запал
К нему высокий идеал.

С тех пор им мысль владеет одна,
И вместо здорового слона
Вы серого Вертера в нем найдете.
Мечтает он о северной Лотте.

Глубокая тайна этих связей!
Не видел ее, а тоскует по ней.
Он часто топает при луне
И стонет: «Быть бы птичкой мне».

В Сиаме осталось тело, мысли
Над Бьянкой, в области франков повисли;
Но от разлуки тела и духа
Слабеет желудок и в горле сухо.

Претит ему самый лакомый кус;
Лапша да еще Оссиан — его вкус;
Он кашлять начал, он похудел,
И ранний гроб его удел.

Хочешь спасти ведь, хочешь слона ведь
В млекопитающем мире оставить,
Пошли же высокого больного
Прямо к франкам, в Париж, и готово!

Когда его реальный вид
Прекрасной дамы развеселит,
Прообраз которой ему приснился, —
Можно сказать, что он исцелился.

Где милой его сияют очи —
Рассеется мрак духовной ночи;
Улыбка сгонит последние тени
Его мрачнейших ощущений.

А голос ее, как звуки лир,
Вернет душе раздвоенной мир;
И весело уха поднимет он лопасть, —
Он возрожден, исчезла пропасть!

Как весело, любо живешь, спешишь
В тебе, любезный город Париж:
Там прикоснется твой слон к культуре,
Раздолье там его натуре.

Но прежде всего открой ему кассу,
Дай ему денег по первому классу,
И срочным письмом открой кредит
У Ротшильд- на .

Да срочным письмом — на миллион
Дукатов примерно. Сам барон
Фон Ротшильд скажет о нем тогда:
«Слоны — милейшие господа».

Такое астролог сказал ему слово
И трижды бросился наземь снова.
Король отпустил его с приветом
И тут же прилег — подумать об этом.

Он думал этак, думал так;
Короли не привыкли думать никак.
Обезьяна пробралась к нему во дворец,
И оба заснули под конец.

Я расскажу вам после то, что
Он порешил; запоздала почта;
Ей долго пришлось блуждать, вертеться;
Она к нам прибыла из Суэца.

Генрих Гейне

Кобес И

В году достопамятном сорок осьмом,
Когда весь народ волновался,
Во Франкфурте, для заседаний своих,
Немецкий парламент собрался.

И в Ремере «белая дама» тогда
Явилась; она — предвещанье
Тяжелых невзгод и несчастий; народ
Ей дал «экономки» прозванье.

Молва утверждает, что в Ремер она
Является в пору ночную.
Как только мои земляки сотворить
Сбираются глупость большую.

И вот в эту ночь самому мне пришлось
Увидеть, как «белая дама»
Ходила по залам, где с средних веков
Скопилося множество хлама.

В руках мертвобледных держала она
Фонарик и связку с ключами,
Лари и шкафы отворяя, что здесь
По стенкам стояли рядами.

В тех ящиках спрятано много вещей:
Тут булла лежит золотая,
Лежат и корона, держава и скиптр
И разная ветошь другая.

Лежат одеяния кесарей — все
Изедены молью, изгнили;
Германской Империи весь гардероб
В лохмотья года обратили.

При зрелище грустном таком головой
В тоске экономка качает;
И вскрикнула вдруг с отвращеньем она:
«Все это ужасно воняет!

Все это воняет мышиным дерьмом,
И в старом отрепье, в дни оны
Так гордо лежавшем на царских плечах,
Кишат насекомых мильоны.

А этот вот плащ горностаевый — он
Нередко служил, без сомненья,
Постелью для ремерских кошек в часы
От бремени их разрешенья.

Тут сколько ни чисть, все напрасно! Мне жаль
Грядущих монархов сердечно:
Венчальный их плащ — я уверена в том —
От блох не избавится вечно.

А знайте — когда у властителей зуд,
Чесаться должны их народы…
О, немцы! Боюсь я — от кесарских блох
Вам будут большие невзгоды.

Да, впрочем, к чему нам еще и монарх,
И блохи? Ведь в старой одежде
Все сгнило; в наш век не хотят уж носить
Костюмов, носившихся прежде.

Сказал справедливо немецкий поэт
В Кифгейзере Фридриху: «Право,
Коль строго рассудишь — так кесарь для нас
Не нужен — пустая забава!»

Но ежели кесарством обзавестись
Уж вы непременно хотите,
Любезные немцы — совет мой: ума
И славы совсем не ищите.

Из черни главу изберите себе,
Отнюдь не из высшего сана;
Не нужно ни льва, ни лисицы; должны
Избрать вы тупого барана.

Возьмите вы кельнского Кобеса; он,
Поверьте мне, в глупости — гений;
Не будет терпеть от него наш народ
Неправедных бед и гонений.

Чурбан ведь всегда наилучший монарх,
Как в басне Эзоп обясняет;
Нас, бедных лягушек, он клювом своим,
Как хитрый журавль, не шпыняет.

Не будет тираном ваш Кобес, вторым
Нероном; в нем дух человека
Не древнего лютого времени; в нем
Дух мягкий, дух нового века.

То сердце отвергнула спесь торгашей —
И он устремился в обятья
Илотов-рабочих; он лучший цветок
Во всех мастерских без изятья.

Союзом ремесленным избран он был
В ораторы; с ними делился
Их хлеба кусочком последним; и им
Рабочий весь люд возгордился.

В нем славили то, что не слушал совсем
Он лекций университетских
И книги писал из своей головы,
Без всяких подмог факультетских.

Да, это невежество полное сам
Себе приобрел он; нимало
Научное знанье на душу его,
Как вредная вещь, не влияло.

И дух философьи абстрактной к нему
В мышленье совсем не пробрался.
Ваш Кобес — характер. Он с первого дня
Доныне собою остался.

Он стереотипную носит слезу
В прекрасных глазах неизменно;
И толстая глупость на милых губах
Покоится тоже бессменно.

И слов вислоухих в речах у него
Запас изумительный прямо;
Наслушавшись их накануне родов,
Осла родила одна дама.

Писаньем брошюр и вязаньем чулков
Он занят, когда он свободен
От прочих занятий; и этих чулков,
Им связанных, сбыт превосходен.

Его подстрекают и бог Аполлон,
И музы отдать на вязанье
Все силы: чуть только возьмет он перо —
Приходят они в содроганье.

Вязанье приводит на память нам дни —
Дни функенов, в годы былые
Они в карауле вязали чулки —
И были бойцы удалые.

Будь Кобес на троне немецком — тотчас
Он функенов вызвал бы к жизни,
И храбрый отряд, охраняя престол,
Опять послужил бы отчизне.

Пожалуй, с такими бойцами монарх
Во Францию двинется смело —
Бургундью, Эльзас с Лотарингией вновь
Вернет он в германское тело.

Не бойтесь! он дома останется. Он
Великой и мирной идее
Себя посвятил: надо кельнский собор
Достроить ему поскорее.

Но кончив постройку, немедленно он,
Воинственным духом обятый,
С мечом на французов помчится, и там
Потребует грозно расплаты.

У них он отымет и немцам отдаст
Эльзас с Лотарингией скоро,
Бургундию тоже; но надо сперва
Окончить постройку собора.

Да, немцы, коль кесарь так нужен уж вам —
Пусть будет им царь карнавальный,
И Кобесом Первым зовется пусть он…
Чулками со спицей вязальной

Украсит пусть он государственный герб;
Министров пускай выбирает
В союзе шутов карнавальных и их
В дурацкий колпак наряжает.

А в канцлеры Дрикеса надо; пусть он
Граф Дрикес-Дриксгаузен зовется;
В сан лейб фаворитки Марицебиль им
Торжественно пусть возведется.

В священном, почтеннейшем Кельне своем
Монарх, воцарясь, поселится.
Об этом счастливом событьи узнав,
Зажжется огнями столица.

Псы медные воздуха — колокола
Ликующим лаем зальются,
И в тихой часовне своей три царя,
Пришедших с востока, проснутся.

И выйдут оттуда, костями стуча,
И живо запляшут, ликуя…
Их пенье несется далеко вокруг,
Я слышу — поют аллилуйа».

Так «белая дама» сказала и речь
Окончив, она рассмеялась,
И хохоту вторя, по залам пустым,
Зловещее эхо раздалось.

Генрих Гейне

Покинув прекрасной владычицы дом

Покинув прекрасной владычицы дом,
Блуждал, как безумный, я в мраке ночном;

И мимо кладбища когда проходил,
Увидел — поклоны мне шлют из могил.

С плиты музыканта несется привет;
Луна проливает-мерцающий свет…
Вдруг шопот: «Сейчас я увижусь с тобой!»
И бледное что-то встает предо мной.

То был музыкант. Он на памятник сел
И голосом диким, могильным запел,
Струн цитры касаясь костлявой рукой;
Печальная песнь полилася рекой:

«Ну, струны, песенку одну
Вы помните-ль, что в старину
Грудь обливала кровью?
Зовет ее ангел блаженством небес,
Мученьями ада зовет ее бес,
А люди — любовью!»

Раздался лишь слова последняго звук,
Могилы кладбища разверзлися вдруг,
Воздушныя тени из них поднялись,
Вокруг музыканта, как вихрь, понеслись.

«Твой огонь, любовь, любовь,
Нас в могилы уложил.
Так зачем же из могил
Вызываешь ночью вновь!»

Все плачут и воют, ревут и кряхтят,
И стонут и свищут, бушуют, шумят,
Теснят музыканта безумной толпой;
Он вновь по струнам ударяет рукой:

«Браво, браво, тени! Пляс
Продолжайте
И внимайте
Песне, сложенной для вас!
В тишине спать сладко нам,
Как мышонкам по норам;
Но поднять и шум и гам
В эту ночь,
Помешать не могут нам!

Жить мы в мире не умели,
Дураки, мы не хотели

Гнать любви безумье прочь…
Так как нынче нам удобно,
Каждый скажет пусть подробно,
Бак его вскипала кровь,
Как гнала
И рвала
На куски его любовь!»

И тощая тень, словно ветер легка,
Жужжит, выступая вперед из кружка:

«Подмастерьем у портного,
С ножницами и иглой,
Жил я, нрава был живого,
С ножницами и иглой;
Дочь хозяйская явилась
С ножницами и иглой,
И мое пронзила сердце
Ножницами и иглой!»

Хохочет веселых теней хоровод —
Сурово второй выступает вперед:

«Я Ринальдо Ринальдини,
Шиндерганно, Орландини,
Карла Мора, наконец,
Брал себе за образец,

«Я ухаживал порою,
Как они — от вас не скрою, —
И в земных прелестных фей
Я влюблялся до ушей.

«Плакал я, вздыхал умильно
И любовью был так сильно
С толку сбит, что спутал бес —
Я в чужой карман залез.

«И беднягу задержали
Лишь за то, что он в печали
Слезы вытереть тайком
Захотел чужим платком.

«С негодяями, ворами
Был упрятан я властями
По суду в рабочий дом,
Где томился под замком,

«О любви святой мечтая,
Там сидел я, шерсть мотая;
Но мой дух в прекрасный день
Унесла Ринальдо тень».

Хохочет веселых теней хоровод,
В румянах выходит дух третий вперед:

«Царил я, бывало, на сцене,
Любовников первых играл,
«О, боги!» — ревел при измене,
Блаженствуя, нежно вздыхал.

«Мортимер я был превосходный,
Мария была так мила!..
Но жесты я тратил безплодно,
Понять их она не могла!

«На счастье утратив надежду,
«Небесная», — раз я вскричал —
И в грудь глубоко, сквозь одежду,
Вонзил себе острый кинжал».

Хохочет веселых теней хоровод;
Весь в белом выходить четвертый вперед:

«Я сладко дремал под профессора чтенье,
От сна отказаться мне было не в мочь!
Зато приводила меня в восхищенье
Профессора скучнаго милая дочь.

«Она из окошка мне делала знаки,
Цветок из цветочков, мой ангел земной!
Цветок из цветочков был сорван, однако —
Филистером тощим с богатой казной.

«Тут проклял я женщин, богатых нахалов,
Чертовскаго зелья насыпал в рейнвейн
И чокнулся с смертью; при звоне бокалов
Смерть молвила: «здравствуй, зовусь я друг Гейн!»

Хохочет веселых теней хоровод;
На шее с веревкою пятый идет:

«Хвалился, пируя, граф дочкой своей
И блеском своих драгоценных камней!
Не надо мне, граф, драгоценных камней —
В восторге от дочки я милой твоей!

«Запоры, замки дочь и камни хранят,
В передней лакеев стоит длинный ряд;
Лакеи, запоры меня не страшат —
Я лестницу смело тащу к тебе в сад.

«По лестнице бойко в окно лезу я;
Вдруг слышу, внизу окликают меня:
«Дружок, подожди-ка! Вдвоем веселей,
Любитель и я драгоценных камней!»

«Так граф издевался — и схвачен я был,
Шумя, ряд лакеев меня обступил.
«Эй, к чорту вы, челядь, не жулик я, прочь!
Хотел я украсть только графскую дочь!»

«Помочь не могли уверенья слова…
В петлю угодила моя голова!
И солнце, явясь с наступлением дня,
Дивилось, увидев висящим меня».

Хохочет веселых теней хоровод;
Шестой, с головою в руке, шел вперед:

«В любовной боли и тоске
Я лесом шел с ружьем в руке;
Вдруг слышу — ворон надо мной
Прокаркал: «Голову долой!»

«Когда-б мне голубя найти,
С охоты милой принести!
Так думал я, и тут, и там
Я долго шарил по кустам.

«Чу! Шорох!.. Поцелуй!.. Опять!
Не голубки ли? Надо взять!
Спешу, взвожу курок ружья —
И что-ж? Голубка там моя!

«Невесту, милую мою
В чужих обятьях застаю…
Охотник, промаху не дай!..
И залит кровью негодяй.

«Тем лесом вскоре шел народ.
Меня везли на эшафот…
И снова ворон надо мной
Прокаркал: «Голову долой!»

Хохочет веселых теней хоровод;
И сам музыкант выступает вперед:

«Пел я песенку когда-то,
Спета песенка моя,
Ах, когда разбито сердце —
Песни кончены, друзья!»

Быстрей завертелися тени вокруг;
Тут хохот безумный удвоился вдруг;
Раздался удар колокольных часов —
К могилам рванулась толпа мертвецов.

Генрих Гейне

Мушке

Мне приснилось, что в летнюю ночь вкруг меня,
В лунном свете, вдали от движенья,
Видны были развалины храмов, дворцов,
И обломки времен возрожденья.

Из-под груды камней выступал ряд колонн
В самом строгом дорическом стиле,
Так насмешливо в небо смотря, словно им
Стрелы молний неведомы были.

Там лежали порталы, разбитые в прах,
На массивных карнизах скульптуры,
Где смешались животные вместе с людьми —
Сфинкс с Центавром, Сатир и Амуры…

Там ничем не закрытый стоял саркофаг,
Пощаженный вполне разрушеньем,
И лежал в саркофаге мертвец, как живой,
Бледный, с грустным лица выраженьем,

С напряжением вытянув шеи, его
На ладонях несли карьятиды;
И изваяны были с обеих сторон
Барельефов различные виды.

Вот Олимп с целым сонмом беспутных богов,
Сладострастно раскрывших обятья:
Вот Адам рядом с Евой, и фиговый лист
Заменяегь им всякое платье;

Вот падение Трои, Елена, Парис,
Гектор сам пред воинственным станом;
Моисей с Аароном, Юдифь и Эсфирь,
Олоферн тоже рядом с Аманом.

Вот Меркурий, Амур, Аполлон и Вулкан,
И Венера с кокетливой миной,
Вот и Бахус с Приамом, и толстый Силен,
И Плутон со своей Прозерпиной.

И осел Валаама был тут же (осел
Был со сходством большим изваянный)
Испытанье Творцом Авраама, и Лот
С дочерьми, окончательно пьяный;

Сь головою Крестителя блюдо; за ним
В танце бешеном Иродиада;
Петр апостол с ключами от райских ворот,
Сатана и вся внутренность ада;

И развратник Зевес в похожденьях своих
Был представлен здесь — как он победу
Над Данаей дождем золотым одержал,
Как сгубил, в виде лебедя, Леду;

Там с охотою дикой Диана спешит,
А вокругь нее нимфы и доги;
Геркулес в женском платье за прялкой сидит
И кудель он прядет на пороге.

Тут же рядом Синай; у подошвы его
Вот Израиль с своими быками;
Там ребенок Христос с стариками ведет
Богословские споры во храме.

Мифология с библией рядом стоят,
И контрасты намеренно резки,
И как рама, кругом обвивает их плющ
В виде общей одной арабески.

Но не странно-ль? Меж тем как смотрел я, в мечты
Погруженный душою дремавшей,
Мне казалось, что сам я тот бледный мертвец,
В саркофаге открытом лежавший.

В головах же гробницы моей рос цветок,
Ярко желтый и вместе лиловый,
Он по виду причудлив, загадочен был,
Но дышал красотою суровой.

«Страстоцветом» его называет народ.
Вырос будто — о том есть преданье —
Тот цветок ва Голгофе, когда Ииеус
На кресте изнемог от страданья.

Как свидетельство казни, цветок, говорят,
Все орудия пытки Христовой
Отразил в своей чашке среди лепеcтков,
Обличить постоянно готовый.

Атрибуты Христовых страстей в том цветке,
Как в застенке ином сохранились;
Например: бич, веревки, терновый венец,
Крест и чаша там вместе таились.

Над моею гробницею этот цветок
Нагибался и, труп мой холодный
Охраняя, мне руки и лоб, и глаза
Целовал он с тоской безысходной.

И по прихоти сна, тот цветок страстоцвет
Образ женщины принял мгновенно…
Неужели я, милая, вижу тебя?
Это ты, это ты несомненнои

Ты была тем цветком, дорогая моя!
По лобзаньям я мог догадаться:
У цветов нет таких жарких, пламенных слез,
Так не могут цветы целоваться.

Хоть глаза мои были закрыты, но я
Все же видел с немым обожаньем,
Как смотрела ты нежно, склонясь надо мной,
Освещенная лунным мерцаньем.

Мы молчали, но сердцем своим понимал
Я все мысли твои и желанья:
Нет невинности в слове, слетающем с уст,
И цветок любви чистой — молчанье.

Разговоры без слов! Можно верить едва,
Что в беседе безмолвной, казалось,
Та блаженно ужасная ночь, словно миг,
В сновнденье прекрасном промчалась.

Говорили о чем мы — не спрашивай, нет!..
Допытайся, добейся, ответа,
Что волна говорит набежавшей волне,
Плачет ветер о чем до рассвета;

Для кого лучезарно карбункул блестит,
Для кого льют цветы ароматы…
И о чем говорил страстоцвет с мертвецом —
Не старайся узнать никогда ты.

Я не знаю, как долго в гробнице своей
Я пленительным сном наслаждался…
Ах, окончился он — и мертвец со своим
Безмятежным блаженством расстался.

Смерть! В могильной твоей тишине только нам
И дано находить сладострастье…
Жизнь страданья одни да порывы страстей
Выдает нам безумно за счастье.

Но — о, горе! — исчезло блаженство мое;
Вкруг меня шум внезапный раздался —
И в испуге бежал дорогой мой цветок…
С бранью топот ужасный смешался.

Да, я слышал кругом рев, и крики, и брань
И, прислушавшись к дикому хору,
Распознал, что теперь на гробнице моей
Барельефы затеяли ссору.

Заблуждения старые в мраморе плит
Стали спорить кругом неустанно;
Моисея проклятья в том споре слились
С бранью дикого лешего Пана.

О, тот спор не окончится! Спор красоты
С словом истины — он беспределен;
Человечество будет разбито всегда
На две партии: варвар и эллин.

Проклинали, шумели, ругались они,
Увлеченные гневом старинным;
Но осел Валаамский богов и святых
Заглушил своим криком ослиным.

Слушать дикие звуки его, наконец,
Отвратительно стало и больно,
Возмутил меня этот глупейший осел,
Крикнул я и — проснулся невольно.

Генрих Гейне

Покинув в полночь госпожу

Покинув в полночь госпожу,
Безумьем и страхом обятый, брожу
И вижу: на кладбище что-то блестит,
Зовет и манит от могильных плит.

Зовет и манит от плиты одной,
Где спит музыкант под полной луной.
И слышится шопот: «Я выйду, вот-вот!»
И бледное что-то в тумане встает.

То был музыкант, из могилы он встал,
Уселся в надгробье и цитру взял.
Он бьет по струнам проворной рукой,
И голос доносится, хриплый, глухой:

«Вы, струны, помните еще
Напев старинный, горячо
Вещавший нам о чуде?
Зовут его ангелы сладостным сном,
Зовут его демоны адским огнем,
Любовью зовут его люди!»

И чуть лишь замер песенки звук,
Как все могилы раскрылись вдруг;
И призраков бледных мятущийся рой
Певца обступил под напев хоровой:

«О любовь, любовь, любовь!
Ты смирила нашу кровь,
Смертный нам сплела покров,
Что же ты нас будишь вновь?»

Кружатся и стонут на всяческий лад,
Хохочут, грохочут, скрежещут, хрипят:
Певца обступили со всех сторон,
И вновь по струнам ударяет он:

«Браво! Браво! Веселей!
Звуку слова
Колдовского
Ты послушна, рать теней!
Да и верно, что за прок
Спать, забившись в уголок;
Поразвлечься вышел срок!
Спору нет, —
Нас сейчас не слышит свет —
Всю-то жизнь, тоской томимы,
Дураками провели мы
И в плену любовных бед.
Нынче скука нас не свяжет,
Нынче каждый пусть расскажет,
Как сюда он угодил,
Как томил
И травил
Нас любовный, дикий пыл».

Окончил певец, расступился кружок
Выходит на тощих ногах паренек:

«Я был подмастерьем портновским
С булавками и иглой;
Работал с усердьем чертовским
Булавками и иглой;
Явилась хозяйская дочка
С булавками и иглой
И сердце пронзила мне — точно
Булавками и иглой».

Хохочет, беснуется призраков рой;
Серьезен и тих, выступает второй:

«Мне Ринальдо Ринальдини,
Шиндерханно, Орландини
И в особенности Моор
Были близки с давних пор.

И влюбился я, — не скрою, —
Как и следует герою,
С сердцем, отданным мечтам
О прекраснейшей из дам.

Изводился в злой разлуке,
Изливался в страстной муке
И совал, любовью пьян,
Руку ближнему в карман.

Осердились как-то власти,
Что решил я слезы страсти,
Подступившие, как ком,
Осушить чужим платком.

И меня — святой обычай —
С соблюденьем всех приличий
Посадили под замок,
Чтоб раскаяться я мог.

Там, любовию сгорая,
Дни корпел и вечера я,
Но Ринальдо мне предстал
И с собой во тьму умчал».

Хохочет, беснуется призраков рой;
И третий выходит, обличьем герой:

«Я был королем артистов
И знал лишь любовника роль;
«О боги!» — рычал я, неистов,
И — «Ах!», когда чувствовал боль.

Играл я с Мариею вместе,
Я Мортимер был хоть куда!
Но как ни искусен я в жесте,
Она оставалась тверда.

Однажды, упав на колени,
«Святая!» — я громко вскричал
И глубже, чем нужно по сцене,
Вонзил себе в грудь кинжал».

Хохочет, беснуется призраков рой;
Четвертый выходит, покинув строй:

«Болтал профессор красноречивый,
А я кивал головой во сне,
Но, правда, с дочкой его красивой
Много приятней было мне.

Переглянусь, бывало, с нею,
С цветком прелестным, с юной весной!
Но эту весну обявил своею
Сухарь-филистер с тугой мошной.

Проклятьями я всех женщин осыпал,
И адского зелья подлил в вино?
И смерть позвал, и «на ты» с нею выпил,
И смерть мне сказала: «Ты мой, решено!»

Хохочет, беснуется призраков рой;
И пятый выходит, опутан петлей:

«Хвалился граф за бокалом вина:
«Красавица-дочь у меня — и казна!»
Сиятельный граф, на что мне казна?
Вот дочка твоя, мне по вкусу она.

И дочь и казну он держал под замком,
У графа служителей полон дом.
Что значат служители и замки? —
Подняться по лестнице — мне с руки.

Поднялся, к окошечку милой приник,
Вдруг слышу внизу проклятья крик:
«Полегче, любезный, — и я примкну,
И я погляжу на свою казну».

И граф, издеваясь, схватил меня;
Сбежались служители — шум и возня.
Эй, к дьяволу, челядь! Я вовсе не вор,
Хотел я с любимой вступить в разговор

Что толку, не верят пустой болтовне,
Веревку на шею накинули мне;
И солнце дивилось, поутру взойдя:
Меж двух столбов качался я».

Хохочет, беснуется призраков рой;
Выходит — в руках голова — шестой:

«Томим тоской, с ружьем в руках,
Я дичь выслеживал в кустах.
И слышу вдруг зловещий крик,
И ворон каркает: «Погиб!»

Когда б голубку мне найти
И в дом любимой принести!
Так я мечтал и ждал чудес,
С ружьем обшаривая лес.

Кто там воркует средь кустов?
Конечно, пара голубков.
Курок взведен, подкрался я
И вижу — милая моя!

Голубка, та, что так нежна,
В чужих обятиях она. —
Не оплошай, стрелок лихой!
И в луже крови тот, другой.

И вскоре лесом мрачный ход
Зловеще тронулся вперед,
На суд и казнь. В деревьях хрип,
И ворон каркнул мне: «Погиб!»

Хохочет, беснуется призраков рой;
Бьет музыкант по струнам рукой:

«Чудесно прежде певалось,
Но кончена, видно, игра.
Коль сердце в груди порвалось,
По домам и песням пора!»

И неистовый смех раздается опять,
И беснуется бледных призраков рать.
Тут с башни послышался хриплый бой,
И тени скрылись под грохот и вой.

Генрих Гейне

Тангейзер

Бойтесь, бойтесь, эссиане,
Сети демонов. Теперь я
В поученье расскажу вам
Очень древнее поверье.

Жил Тангейзер — гордый рыцарь.
Поселясь в горе — Венеры,
Страстью жгучей и любовью
Наслаждался он без меры.

— «О, красавица Венера!
Час пришел с тобой прощаться;
Не могу я жить с тобою,
Не могу здесь оставаться».

— «Милый рыцарь, ты сегодня
Скуп на ласки. Для чего же,
Не ласкаясь и тоскуя,
Хочешь бросить это ложе?

Каждый день вином янтарным
Я твой кубок наполняла,
И венок из роз душистых
Каждый день тебе свивала».

— «Мне наскучили, подруга,
Поцелуи, вина, розы,
Мне нужны теперь страданья,
Мне доступны только слезы.

Пусть замолкнут смех и шутки,
Скорбь зову к себе на смену,
Вместо роз венок терновый
Я на голову надену».

— «Милый рыцарь, мой Тангейзер,
Ищешь ссоры ты, конечно;
Где ж та клятва, что со мною
Обещался жить ты вечно?

В темной спальне, в сладкой неге
Я б развлечь тебя умела…
Наслажденья обещает
Это мраморное тело».

— «Нет, красавица Венера,
Красота твоя не вянет,
Многих, многих вид твой дивный
Очарует и обманет.

На груди твоей в блаженстве
Замирали боги, люди,
И теперь мне столь противен
Вечный трепет этой груди.

Ты доныне всех готова
Звать на ложе наслажденья,
Потому к тебе невольно
Получил я отвращенье».

—«Речь твоя меня жестоко,
Милый рыцарь, оскорбила.
Бил меня ты, но побои
Прежде легче я сносила.

Можно вынести удары,
Как бы не были жестоки,
Но выслушивать не в силах
Я подобные упреки.

Ласк моих тебе не нужно,
Не нужна моя забота;
Так прощай, мой друг, — сама я
Отворю тебе ворота».

Гул и звон несется в Риме.
Ряд прелатов внемлет хору.
И в процессии сам папа
Тихо шествует к собору.

На челе Урбана папы
Блеск тиары драгоценной,
И за ним несут бароны
Пурпур мантии священной.

— «Подожди, святой владыко!
Мне в грехе открыться надо!..
Только ты лишь вырвать можешь
Душу грешную из ада!..»

Хор замолк; священных гимнов
На минуту стихли звуки,
И к ногам Урбана-папы
Грешник пал, поднявши руки.

— «Ты один святой владыко,
Судишь правых и неправых;
Защити меня от ада,
От сетей его лукавых!..

Имя мне — Тангейзер — рыцарь.
За блаженством я гонялся
И семь лет в горе Венеры
Негой страсти упивался.

Лучший цвет красавиц мира
Пред Венерою бледнеет,
От речей ее волшебных
Сердце мечется и млеет.

Как цветов благоуханье
Мотылька невольно манит,
Так меня к губам Венеры
Непонятной силой тянет.

По плечам ее роскошным
Кудри падают каскадом,
Я немел, как заколдован,
Под ее всесильным взглядом.

Я стоял пред ним недвижим,
Тайным трепетом обятый,
И едва мне сил достало
Убежать с горы проклятой.

Я бежал — но вслед за мною
Взор следил все с той же силой,
И манил он, и шептал он:
«О, вернись, вернись, мой милый!»

Днем брожу я, словно призрак,
Ночь придет — и с тем же взглядом
Та красавица приходит
И со мной садится рядом.

Слышен смех ее безумный,
Зубы белые сверкают…
Только вспомню этот хохот —
Слезы с глаз моих сбегают.

Я люблю ее насильно,
Страсти гнет с себя не скину;
Та любовь сильна, как волны
Разорвавшие плотину.

Эти волны несдержимо
В белой пене с ревом мчатся,
И при встрече все ломая
В брызги мелкие дробятся.

Я спален любовью грешной,
Сердце выжжено, как камень…
Неужель в груди изнывшей
Не угаснет адский пламень?

Ты один, святейший папа,
Судишь правых и неправых,
Защити ж меня от ада,
От сетей его лукавых!..»

Папа к небу поднял руки
И вздохнув, ответил тем он:
— «Сын мой! власть моя бессильна
Там, где власть имеет демон.

Страшный демон — та Венера,
Из когтей ее прекрасных
Не могу я, бедный рыцарь,
Вырвать жертв ее несчастных.

Ты поплатишься душою
За усладу плоти грешной,
Проклят ты, а проклято́му
Путь один — во ад кромешный…»

И назад пошел Тангейзер,
Больно, в кровь стирая ноги.
В ночь вернулся он к Венере
В подземельные чертоги.

И забыла сон Венера,
Быстро ложе покидала
И, любовника руками
Обвивая, целовала.

Но ложится молча рыцарь,
Для него лишь отдых нужен,
А Венера гостю в кухне
Приготавливает ужин.

Подан ужин, и хозяйка
Гостю кудри расчесала,
На ногах омыла раны
И приветливо шептала:

— «Милый рыцарь, мой Тангейзер,
Долго ты не возвращался;
Расскажи, в каких же странах
Столько времени скитался?»

— «Был в Италии и в Риме
Я, подруга дорогая,
По делам своим, но больше
Не поеду никуда я.

Там, где Рима дальний берег
Тибр волнами орошает,
Папу видел я: Венере
Он поклоны посылает.

Чрез Флоренцию из Рима
Я прошел, и был в Милане,
Проходил я через Альпы,
Исчезая в их тумане.

И когда я шел чрез альпы, —
Падал снег, — мне улыбались
Вкруг озера голубые
И орлы перекликались.

Я с вершины Сен-Готарда
Слышал, как храпела звонко
Вся страна почтенных немцев,
Спавших сладким сном ребенка.

И опять теперь вернулся
Я к тебе, к моей Венере
И до гроба не покину
Я твоей волшебной двери».

Генрих Гейне

Король Длинноухий И

Само собой, в короли прошел
Большинство голосов получивший осел,
И учинился осел королем.
Но вот вам хроника о нем:

Король-осел, корону надев,
Вообразил о себе, что он лев;
Он в львиную шкуру облекся до пят
И стал рычать, как львы рычат.
Он лошадьми себя окружает,
И это старых ослов раздражает.
Бульдоги и волки — войско его,
Ослы заворчали и пуще того.
Быка он приблизил, канцлером сделав,
И тут ослы дошли до пределов.
Грозятся восстанием в тот же день!
Король корону надел набекрень
И быстро укутался, раз-два,
В шкуру отчаянного льва.
Потом обявляет особым приказом
Ослам недовольным явиться разом,
И держит следующее слово:

«Ослы высокие! Здорово!
Ослом вы считаете меня,
Как будто осел и я, и я!
Я — лев; при дворе известно об этом
И всем статс-дамам, и всем субреттам.
И обо мне мой статс-пиит
Создал стихи и в них говорит:
«Как у верблюда горб природный,
Так у тебя дух льва благородный —
У этого сердца, этого духа
Вы не найдете длинного уха».
Так он поет в строфе отборной,
Которую знает каждый придворный.
Любим я: самые гордые павы
Щекочут затылок мой величавый.
Поощряю искусства: все говорят,
Что я и Август и Меценат.
Придворный театр имею давно я;
Мой кот исполняет там роли героя.
Мимистка Мими, наш ангел чистый,
И двадцать мопсов — это артисты.
В академии живописи, ваянья
Есть обезьяньи дарованья.
Намечен директор на место это —
Гамбургский Рафаэль из гетто,
Из Грязного вала, — Леман некто.
Меня самого напишет директор.
Есть опера и есть балет,
Он очень кокетлив, полураздет.
Поют там милейшие птицы эпохи
И скачут талантливейшие блохи.
Там капельмейстером Мейер-Бер,
Сам музыкальный миллионер.
Уже наготовил Мерин-Берий
К свадьбе моей парадных феерий.
Я сам немного занят музы́кой,
Как некогда прусский Фридрих Великий.
Играл он на флейте, я на гитаре,
И много прекрасных, когда я в ударе
И с чувством струны свои шевелю,
Тянутся к своему королю.
Настанет день — королева моя
Узнает, как музыкален я!
Она — благородная кобылица,
Высоким родом своим гордится.
Ее родня ближайшая — тетя
Была Росинанта при Дон-Кихоте;
А взять ее корень родословный
Там значится сам Баярд чистокровный;
И в предках у ней, по ее бумагам,
Те жеребцы, что ржали под флагом
Готфрида сотни лет назад,
Когда он вступал в господень град.
Но прежде всего она красива,
Блистает! Когда дрожит ее грива,
А ноздри начнут и фыркать и грохать,
В сердце моем рождается похоть, —
Она, цветок и богиня кобылья,
Наследника мне принесет без усилья.
Поймите, — от нашего сочетанья
Зависит династии существованье.
Я не исчезну без следа,
Я буду в анналах Клио всегда,
И скажет богиня эта благая,
Что львиное сердце носил всегда я
В груди своей, что управлял
Я мудро и на гитаре играл».

Рыгнул король, и речь прервал он,
Но ненадолго, и так продолжал он:

«Ослы высокие! Все поколенья!
Я сохраню к вам благоволенье,
Пока вы достойны. Чтоб всем налог
Платить без опоздания, в срок.
По добродетельному пути,
Как ваши родители, идти, —
Ослы старинные! В зной и холод
Таскали мешки они, стар и молод,
Как им приказывал это бог.
О бунте никто и мыслить не мог.
С их толстых губ не срывался ропот,
И в мирном хлеву, где привычка и опыт,
Спокойно жевали они овес!
Старое время ветер унес.
Вы, новые, остались ослами,
Но скромности нет уже меж вами.
Вы жалко виляете хвостом
И вдруг являете треск и гром.
А так как вид у вас бестолков,
Вас почитают за честных ослов;
Но вы и бесчестны, вы и злы,
Хоть с виду смиреннейшие ослы.
Подсыпать вам перцу под хвост, и вмиг
Вы издаете ослиный крик,
Готовы разнести на части
Весь мир, — и только дерете пасти.
Порыв, безрассудный со всех сторон!
Бессильный гнев, который смешон!
Ваш глупый рев обнаружил вмиг,
Как много различнейших интриг,
Тупых и низких дерзостей
И самых пошлых мерзостей,
И яда, и желчи, и всякого зла
Таиться может в шкуре осла».

Рыгнул король, и речь прервал он,
Но ненадолго, и так продолжал он:

«Ослы высокие! Старцы с сынами!
Я вижу вас насквозь, я вами
Взволнован, я злюсь на вас свирепо
За то, что бесстыдно и нелепо
О власти моей вы порете дичь.
С ослиной точки трудно постичь
Великую львиную идею,
Политикой движущую моею.
Смотрите вы! Бросьте эти штуки!
Растут у меня и дубы и буки,
Из них мне виселицы построят
Прекрасные. Пусть не беспокоят
Мои поступки вас. Не противясь,
Совет мой слушайте: рты на привязь!
А все преступники-резонеры —
Публично их выпорют живодеры;
Пускай на каторге шерсть почешут.
А тех, кто о восстании брешут,
Дробят мостовые для баррикады, —
Повешу я без всякой пощады.
Вот это, ослы, я внушить вам желал бы
Теперь убираться я приказал бы».

Король закончил свое обращенье;
Ослы пришли в большое движенье;
Они прокричали: «И-а, и-а!
Да здравствует наш король! Ура!»

Генрих Гейне

Невольничий корабль

В каюте своей суперкарго Ван-Койк
За книгой сидит и считает;
Свой груз оценяя по счетам, с него
Наличный барыш вычисляет:

«И гумми, и перец сойдут — у меня
Их триста бочонков; ценнее
Песок золотой да слоновая кость;
Но черный товар прибыльнее.

«Я негров шесть сотен почти за ничто
Променом достал с Сенегала;
Их тело, их члены, их мускулы — все,
Как лучший отлив из металла.

«За них, вместо платы, я водки давал,
Да бус, да куски позументов:
Умрет половина — и то барыша
Мне будет сот восемь процентов.

«И если три сотни из них довезу
До гавани в Рио-Жанейро —
По сотне червонцев за штуку возьму
С домов Гонзалеса Перейро».

Но вдруг из приятных мечтаний своих
Почтенный Ван-Койк пробудился;
Ван-Шмиссен, его корабельный хирург,
К нему с донесеньем явился.

То был человек долговязый, сухой,
Лицо все в угрях и веснушках.
— Ну, чтo мой любезнейший фельдшер морской.
Что скажешь о черненьких душках?

Хирург поклонился на этот вопрос:
— Я к вам, — отвечал он умильно: —
С докладом, что ночью умерших число
Меж ними умножились сильно.

Пока умирало их средним числом
Лишь по двое в день; нынче пали
Уж целых семь штук, и убыток тотчас
В своем я отметил журнале.

Их трупы внимательно я осмотрел —
Ведь негры лукавее черта:
Прикинуться мертвыми могут порой,
Чтоб только их бросили с борта.

Я с мертвых оковы немедленно снял,
Все члены своею рукою
Ощупал и в море потом приказал
Всех бросить их утром, с зарею.

И тотчас из волн налетели на них
Акулы — вдруг целое стадо.
Нахлебников много меж них у меня:
Им черное мясо — отрада!

Из гавани самой повсюду они
Следят постоянно за нами:
Знать, бестии чуют добычу свою
И всех пожирают глазами.

И весело, право, на них посмотреть,
Как мертвых канальи хватают:
Та голову хапнет, та ногу рванет,
Другая лохмотья глотает.

И, все проглотив, соберутся толпой
Внизу под кормой и оттуда
Глазеют, как будто хотят мне сказать:
«Спасибо за сладкое блюдо!»

Но, тяжко вздыхая, прервал его речь
Ван-Койк: — О, скажи мне скорее,
Что сделать, чтоб эту мне смертность пресечь?
Какое тут средство вернее?

— В том сами они виноваты одни, —
Хирург отвечает разумный: —
Своим неприятным дыханьем они
Весь воздух испортили трюмный.

Притом с меланхолии многие мрут:
Они ведь ужасно скучают;
Но воздух, да пляска, да музыка тут
Всегда хорошо помогают.

— Прекрасно! отлично! Мой федьдшер морской,
Ты подал совет мне чудесный!
Я верю — умом не сравнится с тобой
И сам Аристотель известный.

В тюльпанной компании в Дельфте у нас
Директор — практичный мужчина
И очень умен; но едва ль у него
Ума твоего половина.

Скорее музыкантов сюда! У меня
Запляшет все общество черных;
А кто не захочет из них танцевать —
Арапник подгонит упорных.

Высо́ко со свода небес голубых
Светила прекрасные ночи
Глядят так отрадно, приветно, умно,
Как женщин пленительных очи.

Глядят на равнину безбрежную вод,
Кругом фосфорическим блеском
Покрытых, а волны приветствуют их
Своим упоительным плеском.

Свернув паруса, неподвижно стоит
Невольничий бриг, отдыхая;
Но ярко на деке горят фонари,
И громко гудит плясовая.

Усердно на скрипке пилит рулевой,
Матрос в барабан ударяет,
Хирург корабельный им вторит трубой,
А повар на флейте играет.

И сотни невольников, женщин, мужчин,
Кружатся, махают руками
И скачут по деку, и с каждым прыжком
Гремят, в такт с оркестром, цепями,

И скачут в безумном весельи кругом;
Там черной красавицы руки
Нагого товарища вдруг обоймут —
И слы́шны стенания звуки.

Один из десятских здесь ,
Арапником длинным махает,
Стегая уставших своих плясунов:
К веселью он их поощряет.

И все дребезжит, и гудит, и гремит,
И звуки несутся далеко;
Они пробуждают чудовищ морских,
Уснувших в пучине глубокой.

Акулы в просонках с прохладного дна
Наверх выплывают стадами
И, будто на диво, глядят на корабль
Смущенными глупо глазами.

Они замечают, что утренний час
Еще не настал, и зевают
Огромною пастью; ряды их зубов,
Как острые пилы, сверкают.

И все дребезжит, и гремит, и гудит,
На палубе скачка, круженье…
Акулы глазеют наверх и хвосты
Кусают себе с нетерпенья.

Ведь музыки звуков не любят они,
Как все им подобный хари;
Шекспир говорит: «Берегись доверять
Не любящей музыки твари».

И все дребезжит, и гудит, и гремит,
И тянется гул бесконечно.
Почтенный Ван-Койк у фок-мачты стоит
И молится жарко, сердечно:

«О, Господи! Ради Христа, сохрани
От всяких недугов телесных
Сих грешников черных! Прости им: они
Глупее скотов бессловесных!

Спаси их, о, Боже! и жизнь их продли
Спасителя нашего ради!
Ведь если в живых не останется их
Штук триста — я буду в накладе!»

Генрих Гейне

Поэт Фирдуси

Если нищий речь заводит
Про томан, то уж, конечно,
Про серебряный томан,
Про серебряный — не больше.

Но в устах владыки, шаха, —
На вес золота томаны:
Шах томаны принимает
И дарует — золотые.

Так привыкли думать люди,
Так же думал и Фирдуси,
Сочинитель знаменитой,
Обожествленной «Шах-Наме».

По приказу шаха эту
Героическую песнь
Написал он; по томану
Шах за каждый стих назначил.

Уж семнадцатую весну
И цвела, и блекла роза,
И семнадцать раз ее
Соловей прославил песней.

В это время сочинитель,
За станком тревожной мысли,
Днем и ночью неустанно
Ткал ковер громадный песни.

Да, громадный: стихотворец
Вткал в него великолепно
Баснословие отчизны,
Патриархов Фарсистана,

Славных витязей народных,
Их деянья, приключенья,
И волшебников, и дивов —
Все в цветах волшебной сказки,

Все в цветах, и все живое,
Все проникнутое блеском,
Облитое, как с небес,
Светом благостным Ирана,

Тем предвечным, чистым светом,
Храм которого последний,
Вопреки корану, муфти,
Пламенел в душе поэта.

До конца допелась песнь,
И поэт ее тотчас же
К государю отослал;
А стихов в ней двести тысяч.

Так случилося, что в бане,
В бане Гасны отыскали
Сочинителя Фирдуси
Шаха черные посланцы.

Каждый нес мешок томанов
И коленопреклоненно
Положил к ногам Фирдуси,
Как почетную награду.

Он — к мешкам, спешит увидеть
Тот металл, которым взоры
Так давно не любовались, —
И отпрянул в изумленьи:

Те мешки битком набиты
Все томанами, да только
Все серебряными. Горько
Засмеялся стихотворец;

Засмеялся горько; деньги
Разделил он на три части:
Две из них он тотчас отдал
Черным шаховым посланцам,

Как награду за посылку,
Дал им поровну обоим;
Третью часть он слуге отдал
За его услуги в бане.

Взял он страннический посох
И расстался со столицей;
У ворот ее встряхнув
Пыль и прах своих сандалий.

«Обманул бы просто он,
Из обычая людского,
Не сдержал бы просто слова —
Я бы не был возмущен.

Я сержуся на него
За два смысла обещанья;
А коварство умолчанья
Оскорбительней всего.

Величав, душой высок, —
Редкий мог бы с ним сравниться.
Да, — как это говорится, —
Царь в нем каждый был вершок.

Правды гордый муж, блеснул,
Словно солнце, он над нами,
Сжег огнистыми лучами
Душу мне — и обманул».

Шах Магомет оттрапезовал. Он,
Вкусно покушав, душой смягчен.

В сумерках сад, водометы в игре.
Шах возлежит на цветном ковре.

Одаль прислуга рядами немыми;
Шаха любимец, Анзари, с ними;

В мраморных вазах, под летним лучом
Розы душистым кипят ключом;

Пальмы свои опахала колышат,
Как одалиски, и негой дышат.

И кипарисы застыли в покое —
Грезят о небе, забыв земное.

Пение дивное вдруг раздалось,
Под звуки лютни оно лилось.

И встрепенулся шах ото сна:
«Кем эта песня сложена?»

Шах ожидал от Анзари ответа, —
Тот говорит: «Фирдуси поэта».

«Песня Фирдуси! Да где ж, наконец, —
Шах вопрошает, — великий певец?»

И отвечает Анзари: «Поэт
Бедствует вот уже много лет;

Там, в родном городке своем, в Тусе,
Ходит за садиком Фирдуси».

Шах Магомет помолчал с добрый час;
И отдает Анзари приказ:

«Слушай! Скорей на конюшню иди;
Сто мулов из нее выводи.

Столько ж верблюдов. Навьючишь их
Всем, что отрадно для вкусов людских.

Всяких сокровищ и редкостей груды
Пусть они тащат: одежды, сосуды,

Кости слоновой, дерев дорогих,
В блеске роскошных оправ золотых,

Кубки, чаши литые и тоже
Лучшие выборки барсовой кожи;

Лучшие шали, ковры и парчи,
Сколь б ни выткали наши ткачи.

Не позабудь положить во вьюки
Больше оружья и чепраки;

Не позабудь прибавить в избытке
Всяческой снеди, да и напитки,

Тортов миндальных, конфет, пирожков,
Всякого вкуса и всех сортов.

Также возьми с конюшни моей
Дюжину лучших арабских коней;

Выбери столько ж невольников черных
С телом железным, в труде упорных.

В Тус ты поедешь с этим добром,
Именем шаха ударишь челом».

И подчинился Анзари без слов;
Тяжко навьючив верблюдов, мулов

(Целая область платилась оброком),
Двинулся в путь, не замедлив сроком.

Третьи сутки еще не прошли, —
Был от столицы Анзари вдали

И направлял по пустыне на стан
Пурпурным знаменем караван.

Через неделю, вечерней порой,
Стали у Туса, под горой.

С запада ввел караван проводник,
В город вошли под шум и крик.

Бубны и трель пастушьих рогов,
Тысячеустый радостный рев.

«Ля-илля-илль Алла!» — ликуя, пели
Посланцы шаха, дойдя до цели.

А с востока, с другого конца,
В радостный час прибытья гонца

Тоже ворота раскрылись в Тусе:
Мертвого хоронили Фирдуси.

Генрих Гейне

Ратклиф

Бог сна меня унес в далекий край,
Где ивы так приветно мне кивали
Зелеными и длинными руками;
Где на меня цветы смотрели нежно
И ласково, как любящие сестры;
Где родственно звучал мне голос птиц;
Где даже самый лай собак казался
Давно знакомым; где все голоса,
Все образы здоровались со мной,
Как с другом старым; но где все при этом
Являлось мне так чуждо — странно-чуждо.
Перед красивой деревенской дачей
Стоял я. Грудь как будто содрогалась,
Но в голове моей спокойно было.
И я спокойно отряхнул с дорожной
Одежды пыль и за звонок взялся.
Он зазвенел, и двери отворились.

Тут было много женщин и мужчин,
Все лиц знакомых. Тихая печаль
И робко затаенный страх лежали
На них на всех. Как будто смущены,
Они смотрели на меня так странно,
С каким-то состраданьем, — и по сердцу
Вдруг быстрый трепет у меня прошел
Предвестием неведомого горя.
Я тотчас же старуху Маргариту
Узнал и на нее взглянул пытливо.
Она не говорила. «Где Мария?» —
Спросил я, — и она, не отвечая,
Взяла мне руку и пошла со мной
По множеству блестящих длинных комнат,
Где царствовали роскошь, свет и всюду
Безмолвие могилы. Наконец
Мы очутились в сумрачном покое,
И, отвернувшись от меня лицом,
Она мне показала на софу.
«Мария, вы ли это?» — я спросил
И твердости вопроса своего
Сам подивился. Каменно и глухо
Послышался мне голос: «Да, меня
Так называют люди». Острой болью

По мне слова те пробежали. Этот
Тупой, холодный звук был все ж когда-то
Прекрасным, нежным голосом Марии.
И эта женщина, в своем поблекшем
Лиловом платье, кое-как надетом,
С отвисшими грудями, с неподвижно
Стоящими стеклянными зрачками
И с бледной, вялой кожей на щеках, —
Да, эта женщина была когда-то
Цветущей, нежной, милою Марией.
«Вы долго путешествовали, друг,—
Она сказала с пошлой и холодной
Развязностью. — Теперь не так вы хилы;
Поздоровели, пополнели вы;
Живот и икры очень округлились».
И сладкая улыбка пробежала
У ней по желтым, высохшим губам.
В смущеньи, машинально я сказал:
«Вы замуж вышли, говорили мне».
— «Ах, да! — она сказала равнодушно
И с громким смехом. — У меня теперь
Полено есть, обтянутое кожей,
И мужем называется. Конечно,
Полено — все полено». И беззвучно,
Противно засмеялася она.
Холодный страх стеснил мне грудь, и я
Подумал: это ль чистые уста —
Как розы, чистые уста Марии?
Она тут поднялась, взяла со стула
Поспешно шаль, накинула ее,
И, опираясь на руку мою,
Меня с собою быстро повлекла
В отворенную дверь, — и дальше, дальше —
Лугами, полем и опушкой леса.

Как огненный венец, катилось солнце
К закату; в пурпуре его горели
Цветы, деревья и река, вдали
Струившаяся строго-величаво.
«Как блещет это пламенное око
В лазури вод!» — воскликнула Мария.
«Молчи, несчастная!» — сказал я ей.
И предо мною в заревом мерцаньи
Свершалось будто сказочное что-то.
В полях туманные вставали лики,
И обнимались белыми руками,
И исчезали. С нежностью любви
Фиялки любовались друг на друга;
Один к другому припадали страстно
Венцы лилей; порывисто дышали,
В горячей неге замирали розы;
Огнем вилось дыхание гвоздик, —
И все цветы в благоуханьи млели,
Все обливались страстными слезами,
Шептали все: «Любовь! любовь! любовь!»
Порхали мотыльки; жучки, как искры,
Мелькали, напевая песню эльфов.
Вечерний ветер чуть дышал, и тихо
Шептались листья дуба. Соловей
Как будто таял в звуках чудной песни.
Под этот шепот, шелест, звон и пенье
Мне женщина увядшая болтала,
Склоняясь к моему плечу, несносным,
Холодным, будто оловянным, тоном:
«Я знаю, в ночь вы бродите по замку.
Высокий призрак — малый недурной;
На все сквозь пальцы смотрит он; а тот,
Что в голубом, — небесный ангел. Только
Вот этот красный очень вас не любит».
И много диких слов, еще пестрее,
Она твердила мне без перерыву,
Пока не утомилась и не села
Со мною рядом на скамье под дубом.

Сидели мы уныло и безмолвно,
Порою взглядывали друг на друга,
И все грустнее становились оба.
Казалось, вздох предсмертный проходил
По листьям дуба; соловей на нем
Пел песнь неисцелимой, вечной скорби.
Но сквозь листы прокрался алый свет
И лег на белое лицо Марии,
И вызвал блеск в ее глазах, — и прежним,
Мне милым голосом она сказала:
«Как ты узнал, что так несчастна я?
Прочла я все в твоих безумных песнях».

Мороз прошел по телу у меня;
Я ужаснулся своего безумья,
Прозревшего в грядущее; мой мозг
Как будто вдруг погас, — и я проснулся.

Генрих Гейне

Переселение в Елисейские поля

На катафалке бледный труп лежал,
А дух умершего на небо улетал;
Юдоль покинув навсегда земную,
Искал себе обитель он иную.

И вот эдема перед ним врата,
Но в них калитка крепко заперта.
Душа с тоской взмолилась тут, вздыхая:
Отверзите, молю, мне двери рая!
Пройдя тернистый, долгий жизни путь,
Стремлюся я скорее отдохнуть
На шелковом, из пуха, мягком ложе.
Вкусить блаженства жажду я, о, Боже!
И с ангелами мне недурно здесь порой
Заняться в жмурки резвою игрой.

Шаги послышались за райскими вратами.
Там кто-то шлепал старыми туфлями,
Раздался звон ключей, седой старик
К окну с решеткою своим лицом приник.
На зов души промолвил старец строго:
«Ишь, вас шатается сюда как много!
Невесть откуда лезет всякий сброд:
Бродяги, лодыри, отпетый все народ!
Цыгане, поляки и готтентоты
Стучатся в наши райские ворота.
То в одиночку, то валят гуртом
И впуска требуют настойчиво притом.
Все обратиться в ангелов желают,
За подвиги свои себе блаженства чают.
Эх! эх! Так и впустил, бездельники, я вас
В чертоги райские, да к ангелам сейчас!
Неужто место здесь для вашей гнусной братьи?
Обречены вы вечному проклятью,
Добыча сатаны! Прочь, прочь, ступайте в ад!
Оттуда уж не вырветесь назад!»

Но вдруг ворчун перестает браниться —
Знать, надоело старику сердиться —
И он пришельцу мягко говорит:
«О, бедная душа! Меня твой тронул вид.
Исполню, так и быть, твое моленье,
Сегодня кстати уж мое рожденье.
Ты тем головорезам не сродни,
Но расспросить тебя я должен, извини,
Кто ты таков, где жил, откуда родом?
Да не был ли женат? прибавлю мимоходом,
Женатых жариться не посылают в ад,
Они не долго ждут у райских врат;
Им на земле за брачное терпенье
Бывает часто всех грехов прощенье».
— Из Пруссии я, — молвила душа,
Скорей ответит старику спеша. —
Берлин, так городу родимому названье.
Там в Шпре реке кадетское купанье;
Когда идут дожди, то в ней вода
В достаточном количестве всегда.
В Берлине я служил приват-доцентом
И философию читал студентам.
Женился я на барышне одной,
Но нрав у ней был ой-ой-ой!
Особенно, когда нам не хватало хлеба…
Потом меня на суд призвало небо».

«Беда! беда! — привратник тут вскричал: —
Плохое ж ремесло, приятель, ты избрал.
К чему оно? Ведь это, право, чудно!
Невыгодно оно и слишком трудно.
Безбожное занятие притом:
Богатства не внесет философ в дом.
Его удел лишь голод и сомненья,
И к черту попадет он в заключенье.
Как не браниться с бедной тут женой?
Над супом водянистым вой
Она наверно часто поднимала,
На нем не видя блестки сала.
В обитель горнюю, однако, я сейчас
Впущу тебя. Хоть строгий дан приказ
От этих врат гнать каждого с позором,
Кто занимался филоcофским вздором.
А если немец он, безбожник, ну, тогда
Философу у нас совсем беда.
Но, как сказал, для своего рожденья
Я делаю сегодня исключенье.
Ступай скорей, я отворяю дверь
И в безопасности полнейшей ты теперь
На небе день-деньской от самого утра
Гуляй, покуда спать придет пора.
Фланируй без забот по камням самоцветным,
На улицах, мечтам отдавшися заветным,
Но только помни: даже невзначай
О философии своей не поминай.
Компрометирован, — что всякому понятно —
Твоею выходкой я был бы безвозвратно.
Когда ж услышишь духов светлых хор,
К ним обрати сейчас ты умиленный взор,
А если запоет кто поважнее,
То от восторга с виду млей скорее.
Уверь певца, что ты таких сопран
Не слышал на земле у смертных Малибран,
Других артистов, сравнивай с Рубини,
И с Марио, и с Тамбурини.
Титулы им ты не скупись давать,
«Превосходительством» почаще величать.
Певцы равны на небе, как под небом:
Им служит лесть всегда духовным хлебом.
И в дирижере та же слабость есть.
Он также любит похвалы и честь…

«Меня не забывай. Когда тебе наскучит
Вся роскошь рая, или силин замучит,
Приди ко мне в картишки поиграть,
Различные могу я игры показать —
Ландскнехта, штоса, фараона тайны…
Да, Когда б случайно
С тобой в обители небес
Вдруг повстречался сам Зевес
И задал бы вопросы «Откуда ты, любезный?»
То мой совет тебе полезный —
Не называй Берлин; а лучше уж соври:
Ну, Мюнхен, Вену избери».

Генрих Гейне

Невольничий корабль

Сам суперкарго мейнгер ван Кук
Сидит, считая, в каюте;
Он сличает верный приход
С убылью в нетте и брутте.

«И гумми хорош, и перец хорош,
Мешков и бочек тыща;
Песок золотой, слоновая кость —
Но черный товар почище.

Четыреста негров за сущий пустяк
Я выменял у Сенегала.
Тугое мясо, и жила тверда, —
Как брус литого металла.

Для мены сталь была у меня,
Стеклянные бусы и вина;
Семьсот процентов я наживу,
Если дойдет половина.

Двести негров останься в живых
До гавани Рио-Жанейро,
И сотню дукатов даст с головы
Мне дом Гонзалес-Перейро».

Но в этот миг мейнгер ван Кук
Оторван от этих чисел;
Входит в двери морской хирург,
Доктор ван дер Смиссен.

Морской хирург и тощ и прям,
А нос в угрях багровых.
«Ну, водный лекарь, — воскликнул ван Кук,
А как арапчата здоровы?»

Хирург благодарен ему за вопрос:
«Я шел доложить мейнгеру,
Что смертность за нынешнюю ночь
Слегка превысила меру.

В среднем мрут ежедневно три,
Но нынче умерло восемь,
Мужчин и женщин. — Убыль мы
Немедля в журнал заносим.

Я тщательно все эти трупы вскрыл,
Я знаю эту породу:
Они симулируют часто смерть,
Чтобы их бросили в воду.

Засим я цепи с мертвых снял,
И, как всегда при этом,
Я в море бросить их велел
За час перед рассветом.

И тотчас целая стая акул
Стрелою к ним юркнула, —
Любители черного мяса они,
Столуется здесь акула.

Они за нами стадом шли,
Когда мы плыли заливом:
Чует, бестия, мертвый дух
Нюхом своим похотливым.

Весьма забавно на них смотреть,
Как мертвых они обступят:
Та голову цап, та за ногу хвать,
А эта лохмотья лупит.

А все проглотят — улягутся в ряд,
Довольные, и оттуда
Пялятся вверх, как будто хотят
Сказать спасибо за блюдо».

Но тут прерывает хирургову речь
Мейнгер ван Кук, вздыхая:
«Скажите, как нам зло пресечь,
Откуда напасть такая?»

Хирург возразил: «По своей вине
Процент значительный умер:
Своим дурным дыханьем они
Испортили воздух в трюме.

От меланхолии тоже мрут, —
Они смертельно скучают;
Танцы, музыка, вольный дух
При этом всегда помогают».

И крикнул тогда мейнгер ван Кук:
«Другого такого найдете ль!
Какой совет! Мой милый хирург
Умен как Аристотель.

Хотя председатель Лиги Друзей
Улучшенья Тюльпанной Культуры
И очень ловок, — но нет у него
И трети вашей натуры.

Эй, музыки! музыки! Негры должны
Плясать и резвиться как дети;
А кто, танцуя, станет скучать,
Того подгонят плети».

Высоко с синего свода небес
Тысячи звезд сладострастных,
Большие и умные, глядят
Глазами женщин прекрасных.

Они на море сверху глядят,
А море во всю круговую
Фосфорноблещущим сжато кольцом;
Сладостно волны воркуют.

Ни паруса. Весь невольничий бриг
Как будто растакелажен;
Но ярко на мачте горят фонари,
На палубе бал налажен.

На старой скрипице боцман пилит,
И повар на флейте играет,
Юнга бьет в такт в барабан,
А доктор в трубу задувает.

И сотни негров — женщин, мужчин —
Прыгают, вьются, взлетают,
Как полоумные; с каждым прыжком
Мерно цепи бряцают.

Яростно топчут доски они,
И девушка полунагая
К нагому товарищу страстно льнет
И с ним кружится, вздыхая.

Надсмотрщик — maîtrе dеs plaиsиrs,
И плеть его воловья
Бодрит ленивых танцовщиков, —
Пускай прибавляют здоровья.

И дидельдумдей, и шнеддереденг,
И шум морского бала
Морскую нечисть разбудил,
Которая тупо дремала.

И, сонные, тупо всплывают из волн
Акулы, за стаей стая,
И пялятся вверх на светлый дек,
Смущаясь, не понимая.

Они замечают, что завтрака час
Еще не настал, и рядами
Зевают, выгнув спину; а пасть
Усажена зубами.

И дидельдумдей, и шнеддереденг,
И шум не умолкает.
От нетерпенья ряд акул
Свой собственный хвост кусает.

Не любят музыки, верно, они,
Как все из акульего мира.
«Неверен не любящий музыки зверь», —
Гласит изреченье Шекспира.

И шнеддереденг, и дидельдумдей,
И шум не умолкает.
У мачты стоит мейнгер ван Кук
И руки, молясь, воздевает:

«Сих грешников черных помилуй, спаси,
Исус Христос распятый!
Не гневайся, боже, на них: они
Глупее, чем скот рогатый.

Спаси их жизнь, Исус Христос,
За мир отдавший тело!
Ведь если двести штук не дойдет,
Погибло все мое дело»

Генрих Гейне

Дон Рамиро

«Донна Клара, донна Клара!
Я любил тебя так долго,
А теперь мою погибель
Ты решила невозвратно.

«Донна Клара, донна Клара!
Сладок жизни дар прекрасный,
Но как страшно под землею,
В темной и сырой могиле!

«Донна Клара, донна Клара!
Завтра утром дон Фернандо

Назовет тебя супругой;
Получу-ль я зов на свадьбу?»

«Дон Рамиро, дон Рамиро!
Речь твоя терзает горько —
Горше, чем планет решенье,
Мне насмешливо враждебных.

«Дон Рамиро, дон Рамиро!
Отгони кручину злую:
Много девушек на свете:
Нас же сам Господь разрознил.

«Дон Рамиро, ты, который
Побеждал так часто мавров,
Победи себя однажды —
Приходи ко мне на свадьбу!»

«Донна Клара, донна Клара!
Да, клянусь тебе, я буду!
Танцовать мы будем вместе;
До свиданья, буду завтра».

«До свиданья!» — Клара скрылась;
Под окном стоял Рамиро;
Долго он стоял недвижно,
Наконец, исчез во мраке.

Наконец и ночь исчезла,
Уступив дневному свету.
Как цветник живой и пестрый,
Пробудясь, лежит Толедо.

Блещут пышные чертоги
Блеском утренняго солнца;
Будто в новой позолоте,
Блещут куполы на храмах.

И жужжа, как рой пчелиный,
Звон несется колокольный,
И молитвенное пенье
Огласило Божьи домы.

Но внизу, внизу — смотрите!
Там на площади, из церкви,
Вытекают, будто волны,
Люди пестрыми толпами.

Тут и рыцари, и дамы,
И придворные в наряде;
Между звоном колокольным
Звуки стройные органа.

Посреди толпы, в почете,
Нетеснимые народом,
От венца идут четою
Донна Клара, дон Фернандо.

До чертогов жениховых
Разлились толпы густыя;
По обычаям старинным
Там отпразднуется свадьба.

Игры, клики, угощенье —
Все слилося в ликованье,
И часы промчались быстро
До начала брачной ночи.

Вот сошлись для танцев гости
В зале, ярко освещенной;
И в огне блестят роскошно
Драгоценные наряды.

На высоких креслах сели
Рядом с женихом невеста,
И меняются речами
Дон Фернандо, донна Клара.

А людей поток блестящий
Разливается по зале,
И звучат в ней громко трубы,
И гремят им в такт литавры.

«Но зачем о, друг прекрасный,
Все глядишь в тот угол залы?»
Вдруг спросил свою супругу
Дон Фернандо с удивленьем.

«Иль не видишь ты, Фернандо,
В черной мантии мужчину?
«Это только тень колонны»,
Говорит с улыбкой рыцарь.

Тень однако же подходит.
И она — в плаще мужчина;

Тотчас в нем узнав Рамиро,
Клара кланяется робко.

Между тем уж бал в разгаре;
Пары весело кружатся,
Так что пол трясется, стонет
В вихре бешенаго вальса.

«Я охотно, дон Рамиро,
Танцовать иду с тобою;
Но в плаще могильно черном
Ты явился здесь напрасно».

Неподвижным острым взором
На красавицу он смотрит
И, обняв, ей мрачно шепчет:
«Ведь меня ты пригласила».

Вот пошла в толпу танцоров.
Протеснившаяся пара;
И звучат немолчно трубы,
И гремят им в такт литавры.

«Ты, как снег, Рамиро, бледен»,
Шепчет Клара с тайным страхом.
«Ведь меня ты пригласила»,
Отвечает рыцарь глухо.

И пылают в зале свечи
Между волн толпы веселой,
И звучат немолчно трубы,
И гремят им в такт литавры.

«У тебя рука, как льдина»,
Вся дрожа, вновь шепчет Клара.
«Ведь меня ты пригласила!»
И они несутся в танце.

«О, пусти, пусти, Рамиро!
Веет смерть в твоем дыханье!»
Но ответ опять все тот же:
«Ведь меня ты пригласила».

Жаром, всюду так и пышет,
Бойко льются звуки скрипок,
Будто в бешенстве волшебном,
Все кружится в светлой зале.

«О, пусти; пусти, Рамиро!»
Не смолкает жалкий шопот;
И Рамиро неизменно:
«Ведь меня ты пригласила».

«Уходи-ж, во имя Бога!»
Клара вдруг сказала твердо,
И едва сказать успела,
Как Рамиро вмиг исчезнул.

Будто мертвая, недвижна
И бледна вдруг стала Клара,
Обморок унес мгновенно
Светлый образ в мир свой темный.

Наконец, испуг проходит,
И очнулась донна Клара,
Но раскрытыя ресницы
Вновь смыкает изумленье:

С той поры, как бал открылся,
Клара с места не сходила,
И сидит супруг с ней рядом…
Он тревожно говорит ей:

«Отчего такая бледность?
Что́ мрачит твой взор прекрасный?»
«Где-ж Рамиро»… шепчет Клара,
И сковал язык ей ужас.

Но чело супруга гневно
Омрачилось: «Здесь не место
Для кроваваго ответа —
Нынче умер дон Рамиро».

Генрих Гейне

Дон Рамиро

«Донна Клара! Донна Клара!
Радость пламенного сердца!
Обрекла меня на гибель,
Обрекла без сожаленья.

Донна Клара! Донна Клара!
Дивно сладок жребий жизни!
А внизу, в могиле темной,
Жутко, холодно и сыро.

Донна Клара! Завтра утром
Дон Фернандо перед богом
Назовет тебя супругой, —
Позовешь меня на свадьбу?»

«Дан Рамиро! Дон Рамиро!
Речь твоя мне ранит сердце,
Ранит сердце мне больнее,
Чем укор светил небесных.

Дон Рамиро! Дон Рамиро!
Отгони свое унынье;
Много девушек на свете, —
Нам господь судил разлуку.

Дон Рамиро, ты, что мавров
Поборол с такой отвагой,
Побори свое упорство —
Приходи ко мне на свадьбу».

«Донна Клара! Донна Клара!
Да, клянусь тебе, приду я.
Приглашу тебя на танец, —
Я приду, спокойной ночи!

Спи спокойно!» Дверь закрылась;
Под окном стоит Рамиро,
И вздыхает, каменея,
И потом уходит в сумрак.

Наконец, в борьбе упорной,
День сменяет мглу ночную;
Словно сад, лежит Толедо,
Сад, пестреющий цветами.

На дворцах и пышных зданьях
Солнца отсветы играют,
Купола церквей высоких
Пламенеют позолотой.

И гудит пчелиным роем
Перезвон на колокольнях,
И несутся песнопенья
К небесам из божьих храмов.

А внизу, внизу, смотрите! —
Там из рыночной часовни
Люди праздничным потоком
Выливаются на площадь.

Блещут рыцари и дамы,
Свита золотом сияет,
И со звоном колокольным
Гул сливается органа.

Но почтительно и скромно
Уступают все дорогу
Юной паре новобрачных —
Донне Кларе и Фернандо.

До ворот дворца Фернандо
Зыбь людская докатилась;
Там свершится брачный праздник
По старинному обряду.

Игры трапезу сменяют
В ликованье беспрерывном;
Время мчится незаметно,
Ночь спускается на землю.

Гости званые средь зала
Собираются для танцев;
В блеске свеч сверкают ярче
Драгоценные наряды.

На особом возвышенье
Сел жених, и с ним невеста;
Донна Клара, дон Фернандо
Нежно шепчутся друг с другом.

И поток людской шумнее
Разливается по залу,
И гремят победно трубы,
И грохочут в такт литавры.

«Но скажи, зачем ты взоры,
Повелительница сердца,
Устремила в угол зала?» —
Удивленно молвит рыцарь.

«Иль не видишь ты, Фернандо,
Человека в черном платье?»
И смеется нежно рыцарь:
«Ах! То тень лишь человека!»

И, однако, тень подходит —
Человек подходит в черном,
И тотчас, узнав Рамиро,
Клара кланяется робко.

В это время бал в разгаре,
Все неистовее в вальсе
Гости парами кружатся,
Пол грохочет, сотрясаясь.

«Я охотно, дон Рамиро,
Танцевать пойду с тобою,
Но зачем ты появился
В этом мрачном одеянье?»

И пронизывает взором
Дон Рамиро донну Клару;
Охватив ее, он шепчет:
«Ты велела мне явиться!»

И в толпе других танцоров
Оба мчатся в вальсе диком,
И гремят победно трубы,
И грохочут в такт литавры.

«Ты лицом белее снега!» —
Шепчет Клара с тайным страхом.
«Ты велела мне явиться!» —
Глухо ей в ответ Рамиро.

Ярче вспыхивают свечи,
И поток людской теснится,
И гремят победно трубы,
И грохочут в такт литавры.

«Словно лед, твое пожатье!» —
Шепчет Клара, содрогаясь.
«Ты велела мне явиться!»
И они стремятся дальше.

«Ах, оставь меня, Рамиро!
Смерти тлен в твоем дыханье!»
Он в ответ, все так же мрачно:
«Ты велела мне явиться!»

Пол дымится, накаляясь,
И ликуют альт и скрипка;
Словно в чарах смутной сказки,
Все кружится в светлом зале.

«Ах, оставь меня, Рамиро!» —
Не смолкает женский ропот.
И Рамиро неизменно:
«Ты велела мне явиться!»

«Если так, иди же с богом!» —
Клара вымолвила твердо,
И, едва она сказала,
Без следа исчез Рамиро.

Клара стынет, смерть во взгляде,
На душе могильный холод;
Мысли в трепетном бессилье
Погрузились в царство мрака.

Наконец, туман редеет,
Раскрываются ресницы;
Но теперь от изумленья
Вновь хотят сомкнуться очи:

С той поры как бал начался,
Клара с места не сходила;
Рядом с нею дон Фернандо,
Он участливо ей шепчет:

«Отчего ты побледнела?
Отчего твой взор так мрачен?» —
«А Рамиро?» — шепчет Клара,
Цепенея в тайном страхе.

И суровые морщины
Прорезают лоб супруга:
«Госпожа, к чему — о крови?
В полдень умер дон Рамиро».

Генрих Гейне

Гастингское поле

Глубоко вздыхает вальтамский аббат;
Дошли к нему горькие вести:
Проигран при Гастингсе бой — и король,
Убитый, остался на месте.

Зовет он монахов и им говорит:
«Ты, Асгод, ты, Эльрик, — вы двое —
Идите, сыщите вы труп короля
Гарольда меж жертвами боя!»

В печали монахи на поиск пошли;
Вернулись к аббату в печали.
«Нерадостна, отче, господня земля:
Ей дни испытаний настали!

О, горе нам! пал благороднейший муж,
И воля ничтожных над нами:
Грабители делят родную страну
И делают вольных рабами.

Паршивый норманский оборвыш — увы! —
Британским становится лордом;
Везде щеголяют в шитье золотом,
Кого колотили по мордам!

Несчастье тому, кто саксонцем рожден!
Нет участи горше и гаже.
Враги наши будут безбожно хулить
Саксонских святителей даже!

Узнали мы, что нам большая звезда
Кровавым огнем предвещала,
Когда на горящей метле в небесах
Средь темной полночи скакала.

Сбылося предвестье, грозившее нам
И нашей отчизне бедами!
Мы были на Гастингском поле, отец, —
Завалено поле телами.

Бродили мы долго, искали везде,
Надеждой и страхом томимы…
Увы! королевского тела нигде
Меж трупами там не нашли мы!»

Так молвили Асгод и Эльрик. Аббат,
Сраженный их вестью жестокой,
Поник головою — и молвил потом
Монахам с тоскою глубокой:

«Живет в гриндельфильдском дремучем лесу,
Сношений с людьми не имея,
Одна, в беззащитной избушке своей,
Эдифь Лебединая Шея.

Была как у лебедя шея у ней,
Бела, и стройна, и прекрасна,
И в бозе почивший король наш Гарольд
Когда-то любил ее страстно.

Любил он ее, целовал и ласкал;
Потом разлюбил и покинул.
За днями шли дни, за годами года:
Шестнадцатый год тому минул.

Идите вы, братие, в хижину к ней…
Туда вы поспеете к ночи…
Возьмите с собою на поиск Эдифь:
У женщины зоркие очи.

Вы труп короля принесете сюда;
Над нашим почившим героем
По чину мы долг христианский свершим
И с почестью тело зароем».

Уж в полночь монахи к избушке лесной
Пришли — и стучатся. «Скорее
С постели вставай и за нами иди,
Эдифь Лебединая Шея!

Нас герцог норманский в бою победил,
И много легло нас со славой;
Но пал под мечом и король наш Гарольд
На гастингской ниве кровавой!

Пришли тебя звать мы — искать, где лежит
Меж мертвыми наш повелитель:
Найдя, понесем мы его хоронить
В священную нашу обитель».

Ни слова не молвя, вскочила Эдифь
И вышла к монахам босая.
Ей ветер полночный трепал волоса,
Седые их космы вздувая.

Пошли. По оврагам, по топям и пням
Вела их лесная жилица…
И вот показался утес меловой,
Как в небе зажглася денница.

Белея как саван, взвивался туман
Над полем сраженья; взлетали
С кровавыми клювами стаи ворон —
И дико и мерзко кричали.

Ограблены, голы, без членов, черны,
Валялися трупы повсюду:
Там люди лежали, тут лошадь гнила,
Давя безобразную груду.

Бродила Эдифь по равнине, где меч
Разил и губил без пощады;
Из глаз неподвижных метала она,
Как стрелы, пытливые взгляды.

В крови по колени ходила Эдифь;
Порой рукавами рубахи
От мертвых гнала она стаи ворон.
За нею плелися монахи.

Весь день проискала она короля.
Закат был как зарево красен…
Вдруг бедная с криком поникла к земле.
Пронзительный крик был ужасен!

Нашла Лебединая Шея, нашла,
Кого так усердно искала!
Не молвила слова и слез не лила,
И к бледному лику припала…

Лобзала его и в чело и в уста
И жалась лицом к его стану;
Лобзала на мертвой груди короля
Кровавую черную рану.

Потом увидала на правом плече
(И к ним приложилась устами)
Три рубчика: в чудно-блаженную ночь
Она нанесла их зубами.

Монахи две жерди меж тем принесли
И доску к жердям привязали,
И на доску подняли труп короля
В глубокой, безмолвной печали.

В обитель святую его понесли —
Отпеть и предать погребенью;
За трупом любви своей тихо Эдифь
Пошла похоронного тенью.

И пела надгробные песни она
Так жалобно-детски!.. Звучали
Напевы их скорбно в ночной тишине…
Монахи молитву шептали.

Генрих Гейне

Гастингское поле

Глубоко вздыхает Вальтгэмский аббат.
Скорбит в нем душа поневоле:
Услышал он весть, что отважный Гарольд
Пал в битве, на Гастингском поле.

И тотчас же шлет двух монахов аббат
На место, где битва кипела,
Веля отыскать им межь грудами тел
Гарольда убитаго тело.

Монахи с печалию в сердце пошли,
С печалью они воротились:
"Увы!—говорят—преподобный отец,
Мы с счастием нашим простились!

"Погиб наилучший из саксов: его
Сразил проходимец безродный;
Разбойники делят родную страну;
В раба превратился свободный.

"Нормандская сволочь над нами царит:
Все это—бродяги да воры.
Я видел—какой-то портной из Байе
Надел золоченыя шпоры.

"О, горе тому, кого саксом зовут!
И вы, что в небесном сияньи
Живете, патроны саксонской земли,
Постигло и вас поруганье.

"Теперь-то мы знаем, что значила та
Комета, что ныньче являлась,
Красна точно кровь, и на небе ночном
Метлой из огня разстилалась.

«То знаменье было—и вот для него
Настало теперь исполненье.
Мы в Гастингсе были и все обошли
Кровавое поле сраженья.

Мы всех осмотрели погибших бойцов,
Мы долго и всюду искали,
Но тела Гарольда мы там не нашли —
И наши надежды пропали.»

Так Асгод и Альрик давали отчет.
Аббат ломал руки, внимая;
Потом он задумался—и наконец
Сказал им, глубоко вздыхая:

"В стране Грендельфильда, где ветер шумит,
Над темными соснами вея,
Средь леса, в убогой избушке, живет
Эдиѳь Лебединая Шея.

"Прекрасною белою шеей своей
Известна была она свету,
И в прежнее время король наш Гарольд
Влюблен был в красавицу эту.

"Любил он ее, цаловал, миловал,
Но страсть его скоро пропала.
Он бросил Эдиѳь и забыл, и с-тех-пор
Шестнадцать ужь лет миновало.

"Ступайте вы к ней и ведите се
На поле сраженья: быть-может,
Взор женщины, нежно любившей его,
Найти нам Гарольда поможет.

«Затем его тело несите сюда,
И здесь мы. с рыданьем и пеньем,
Молясь о душе своего короля,
Почтем его прах погребеньем.»

К полночи они до избушки дошли.
Стучатся своими клюками:
"Эдиѳь Лебединая Шея. проснись
И следуй, но медля, за нами!

"Нормандский воитель страну покорил;
Свободные саксы—в неволе:
Король наш Гарольд без дыханья лежит
Убитый на Гастингском поле.

«Иди с нами вместе скорее гуда,
Где было кровавое дело,
Гарольда искать: нам аббат приказал
В аббатство принесть его тело.»

Эдиѳь не сказала ни слова в ответ.
Но тотчас пошла она с ними.
Порывистый ветер, бушуя, играл
Ея волосами седыми.

По мхам, и болотам колючим кустам
Она босиком пробиралась
И к утру ужь Гастингса поле вдали,
Межь скал меловых, показалось.

Разсеялся белый туман—и оно
Явилось в величии диком:
Вороны и галки летали над ним
С своим отвратительным криком.

Там несколько тысяч погибших бойцов
На почве кровавой лежали:
Истерзаны, наги, в пыли и в крови,
Все поле они покрывали.

Эдиѳь Лебединая Шея глядит
На эту кровавую груду,
Идет среди трупов и взоры ея
Как стрелы вонзаются всюду.

Терзает убитых бойцов и коней
Прожорливых воронов стая;
Внимательно смотрит и ищет Эдиѳь,
С трудом их от тел отгоняя.

И ищет напрасно она целый день;
Вот вечер уже наступает,
Как вдруг из груди бедной женщины крик,
Пронзительный крик вылетает.

Нашла Лебединая Шея того,
Кого так усердно искала;
Без слов и без слез, без рыданий она
На тело Гарольда упала.

И крепко, с безумной любовью, прильнув
К его недвижимому стану,
Она цаловала и губы, и лоб,
И кровью покрытую рану.

И три небольшие рубца на плече:
Сама Лебединая Шея
Когда-то оставила эти следы,
Восторгом любви пламенея.

Монахи носилки из сучьев сплели,
Гарольда на них положили,
В аббатство свое короля понесли
И тихо молитву творили.

Всю землю покрыла глубокая тьма,
Все больше и больше густея.
Печально за милым ей прахом пошла
Эдиѳь Лебединая Шея.

И пела надгробные гимны, свой долг
Ему отдавая прощальный:
Уныло звучал средь ночной тишины
Напев литии погребальной.

Генрих Гейне

Все зависит от количества

Никогда в моем воспоминаньи —
Будто бы из бронзы изваянье —
Не исчезнет обявленье это,

Что́ представила однажды мне газета
«Указатель Справок», — посвященный

Пруссии cтолице просвещенной.
О, дорогой Берлин мой! Знаю я,
Что будет вечно слава зеленеть твоя,
Как зелень «Лип» твоих не увидает…
Ну, что́ Тиргартен? Как он поживает?
Попрежнему ли в нем живет
Животное, что́ мирно пиво пьет
С блондинкою женой в краю благочестивом,
Где нравов чистота с холодным пивом.

Любезный мой Берлин! Теперь в кого
Ты сыплешь стрелы остроумья своего?
В мое ведь время у тебя в стенах
Лишь двое упражнялись в остротах:
Высоцкий и известный принц наследный —
Тот, что́ теперь на троне. Бедный!
Он с той поры уж не острит,
И грустно голова с короною висит.
К монарху этому ведь слабость я питаю,
Отчасти схожи мы — я полагаю:
Талант, блестящий ум, — и я наверно
Народом управлял бы так же скверно.
Для нас равно противно, дико
Прекрасное чудовище — музыка;
Поэтому он протежирует без меры
Убийцу музыки — маэстро Мейербера.
Что государь брал деньги от него —
Фальшивый слух. Ведь мало ли чего
Не принимаем мы на веру!
Ни гроша государь не стоит Мейерберу;
И наш маэстро, для него в Берлине
Дирижируя оперой, поныне
Всю плату тоже берет —
На место денег ордена, почет;
И он — я смело в этом поручусь —
Работает .
При мысли о тебе, Берлин родной,
И университет встает передо мной.
Там скачут мимо красные уланы,
Ревет труба, грохочут барабаны

И музыки солдатской звуки
Проходят даже в храм служителей науки.
Ну, как живется в нем профессорам,
По длинным более иль менее ушам,
Мне памятным? Слащавый, как конфект,
Изящный трубадур Пандект
Де-Савиньи что́ делает? Быть-может,
Его давно уж червь в могиле гложет;
Не знаю; смело мне сказать, друзья,
Вы можете — не испугаюсь я,
И Лотта нет на свете! Смертный час
Бьет для собак так точно, как для нас,
Тем более для тех собак, конечно,
Которыя на разум лают вечно
И всех свободных немцев между нами
Охотно-б римскими поделали рабами.
А Масман с плоским носом? Он
Все жив еще или похоронен?
О, для меня пусть остается тайной,
Коль он издох! Иначе чрезвычайно,
До слез я огорчусь. О, да,
Пусть долгие еще года
На ножках маленьких он семенит по свету,
К всеобщей радости!.. Ах, я фигурку эту
Любил так долго! И до этих пор
Ее перед собой мой видит взор:
Хоть ростом крошечен, как точка,
Он пил, однако же, как бочка,
С студентами своими же — и раз
От пива юноши пришли в такой экстаз,
Что на гимнаста вдруг посыпались побои, —
Да и какие!.. Юные герои
Хотели доказать, что силу кулаков
Поныне, несмотря на ход веков,
Хранят Туснельдовы и Германовы внуки…
Германския невымытыя руки
Без перерыва колотили… Точно град
Ударов сыпался… Потом пинками в зад
Усердно угощали. И терпела
Все кляча бедная. «Предела
Нет изумленью моему, —
Воскликнул я к нему: —
Откуда у тебя терпенье

Переносить такое колоченье?
Ты — новый Брут!»
Но Масман отвечал мне: «Тут
Все делает количество большое».

Да, ; как нынешней весною
В Берлине уродились репа, огурцы?
А литераторы? Такие-ж молодцы,
Такие-ж бравые, как прежде, и поныне?
И гения попрежнему в помине
Меж ними нет? А впрочем, для чего
Нам гений? Лучше без него
Мы проживем, — нам более отрады
Доставят скромные и набожные взгляды;
И нравственные люди нам дадут
Хорошее, котораго в них много. Тут
Все делает количество большое.

А офицеры гвардии? Какое
Их поведенье? Все хранят
Надменный вид, нахальный взгляд
И узко зашнурованную талью?
Попрежнему всех прочих как «каналью»
Третируют? Смотрите, господа,
Поосторожнее, чтоб не стряслась беда!
Еще не прорвалась плотина, но
Уже трещит, трещит давно.
И Бранденбургския ворота по сю пору
Попрежнему широки и высоки. Скоро
Случиться может, что за них швырнуть
Вас всех и с принцем прусским. Тут
Все делает количество большое.

Генрих Гейне

Все зависит от количества

Никогда в моем воспоминании —
Будто бы из бронзы изваянье —
Не исчезнет обявленье это,
Что представила однажды мне газета
«Указатель Справок», — посвященный

Пруссии cтолице просвещенной.
О, дорогой Берлин мой! Знаю я,
Что будет вечно слава зеленеть твоя,
Как зелень «Лип» твоих не увидает…
Ну, что Тиргартен? Как он поживает?
По-прежнему ли в нем живет
Животное, что мирно пиво пьет
С блондинкою женой в краю благочестивом,
Где нравов чистота с холодным пивом.
Любезный мой Берлин! Теперь в кого
Ты сыплешь стрелы остроумья своего?
В мое ведь время у тебя в стенах
Лишь двое упражнялись в острота́х:
Высоцкий и известный принц наследный —
Тот, что теперь на троне. Бедный!
Он с той поры уж не острит,
И грустно голова с короною висит.
К монарху этому ведь слабость я питаю,
Отчасти схожи мы — я полагаю:
Талант, блестящий ум, — и я наверно
Народом управлял бы так же скверно.
Для нас равно противно, дико
Прекрасное чудовище — музы́ка;
Поэтому он протежирует без меры
Убийцу музыки — маэстро Мейербе́ра.
Что государь брал деньги от него —
Фальшивый слух. Ведь мало ли чего
Не принимаем мы на веру!
Ни гро́ша государь не стоит Мейерберу;
И наш маэстро, для него в Берлине
Дирижируя оперой, поныне
Всю плату тоже берет —
На место денег ордена, почет;
И он — я смело в этом поручусь —
Работает .
При мысли о тебе, Берлин родной,
И университет встает передо мной.
Там скачут мимо красные уланы,
Ревет труба, грохочут барабаны
И музыки солдатской звуки
Проходят даже в храм служителей науки.
Ну, как живется в нем профессорам,
По длинным более иль менее ушам,
Мне памятным? Слащавый, как конфет,
Изящный трубадур Пандект
Де-Савинии что делает? Быть может,
Его давно уж червь в могиле гложет;
Не знаю; смело мне сказать, друзья,
Вы можете — не испугаюсь я,
И Лотта нет на свете! Смертный час
Бьет для собак так точно, как для нас,
Тем более для тех собак, конечно,
Которые на разум лают вечно
И всех свободных немцев между нами
Охотно б римскими поделали рабами.
А Масман с плоским носом? Он
Все жив еще или похоронен?
О, для меня пусть остается тайной,
Коль он издох! Иначе чрезвычайно,
До слез я огорчусь. О, да,
Пусть долгие еще года
На ножках маленьких он семенит по свету,
К всеобщей радости!.. Ах, я фигурку эту
Любил так долго! И до этих пор
Ее перед собой мой видит взор:
Хоть ростом крошечен, как точка,
Он пил, однако же, как бочка,
С студентами своими же — и раз
От пива юноши пришли в такой экстаз,
Что на гимнаста вдруг посыпались побои, —
Да и какие!.. Юные герои
Хотели доказать, что силу кулаков
Поныне, несмотря на ход веков,
Хранят Туснельдовы и Германовы внуки…
Германские невымытые руки
Без перерыва колотили… Точно град
Ударов сыпался… Потом пинками в зад
Усердно угощали. И терпела
Все кляча бедная. «Предела
Нет изумленью моему, —
Воскликнул я к нему: —
Откуда у тебя терпенье
Переносить такое колоченье?
Ты — новый Брут!»
Но Масман отвечал мне: «Тут
Все делает количество большое».

Да, ; как нынешней весною
В Берлине уродились репа, огурцы?
А литераторы? Такие ж молодцы,
Такие ж бравые, как прежде, и поныне?
И гения по-прежнему в помине
Меж ними нет? А впрочем, для чего
Нам гений? Лучше без него
Мы проживем, — нам более отрады
Доставят скромные и набожные взгляды;
И нравственные люди нам дадут
Хорошее, которого в них много. Тут
Все делает количество большое.

А офицеры гвардии? Какое
Их поведенье? Все хранят
Надменный вид, нахальный взгляд
И узко зашнурованную талью?
По-прежнему всех прочих как «каналью»
Третируют? Смотрите, господа,
Поосторожнее, чтоб не стряслась беда!
Еще не прорвалась плотина, но
Уже трещит, трещит давно.
И Бранденбургские ворота по сю пору
По-прежнему широки и высоки. Скоро
Случиться может, что за них швырнуть
Вас всех и с принцем прусским. Тут
Все делает количество большое.