Бродя среди бесчисленных зеркал,
Я четко вижу каждое явленье
Дроблением в провалах углубленья,
Разгадки чьей никто не отыскал.
Коль Тот, чье имя — Тайна, хочет скал,
Морей, лесов, животных и боренья,
Зачем в несовершенном повторенья,
А не один торжественный бокал?
Все правое в глубинах станет левым,
А левое, как правое, встает.
Здесь мой — с самим же мною — спутан счет.
Вступил в пещеру с звучным я напевом,
Но эхо звук дробит и бьет о свод.
И я молчу — с недоуменным гневом.
Испанца видя, чувствую—он брат,
Хотя я Русский и Поляк стремленьем.
Я близок Итальянцу звонким пеньем,
Британцу тем, что Океану рад.
Как Парс, душевной музыкой богат,
Как Скандинав—гаданьем и прозреньем.
Как Эллин, изворотлив ухищреньем,
Мысль, как Индус, я превращаю в сад.
Лишь с потонувшим в блеске слов Французом
Не чувствую душевной связи я,
Красива по-иному речь моя.
И все же связан крепким я союзом
С столицею, что в свой водоворот,
Свой лик храня, все токи рек вберет.
У бронзовки, горячаго жука,
Блестящаго в дни майскаго горенья,
Полдневней, чем у майских, власть влюбленья,
И цвет зеленых крыл—как лист цветка.
В нем краска изумруда глубока,
С игрою золотого оттененья.
Здесь Солнцем и Землею завлеченье,
Здесь долгая влюбленность в свет листка.
Сознание гармонии окраски,
Упорно ощущаемое тем,
Кто пламенно живет, хоть с виду нем.
Внушаемость теченьем общей сказки.
Так у детей горят как звезды глазки:—
Ведь дух детей открыт созвездьям всем.
Я в договор вступил с семьей звериной
От детских дней. Строй чувств у нас один.
Любовь к любви. Искусство паутин.
Я был бы равным в стае лебединой.
Часами я перед болотной тиной
Сидел, как неизвестный властелин,
Что смотр устроил всех своих дружин,
И как художник пред своей картиной.
Мне не безвестен черный плавунец.
Я не однажды говорил с тритоном.
Осоки лезвиились по затонам.
И целым роем золотых сердец,
И алых, по зеленым рдели склонам
Цветы, шепча, что Солнце — их отец.
Он был один, когда читал страницы
Плутарха о героях и богах.
В Египте, на отлогих берегах,
Он вольным был, как вольны в лете птицы.
Многоязычны были вереницы
Его врагов. Он дал им ведать страх.
И, дрогнув, страны видели размах
Того, кто к Солнцу устремил зеницы.
Ни женщина, ни друг, ни мысль, ни страсть
Не отвлекли к своим, к иным уклонам
Ту волю, что себе была законом,—
Осуществляя солнечную власть.
Но, пав, он пал—как только можно пасть,
Тот человек, что был Наполеоном.
Чтобы всегда мечте она светила,
Соткал я ткань ей из лучей Луны,
Сорвал цветок с опасной крутизны,
И он, курясь, служил ей как кадило.
Когда в Луне еще взрастала сила,
И с ней взрастал разбег морской волны,
Из пены сплел я нежность пелены,
Она ее как перевязь носила.
Когда ж растаял этот поясок,
Вольнее стали падать складки платья,
Столь сделалось естественным обятье, —
Как до цветка прильнувший мотылек.
Что дальше, вам хотел бы рассказать я,
Но не велит она сгущать намек.
И гнался я на поприщах гонитвы,
И видел кровь на острие копья,
И ведал радость молвить: „Первый—я“,
И знаю весь размах победной битвы.
И в новыя пускался я ловитвы,
Опять весной я слушал соловья,
Но вы, к кому вся эта речь моя,
Видали ли когда безгласный скит вы?
Молитву возлюбив как благодать,
Всецело отрицаясь своеволья,
Ночь тихую избрать себе как мать.
Уйти. Войти. Пусть в башню. Пусть в подполье.
Ужь полно мне скитаться и блуждать.
Я здесь свеча, в святыне богомолья.
Все в мире знает верное влеченье.
Идут планеты линией орбит,
И весел крот, когда все в мире спит,
И знает путь свой каждое растенье.
Бледнеет ландыш в сладкий час цветенья,
Но красный сок им в гроздья ягод влит.
Зачем же ты, тоскующий болид,
Стремишь в ночи бесплодное горенье?
Зачем с лесной колдуньей заодно
Ты собираешь призрачные травы?
Вы оба перед Вечностью неправы.
Упорствуешь. Прийти не суждено,
Чрез волчий сглаз и змейные отравы,
К тому, что здесь закончить не дано.
Когда весь мир как будто за горой,
Где все мечта и все недостоверно,
Подводный я любил роман Жюль Верна,
И Нэмо Капитан был мой герой.
Когда пред фортепьяно, за игрой,
Он тосковал, хоть несколько манерно,
Я в Океане с ним качался мерно,
И, помню, слезы хлынули струей.
Потом я страстно полюбил Майн Рида,
Но был ручной отвергнут Вальтер Скотт.
Прошли года. Быть может, только год?
Мне грезится Египет, Атлантида.
Далекое. И мой Сиамский кот
«Плыви в Сиам!» — мурлыча, мне поет.
Трепещет лист забвенно и устало,
Один межь черных липовых ветвей.
Ужь скоро белый дух густых завей
Качнет лебяжьим пухом опахала.
Зима идет, а лета было мало.
Лишь раз весной звенел мне соловей.
О, ветер, в сердце вольности навей.
Был скуден мед. Пусть отдохнет и жало.
Прощай, через меня пропевший сад,
Поля, леса, луга, река, и дали.
Я с вами видел в творческом кристале
Игру и соответствия громад.
Есть час, когда цветы и звезды спят,
Зеркальный ток тайком крепит скрижали.
Замедля мыслью зрящею в зверином,
Любовно возвращаясь к тем рядам,
Которым имена пропел Адам,
Блуждая с Евой по лесным долинам, —
Ваяя дух свой так, чтоб он к картинам
Земли и Неба шел, как входят в храм,
Ни за какое счастье не отдам
Я мудрость змея с сердцем голубиным.
В извиве, ртом касаясь до хвоста,
Обемлет он весь круг миротворенья.
В нем Океан. В нем голубое мленье.
И в двух былинках знаменье креста.
Я знаю, миром водит Красота,
Чтоб в бездне звезд не умолкало пенье.
Мы найдем в нашем тереме светлый покой,
Где игрою столетий украшены стены,
Где лишь сказкою, песнею стали измены,
Чтоб за мигом был миг, за восторгом другой.
Я тебе загляну в бесконечную душу,
Ты заглянешь в мою, как взглянула б в окно,
Мы поймем, что слияние нам суждено,
Как не может волна не домчаться на сушу.
Ты мне скажешь: «Мой милый! Наряд приготовь.»
На тебя я надену нетленное платье.
Я тебя заключу — заключаю в обятья,
Мы найдем — мы нашли — в нашем сердце — любовь.
Мой сон, хотя он снился мне как сон,
Был зрением, был чтением страницы,
Где, четкими строками закреплен,
Я жил, а дни мелькали как зарницы.
Там ростом в три сажени были птицы,
Сто красок изливал хамелеон.
Нет, тысячу. Существ живых станицы
Не ведали, что есть для черт закон.
Хвосты у жаб, — хвостаты были жабы, —
Внезапно превращались в жадный рот.
В боках тюленьих видел я ухабы.
Все становилось вдруг наоборот.
И даже мухи не были там слабы.
И даже счастлив каждый был урод.
Сгущался вечер. Запад угасал.
Взошла луна за темным океаном.
Опять кругом гремел стозвучный вал,
Как шум грозы, летящей по курганам.
Я вспомнил степь. Я вижу за туманом
Усадьбу, сад, нарядный бальный зал,
Где тем же сладко-чувственным обманом
Я взоры русских женщин зажигал.
На зов любви к красавице княгине
Вошел я тихо-тихо, точно вор.
Она ждала. И ждет меня доныне.
Но ночь еще хранила свой убор,
А я летел, как мчится смерч в пустыне,
Сквозь степь я гнал коня во весь опор.
Он был один, когда душой алкал,
Как пенный конь, в разбеге диких гонок.
Он был один, когда, полуребенок,
Он в Байроне своей тоски искал.
В разливе нив и в перстне серых скал.
В игре ручья, чей плеск блестящ и звонок,
В мечте цветочных ласковых коронок,
Он видел мед, который отвергал.
Он был один, как смутная комета,
Что головней с пожарища летит,
Вне правила расчисленных орбит.
Нездешнего звала к себе примета
Нездешняя. И сжег свое он лето.
Однажды ли он в смерти был убит?
В таинственной, как лунный свет, Бретани,
В узорной и упрямой старине,
Упорствующей в этом скудном дне,
И только в давних днях берущей дани
Обычаев, уборов и преданий,
Есть до сих пор друиды, в тишине,
От Солнца отделенной, там на дне,
В Атлантике, в загадке, в Океане.
В те ночи, как колдует здесь Луна,
С Утеса Чаек видно глубь залива.
В воде — дубравы, храмы, глыбы срыва.
Проходят привиденья, духи сна.
Вся древность, словно в зеркале, видна,
Пока ее не смоет мощь прилива.
Для мудрого не может быть вопроса,
Что между самых ласковых минут,
Которые дано нам ведать тут,
Одна из самых нежных — папироса.
В ней жертва есть. От горного откоса
Восходит синий дым, свиваясь в жгут.
Ручьи воспоминания текут.
Белеет дымка. Слышен всплеск у плеса.
В ней вольный, хоть любовный, поцелуй.
Дыханье — через близь приникновенья.
Душистое зажженное мгновенье.
Спирали, уводящих грезу, струй.
Двойная жизнь души и арабесок,
С качаньем в Вечность — легких занавесок.
Стремленье двух к обятью — не в печали,
И если дух воистину звезда,
Не может тем он ранить никогда,
Что чрез него другие засияли.
Игра многообразная — в опале.
Жемчужно-красных млений череда
Засветит рдяным углем иногда.
Но все огни в одном затрепетали.
С тобой горит звезда, и с той, и с той.
И хорошо, что в высоте пустыни
Сияют звезды, изумрудны, сини, —
И злато-алой светят красотой.
И свет, коль сердце с сердцем счастье знали,
Не в том, чтоб близь опять вернулась к дали.
Тропический цветок, багряно-пышный арум!
Твои цветы горят ликующим пожаром.
Твои листы грозят, нельзя их позабыть,
Как копья, чья судьба — орудьем смерти быть.
Цветок — чудовище, надменный и злоокий,
С недобрым пламенем, с двуцветной поволокой.
Снаружи блещущий сиянием зари,
Светло-пурпуровой, — и черною внутри.
Губительный цветок, непобедимый арум,
Я предан всей душой твоим могучим чарам.
Я знаю, что́ они так пышно мне сулят:
С любовным праздником в них дышит жгучий яд.
Я был в одной из самых крайних Туле.
Она лежит среди лесистых стран.
Там сам собой магей медвяно пьян.
В глазах людей преданья потонули.
В ответ на гром там изумруд в разгуле.
Зеленый попугай среди лиан.
Старейший спит древесный великан.
Гигантский можжевельник в тихом гуле.
Ствол ширится огромною дугой.
Чтобы обнять могучее то древо,
Должна восстать толпа рука с рукой.
Пасхальной ночью слышен звук напева.
Пред Духом Дней проходит смуглый рой,
Припоминая давний облик свой.