Семейство мальчиков «вынь-глаз»,
Известных в Амстердаме,
Даст представление сейчас
По мишкиной программе.
Бум-бум! За вход пять рублей,
А с мамы — две копейки…
Сейчас начнем! Оркестр, смелей!
Галоп для галерейки.
Вот перед вами пупс-солист
В мамашиной рубашке.
Он храбро съест огромный лист
Чернильной промокашки.
Пупс не волшебник, господа, —
Не бойтесь! Он, понятно,
Ее без всякого труда
Сам выплюнет обратно.
Алле! Известный Куки-фокс
И кошка, мисс морковка,
Покажут нам английский бокс.
Ужасно это ловко!
Свирепый фокс не ел пять дней,
А кошка — две недели.
Все фоксы мира перед ней,
Как кролики робели!
А вот пред вами клоун Пик,
Похрюкай, Пик, немножко…
Сейчас издаст он адский крик
И дрыгнет правой ножкой.
Он может выть, как крокодил,
И петь, как тетя Нэта, —
Король голландский подарил
Ему часы за это.
Я сам — известный рыцарь Му.
Вес — пуд семь фунтов в латах,
Зубами с пола подыму
Двоюродного брата.
Он очень толстый и живой.
Прошу вас убедиться —
Он может двигать головой,
Пищать и шевелиться.
Вниманье! Девочка Тото
Пропляшет вальс бандита.
Она хоть девочка, зато
Ужасно знаменита.
Тото, не бойся, не беда!
Так надо по программе.
Ведь в львиной клетке ты всегда
Плясала в Амстердаме.
Вот дядя Гриша. Не визжать!
Он ростом выше шкафа
И очень любит представлять
Алжирского жирафа.
Гоп, дядя Гриша, на дыбы!
Бей хвостиком по тальме!
Он может кончиком губы
Рвать финики на пальме…
Эй, там, на сцене, все назад —
От кресла до кроватки.
Смотрите! Это акробат
«Вынь-глаз, стальные пятки».
Он хладнокровен, словно лед!
Он гибче шведской шпаги!
Он ходит задом наперед
В корзинке для бумаги…
Конец! Артисты, вылезай —
Морковка, пупс и Куки.
В четверг мы едем в порт Ай-яй
Показывать там штуки…
Бей, дядя Гриша, крепче в таз,
Тото, не смей щипатьтся…
Семейство мальчиков «вынь-глаз»
Уходит раздеваться.
ДжанСобрав еле-еле с дорог
расшвырянного себя,
я переступаю порог
страны под названьем «семья». Пусть нету прощения мне,
здесь буду я понят, прощён,
и стыдно мне в этой стране
за всё, из чего я пришёл. Набитый опилками лев,
зубами вцепляясь в пальто,
сдирает его, повелев
стать в угол, и знает — за что. Заштопанный грустный жираф
облизывает меня,
губами таща за рукав
в пещеру, где спят сыновья. И в газовых синих очах
кухонной московской плиты
недремлющий вечный очаг
и вечная женщина — ты. Ворочает уголья лет
в золе золотой кочерга,
и вызолочен силуэт
хранительницы очага. Очерчена золотом грудь.
Ребёнок сосёт глубоко…
Всем бомбам тебя не спугнуть,
когда ты даёшь молоко. С годами всё больше пуглив
и даже запуган подчас
когда-то счастливый отлив
твоих фиолетовых глаз. Тебя далеко занесло,
но, как золотая пчела,
ты знаешь своё ремесло,
хранительница очага. Я голову очертя
растаптывал всё на бегу.
Разрушил я два очага,
а третий, дрожа, берегу. Мне слышится топот шагов.
Идут сквозь вселенский бедлам
растаптыватели очагов
по женским и детским телам. Дорогами женских морщин
они маршируют вперёд.
В глазах гуманистов-мужчин
мерцает эсэсовский лёд. Но тлеющие угольки
растоптанных очагов
вцепляются в каблуки,
сжигая заснувших врагов. А как очищается суть
всего, что внутри и кругом,
когда освещается путь
и женщиной, и очагом! Семья — это слитые «я».
Я спрашиваю — когда
в стране под названьем «семья»
исчезнут и гнёт и вражда? Ответь мне в ночной тишине,
хранительница, жена, —
неужто и в этой стране
когда-нибудь будет война?!
ОтрывокЯ помню своды низкого подвала,
Расчерченные углем и огнем.
Все четверо сходились мы, бывало,
Там посидеть, болтая, за вином.
И зеркало большое отражало
Нас, круглый стол и лампу над столом.Один все пил, нисколько не пьянея, —
Он был навязчивый и злой нахал.
Другой веселый, а глаза — синее
Волны, что ветерок не колыхал.
Умершего я помню всех яснее —
Он красил губы, кашлял и вздыхал.Шел разговор о картах или скачках
Обыкновенно. Грубые мечты
О драках, о старушечьих подачках
Высказывал поэт. Разинув рты,
Мы слушали, когда, лицо испачкав
Белилами и краской, пела ты; Под кастаньеты после танцевала,
Кося и странно поджимая рот.
А из угла насмешливо и вяло
Следил за нами и тобой урод —
Твой муж. Когда меня ты целовала,
Я видел, как рука его беретНож со стола… Он, впрочем, был приучен
Тобою ко всему и не дурил.
Шептал порой, но шепот был беззвучен,
И лишь в кольце поблескивал берилл,
Как злобный глаз. Да, — он тебя не мучил
И дерзостей гостям не говорил.Так ночь последняя пришла. Прекрасна
Особенно была ты. Как кристалл,
Жизнь полумертвецу казалась ясной,
И он, развеселившись, хохотал,
Когда огромный негр в хламиде красной
Пред нами, изумленными, предстал.О, взмах хлыста! Метнулись морды волчьи.
Я не забуду взора горбуна
Счастливого. Бестрепетная, молча
Упала на колени ты, бледна.
Погасло электричество — и желчью
Все захлестнула желтая луна… Мне кажутся тысячелетним грузом
Те с легкостью прожитые года;
На старике — халат с бубновым тузом,
Ты — гордостью последнею горда.
Я равнодушен. Я не верю музам
И света не увижу никогда.
Как часто, пестрою толпою окружен,
Когда передо мной, как будто бы сквозь сон,
При шуме музыки и пляски,
При диком шепоте затверженных речей,
Мелькают образы бездушные людей,
Приличьем стянутые маски,
Когда касаются холодных рук моих
С небрежной смелостью красавиц городских
Давно бестрепетные руки, —
Наружно погружась в их блеск и суету,
Ласкаю я в душе старинную мечту,
Погибших лет святые звуки.
И если как-нибудь на миг удастся мне
Забыться, — памятью к недавней старине
Лечу я вольной, вольной птицей;
И вижу я себя ребенком, и кругом
Родные всё места: высокий барский дом
И сад с разрушенной теплицей;
Зеленой сетью трав подернут спящий пруд,
А за прудом село дымится — и встают
Вдали туманы над полями.
В аллею темную вхожу я; сквозь кусты
Глядит вечерний луч, и желтые листы
Шумят под робкими шагами.
И странная тоска теснит уж грудь мою;
Я думаю об ней, я плачу и люблю,
Люблю мечты моей созданье
С глазами, полными лазурного огня,
С улыбкой розовой, как молодого дня
За рощей первое сиянье.
Так царства дивного всесильный господин —
Я долгие часы просиживал один,
И память их жива поныне
Под бурей тягостных сомнений и страстей,
Как свежий островок безвредно средь морей
Цветет на влажной их пустыне.
Когда ж, опомнившись, обман я узнаю
И шум толпы людской спугнет мечту мою,
На праздник не́званную гостью,
О, как мне хочется смутить веселость их
И дерзко бросить им в глаза железный стих,
Облитый горечью и злостью!..
Пусть рано из твоих обятий я ушла,
Пусть холодна моя могила…
Любовь твоя ко мне еще не умерла,
И я тебя не разлюбила…
Живи я много лет, — и увидал бы ты,
Как я старею, увядая…
И рада, рада я, что для твоей мечты
Сияю — вечно-молодая…
Живи я много лет, в сетях сует и зла,
Я б стала по̀шла-современной…
И рада, рада, что из глаз твоих ушла
Влюбленной, нежной, неизменной…
Но — ведай, что моей нетленной красоты,
В чаду житейских треволнений,
В измученной душе не сохранишь и ты
Без слез по мне и без молений…
Пусть рано из твоих обятий я ушла,
Пусть холодна моя могила…
Любовь твоя ко мне еще не умерла,
И я тебя не разлюбила…
Живи я много лет, — и увидал бы ты,
Как я старею, увядая…
И рада, рада я, что для твоей мечты
Сияю — вечно-молодая…
Живи я много лет, в сетях сует и зла,
Я б стала по̀шла-современной…
И рада, рада, что из глаз твоих ушла
Влюбленной, нежной, неизменной…
Но — ведай, что моей нетленной красоты,
В чаду житейских треволнений,
В измученной душе не сохранишь и ты
Без слез по мне и без молений…
В окнах, занавешенных сетью мокрой пыли,
Темный профиль женщины наклонился вниз.
Серые прохожие усердно проносили
Груз вечерних сплетен, усталых стертых лиц.
Прямо перед окнами — светлый и упорный —
Каждому прохожему бросал лучи фонарь.
И в дождливой сети — не белой, не черной —
Каждый скрывался — не молод и не стар.
Были как виденья неживой столицы —
Случайно, нечаянно вступающие в луч.
Исчезали спины, возникали лица,
Робкие, покорные унынью низких туч.
И — нежданно резко — раздались проклятья,
Будто рассекая полосу дождя:
С головой открытой — кто-то в красном платье
Поднимал на воздух малое дитя…
Светлый и упорный, луч упал бессменный —
И мгновенно женщина, ночных веселий дочь,
Бешено ударилась головой о стену,
С криком исступленья, уронив ребенка в ночь…
И столпились серые виденья мокрой скуки.
Кто-то громко ахал, качая головой.
А она лежала на спине, раскинув руки,
В грязно-красном платье, на кровавой мостовой.
Но из глаз открытых — взор упорно-дерзкий
Все искал кого-то в верхних этажах…
И нашел — и встретился в окне у занавески
С взором темной женщины в узорных кружевах.
Встретились и замерли в беззвучном вопле взоры,
И мгновенье длилось… Улица ждала…
Но через мгновенье наверху упали шторы,
А внизу — в глазах открытых — сила умерла…
Умерла — и вновь в дождливой сети тонкой
Зычные, нестройные звучали голоса.
Кто-то поднял на́ руки кричащего ребенка
И, крестясь, украдкой утирал глаза…
Но вверху сомнительно молчали стекла окон.
Плотно-белый занавес пустел в сетях дождя.
Кто-то гладил бережно ребенку мокрый локон.
Уходил тихонько. И плакал, уходя.
Подобен зрелищу сей видимый нам мир,
Супруг, супруга в нем, суть действующи лица:
То кажут нам себя, то кроются от глаз.
Сей многи звания во жизни представляет.
Комедия его имеет действий шесть:
Кажд возраст, каждоеж, особо образует,
Воздоеваемый, иль резов, иль слезящь,
Иль сном покоится, иль пищею крепится.
Со книгой отрок юн, едва наступит день,
Как по земле червяк, ползет лениво к школе.
Стал юноша, он страждет от любви,
Вздыхания его, как зной плавильной пещи,
При чтении стихов, бровям прелестным в честь.
Война зовет на брань, свирепее он Тигра,
Ко славе алчен, скор, дерзает он на все;
Во челюстях громад, что пламенем зияют,
Что изрыгают смерть злы ужасы, увечьи,
Воднаго пузыря неутомленно ищет:
В потомстве имя, чтоб, промчалося его.
Приспело время, он зделался судьею;
От пресыщения тяжел и разжирел,
Глаза насупились, и чрево покруглело,
Подстриженны всяк день усы и борода,
Премудрое вещать уста не умолкают.
Минули годы, он, не тот уже, что был:
Фигура сухощава, в предлинном растегае;
В очках гнусящий нос, и туфли на ногах;
На поясе висит с монетами мошенка.
Таков есть человек, во возрасте шестом.
Исподняя его одежда, щегольская,
Что в младости носил, для обветшалых бедр,
Сарай, или точней, обширнейшая площадь.
Тот голос, что бывал чист, громок, ясен,
Ребяческим уже дискантом запоет
Присвистывать начнет дребезженить и шамкать.
Но чем же кончится теченье наших дней?….
Младенчеством вторым, утратой за утратой,
По вкусе зрения, зубов, да и всего.
1.
Сиреневая мглаНаша улица снегами залегла,
По снегам бежит сиреневая мгла.
Мимоходом только глянула в окно,
И я понял, что люблю ее давно.
Я молил ее, сиреневую мглу:
«Погости, побудь со мной в моем углу,
Не тоску мою древнюю развей,
Поделись со мной, желанная, своей!»
Но лишь издали услышал я ее ответ:
«Если любишь, так и сам отыщешь след,
Где над омутом синеет тонкий лед,
Там часочек погощу я, кончив лет,
А у печки-то никто нас не видал…
Только те мои, кто волен да удал».
2.
Тоска мимолетностиБесследно канул день. Желтея, на балкон
Глядит туманный диск луны, еще бестенной,
И в безнадежности распахнутых окон,
Уже незрячие, тоскливо-белы стены.Сейчас наступит ночь. Так черны облака…
Мне жаль последнего вечернего мгновенья:
Там все, что прожито, — желанье и тоска,
Там все, что близится, — унылость и забвенье.Здесь вечер как мечта: и робок и летуч,
Но сердцу, где ни струн, ни слез, ни ароматов,
И где разорвано и слито столько туч…
Он как-то ближе розовых закатов.
3.
Свечку внеслиНе мерещится ль вам иногда,
Когда сумерки ходят по дому,
Тут же возле иная среда,
Где живем мы совсем по-другому? С тенью тень там так мягко слилась,
Там бывает такая минута,
Что лучами незримыми глаз
Мы уходим друг в друга как будто.И движеньем спугнуть этот миг
Мы боимся, иль словом нарушить,
Точно ухом кто возле приник,
Заставляя далекое слушать.Но едва запылает свеча,
Чуткий мир уступает без боя,
Лишь из глаз по наклонам луча
Тени в пламя бегут голубое.
В росписныя стекла окон
Свет струится полосой,
Золотя небрежно локон,
Королевы молодой.
Королева молодая,
Словно лилия бледна,
Тихо гаснет, увядая,
Молчалива и грустна.
Отуманились тоскою
Темносиние глаза,
И блистает в них порою
Набежавшая слеза…
А кругом—как будто в сказке—
Мрамор, золото, атлас…
Очертания и краски
Веселят невольно глаз.
Птицы редкия, растенья,
Ткани яркия ковров,
На стенах—произведенья
Знаменитых мастеров.
Чу! рокочут тихо струны
Под искусною рукой…
Это паж играет юный
Королеве молодой.
Белокурый, светлоокий,
Он по возрасту—дитя,
Но сияет взор глубокий,
Странным пламенем блестя…
Здесь, от света отлученный,
Страсть безумную тая,
Он проводит, восхищенный,
Целый день у ног ея.
Не манят его ни слава,
Ни веселый блеск двора,
Ни охотничья забава,
Ни турниры, ни игра.
Он, следя порою взором
За полетом журавлей,
За блестящим метеором
Иль за бегом кораблей—
Не завидует их доле,
Предпочтя всему, всему:
Жизни, счастию на воле—
Золоченую тюрьму!
А она? Склонясь устало
На подушку головой,
Уронила опахало
На ковер перед собой…
Снится ей король влюбленный,
Снится, будто во дворец
К ней—забытой, оскорбленной
Он вернулся наконец!
Будто, вновь любуясь ею,
Шепчет он любви слова,
И склонилась перед нею
Эта гордая глава…
Звуки нежнаго напева
Раздаются в тишине,—
Тихо дремлет королева,
Улыбаяся во сне…
Иосиф Массальский родился в первых годах нашего столетия в Игуменском уезде, Минской губернии. По окончании курса в местной гимназии, он поступил в Виленский университет, в котором занимался преимущественно литературой. Песни и басни—были всегда любимейшею формою, в которую он облекал свои поэтическия произведения. Еще до окончания курса в университете, он был внезапно арестован и увезен в Варшаву, где был определен в один из квартировавших там полков рядовым. Носились слухи, что причиной его арестования было какое-то письмо, написанное им на имя великаго князя Константина Павловича. Впоследствии, уволенный из военной службы, Массальский поселился в Волынской губернии и там женился. Стихотворения его были изданы в двух томах в Вильне, еще во время его студенчества. Писал ли он после—неизвестно. Массальский умер на Волыни несколько лет тому назад.
ПРАВО МАМЕНЬКЕ СКАЖУ.
Что такое это значит:
Как одна я с ним сижу,
Все тоскует он и плачет?
Право, маменьке скажу!
Я ему одна забота,
Но в душе моей, вишь, лед,
И глаза мои за что-то
Он кинжалами зовет.
Вишь, резва я, непослушна,
Ни на миг не посижу…
Право мне уж это скушно,
Право, маменьке скажу!
Под окном моим все бродит,
Сам с собою говорит;
Как одна—он глаз не сводит,
А при людях—не глядит.
Но порой, как с ним бываю,
И сама я вся дрожу,
И смущаюсь, и пылаю…
Право, маменьке скажу!
Пусть она о том разсудит;
Вот ужо я погляжу,
Что-то с ним, с бедняжкой будет?
Нет, ужь лучше не скажу!
Н. Берг.
Давно уж нет мне вдохновенья!
Мы раззнакомились давно!
Не откликается оно,
Не пробуждает песнопенья!
А смертно хочется писать
Стихи на ваши именины!
Но что ж, неужли пожелать,
Как водится, вам от Судьбины
Того, что может дать она! —
Ведь это будет старина!
Мне надоели мадригалы —
Товар Парнасский обветшалый, —
Не могут быть достойны вас!
Как жаль, что Гений мой погас!
Ваш Ангел — если бы хоть мало
Как прежде жив покойник был —
Я в этом слове все б открыл!
Оно б для сердца музой стало.
Но как же случай потерять,
Позвольте что-нибудь сказать.
Я свет не часто посещаю,
Но в свете вас когда встречаю,
Всегда любуюся на вас!
Для самых беспристрастных глаз
Вы Грация; люблю за вами,
Таясь в толпе, летать глазами,
Когда летите в вальсе вы,
Не прикасаяся к паркету;
Тогда не трудно головы
И не поэту и поэту
Лишиться надолго — и я
До сей поры не понимаю,
Как не потеряна моя.
Когда ж об вас воспоминаю,
Всегда передо мной стоит
Прелестно-милое виденье
И радует воображенье
И что-то сердцу говорит.
Харитой вас всегда являла
Мне постоянная мечта.
С последнего ж, признаться, бала
Картина сделалась не та.
Не в вихре вальса, не живою
Очаровательницей глаз
Воображаю нынче вас...
Но одинокою, хромою!
Все вижу я, как вы тишком,
С блестящим свежестью лицом,
Наморщенным от мнимой боли,
Хромаете из доброй воли
И, опершися на костыль,
Для взора кажетесь милее,
Чем в те часы, когда как фея
Одушевляете кадриль.
Идет-гудет Зеленый Шум*,
Зеленый Шум, весенний шум!
Играючи, расходится
Вдруг ветер верховой:
Качнет кусты ольховые,
Поднимет пыль цветочную,
Как облако: все зелено,
И воздух и вода!
Идет-гудет Зеленый Шум,
Зеленый Шум, весенний шум!
Скромна моя хозяюшка
Наталья Патрикеевна,
Водой не замутит!
Да с ней беда случилася,
Как лето жил я в Питере…
Сама сказала глупая,
Типун ей на язык!
В избе сам друг с обманщицей
Зима нас заперла,
В мои глаза суровые
Глядит — молчит жена.
Молчу… а дума лютая
Покоя не дает:
Убить… так жаль сердечную!
Стерпеть — так силы нет!
А тут зима косматая
Ревет и день и ночь:
«Убей, убей, изменницу!
Злодея изведи!
Не то весь век промаешься,
Ни днем, ни долгой ноченькой
Покоя не найдешь.
В глаза твои бесстыжие
Соседи наплюют!..»
Под песню-вьюгу зимнюю
Окрепла дума лютая —
Припас я вострый нож…
Да вдруг весна подкралася.
Идет-гудет Зеленый Шум,
Зеленый Шум, весенний шум!
Как молоком облитые,
Стоят сады вишневые,
Тихохонько шумят;
Пригреты теплым солнышком,
Шумят повеселелые
Сосновые леса.
А рядом новой зеленью
Лепечут песню новую
И липа бледнолистая,
И белая березонька
С зеленою косой!
Шумит тростинка малая,
Шумит высокий клен…
Шумят они по-новому,
По-новому, весеннему…
Идет-гудет Зеленый Шум.
Зеленый Шум, весенний шум!
Слабеет дума лютая,
Нож валится из рук,
И все мне песня слышится
Одна — и лесу, и лугу:
«Люби, покуда любится,
Терпи, покуда терпится
Прощай, пока прощается,
И — бог тебе судья!»
* Так народ называет пробуждение
природы весной. (Прим. Н.А. Некрасова.)
Москва
Москва меня
Москва меня обступает, сипя,
до шепота
до шепота голос понижен:
«Скажите,
«Скажите, правда ль,
«Скажите, правда ль, что вы
«Скажите, правда ль, что вы для себя
авто́
авто́ купили в Париже?
Товарищ,
Товарищ, смотрите,
Товарищ, смотрите, чтоб не было бед,
чтоб пресса
чтоб пресса на вас не нацыкала.
Купили бы дрожки…
Купили бы дрожки… велосипед…
Ну
Ну не более же ж мотоцикла!»
С меня
С меня эти сплетни,
С меня эти сплетни, как с гуся вода;
надел
надел хладнокровия панцырь.
― Купил ― говорите?
― Купил ― говорите? Конешно,
― Купил ― говорите? Конешно, да.
Купил,
Купил, и бросьте трепаться.
Довольно я шлепал,
Довольно я шлепал, дохл
Довольно я шлепал, дохл да тих,
на разных
на разных кобылах-выдрах.
Теперь
Теперь забензинено
Теперь забензинено шесть лошадих
в моих
в моих четырех цилиндрах.
Разят
Разят желтизною
Разят желтизною из медных глазниц
глаза ―
глаза ― не глаза,
глаза ― не глаза, а жуть!
И целая
И целая улица
И целая улица падает ниц,
когда
когда кобылицы ржут.
Я рифм
Я рифм накосил
Я рифм накосил чуть-чуть не стог,
аж в пору
аж в пору бухгалтеру сбиться.
Две тыщи шестьсот
Две тыщи шестьсот бессоннейших строк
в руле,
в руле, в рессорах
в руле, в рессорах и в спицах.
И мчишься,
И мчишься, и пишешь,
И мчишься, и пишешь, и лучше, чем в кресле.
Напрасно
Напрасно завистники злятся.
Но если
Но если обявят опасность
Но если обявят опасность и если
бой
бой и мобилизация ―
я, взяв под уздцы,
я, взяв под уздцы, кобылиц подам
товарищу комиссару,
чтоб мчаться
чтоб мчаться навстречу
чтоб мчаться навстречу жданным годам
в последнюю
в последнюю грозную свару.
Не избежать мне
Не избежать мне сплетни дрянной.
Ну что ж,
Ну что ж, простите, пожалуйста,
что я
что я из Парижа
что я из Парижа привез Рено,
а не духи
а не духи и не галстук.
1928
Что ты, Мэрион, так грустна?
Или жизнью смущена?
Гнев нахмуренных бровей
Не к лицу красе твоей.
Не любовью ты больна,
Нет, ты сердцем холодна.
Ведь любовь — печаль в слезах,
Смех, иль ямки на щеках,
Или склон ресницы томной, —
Ей противен холод темный.
Будь же светлой, как была,
Всем по-прежнему мила,
А в снегах твоей зимы
Холодны, бездушны мы.
Хочешь верности покорной —
Улыбайся, хоть притворно.
Суждено ль — и в грустный час
Прятать прелесть этих глаз?
Что ни скажешь — всё напрасно;
Их лучей игра прекрасна,
Губы… Но чиста, скромна,
Муза петь их не должна:
Она краснеет, хмурит брови,
Велит бежать твоей любови,
Вот рассудок принесла,
Сердце вовремя спасла.
Так одно сказать могу
(Что б ни думал я — солгу):
Губы нежные таят
Не одной насмешки яд.
Так, в советах беспристрастных
Утешений нет опасных:
Песнь моя к тебе проста,
Лесть не просится в уста;
Я, как брат, учить обязан,
Сердцем я с другими связан;
Обману ли я тебя,
Сразу дюжину любя?
Так, прости! Прими без гнева
Мой совет немилый, дева;
Я чтоб не был мне в упрек
Мой докучливый урок,
Опишу тебе черты
Властной женской красоты:
Как ни сладостна для нас
Алость губ, лазурность глаз,
Как бы локон завитой
Не прельщал нас красотой,
Всё же это плен мгновенный, —
Как нас свяжет неизменно
Легкий очерк красоты?
Нет в нем строгой полноты.
Но открыть ли, что нас свяжет,
Что пажам вас чтить прикажет
Королевами всего?
Сердце, — больше ничего.7 ноября 1905
I. ФутболТри подмастерья, —
Волосы, как перья,
Руки глистами,
Ноги хлыстами
То в глину, то в ствол, —
Играют в футбол.Вместо мяча
Бак из-под дёгтя…
Скачут, рыча,
Вскинувши когти,
Лупят копытом, —
Визгом сердитым
Тявкает жесть:
Есть!!! Тихий малыш
В халатике рваном
Притаился, как мышь,
Под старым бурьяном.
Зябкие ручки
В восторге сжимает,
Гладит колючки,
Рот раскрывает,
Гнется налево-направо:
Какая забава! II. СупСтаричок сосёт былинку,
Кулачок под головой…
Ветер тихо-тихо реет
Над весеннею травой.
Средь кремней осколок банки
Загорелся, как алмаз.
За бугром в стене зияет
Озарённый солнцем лаз…
Влезла юркая старушка.
В ручке — пёстрый узелок.
Старичок привстал и смотрит, —
Отряхнул свой пиджачок…
Сели рядом на газете,
Над судком янтарный пар…
Старушонка наклонилась, —
Юбка вздулась, словно шар.
А в камнях глаза — как гвозди,
Изогнулся тощий кот:
Словно чёрт железной лапой
Сжал пустой его живот! III. ЛюбовьНа перевёрнутый ящик
Села худая, как спица,
Дылда-девица,
Рядом — плечистый приказчик.Говорят, говорят…
В глазах — пламень и яд, —
Вот-вот
Она в него зонтик воткнёт,
А он её схватит за тощую ногу
И, придя окончательно в раж,
Забросит её на гараж —
Через дорогу…
Слава Богу!
Все злые слова откипели, —
Заструились тихие трели…
Он её взял,
Как хрупкий бокал,
Деловито за шею,
Она повернула к злодею
Свой щучий овал:
Три минуты её он лобзал
Так, что камни под ящиком томно хрустели.Потом они яблоко ели:
Он куснет, а после — она, —
Потому что весна.
Доколе мне в сей грусти злой с любезной в разлученье жить,
Доколь вздыхать по всякий час,
Лишась ее дражайших глаз.
Хотя уже надежды нет, другую не могу любить,
Одна во мне всю кровь зажгла,
Одна меня пленить могла.
О злой случай, на что ты дал,
Чтоб я, ее увидев, знал?
И склонность получил,
Чтоб после век грустил.
Я в тех местах, где зрел ее, потоки слез невольно лью,
И только лишь на них взгляну,
Я тотчас все воспомяну.
Что было тут, что видел я, и вспомню тут всю мысль мою,
Слова ее и всю любовь,
И будто разлучуся вновь,
Грущу не знаю, что начать,
Хощу и зреть, но негде взять,
Весь дух во мне замрет,
Что тут ее уж нет.
Забудуся на краткий час, что я лишен забав моих,
Среди речей, средь мыслей всех,
Приходят в ум часы дней тех,
В которые я счастлив был, и что живу в печалях злых,
И сей незапный мне удар,
Винит еще жесточе жар,
В ночи сомкну глаза в слезах,
Она и тут в моих глазах,
Всегда она со мной
Потерян мой покой.
А ты моя любезная вздохни хоть только раз о мне
И вспомня, из драгих очей
Хотя две капли слез пролей,
И обрати ты милый взор хоть раз к печальной стране,
Взгляни в поля, пусти меж гор
И чрез леса ко мне сей взор,
Ты так, как прежде мне была,
По смерть мою всегда мила,
А я уж не в себе,
Душа моя в тебе.
1
Ни к городу и ни к селу —
Езжай, мой сын, в свою страну, —
В край — всем краям наоборот! —
Куда назад идти — вперед
Идти, — особенно — тебе,
Руси не видывавшее
Дитя мое… Мое? Ее —
Дитя! То самое былье,
Которым порастает быль.
Землицу, стершуюся в пыль,
Ужель ребенку в колыбель
Нести в трясущихся горстях:
«Русь — этот прах, чти — этот прах!»
От неиспытанных утрат —
Иди — куда глаза глядят!
Всех стран — глаза, со всей земли —
Глаза, и синие твои
Глаза, в которые гляжусь:
В глаза, глядящие на Русь.
Да не поклонимся словам!
Русь — прадедам,
Россия — нам,
Вам — просветители пещер —
Призывное: СССР, —
Не менее во тьме небес
Призывное, чем: SOS.
Нас родина не позовет!
Езжай, мой сын, домой — вперед —
В свой край, в свой век, в свой час, — от нас —
В Россию — вас, в Россию — масс,
В наш-час — страну! в сей-час — страну!
В на-Марс — страну! в без-нас — страну!
2
Наша совесть — не ваша совесть!
Полно! — Вольно! — О всем забыв,
Дети, сами пишите повесть
Дней своих и страстей своих.
Соляное семейство Лота —
Вот семейственный ваш альбом!
Дети! Сами сводите счеты
С выдаваемым за Содом —
Градом. С братом своим не дравшись —
Дело чисто твое, кудряш!
Ваш край, ваш век, ваш день, ваш час,
Наш грех, наш крест, наш спор, наш —
Гнев. В сиротские пелеринки
Облаченные отродясь —
Перестаньте справлять поминки
По Эдему, в котором вас
Не было! по плодам — и видом
Не видали! Поймите: слеп —
Вас ведущий на панихиду
По народу, который хлеб
Ест, и вам его даст, — как скоро
Из Медона — да на Кубань.
Наша ссора — не ваша ссора!
Дети! Сами творите брань
Дней своих.
3
Не быть тебе нулем
Из молодых — да вредным!
Ни медным королем,
Ни попросту — спортсмедным
Лбом, ни слепцом путей,
Коптителем кают,
Ни парой челюстей,
Которые жуют, —
В сём полагая цель.
Ибо в любую щель —
Я — с моим ветром буйным!
Не быть тебе буржуем.
Ни галльским петухом,
Хвост заложившим в банке,
Ни томным женихом
Седой американки, —
Нет, ни одним из тех,
Дописанных, как лист,
Которым — только смех
Остался, только свист
Достался от отцов!
С той стороны весов
Я — с черноземным грузом!
Не быть тебе французом.
Но также — ни одним
Из нас, досадных внукам!
Кем будешь — Бог один…
Не будешь кем — порукой —
Я, что в тебя — всю Русь
Вкачала — как насосом!
Бог видит — побожусь! —
Не будешь ты отбросом
Страны своей.
1.
Черная весна (Тает)Под гулы меди — гробовой
Творился перенос,
И, жутко задран, восковой
Глядел из гроба нос.Дыханья, что ли, он хотел
Туда, в пустую грудь?..
Последний снег был темно-бел,
И тяжек рыхлый путь, И только изморозь, мутна,
На тление лилась,
Да тупо Черная Весна
Глядела в студень глаз —С облезлых крыш, из бурых ям,
С позеленевших лиц.
А там, по мертвенным полям,
С разбухших крыльев птиц… О люди! Тяжек жизни след
По рытвинам путей,
Но ничего печальней нет,
Как встреча двух смертей.
2.
ПризракиИ бродят тени, и молят тени:
«Пусти, пусти!»
От этих лунных осеребрений
Куда ж уйти? Зеленый призрак куста сирени
Прильнул к окну…
Уйдите, тени, оставьте, тени,
Со мной одну… Она недвижна, она немая,
С следами слез,
С двумя кистями сиреней мая
В извивах кос… Но и неслышным я верен пеням,
И как в бреду,
На гравий сада я по ступеням
За ней сойду.О бледный призрак, скажи скорее
Мои вины,
Покуда стекла на галерее
Еще черны.Цветы завянут, цветы обманны,
Но я, я — твой!
В тумане холод, в тумане раны
Перед зарей…
3.
ОблакаПережиты ли тяжкие проводы,
Иль глаза мне глядят, неизбежные,
Как тогда вы мне кажетесь молоды,
Облака, мои лебеди нежные! Те не снятся ушедшие грозы вам,
Все бы в небе вам плавать да нежиться,
Только под вечер в облаке розовом
Будто девичье сердце забрезжится… Но не дружны вы с песнями звонкими,
Разойдусь я, так вы затуманитесь,
Безнадежно, полосками тонкими,
Расплываясь, друг к другу все тянетесь… Улетят мои песни пугливые,
В сердце сменится радость раскаяньем,
А вы все надо мною, ревнивые,
Будто плачете дымчатым таяньем…
Ох, сторонка, ты, сторонка,
Сторона степная!
Едешь, едешь — хоть бы хата…
В небе ночь глухая.Задремал ямщик — и кони
Мелкою рысцою
Чуть трусят, и колокольчик
Смолкнул под дугою.По степным оврагам волки
Бродят, завывая,
В тростниках свою добычу
Зорко выжидая.«Эй, ямщик! ты дремлешь, малый?.
Эдак поневоле
На зубах волков придется
Нам остаться в поле».Встрепенулся парень, вскинул
Кверху кнут ременный
И стегнул им коренного:
«Эх ты, забубённый!»И взвились степные кони —
Бешено несутся,
Колокольчика по степи
Звуки раздаются… Едем, едем, — хоть бы хата…
Огонечек в поле…
Отдохнул бы на ночлеге, —
Рад бы этой доле! Вдруг мне молвил, обернувшись,
Мой ямщик удалый:
«Эдак ехать, то в трясину
Угодим, пожалуй! Здесь, лишь чуть свернешь с дороги —
И затонешь живо».
Он сдержал коней — и песню
Затянул тоскливо: «Ах ты, молодость,
Моя молодость!
Ах ты, буйная,
Ты, разгульная! Ты зачем рано
Прокатилася —
И пришла старость,
Не спросилася? Как женил меня
Родной батюшка,
Говорила мне
Родна матушка: «Ты женись, женись,
Моя дитятко,
Ты женись, женись,
Бесталанный сын!»И женился я,
Бесталанный сын —
Молода жена
Не в любовь пришла, Не в любовь пришла
И не по сердцу,
Не по нраву мне
Молодецкому.На руке лежит,
Что колодинка,
А в глаза глядит,
Что змея шипит… Ах, не то была
Красна девица,
Моя прежняя
Полюбовница: На руке лежит,
Будто перышко;
А в глаза глядит —
Целовать велит…»Ох, сторонка, ты, сторонка
Сторона степная!
У тебя родилась песня,
Песня былевая.Глубока она, кручинна,
Глубока, как море…
Пережита эта песня,
Выстрадана в горе… И встает в глазах печальный
Парень предо мною,
Загубивший свою долю
Волею чужою.Слышу тихие слова я
Матери скорбящей,
И рабы безвольной мужа,
Робкой, все сносящей: «Ты женись, женись, мой милый,
Дорогой, желанный!
Ты женись, женись, родимый
Сын мой бесталанный!»И женился бесталанный…
Сгибло счастье-доля:
Что любил он, разлучила
С тем отцова воля.Ох, сторонка, ты, сторонка,
Сторона степная!
У тебя кручины-горя
Нет конца и края!
Но есть упоенье в позоре
И есть в униженьи восторг
Валерий Брюсов
Она ко мне пришла и говорила здесь,
Вот в этой комнате, у этого окна:
— Любимый! милый мой! убей меня! повесь! —
Тебе я больше не верна!
Ты удивляешься, растерян ты теперь?
Не оскорбила ль я тебя? О, не скрывай!
Мы разошлись с тобой… Я мучилась… Поверь,
С тобой я потеряла рай.
Ты разлюбил меня, — я вижу по глазам, —
О! мне твои глаза не лгали никогда…
Ты честен, справедлив! и ты согласен сам:
Я отгадала, милый? да?
Я все тебя люблю по-прежнему! ты — мой!
И я… я вся — твоя! Нет, впрочем, не совсем:
Уж пятеро — с тех пор! — повелевали мной!..
Но… оскорблять тебя зачем?..
Зачем? ведь это — грех! о, я теряю ум,
Ты знаешь, извини меня: нет больше сил,
Я больше не могу… устала я от дум…
Ты все ж мне близок, дорог, мил!
Я все еще тебя люблю, люблю… Увы,
Теперь уж я не та… о, нет, совсем не та, —
Теперь я… падшая! Позволите ли Вы
У вас побыть, моя Мечта?!
Вы слезы видите, ведь Вы добрее всех…
Простите, не могу: я плачу… ничего!
Наплюйте мне в лицо: ведь я одна из тех,
Которых… Тяжко!.. одного
У Вас молю: чуть-чуть Вы любите меня?
Мне, впрочем, все равно; я все еще люблю!
О, бейте, мучайте несчастную, гоня, —
Все, что хотите, претерплю!.. —
Я на слова ее молчать уже не мог
И руку, застонав, над нею я занес,
И захотелось мне ей дать удар в висок
При виде этих красных слез
— Ударь! ударь меня! ты видишь — жду, молю! —
Она шептала мне с неистовой тоской: —
Но все-таки люблю! ты слышишь? — я люблю!
И мой ты! слышишь?! — мой!!!
Возненавидел я ее в мертвящий миг
И, проклиная дико, крикнул: «С глаз долой,
Змея проклятая! о, я тебя постиг:
Ты издеваешься над мной!
Уйди! уйди скорей! — все кончено! позор
Пусть упадет теперь на голову твою!..»
И вот она ушла, потупив грустно взор,
Сказав в последний раз: люблю.
Что было — в водах тонет.
И вечерогривы кони,
И утровласа дева,
И нами всхожи севы.
И вечер — часу дань,
И мчатся вдаль суда,
И жизнь иль смерть — любое,
И алчут кони боя.
И в межи роя узких стрел —
Пустили их стрелки —
Бросают стаи конских тел
Нагие ездоки.
И месть для них — узда,
Желание — подпруга.
Быстра ли, медленна езда,
Бежит в траве подруга.
В их взорах голубое
Смеется вечно ведро.
Товарищи разбоя,
Хребет сдавили бедра.
В ненастье любят гуню,
Земля сырая — обувь.
Бежит вблизи бегунья,
Смеются тихо оба.
[Его плечо высоко,
Ее нога. упруга,
Им не страшна осока,
Их не остановит куга]
Коня глаза косы,
Коня глаза игривы:
Иль злато жен косы
Тяжеле его гривы?
Качнулись ковыли,
Метнулися навстречу.
И ворог ковы лить
Грядет в предвестьях речи.
Сокольих крыл колки,
Заморские рога.
И гулки и голки,
Поют его рога.
Звенят-звенят тетивы,
Стрела глаз юный пьет.
И из руки ретивой
Летит-свистит копье.
И конь, чья ярь испытана,
Грозит врагу копытами.
Свирепооки кони,
И кто-то, кто-то стонет.
И верная подруга
Бросается в траву.
Разрезала подпругу,
Вонзила нож врагу.
Разрежет жилы коням.
Хохочет и смеется.
То жалом сзади гонит,
В траву, как сон, прольется.
Земля в ней жалом жалится,
Таится и зыби́т.
Змея, змея ли сжалится,
Когда коня вздыбит?
Вдаль убегает насильник.
Темен от солнца могильник.
Его преследует, насельник
И песен клич весельный...
О, этот час угасающей битвы,
Когда зыбятся в поле молитвы!..
И, темны, смутны и круглы,
Над полем кружатся орлы.
Завыли волки жалобно:
Не будет им обеда.
Не чуют кони жала ног.
В сознании — победа.
Он держит путь, где хата друга.
Его движения легки.
За ним в траве бежит подруга —
В глазах сверкают челноки.
Словно бритва, рассвет полоснул по глазам,
Отворились курки, как волшебный сезам,
Появились стрелки, на помине легки,
И взлетели стрекозы с протухшей реки,
И потеха пошла — в две руки, в две руки!
Мы легли на живот и убрали клыки.
Даже тот, даже тот, кто нырял под флажки,
Чуял волчие ямы подушками лап;
Тот, кого даже пуля догнать не могла б, —
Тоже в страхе взопрел, и прилёг, и ослаб.
Чтобы жизнь улыбалась волкам — не слыхал:
Зря мы любим её, однолюбы.
Вот у смерти — красивый широкий оскал
И здоровые, крепкие зубы.
Улыбнёмся же волчьей ухмылкой врагу —
Псам ещё не намылены холки!
Но на татуированном кровью снегу
Наша роспись: мы больше не волки!
Мы ползли, по-собачьи хвосты подобрав,
К небесам удивлённые морды задрав:
Или с неба возмездье на нас пролилось,
Или света конец — и в мозгах перекос…
Только били нас в рост из железных стрекоз.
Кровью вымокли мы под свинцовым дождём —
И смирились, решив: всё равно не уйдём!
Животами горячими плавили снег.
Эту бойню затеял не Бог — человек:
Улетающим — влёт, убегающим — в бег…
Свора псов, ты со стаей моей не вяжись,
В равной сваре — за нами удача.
Волки мы — хороша наша волчая жизнь!
Вы собаки — и смерть вам собачья!
Улыбнёмся же волчьей ухмылкой врагу,
Чтобы в корне пресечь кривотолки.
Но на татуированном кровью снегу
Наша роспись: мы больше не волки!
К лесу — там хоть немногих из вас сберегу!
К лесу, волки, — труднее убить на бегу!
Уносите же ноги, спасайте щенков!
Я мечусь на глазах полупьяных стрелков
И скликаю заблудшие души волков.
Те, кто жив, затаились на том берегу.
Что могу я один? Ничего не могу!
Отказали глаза, притупилось чутьё…
Где вы, волки, былое лесное зверьё,
Где же ты, желтоглазое племя моё?!
…Я живу, но теперь окружают меня
Звери, волчьих не знавшие кличей.
Это псы, отдалённая наша родня,
Мы их раньше считали добычей.
Улыбаюсь я волчьей ухмылкой врагу,
Обнажаю гнилые осколки.
А на татуированном кровью снегу
Тает роспись: мы больше не волки!
В одной из стран, где нет ни дня, ни ночи,
Где ночь и день смешались навсегда,
Где миг длинней, но век существ короче.
Там небо — как вечерняя вода,
Безжизненно, воздушно, безучастно,
В стране, где спят немые города.
Там все в своих отдельностях согласно,
Глухие башни дремлют в вышине,
И тени — люди движутся безгласно.
Там все живут и чувствуют во сне,
Стоят, сидят с закрытыми глазами,
Проходят в беспредельной тишине.
Узоры крыш немыми голосами
О чем-то позабытом говорят,
Роса мерцает бледными слезами.
Седые травы блеском их горят,
И темные деревья, холодея,
Раскинулись в неумолимый ряд.
От города до города, желтея,
Идут пути, и стройные стволы
Стоят, как бы простором их владея.
Все сковано в застывшем царстве мглы,
Печальной сказкой выстроились зданья,
Как западни — их темные углы.
В стране, где спят восторги и страданья,
Бывает праздник жертвы раз в году,
Без слов, как здесь вне слова все мечтанья.
Чтоб отвратить жестокую беду,
Чтобы отвергнуть ужас пробужденья,
Чтоб быть, как прежде, в мертвенном чаду.
На ровном поле, где сошлись владенья
Различно-спящих мирных городов,
Растут толпою люди-привиденья.
Они встают безбрежностью голов,
С поникшими, как травы, волосами,
И мысленный как будто слышат зов.
Они глядят — закрытыми глазами,
Сквозь тонкую преграду бледных век
Ждет избранный немыми голосами.
И вот выходит демон-человек,
Взмахнул над изумленным глыбой стали,
И голову безгласную отсек.
И тени головами закачали
Семь темных духов к трупу подошли,
И кровь его в кадильницы собрали.
И вдоль путей, лоснящихся в пыли,
Забывшие о пытке яркой боли,
Виденья сонмы дымных свеч зажгли.
Семь темных духов ходят в темном поле,
Кадильницами черными кропят,
Во имя снов, молчанья, и неволи.
Деревья смотрят, выстроившись в ряд,
На целый год закляты сновиденья,
Вкруг жертвы их — светильники горят.
Потухли Отдалилось пробужденье.
Свои глаза сомкнувши навсегда,
Проходят молча люди-привиденья.
В стране, где спят немые города.
Посреди лесной часовни,
Перед ликом чистой Девы,
Мальчик набожный и бледный
Опустился на колени.
«О, позволь, Мадонна, вечно
Здесь стоять мне пред тобою.
Не гони меня отсюда
В мир холодный и греховный.
«О, Мадонна, лучезарно
У тебя струятся кудри.
На устах — священных розах —
Светит чудная улыбка.
«О, Мадонна, словно звезды,
У тебя глаза сверкают
И ладье житейской в мире
Путь указывают верный.
«О, Мадонна, испытанья
Твоего я не боялся,
Только слепо доверяясь
Жару набожного чувства.
«О, Мадонна, и сегодня
Ты услышь мою молитву!
У тебя прошу я знака
Благосклонности малейшей!»
Тогда превеликое чудо свершилось!
Лесная часовня мгновенно вдруг скрылась,
И мальчик не верил глазам и тому,
Что в чудной картине открылось ему.
Его окружала красивая зала,
В той зале сидела Мадонна, но стала
Простой миловидною девой она
И кланялась, детского счастья полна.
Отрезавши локон один, благосклонно
С небесной улыбкой сказала Мадонна
Счастливому мальчику кротко: «Даю
Тебе я награду земную твою».
Что ж свидетелем награды?
Ты взгляни на свод небесный.
В небе радуга сияет.
Разливая блеск чудесный.
Сомны ангелов взлетают
И к земле стремятся снова,
И в лазури ясной тают
Звуки гимна их святого.
Мальчик понял, что сердечно
В те края давно он рвется,
Где цветущи мирты вечно,
Где весны сиянье льется.
В глубине Украины,
На заброшенной станции,
Потерявшей название от немецкого снаряда,
Возле умершей матери – черной и длинной –
Окоченевала девочка
У колючей ограды.
В привокзальном сквере лежали трупы;
Она ела веточки и цветы,
И в глазах ее, тоненьких и глупых,
Возник бродяга из темноты.
В золу от костра,
Розовую, даже голубую,
Где сдваивались красные червячки,
Из серой тюремной наволочки
Он вытряхнул бумаг охапку тугую.
А когда девочка прижалась
К овалу
Теплого света
И начала спать,
Человек ушел – привычно устало,
А огонь стихи начинал листать.
Но он, просвистанный, словно пулями роща,
Белыми посаженный в сумасшедший дом,
Сжигал
Свои
Марсианские
Очи,
Как сжег для ребенка свой лучший том.
Зрачки запавшие.
Так медведи
В берлогу вжимаются до поры,
Чтобы затравленными
Напоследок
Пойти на рогатины и топоры.
Как своего достоинства версию,
Смешок мещанский
Он взглядом ловил,
Одетый в мешок
С тремя отверстиями: Для прозрачных рук и для головы.
Его лицо, как бы кубистом высеченное:
Углы косые скул,
Глаза насквозь,
Темь
Наполняла вямины,
Под крышею волос
Излучалась мысль в года двухтысячные.
Бездомная, бесхлебная, бесплодная
Судьба (Поскольку рецензентам верить) –
Вот
Эти строчки,
Что обменяны на голод,
Бессонницу рассветов – и
На смерть:
(Следует любое стихотворение Хлебникова)
В зипунах домашнего покроя,
Из далеких сел, из-за Оки,
Шли они, неведомые, трое —
По мирскому делу ходоки.Русь моталась в голоде и буре,
Все смешалось, сдвинутое враз.
Гул вокзалов, крик в комендатуре,
Человечье горе без прикрас.Только эти трое почему-то
Выделялись в скопище людей,
Не кричали бешено и люто,
Не ломали строй очередей.Всматриваясь старыми глазами
В то, что здесь наделала нужда,
Горевали путники, а сами
Говорили мало, как всегда.Есть черта, присущая народу:
Мыслит он не разумом одним, —
Всю свою душевную природу
Наши люди связывают с ним.Оттого прекрасны наши сказки,
Наши песни, сложенные в лад.
В них и ум и сердце без опаски
На одном наречье говорят.Эти трое мало говорили.
Что слова! Была не в этом суть.
Но зато в душе они скопили
Многое за долгий этот путь.Потому, быть может, и таились
В их глазах тревожные огни
В поздний час, когда остановились
У порога Смольного они.Но когда радушный их хозяин,
Человек в потертом пиджаке,
Сам работой до смерти измаян,
С ними говорил накоротке, Говорил о скудном их районе,
Говорил о той поре, когда
Выйдут электрические кони
На поля народного труда, Говорил, как жизнь расправит крылья,
Как, воспрянув духом, весь народ
Золотые хлебы изобилья
По стране, ликуя, понесет, —Лишь тогда тяжелая тревога
В трех сердцах растаяла, как сон,
И внезапно видно стало много
Из того, что видел только он.И котомки сами развязались,
Серой пылью в комнате пыля,
И в руках стыдливо показались
Черствые ржаные кренделя.С этим угощеньем безыскусным
К Ленину крестьяне подошли.
Ели все. И горьким был и вкусным
Скудный дар истерзанной земли.
Ноги грузные расставивши упрямо,
Каменщики в угловом бистро сидят, -
Локти широко уперлись в мрамор…
Пьют, беседуют и медленно едят.На щеках — насечкою известка,
Отдыхают руки и бока.
Трубку темную зажав в ладони жесткой,
Крайний смотрит вдаль, на облака.Из-за стойки розовая тетка
С ними шутит, сдвинув вина в масть…
Пес хозяйский подошел к ним кротко,
Положил на столик волчью пасть.Дремлют плечи, пальцы на бокале.
Усмехнулись, чокнулись втроем.
Никогда мы так не отдыхали,
Никогда мы так не отдохнем… Словно житель Марса, наблюдаю
С завистью беззлобной из угла:
Нет пути нам к их простому раю,
А ведь вот он — рядом, у стола… Сизо-дымчатый кот,
Равнодушно-ленивый скот, —
Толстая муфта с глазами русалки, —
Чинно и валко
Обошел всех, знакомых ему до ногтей,
Обычных гостей…
Соблюдая старинный обычай
Кошачьих приличий,
Обнюхал все каблуки,
Гетры, штаны и носки,
Потерся о все знакомые ноги…
И вдруг, свернувши с дороги,
Клубком по стене, —
Спираль волнистых движений, —
Повернулся ко мне
И прыгнул ко мне на колени.Я подумал в припадке амбиции:
Конечно, по интуиции
Животное это
Во мне узнало поэта…
Кот понял, что я одинок,
Как кит в океане,
Что я засел в уголок,
Скрестив усталые длани,
Потому что мне тяжко…
Кот нежно ткнулся в рубашку, —
Хвост заходил, как лоза, —
И взглянул мне с тоскою в глаза…
«О друг мой! — склонясь над котом,
Шепнул я, краснея, —
Прости, что в душе я
Тебя обругал равнодушным скотом…»
Но кот, повернувши свой стан,
Вдруг мордой толкнулся в карман:
Там лежало полтавское сало в пакете.
Нет больше иллюзий на свете!
Глядел я с верным другом Васькой,
укутан в теплый тетин шарф,
и на фокстроты, и на вальсы,
глазок в окошке продышав.
Глядел я жадно из метели,
из молодого января,
как девки жаркие летели,
цветастым полымем горя.
Открылась дверь с игривой шуткой,
и в серебрящейся пыльце —
счастливый смех, и шепот шумный,
и поцелуи на крыльце.
Взглянул —
и вдруг застыло сердце.
Я разглядел сквозь снежный вихрь:
стоял кумир мальчишек сельских —
хрустящий,
бравый фронтовик.
Он говорил Седых Дуняше:
«А ночь-то, Дунечка, -
краса!»
И тихо ей:
«Какие ваши
совсем особые глаза…»
Увидев нас,
в ладоши хлопнул
и нашу с Ваською судьбу
решил:
«Чего стоите, хлопцы?!
А ну, давайте к нам в избу!»
Мы долго с валенок огромных,
сопя, состукивали снег
и вот вошли бочком,
негромко
в махорку, музыку и свет.
Ах, брови —
черные чащобы!..
В одно сливались гул и чад,
и голос:
«Водочки еще бы!..»-
и туфли-лодочки девчат.
Аккордеон вовсю работал,
все поддавал он ветерка,
а мы смотрели,
как на бога,
на нашего фронтовика.
Мы любовались, — я не скрою, -
как он в стаканы водку лил,
как перевязанной рукою
красиво он не шевелил.
Но он историями сыпал
и был уж слишком пьян и лих,
и слишком звучно,
слишком сыто
вещал о подвигах своих.
И вдруг
уже к Петровой Глаше
подсел в углу под образа,
и ей опять:
«Какие ваши
совсем особые глаза…»
Острил он приторно и вязко.
Не слушал больше никого.
Сидели молча я и Васька.
Нам было стыдно за него.
Наш взгляд,
обиженный, колючий,
его упрямо не забыл,
что должен быть он лучше,
лучше
за то,
что он на фронте был.
Смеясь,
шли девки с посиделок
и говорили про свое,
а на веревках поседелых
скрипело мерзлое белье.
Другим печальный стих рождает стихотворство,
Когда преходит мысль восторгнута в претворство,
А я действительной терзаюся тоской:
Отъята от меня свобода и покой.
В сей злой, в сей злейший час любовь, мой друг, тревожит,
И некий лютый гнев сие смятенье множит.
Лечу из мысли в мысль, бегу из страсти в страсть,
Природа над умом приемлет полну власть;
Но тщетен весь мой гнев: ее ли ненавижу?!
Она не винна в том, что я ее не вижу,
Сержуся, что не зрю! Но кто виновен тем?!
Причина мне случай в несчастии моем.
Напрасно на нее рождается досада;
Она бы всякий час со мной быть купно рада.
Я верен ей, но что имею из того?!
Я днесь от беспокойств терпенья моего,
Лишенный всех забав, ничем не услаждаюсь,
Стараюсь волен быть и больше побеждаюсь,
В отчаяньи, в тоске терпя мою беду,
С утра до вечера покойной ночи жду,
Хожу, таская грусть чрез горы, долы, рощи,
И с нетерпением желаю темной нощи,
Брожу по берегам и прехожу леса,
Нечувственна земля, не видны небеса.
Повсюду предо мной моей любезной очи,
Одна она в уме. Дождався тихой ночи,
Глаза хочу сомкнуть во тихие часы,
Сомкну, забудуся. Но, ах! ея красы
И очи сомкнуты сквозь веки проницают
И с нежностью мое там имя восклицают.
Проснувся, я ловлю ея пустую тень
И, осязая мрак, желаю, чтоб был день.
Лишася сладка сна и мояся слезами,
Я суетно ищу любезную глазами.
Бегу во все страны, во всех странах грущу,
Озлюсь и стану полн лютейшия досады,
Но только вспомяну ея приятны взгляды,
В минуту, я когда сержусь, как лютый лев,
В нежнейшую любовь преходит пущий гнев.
Друзья, вы говорили о героях,
Глядевших смерти и свинцу в глаза.
Я помню мост,
сраженье над рекою,
Бойцов, склонившихся над раненой сестрою.
Я вам хочу о ней сегодня рассказать.
Как описать ее?
Обычная такая.
Запомнилась лишь глаз голубизна.
Веселая, спокойная, простая,
Как ветер в жаркий день,
являлась к нам она.
Взглянули б на нее, сказали бы: девчонка!
Такой на фронт? Да что вы! Убежит.
И вот она в бою,
и мчатся пули звонко,
И от разрывов воздух дребезжит.
Усталая, в крови, в разорванной шинели,
Она ползет сквозь бой,
сквозь черный вой свинца.
Огонь и смерть проносятся над нею,
Страх за нее врывается в сердца,
В сердца бойцов, привыкших храбро биться.
Она идет сквозь смертную грозу,
И шепчет раненый:
— Сестра моя, сестрица,
Побереги себя. Я доползу. —
Но не боится девушка снарядов;
Уверенной и смелою рукой
Поддержит, вынесет бойца — и рада,
И отдохнет чуть-чуть — и снова в бой.
Откуда в маленькой, скажите, эта сила?
Откуда смелость в ней, ответьте мне, друзья?
Какая мать такую дочь взрастила?
Ее взрастила Родина моя!
Сейчас мы говорили о героях,
Глядевших смерти и свинцу в глаза.
Я помню мост,
сраженье над рекою,
Бойцов, склонившихся над раненой сестрою.
Как я смогу об этом рассказать!
На том мосту ее сразил осколок.
Чуть вздрогнула она, тихонько прилегла.
К ней подошли бойцы, она сказала: — Скоро…
И улыбнулась нам, и умерла.
Взглянули б на нее, сказали бы: девчонка!
Такой на фронт? Да что вы! Убежит.
И вот грохочет бой,
и мчатся пули звонко.
В земле, в родной земле теперь она лежит.
И имени ее узнать мы не успели,
Лишь взгляд запомнили,
светивший нам во мгле.
Усталая, в крови, в разорванной шинели,
Она лежит в украинской земле.
Мне горе давит грудь,
печаль моя несметна,
Но гордость за нее горит в душе моей.
Да, тот народ велик
и та страна бессмертна,
Которая таких рождает дочерей!
Так пусть по свету пролетает песня,
Летит во все моря,
гремит в любом краю,
Песнь о моей сестре,
о девушке безвестной,
Отдавшей жизнь за Родину свою.
1
В глубокий час души и ночи,
Нечислящийся на часах,
Я отроку взглянула в очи,
Нечислящиеся в ночах
Ничьих ещё, двойной запрудой
— Без памяти и по края! —
Покоящиеся…
Отсюда
Жизнь начинается твоя.
Седеющей волчицы римской
Взгляд, в выкормыше зрящей — Рим!
Сновидящее материнство
Скалы… Нет имени моим
Потерянностям… Всé покровы
Сняв — выросшая из потерь! —
Так некогда над тростниковой
Корзиною клонилась дщерь
Египетская…
2
В глубокий час души,
В глубокий — нóчи…
(Гигантский шаг души,
Души в ночи́)
В тот час, душа, верши
Миры, где хочешь
Царить — чертог души,
Душа, верши.
Ржавь губы, пороши
Ресницы — снегом.
(Атлантский вздох души,
Души — в ночи…)
В тот час, душа, мрачи
Глаза, где Вегой
Взойдёшь… Сладчайший плод
Душа, горчи.
Горчи и омрачай:
Расти: верши.
3
Есть час Души, как час Луны,
Совы — час, мглы — час, тьмы —
Час… Час Души — как час струны
Давидовой сквозь сны
Сауловы… В тот час дрожи,
Тщета, румяна смой!
Есть час Души, как час грозы,
Дитя, и час сей — мой.
Час сокровеннейших низов
Грудных. — Плотины спуск!
Все́ вещи сорвались с пазов,
Все́ сокровенья — с уст!
С глаз — все́ завесы! Все́ следы —
Вспять! На линейках — нот —
Нет! Час Души, как час Беды,
Дитя, и час сей — бьёт.
Беда моя! — так будешь звать.
Так, лекарским ножом
Истерзанные, дети — мать
Корят: «Зачем живём?»
А та, ладонями свежа
Горячку: «Надо. — Ляг».
Да, час Души, как час ножа,
Дитя, и нож сей — благ.
…На скрещенье путей непреложных
дом возник из сырой темноты.
В этой комнате умер художник,
и соседи свернули холсты.
Изумляли тяжелые рамы
бесполезной своей пустотой
на диковинных зорях, пока мы
были счастливы в комнате той.
Как звучит эта строчка нелепо!
Были счастливы… Что за слова!
Ленинградское бедное небо,
беззащитна твоя синева.
Ты не знаешь минуты покоя.
Бьют зенитки, сгущается дым.
Не чудесно ль, что небо такое
было все-таки голубым?
Что оно без оглядки осталось
с бедным городом с глазу на глаз?
Не чудесно ль, что злая усталость
стала доброю силою в нас?
Может, нас потому не убили
ни снаряды, ни бомбы врага,
что мы верили, жили, любили,
что была нам стократ дорога
та сырая весна Ленинграда,
не упавшая в ноги врагам…
И почти неземная отрада
нисходила нечаянно к нам.
Чем приметы ее бесполезней,
тем щедрее себя раскрывай.
…Осторожно, как после болезни,
дребезжит ослабевший трамвай.
Набухают побеги на ветках,
страшно первой неяркой траве…
Корабли в маскировочных сетках,
как невесты, стоят на Неве.
Сколько в городе терпких и нежных,
ледяных и горячих ветров.
Только жалко, что нету подснежных,
голубых и холодных цветов.
Впрочем, можно купить у старушки,
угадавшей чужие мечты,
из нехитро раскрашенной стружки
неживые, сухие цветы.
И тебя, мое сердце, впервые,
может быть, до скончания дней,
волновали цветы неживые
сверхъестественной жизнью своей.
…Быстро, медленно ли проходили
эти годы жестоких потерь,
не смирились мы, а победили,
и поэтому смеем теперь
нашей собственной волей и властью
все, что мечено было огнем,
все, что минуло, помнить, как счастье,
и беречь его в сердце своем.
Ты вела меня спокойно. Ты вела и улыбалась.
Уходила, усмехаясь, в неизвестныя поля.
На краю пути былинка еле зримая сгибалась.
Ветерок неуловимый реял, прахом шевеля.
Я оставил дом родимый, гумна, мельницу, амбары,
Золотыя сгроможденья полновеснаго зерна.
Все от ранних мигов детства сердцу ведомыя чары,
Вот за мной зима и осень, юность, лето, и весна.
Предо мной единодневность, вне привычных сдвигов года.
Вне закона тяготенья по земле иду легко.
Но не радует сознанье совершенная природа,
Ухо ловит звуки пенья, там, родного, далеко.
Песнопения успенья, равномерный звон кадила,
Воплощался в цвет лиловый благовонный ѳимиам.
И полянами фиалок ты беззвучно уходила,
И потоком водопадным свет лился по сторонам.
Но пред странным косогором я застыл в недвижном страхе:—
Вот, такия, как и снились, ткут, прядут, число их три.
Это Норны, это Мойры, это Парки, Пряхи, Пряхи,
Это Судьбы, Суденицы, на пожарищах зари.
Замыслительницы роков, и ваятельницы далей,
Восприемницы-ткачихи волоконца без конца,
В угаданиях зачатий, приговорщицы ордалий,
Испытующия чувством воспаленныя сердца.
Очи юны, кудри стары, нити, нити, пряжа, пряжа,
Ткань нисходит океаном, в каждой капле есть зрачок.
Смотрит пена, смотрят волны, и в высоком небе даже
Вместо Солнца глаз глядящий, бледный Месяц—бледный Рок.
Безграничная всезрящесть, всеобемность шаткой ткани,
Облекла мое сознанье в многоликий душный склеп.
И опять мне захотелось быть в незнаньи, быть в обмане,
И, склонясь пред младшей Мойрой, я, закрыв глаза, ослеп.
А когда глаза раскрылись, чья-то тень ушла безшумно,
И дрожащими руками тщетно я искал тебя.
Я под ивою плакучей. Вижу сад, амбары, гумна.
Зыбко вижу и не вижу, как мне жить, Любовь любя.
Я еду городом — почти
Все окна настежь — у соседки
В окошке расцвели цветы,
И канарейка свищет в клетке.
Я еду мимо — сквозь листы
Китайских розанов мелькает
Рукав кисейный, и сверкает
Сережка; а глаза горят,
И, любопытные, глядят
На проходящих.
Вот нараспашку полупьяный
Бурлак по улице идет;
За ним измученный разносчик
Корзину тащит; вон везет,
Стуча колесами, извозчик
Купца с купчихой! — Боже мой,
Как все пестро!
Но что за вой?
Какого бедняка в могилу
Несут на четырех плечах?
О ком, ступая через силу
С младенцем спящим на руках,
Рыдает женщина — не знаю,
И шляпу перед ним снимаю
И мимо еду; — вот стоит
И косо на меня глядит
Толпа старушек богомольных,
А мальчики бумажный змей
Пускают выше колокольных
Крестов на привязи своей;
Взвился — трещит — мой конь пугливый
Прибавил рыси торопливой;
Скачу — навстречу инвалид —
Старик бездомный и бродяга
Безногий — тяжело стучит
По тротуару костылями —
Он оглянулся на коня,
Он с ног до головы меня
Окинул мутными глазами
И, на костыль дубовый свой
Повиснув раненой рукой,
Стал думу думать.
Вот застава.
Мелькает часовой с ружьем —
И зеленеет степь направо,
Налево, прямо и кругом…
Скачу.
Над головою облака
Плывут, сплываются — слегка
Их тронул пурпур золотистой
Авроры вечной; а вдали
На севере, из-под земли,
Встают и тянутся волнистой
Грядой вершины синих гор
И серебрятся. Жадный взор
Границ не ведает, и слышит
Мой чуткий слух, как воздух дышит,
Как опускается роса
И двигается полоса
Вечерней тени, —
Где я? куда меня проворно
Примчал мой конь, как добрый дух
Покорный талисману — ух!
Как сердцу моему просторно!..
Все хочу обнять,
да не хватит пыла, —
куда
ни вздумаешь
глазом повесть,
везде вспоминаешь
то, что было,
и то,
что есть.
От издевки
от царёвой
глаз
России
был зарёван.
Мы
прогнали государя,
по шеям
слегка
ударя.
И идет по свету,
и гудит по свету,
что есть
страна,
а начальствов нету.
Что народ
трудовой
на земле
на этой
правит сам собой
сквозь свои советы.
Полицейским вынянчен
старый строй,
а нынче —
описать аж
не с кого
рожу полицейского.
Где мат
гудел,
где свисток сипел,
теперь —
развежливая
«снегирей» манера.
Мы —
милиционеры.
Баки паклей,
глазки колки,
чин
чиновной рати.
Был он
хоть и в треуголке,
но дурак
в квадрате.
И в быт
в новенький
лезут
чиновники.
Номерам
не век низаться,
и не век
бумажный гнет!
Гонит
их
организация,
гнет НОТ.
Ложилась
тень
на все века
от паука-крестовика.
А где
сегодня
чиновники вер?
Ни чиновников,
ни молелен.
Дети играют,
цветет сквер,
а посредине —
Ленин.
Кровь
крестьян
кулак лакал,
нынче
сдох от скуки ж,
и теперь
из кулака
стал он
просто — кукиш.
Девки
и парни,
помните о барине?
Убежал
помещик,
раскидавши вещи.
Наши теперь
яровые и озимь.
Сшито
село
на другой фасон.
Идет коллективом,
гудит колхозом,
плюет
на кобылу
пылкий фордзон.
Ну,
а где же фабрикант?
Унесла
времен река.
Лишь
когда
на шарж заглянете,
вспомните
о фабриканте.
А фабрика
по-новому
железа ва́рит.
Потеет директор,
гудит завком.
Свободный рабочий
льет товары
в котел республики
полным совком.