За крепкой, железной решеткой,
В холодных и тесных стенах,
Лежит на истлевшей соломе
Угрюмый преступник в цепях.
Вот луч заходящего солнца,
Играя, упал на окно.
Ведь, солнце лучи рассыпает
На злых и на добрых равно.
Играющий луч в каземате
И стены, и пол золотит.
На луч с отвращеньем и злобой
Угрюмый преступник глядит.
Вот птичка к окну прилетела
И с песнею села за ним.
Ведь птичка-певунья щебечет
Равно́ и хорошим и злым.
Сидит на решетке железной
Она и щебечет: квивит!
Верти́т миловидной головкой
И глазками чудно блестит.
И крылышки чистит и хо́лит,
Встряхнется, на миг отдохнет —
И перышки снова топорщит
На грудке, и снова поет.
И, глаз не спуская, на птичку
Угрюмый преступник глядит.
По-прежнему руки и ноги
Железная цепь тяготит…
Но легче на сердце; светлеет
Лицо, злые думы бегут,
И новые мысли и чувства
В душе одичалой растут.
Ему самому непонятны
Те мысли и чувства, — они
Лучу золотистому солнца
И нежным фиалкам сродни;
Тем нежным, душистым фиалкам,
Что в дни благодатной весны
Растут и цветут у подножья
Высокой тюремной стены.
Чу! Звуки рогов… Это трубят
Стрелки́ на валу крепостном.
Какой отголосок стозвучный
Прошел, прокатился кругом!
Испуганно птичка вспорхнула
С решетки и скрылась из глаз.
И солнечный луч побледневший
В тюремном окошке погас.
Погас — и в тюрьме потемнело.
И снова суров и угрюм,
Преступник лежит одиноко,
Под гнетом вернувшихся дум.
А все-таки доброе дело,
Что птичка пропела ему,
Что солнце к нему заронило
Луч света в глухую тюрьму.
Британская мощь
целиком на морях, —
цари
в многоводном лоне.
Мечта их —
одна:
весь мир покоря,
бросать
с броненосцев своих
якоря
в моря
кругосветных колоний.
Они
ведут
за войной войну,
не бросят
за прибылью гнаться.
Орут:
— Вперед, матросы!
А ну,
за честь
и свободу нации! —
Вздымаются бури,
моря́ беля,
моряк
постоянно на вахте.
Буржуи
горстями
берут прибыля
на всем —
на грузах,
на фрахте.
Взрываются
мины,
смертями смердя,
но жир у богатых
отрос;
страховку
берут
на матросских смертях,
и думает
мрачно
матрос.
Пока
за моря
перевозит груз,
он думает,
что на берегу
все те,
кто ведет
матросский союз,
копейку
его
берегут.
А на берегу
союзный глава,
мистер
Гевлок Вильсо́н,
хозяевам
продал
дела и слова
и с жиру
толстеет, как слон.
Хозяева рады —
свой человек,
следит
за матросами
круто.
И ловит
Вильсон
солидный чек
на сотню
английских фунтов.
Вильсон
к хозяевам впущен в палаты
и в спорах
добрый и миленький.
По ихней
просьбе
с матросской зарплаты
спускает
последние шиллинги.
А если
в его махинации
глаз
запустит
рабочий прыткий,
он
жмет плечами:
— Никак нельзя-с:
промышленность
терпит убытки. —
С себя ж
и рубля не желает соскресть,
с тарифной
иудиной сетки:
вождю, мол,
надо
и пить, и есть,
и, сами знаете,
детки.
Матрос, отправляясь
в далекий рейс,
к земле
оборачивай уши,
глаза
нацеливай
с мачт и рей
на то,
что творится на суше!
Пардон, Чемберлен,
что в ваши дела
суемся
поэмой этой!
Но мой Пегас,
порвав удила,
матросам
вашим
советует:
— В обратную сторону
руль завертя,
вернитесь
к союзным сонмам
и дальше
плывите,
послав к чертям
продавшего вас
Вильсона! —
За борт союза
в мгновение в одно!
Исчезнет —
и не был как будто:
его
моментально
потянет на дно
груз
иудиных фунтов.
Две ноги мы имеем от Бога
Для того, чтоб идти все вперед,
Чтоб не мог человечества ход
Прекращаться уже у порога.
Быть торчащим недвижно слугой
Мы могли б и с одною ногой.
Двое глаз нам даны для того,
Чтоб сильней освещался наш разум;
Для принятья на веру всего
Обошлись и одним бы мы глазом.
Двое глаз Бог нам дал, чтоб могли
Всеми благами этой земли
Беспрепятственно мы любоваться.
Точно так же нам очень годятся
При зевании в толпе двое глаз.
Будь при этом один — каждый раз
Наступали бы нам на мозоли,
От которых особенно боли
Терпим мы, когда узок сапог.
Две руки для того дал нам Бог,
Чтоб вдвойне мы добро расточали,
А не вдвое повсюду хватали
Для себя и добычею рук
Наполняли железный сундук,
Как меж нас не один поступает;
(Имена их назвать — не хватает,
Право, смелости; этих господ
Мне повесить весьма бы приятно;
Но ведь это, к несчастью, народ
Все такой и богатый, и знатный,
Филантропы, сановники… Тут
И протекторов наших найдут.
Из германского дуба покуда
Плах не строят для знатного люда).
Нос один потому людям дан,
Что будь два — опускать бы в стакан
Не могли бы мы оба свободно —
И вино разливали б бесплодно.
Рот один Бог нам дал оттого,
Что иметь нездорово бы пару:
И с одним-то чего уж, чего
Наболтать не имеем мы дару!
Будь двурот человек — верьте мне,
Он и лгал бы, и жрал бы вдвойне.
Нынче в рот коль вы каши набрали,
Так молчите, пока не сожрали;
А при двух, дорогая моя,
Лгали б мы и во время жранья.
Мы имеем два уха от Бога —
И при этом смотрите, как много
Симметрии меж них! У людей
Не в таких эти члены размерах,
Как у наших приятелей серых.
Для того у нас пара ушей,
Чтобы мы не теряли ни звука
У Моцарта, и Гайдна, и Глюка.
Вот когда б было нам суждено
Наслаждаться твоей лишь, великий
Мейербер, геморойной музы́кой —
Пусть имели б мы ухо одно!
Так Бригитте своей белокурой
Говорил я. Вздохнула она
И сказала, раздумья полна:
«Ах, причины того, что натурой
Создается, стараться найти,
Проникать в Провиденья пути
Дерзновенно критическим глазом —
Это значит ведь, друг, ум за разум
Заводить, это, как говорят,
Просвещать яйца куриц хотят.
Но наш брат человек постоянно,
Чуть пред ним что нелепо иль странно,
Предлагает вопрос: отчего?
Вот теперь я из слов твоего
Обяснения вынесла много;
Я узнала, к чему мы от Бога
Ног с руками, и глаз, и ушей,
Получили на долю по паре;
Нос и рот же в одном экземпляре.
Но к чему, обясни мне скорей,
Создал Бог
Пора стихами заговеться
И соблазнительнице рифме
Мое почтение сказать:
На старости, уже преклонной,
Смешно и даже беззаконно
С собой любовницу таскать.
Довольно деток, слишком много,
Мы с нею по свету пустили
На произвол и на авось:
Одни, быть может, вышли в люди,
А многим — воля Божья буди! —
Скончаться заживо пришлось.
Другие, что во время оно
Какой-то молодостью брали,
Теперь глупам стала, старам;
Настали новые порядки,
И допотопные двойчатки —
Кунсткамерский гиппопотам.
Кювье литературных прахов,
На них ссылается Галахов,
Чтоб тварям всем подвесть итог,
И вносит их не для почета,
А разве только так, для счета,
Он в свой животный некролог.
Пора с серьезностью суровой
И с прозой честной и здоровой
Вступить в благочестивый брак.
Остыть, надеть халат домашний
И, позабыв былые шашни,
Запрятать голову в колпак.
Прости же, милая шалунья,
С которой пир медоволунья
Так долго праздновали мы.
Всему есть срок, всему граница;
И то была весны певица
Верна мне до моей зимы.
Спасибо ей, моей подруге;
Моим всем прихотям к услуге
Она являлась на лету:
Блеснет нечаянной улыбкой,
К стиху прильнет уловкой гибкой,
Даст мысли звук и красоту.
А может быть, я ей наскучу,
Ее обман накличет тучу
На наши светлые лады;
Не лучше ль, хоть до слез и жалко,
С моей веселой запевалкой
Нам распроститься до беды?
Друг друга не помянем лихом:
С тобой я с глазу на глаз в тихом
Восторге радость знал вполне;
Я не был славолюбьем болен,
А про себя я был доволен
Твоими ласками ко мне.
Лев пестрых не взлюбил овец.
Их просто бы ему перевести не трудно;
Но это было бы неправосудно —
Он не на то в лесах носил венец,
Чтоб подданных душить, но им давать расправу;
А видеть пеструю овцу терпенья нет!
Как сбыть их и сберечь свою на свете славу?
И вот к себе зовет
Медведя он с Лисою на совет —
И им за тайну открывает,
Что, видя пеструю овцу, он всякий раз
Глазами целый день страдает,
И что придет ему совсем лишиться глаз,
И, как такой беде помочь, совсем не знает.
«Всесильный Лев!» — сказал, насупяся, Медведь:
«На что тут много разговоров?
Вели без дальних сборов
Овец передушить. Кому о них жалеть?»
Лиса, увидевши, что Лев нахмурил брови,
Смиренно говорит: «О, царь! наш добрый царь!
Ты верно запретишь гнать эту бедну тварь —
И не прольешь невинной крови.
Осмелюсь я совет иной произнести:
Дай повеленье ты луга им отвести,
Где б был обильный корм для маток
И где бы поскакать, побегать для ягняток;
А так как в пастухах у нас здесь недостаток,
То прикажи овец волкам пасти.
Не знаю, как-то мне сдается,
Что род их сам собой переведется.
А между тем пускай блаженствуют оне;
И что б ни сделалось, ты будешь в стороне».
Лисицы мнение в совете силу взяло,—
И так удачно в ход пошло, что, наконец,
Не только пестрых там овец —
И гладких стало мало.
Какие ж у зверей пошли на это толки?—
Что Лев бы и хорош, да все злодеи волки.
Скоро двенадцатый час.
Дышат морозом узоры стекла.
Свечи, как блески неведомых глаз,
Молча колдуют. Сдвигается мгла.
Стынут глубинно и ждут зеркала.
Скоро двенадцатый час.
Взглянем ли мы без испуга на то,
Что наколдует нам льдяность зеркал?
Кто за спиной наклоняется? Что?
Прерванный пир и разбитый бокал.
Что-то мне шепчет: «Не то! О, не то!
Жди. И гляди. Есть в минутах — рассказ.
Нужно расслышать. Постой.
Ты наклонен над застывшей водой.
Зреет двенадцатый час.»
Вот проясняется льдяность глубин.
Город, воздвигнутый властной мечтой.
Город, с холодной его нищетой.
Сильные — вместе. Бессильный — один.
Слабые — вместе, но тяжестью льдин
Сильные их придавили, и лед
Волосы поднял на нищих, кует
Крышу над черепом. Снежность седин.
Тени свободные пляшут на льду.
Все замутилось. Постой. Подожду.
Что это в небе? Вон там?
Солнце двойное. Морозный простор.
В Городе, там, по церквам, по крестам.
Солнце бросает обманный узор.
Солнце — двойное! Проклятие нам!
Кто-то велел площадям,
Улицам кто-то велел
Быть западнями. Какой-то намечен предел.
Сонмы голодных, возжаждавших душ.
Сонмы измученных тел.
Клочья растерзанных. В белом — кровавости луж.
Кто-то, себя убивая, в других направляет прицел.
Дети в узорах ветвей.
Малые птицы людские смеются под рокотом пуль.
Сад — в щебетании малых детей.
Точно — горячий Июль.
Точно — не льдяный Январь.
«Царь!» — припевают они и хохочут над страшными. «Царь!»
«Сколько нам пляшущих пуль!»
«Царь!» — припевают и с ветки на ветку летят.
Святочный праздник — для всех.
Разве не смех?
Вместо листов,
Мозгом младенческим ветки блестят.
Разве не смех?
Вместо цветов,
Улицы свежею кровью горят.
Сколько утех! Радость и смех!
Святочный праздник для всех.
Пляска! Постой!
Больно глазам. Ослепителен блеск.
Что за звенящий разрывчатый треск?
Лед разломился под жаркой кипящей водой.
Чу! Наводнение! Город не выдержит. Скрепа его порвалась.
Зеркало падает. Сколько валов!
Сколько поклявшихся глаз!
Это — двенадцатый час!
Это — двенадцать часов!
Я виноват, Елена! перед вами,
Так виноват, что с вашими глазами
Не знаю как и встретиться моим!
А знаете ль, как это больно им?
Ах, для меня на свете все постыло,
Коль не глядеть на то, что сердцу мило,
Коль свежих уст улыбку не поймать,
Мелькнувшую по вспыхнувшим ланитам,
И грудь под дымкою не наблюдать,
Какую бы, скажу назло пиитам,
Дай Бог иметь и греческим харитам.
Подумайте ж, как трудно мне лишать
Свои глаза тех сладостных мгновений,
Когда б они на вас могли взирать
И ваших ждать, как Божьих, повелений.
А как велеть медлительной руке
Все уписать на памятном листке,
О чем всегда я мыслю и мечтаю,
Что сам себе за тайну поверяю!
Нет, не могу, Елена! Пусть иной
Вас назовет богинею весной,
Иль Душенькой, или самой Венерой;
Пускай он, слух обворожая наш,
Опишет вас прекрасной, страстной мерой!
И сей портрет не будет, верно, ваш!
Вы на богинь не схожи, не жалейте!
Тщеславия пустого не имейте
Похожей быть на мрамор! Фидий сам
Признался бы, что он подобной вам
Обязан был прелестным идеалом
Своих богинь. Их вера покрывалом
Задернула, и освятил обман,
И окружен был чернью истукан.
И может быть, виновница их славы
Ходила тож просить богинь забавы,
Чтобы всегда был Фидий верен ей.
Тебя ль забыть! Ты красоте своей,
А не мольбе обязана, гречанка.
И милая, младая россиянка
Захочет ли, чтоб кто ее сравнил,
И в похвалу, с ее ж изображеньем?
Куда бы я попал с таким сравненьем?
Нет, хорошо, что вас я не хвалил!
«Ковчег под предводительством осла —
Вот мир людей. Живите во Вселенной.
Земля — вертеп обмана, лжи и зла.
Живите красотою неизменной.
Ты, мать-земля, душе моей близка —
И далека. Люблю я смех и радость,
Но в радости моей — всегда тоска,
В тоске всегда — таинственная сладость!»
И вот он посох странника берет:
Простите, келий сумрачные своды!
Его душа, всем чуждая, живет
Теперь одним: дыханием свободы.
«Вы все рабы. Царь вашей веры — Зверь:
Я свергну трон слепой и мрачной веры.
Вы в капище: я распахну вам дверь
На блеск и свет, в лазурь и бездну Сферы
Ни бездне бездн, ни жизни грани нет.
Мы остановим солнце Птоломея —
И вихрь миров, несметный сонм планет,
Пред нами развернется, пламенея!»
И он дерзнул на все — вплоть до небес.
Но разрушенье — жажда созиданья,
И, разрушая, жаждал он чудес —
Божественной гармонии Созданья.
Глаза сияют, дерзкая мечта
В мир откровений радостных уносит.
Лишь в истине — и цель и красота.
Но тем сильнее сердце жизни просит.
«Ты, девочка! ты, с ангельским лицом,
Поющая над старой звонкой лютней!
Я мог твоим быть другом и отцом…
Но я один. Нет в мире бесприютней!
Высоко нес я стяг своей любви.
Но есть другие радости, другие:
Оледенив желания свои,
Я только твой, познание — софия!»
И вот опять он странник. И опять
Глядит он вдаль. Глаза блестят, но строго
Его лицо. Враги, вам не понять,
Что бог есть Свет. И он умрет за бога.
«Мир — бездна бездн. И каждый атом в нем
Проникнут богом — жизнью, красотою.
Живя и умирая, мы живем
Единою, всемирною Душою.
Ты, с лютнею! Мечты твоих очей
Не эту ль Жизнь и Радость отражали?
Ты, солнце! вы, созвездия ночей!
Вы только этой Радостью дышали».
И маленький тревожный человек
С блестящим взглядом, ярким и холодным,
Идет в огонь. «Умерший в рабский век
Бессмертием венчается — в свободном!
Я умираю — ибо так хочу.
Развей, палач, развей мой прах, презренный!
Привет Вселенной, Солнцу! Палачу! —
Он мысль мою развеет по Вселенной!»
Ты смотришь на меня, о, девушка моя,
Все отгадавшими, прекрасными глазами…
Да, ты права! Есть бездна между нами:
Ты так добра — так гадок я!
Так гадок я, так желчь мою волнует кровь!
В дар от меня лишь смех холодный получала
Та, что была всегда и кротость, и любовь,
И даже, ах, ни разу не солгала!
О, ты всегда был ловкий малый,
Все хо́ды, переходы знал,
Везде, где мы к одной шли цели,
Дорогу мне перебивал.
Теперь ты муж моей невесты —
Уж это чересчур смешно;
Смешнее только то, что мне же
Тебя поздравить суждено.
«О, любовь наделяет блаженством,
О, любовь нам богатство дает!»
Так в священной империи римской
Сотня тысяч гортаней поет.
Ты, ты чувствуешь смысл этих песен,
Друг любезный — и в сердце твоем
Им находится отклик веселый
В перспективе с торжественным днем,
Днем, когда с краснощекой невестой
Ты пойдешь к алтарю, и отец,
Умиленно детей сединяя,
Поднесет вам солидный ларец,
Где червонцы, билеты, брильянты
Век считай, не окончится счет…
«O, любовь наделяет блаженством,
О, любовь нам богатство дает!...»
Земля оделась вся в роскошные цветы,
Зеленый лес вверху соплел свои листы
Победной аркою; пернатый хор гремит,
Песнь встречи радостной из уст его летит.
Примчалась чудная красавица-весна;
Глаза ее блестят, вся кровь огнем полна;
Ее вам нужно бы на свадьбу пригласит —
Там, где цветет любовь, приятно ей гостит.
Весна подарков навезла,
Чтоб брачный праздник справить
Она невесту с женихом
Приехала поздравить.
У ней запас жасминов, роз,
Душистых трав, а вместе —
И селерей для жениха,
И спаржа в дар невесте.
Закрой глаза и разум угаси.
Я обращаюсь только к подсознанью,
К ночному «Я», что правит нашим телом.
Слова мои запечатлятся крепко
И врежутся вне воли, вне сознанья,
Чтобы себя в тебе осуществить.
Творит не воля, а воображенье.
Весь мир таков, каким он создан нами.
Достаточно сказать себе, что это
Совсем легко, и ты без напряженья
Создашь миры и с места сдвинешь горы.
Все органы твои работают исправно:
Ход вечности отсчитывает сердце,
Нетленно тлеют легкие, желудок
Причастье плоти превращает в дух
И темные отбрасывает шлаки.
Яичник, печень, железы и почки —
Сосредоточия и алтари
Высоких иерархий — в музыкальном
Согласии. Нет никаких тревожных
Звонков и болей: руки не болят,
Здоровы уши, рот не сохнет, нервы
Отчетливы, выносливы и чутки…
А если ты, упорствуя в работе,
Физических превысишь меру сил, —
Тебя удержит сразу подсознанье.
Устав за день здоровым утомленьем,
Ты вечером заснешь без сновидений
Глубоким сном до самого утра.
А сон сотрет вчерашние тревоги
И восстановит равновесье сил,
И станет радостно и бодро, как бывало
Лишь в юности, когда ты просыпалась
Весенним утром от избытка счастья:
Вокруг тебя любимые друзья,
Любимый дом, любимые предметы,
Журчит волна, вдали сияют горы…
Все, что тебя недавно волновало,
Будило гнев, рождало опасенья,
Все наважденья, страхи и обиды
Скользят, как тени, в зеркале души,
Глубинной тишины не нарушая.
Будь благодарной, мудрой и смиренной.
Люби в себе и взлеты, и паденья,
Люби приливы и отливы счастья,
Людей и жизнь во всем многообразьи,
Раскрой глаза и жадно пей от вод
Стихийной жизни — радостной и вечной.
Я первый смерил жизнь обратным счётом,
Я буду беспристрастен и правдив:
Сначала кожа выстрелила потом
И задымилась, поры разрядив.
Я затаился и затих. И замер.
Мне показалось — я вернулся вдруг
В бездушье безвоздушных барокамер
И в замкнутые петли центрифуг.Сейчас я стану недвижим и грузен,
И погружён в молчанье. А пока
Меха и горны всех газетных кузен
Раздуют это дело на века.Хлестнула память, как кнутом, по нервам,
В ней каждый образ был неповторим:
Вот мой дублёр, который мог быть первым,
Который смог впервые стать вторым.Пока что на него не тратят шрифта:
Запас заглавных букв — на одного.
Мы вместе с ним прошли весь путь до лифта,
Но дальше я поднялся без него.Вот тот, который прочертил орбиту,
При мне его в лицо не знал никто.
Всё мыслимое было им открыто
И брошено горстями в решето.И словно из-за дымовой завесы,
Друзей явились лица и семьи.
Они все скоро на страницах прессы
Расскажут биографии свои.Их всех, с кем вёл я доброе соседство,
Свидетелями выведут на суд.
Обычное моё босое детство
Обуют и в скрижали занесут.Чудное слово «Пуск!» — подобье вопля –
Возникло и нависло надо мной.
Недобро, глухо заворчали сопла
И сплюнули расплавленной слюной.И пламя мыслей вихрем чувств задуло,
И я не смел или забыл дышать.
Планета напоследок притянула,
Прижала, не желая отпускать.И килограммы превратились в тонны,
Глаза, казалось, вышли из орбит,
И правый глаз впервые удивлённо
Взглянул на левый, веком не прикрыт.Мне рот заткнул — не помню — крик ли? Кляп ли?
Я рос из кресла, как с корнями пень.
Вот сожрала всё топливо до капли
И отвалилась первая ступень.Там надо мной сирены голосили
Не знаю — хороня или храня.
А здесь надсадно двигатели взвыли
И из объятий вырвали меня.Приборы на земле угомонились,
Вновь чередом своим пошла весна.
Глаза мои на место возвратились,
Исчезли перегрузки. Тишина.Эксперимент вошёл в другую фазу, –
Пульс начал реже в датчики стучать.
Я в ночь влетел, минуя вечер, сразу –
И получил команду отдыхать.Я шлем скафандра положил на локоть,
Изрек про самочувствие своё.
Пришла такая приторная лёгкость,
Что даже затошнило от неё.Шнур микрофона словно в петли свился,
Стучались в рёбра лёгкие, звеня.
Я на мгновенье сердцем подавился, –
Оно застряло в горле у меня.Я отдал рапорт весело, на совесть,
Разборчиво и очень делово.
Я думал: вот она и невесомость,
Я вешу нуль — так мало, ничего!.. И стало тесно голосам в эфире,
Но Левитан ворвался, как в спортзал,
И я узнал, что я впервые в мире
В Историю «поехали!» сказал.
День августовский тихо таял
В вечерней золотой пыли.
Неслись звенящие трамваи,
И люди шли.
Рассеянно, как бы без цели,
Я тихим переулком шла.
И — помнится — тихонько пели
Колокола.
Воображая Вашу позу,
Я все решала по пути:
Не надо — или надо — розу
Вам принести.
И все приготовляла фразу,
Увы, забытую потом. —
И вдруг — совсем нежданно! — сразу! —
Тот самый дом.
Многоэтажный, с видом скуки…
Считаю окна, вот подъезд.
Невольным жестом ищут руки
На шее — крест.
Считаю серые ступени,
Меня ведущие к огню.
Нет времени для размышлений.
Уже звоню.
Я помню точно рокот грома
И две руки свои, как лед.
Я называю Вас. — Он дома,
Сейчас придет.
* * *
Пусть с юностью уносят годы
Все незабвенное с собой. —
Я буду помнить все разводы
Цветных обой.
И бисеринки абажура,
И шум каких-то голосов,
И эти виды Порт-Артура,
И стук часов.
Миг, длительный по крайней мере —
Как час. Но вот шаги вдали.
Скрип раскрывающейся двери —
И Вы вошли.
* * *
И было сразу обаянье.
Склонился, королевски-прост. —
И было страшное сиянье
Двух темных звезд.
И их, огромные, прищуря,
Вы не узнали, нежный лик,
Какая здесь играла буря —
Еще за миг.
Я героически боролась.
— Мы с Вами даже ели суп! —
Я помню заглушенный голос
И очерк губ.
И волосы, пушистей меха,
И — самое родное в Вас! —
Прелестные морщинки смеха
У длинных глаз.
Я помню — Вы уже забыли —
Вы — там сидели, я — вот тут.
Каких мне стоило усилий,
Каких минут —
Сидеть, пуская кольца дыма,
И полный соблюдать покой…
Мне было прямо нестерпимо
Сидеть такой.
Вы эту помните беседу
Про климат и про букву ять.
Такому странному обеду
Уж не бывать.
В пол-оборота, в полумраке
Смеюсь, сама не ожидав:
«Глаза породистой собаки,
— Прощайте, граф».
* * *
Потерянно, совсем без цели,
Я тёмным переулком шла.
И, кажется, уже не пели —
Колокола.
В городской суматохе
Встретились двое.
Надоели обои,
Неуклюжие споры с собою,
И бесплодные вздохи
О том, что случилось когда-то…
В час заката,
Весной в зеленеющем сквере,
Как безгрешные звери,
Забыв осторожность, тоску и потери,
Потянулись друг к другу легко,
безотчетно и чисто.
Не речисты
Были их встречи и кротки.
Целомудренно-чутко молчали,
Не веря и веря находке,
Смотрели друг другу в глаза,
Друг на друга надели растоптанный
старый венец
И, не веря и веря, шептали:
«Наконец!»
Две недели тянулся роман.
Конечно, они целовались.
Конечно, он, как болван,
Носил ей какие-то книги —
Пудами.
Конечно, прекрасные миги
Казались годами,
А старые скверные годы куда-то ушли.
Потом
Она укатила в деревню, в родительский дом,
А он в переулке своем
На лето остался.
Странички первого письма
Прочел он тридцать раз.
В них были целые тома
Нестройных жарких фраз…
Что сладость лучшего вина,
Когда оно не здесь?
Но он глотал, пьянел до дна
И отдавался весь.
Низал в письме из разных мест
Алмазы нежных слов
И набросал в один присест
Четырнадцать листков.
Ее второе письмо было гораздо короче.
И были в нем повторения, стиль и вода,
Но он читал, с трудом вспоминал ее очи,
И, себя утешая, шептал: «Не беда, не беда!»
Послал «ответ», в котором невольно и вольно
Причесал свои настроенья и тонко подвил,
Писал два часа и вздохнул легко и довольно,
Когда он в ящик письмо опустил.
На двух страничках третьего письма
Чужая женщина описывала вяло:
Жару, купанье, дождь, болезнь мама,
И все это «на ты», как и сначала…
В ее уме с досадой усомнясь,
Но в смутной жажде их осенней встречи,
Он отвечал ей глухо и томясь,
Скрывая злость и истину калеча.
Четвертое посьмо не приходило долго.
И наконец пришло «с приветом» carte postale,
Написанная лишь из чувства долга…
Он не ответил. Кончено? Едва ль…
Не любя, он осенью, волнуясь,
В адресном столе томился много раз.
Прибегал, невольно повинуясь
Зову позабытых темно-серых глаз…
Прибегал, чтоб снова суррогатом рая
Напоить тупую скуку, стыд и боль,
Горечь лета кое-как прощая
И опять входя в былую роль.
День, когда ему на бланке написали,
Где она живет, был трудный, нудный день —
Чистил зубы, ногти, а в душе кричали
Любопытство, радость и глухой подъем…
В семь он, задыхаясь, постучался в двери
И вошел, шатаясь, не любя и злясь,
А она стояла, прислонясь к портьере,
И ждала не веря, и звала смеясь.
Через пять минут безумно целовались,
Снова засиял растоптанный венец,
И глаза невольно закрывались,
Прочитав в других немое: «Наконец!..»
I
Да, стала лирика истрепанным клише.
Трагично-трудно мне сказать твоей душе
О чем-то сладостном и скорбном, как любовь,
О чем-то плещущем и буйном, точно кровь.
И мне неведомо: хочу сказать о чем,
Но только надобно о чем-то. Быть плечом
К плечу с любимою, глаза в глаза грузя.
Там мало можно нам, а сколького нельзя.
Какою нежностью исполнена мечта
О девоженщине, сковавшей мне уста
Противоплесками чарующих речей,
Противоблесками волнующих очей!
Не то в ней дорого, что вложено в нее,
А то, что сердце в ней увидело мое,
И так пленительно считать ее родной,
И так значительно, что нет ее со мной…
Мадлэна милая! Среди крестов вчера
Бродя с тобой вдвоем, я думал: что ж, пора
И нам измученным… и сладок был озноб,
Когда — нам встречные — несли дубовый гроб.
И поворачивали мы, — плечо к плечу, —
И поворотом говорили: «не хочу».
И вновь навстречу нам и нам наперерез,
И нагоняя нас, за гробом гроб воскрес.
И были мертвенными контуры живых,
Под завывания о мертвых дорогих,
И муть брезгливости, и тошнота, и страх
Нас в глушь отбросили…
Живой на мертвецах,
Как я скажу тебе и что скажу, когда
Все всяко сказано уж раз и навсегда?!
191
4.
Декабрь
II
Вы на одиннадцатом номере, из Девьего монастыря,
Домой вернулись в черной кофточке и в шляпе беломеховой,
С лицом страдальческим, но огненным, среброморозовой мечтой горя,
И улыбаясь смутно-милому, чуть вздрагивая головой.
И было это в полдень солнечный, в одну из наших зимных встреч
На парковоалейных кладбищах, куда на час иль полтора
Съезжались мы бесцельно изредка, — давнишние ль мечты сберечь,
Глаза ль ослёзить безнадежностью иль в завтра претворить вчера…
Как знать? Да и зачем, любимая? Но «незачем» больней «зачем»:
«Зачем» пленительно безвестностью, а «незачем» собой мертво.
Так мы встречались разнотропные, наперекор всему и всем,
Мы, не встречаться не сумевшие во имя чувства своего…
Ни поцелуя, ни обручия — лишь слезы, взоры и слова.
Слегка присев на холм оснеженный, а часто — стоя тайный час.
Какой озлобленною нежностью зато кружилась голова!
Какою хлесткой деликатностью звучало — «Вы», и «Вам», и «Вас».
Назвать на «ты» непозволительно; и в голову мне не придет
Вас звать на «ты», когда действительно Вам дорог Ваш привычный муж.
Особенно Вы убедительна, что легче не встречаться год,
Что эти встречи унизительны, что надобность скрывать их — ужас!..
О, любящая двух мучительно! Вам муж как мне моя жена:
Ни в мужа, ни в жену влюбленные, и ни в друг друга — в Красоту!
Пленительнейшая трагедия! Душа, ты скорбью прожжена!
Зато телесно неслиянные, друг в друге видим мы Мечту!
— Мир, где ты?
— Я всегда с тобою. Ты меня несешь
Дни бегут за годами, годы за днями, от одной туманной бездны к другой. В этих днях мы живем. Если же взглянуть назад, то из них свиваются темные, и золотые, и бесцветные облака. Горькие, очаровательные дали! Там различаем мы милые лица, несшиеся в жизни к нам близко; помним улыбки, взоры дорогих глаз, вздохи любви, муку ревности; вереницей идут места, ставшие нам родными; страны, дарившие прелесть природы, воздуха, искусств; книги, сиявшие душе; русские весны и дивные меланхолии осени, и наши звезды, и закаты над родными городами, славные запахи, и блеск случайного утра много лет назад, и песнь уличного певца в чужой стране, и скромный полет ласточки.
Все наши чувства и мысли, образы, страдания, радости и заблужденья—следуют за нами! И как будто они прошли, но они не прошли; все их несем мы с собой, и чем далее—больше.
Не прошли и те, кто с жизненного пути унесен в неизвестное. Они не прошли. Их уход ранит сердце. Человеческими, земными слезами мы их оплакиваем. Человеческое сердце пронзается. Но скорбь уходит. Вечность остается. В ней так же, как в былой жизни, отшедшие с нами, и чем далее ведет нас время, тем их образы чище.
Их число все растет. Уходили взрослые и молодые, славные и средние; уходили женские глаза, когда-то томившие; те, кого мы любили и к кому были равнодушны.
Так и он ушел—юноша с ясной улыбкой, наша последняя рана—ныне милая тень. Тот, чей первый крик при появлении на свет мы слышали, предсмертного же стона не слыхали. Кто был при нас младенцем и ребенком, юношей; кто весь, во всех чертах жив пред нами и дорог. В мир, сквозь жизнь несущийся с нами, в мир живых призраков и он вступил. Он—наш спутник. Растут паруса на нашем корабле. Он—один парус. И наш путь вместе, доколе наш корабль не войдет в ту же пристань, и сами для кого-нибудь, нам родного, не обратимся в тень.
Дни бегут за годами, годы за днями, от одной туманной бездны к другой.
На стене висели в рамках бородатые мужчины -
Все в очечках на цепочках, по-народному — в пенсне, -
Все они открыли что-то, все придумали вакцины,
Так что если я не умер — это все по их вине.
Доктор молвил: "Вы больны", -
И меня заколотило,
И сердечное светило
Ухмыльнулось со стены, -
Здесь не камера — палата,
Здесь не нары, а скамья,
Не подследственный, ребята,
А исследуемый я!
И хотя я весь в недугах, мне не страшно почему-то, -
Подмахну давай, не глядя, медицинский протокол!
Мне известен Склифосовский, основатель института,
Мне знаком товарищ Боткин — он желтуху изобрел.
В положении моем
Лишь чудак права качает:
Доктор, если осерчает,
Так упрячет в "желтый дом".
Все зависит в этом доме оном
От тебя от самого:
Хочешь — можешь стать Буденным,
Хочешь — лошадью его!
У меня мозги за разум не заходят — верьте слову -
Задаю вопрос с намеком, то есть, лезу на скандал:
"Если б Кащенко, к примеру, лег лечиться к Пирогову -
Пирогов бы без причины резать Кащенку не стал…"
Но и врач не лыком шит -
Он хитер и осторожен.
"Да, вы правы, но возможен
Ход обратный", — говорит.
Вот палата на пять коек,
Вот профессор входит в дверь -
Тычет пальцем: "Параноик", -
И поди его проверь!
Хорошо, что вас, светила, всех повесили на стенку -
Я за вами, дорогие, как за каменной стеной,
На Вишневского надеюсь, уповаю на Бурденку, -
Подтвердят, что не душевно, а духовно я больной!
Род мой крепкий — все в меня, -
Правда, прадед был незрячий;
Свекр мой — белогорячий,
Но ведь свекр- не родня!
"Доктор, мы здесь с глазу на глаз -
Отвечай же мне, будь скор:
Или будет мне диагноз,
Или будет — приговор?"
И врачи, и санитары, и светила все смутились,
Заоконное светило закатилось за спиной,
И очечки на цепочке как бы влагою покрылись,
У отца желтухи щечки вдруг покрылись белизной.
И нависло острие,
И поежилась бумага, -
Доктор действовал на благо,
Жалко — благо не мое, -
Но не лист перо стальное -
Грудь проткнуло, как стилет:
Мой диагноз — паранойя,
Это значит — пара лет!
Я на ладонь положил без усилия
Туго спеленатый теплый пакет.
Отчество есть у него и фамилия,
Только вот имени все еще нет…
Имя найдем. Тут не в этом вопрос.
Главное то, что мальчишка родился!
Угол пакета слегка приоткрылся,
Видно лишь соску да пуговку-нос…
В сад заползают вечерние тени,
Спит и не знает недельный малец,
Что у кроватки сидят в восхищеньи
Гордо застывшие мать и отец!
Раньше смеялся я, встретив родителей,
Слишком пристрастных к младенцам своим.
Я говорил им: «Вы просто вредители,
Главное — выдержка, строгость, режим!»
Так поучал я. Но вот, наконец,
В комнате нашей заплакал малец,
Где наша выдержка? Разве ж мы строги?
вместо покоя — сплошные тревоги:
То наша люстра нам кажется яркой,
То сыну — холодно, то сыну — жарко,
То он покашлял, а то он вздохнул,
То он поморщился, то он чихнул…
Впрочем, я краски сгустил преднамеренно.
Страхи исчезнут, мы в этом уверены.
Пусть холостяк надо мной посмеется,
Станет родителем — смех оборвется.
Спит мой мальчишка на даче под соснами,
Стиснув пустышку беззубыми деснами…
Мир перед ним расстелился дорогами
С радостью, горем, покоем, тревогами…
Вырастет он и узнает, как я
Жил, чтоб дороги те стали прямее.
Я защищал их, и вражья броня
Гнула, как жесть, перед правдой моею!
Шел я недаром дорогой побед.
Вновь утро мира горит над страною!
Но за победу, за солнечный свет
Я заплатил дорогою ценою.
В гуле боев, десять весен назад.
Шел я и видел деревни и реки,
Видел друзей. Но ударил снаряд —
И темнота обступила навеки…
— Доктор, да сделайте ж вы что-нибудь!
Слышите, доктор! Я крепок, я молод! —
Доктор бессилен. Слова его — холод:
— Рад бы, товарищ, да глаз не вернуть…
— Доктор, оставьте прогнозы и книжки!
Жаль, вас сегодня поблизости нет.
Ведь через десять полуночных лет,
Из-под ресниц засияв, у сынишки
Снова глаза мои смотрят на свет!
Раньше в них было кипение боя,
В них отражались пожаров огни,
Нынче глаза эти видят иное,
Стали спокойней и мягче они,
Чистой ребячьей умыты слезою…
Ты береги их, мой маленький сын!
их я не прятал от правды суровой,
Я их не жмурил в атаке стрелковой,
Встретясь со смертью один на один.
Ими я видел и сирот и вдов:
Ими смотрел на гвардейское знамя,
Ими я видел бегущих врагов,
Видел победы далекое пламя.
С ними шагал я уверенно к цели,
С ними страну расчищал от руин.
Эти глаза для Отчизны горели!
Ты береги их, мой маленький сын!
Тени в саду все длиннее ложатся…
Где-то пропел паровозный гудок…
Ветер, устав по дорогам слоняться,
Чуть покружил и улегся у ног…
Спит мой мальчишка на даче под соснами,
Стиснув пустышку беззубыми деснами.
Мир перед ним расстелился дорогами
С радостью, горем, покоем, тревогами…
Нет! Не пойдет он тропинкой кривою.
Счастье себе он добудет иное:
Выкует счастье, как в горне кузнец!
Верю я в счастье его золотое.
Верю всем сердцем! На то я — отец!
Предание.
Умолкли прощальныя песни снегов;
Раскрылись и окна, и двери домов,
Смеялись долины, смеялись поля
И млела в обятиях солнца земля.
Прекрасен в Армении радостный май,
Прекрасны долины и горы, как рай,
И птиц голосистых торжественный хор
Всегда оглашает воздушный простор.
„Пойдемте, сестрицы, в долину играть!“
Так девушки звали друг друга гулять,
И в платьях цветных побежали толпой
В долину, сияя своей красотой.
На пышном, зеленом долины ковре
Часы провели они в танцах, в игре…
Хлеб, сыр они взяли с собой про запас
И сели обедать в полуденный час.
Меж тем за соседний высокий курган
Засела толпа сладострастных персиян;
Как коршуны, хищники злые, на птиц,
Внезапно напали они на девиц.
Но, давши раз клятвы в любви женихам,
Остались верны они данным словам,
И пали, не дрогнув под сталью мечей,
Долину обрызгавши кровью своей.
Уж солнце садилось за горный хребет,
А девушек дома, в деревне, все нет:
И в страхе безумном за дочек своих
Родители стали розыскивать их.
И видят: в долине лежат их тела,
И каждая травка их кровью была
Обрызгана чистой, и каждый листок,
И каждая ветка и каждый сучек.
И плакали много тогда старики,
И спать улеглись у шумящей реки:
Когда ж они утром раскрыли глаза,
Уже не туманила глаз их слеза:
На каждом ничтожном клочечке земли
Гвоздики, фиалки и розы цвели,
И каждый цветок испускал ѳимиам,
Как дым от кадил, он летел к небесам.
С тех пор каждый год, как приходит весна
В долину, цветами пестреет она,
И память о прошлом народ бережет,
Долиной цветов ту долину зовет.
I
Над городом плывет ночная тишь,
И каждый шорох делается глуше,
А ты, душа, ты всё-таки молчишь,
Помилуй, Боже, мраморные души.
И отвечала мне душа моя,
Как будто арфы дальние пропели:
«Зачем открыла я для бытия
Глаза в презренном человечьем теле?
Безумная, я бросила мой дом,
К иному устремясь великолепью,
И шар земной мне сделался ядром,
К какому каторжник прикован цепью.
Ах, я возненавидела любовь —
Болезнь, которой все у вас подвластны,
Которая туманит вновь и вновь
Мир, мне чужой, но стройный и прекрасный.
И если что еще меня роднит
С былым, мерцающим в планетном хоре,
То это горе, мой надежный щит,
Холодное презрительное горе.»
II
Закат из золотого стал как медь,
Покрылись облака зеленой ржою,
И телу я сказал тогда: «Ответь
На всё провозглашенное душою».
И тело мне ответило мое,
Простое тело, но с горячей кровью:
«Не знаю я, что значит бытие,
Хотя и знаю, что зовут любовью.
Люблю в соленой плескаться волне,
Прислушиваться к крикам ястребиным,
Люблю на необъезженном коне
Нестись по лугу, пахнущему тмином.
И женщину люблю… Когда глаза
Ее потупленные я целую,
Я пьяно, будто близится гроза,
Иль будто пью я воду ключевую.
Но я за всё, что взяло и хочу,
За все печали, радости и бредни,
Как подобает мужу, заплачу
Непоправимой гибелью последней.
III
Когда же слово Бога с высоты
Большой Медведицею заблестело,
С вопросом: «Кто же, вопрошатель, ты?»
Душа предстала предо мной и тело.
На них я взоры медленно вознес
И милостиво дерзостным ответил:
«Скажите мне, ужель разумен пес,
Который воет, если месяц светел?
Ужели вам допрашивать меня,
Меня, кому единое мгновенье —
Весь срок от первого земного дня
До огненного светопреставленья?
Меня, кто, словно древо Игдразиль,
Пророс главою семью семь вселенных
И для очей которого, как пыль,
Поля земные и поля блаженных?
Я тот, кто спит, и кроет глубина
Его невыразимое прозванье:
А вы — вы только слабый отсвет сна,
Бегущего на дне его сознанья!
Предание
Умолкли прощальные песни снегов;
Раскрылись и окна, и двери домов,
Смеялись долины, смеялись поля
И млела в обятиях солнца земля.
Прекрасен в Армении радостный май,
Прекрасны долины и горы, как рай,
И птиц голосистых торжественный хор
Всегда оглашает воздушный простор.
«Пойдемте, сестрицы, в долину играть!»
Так девушки звали друг друга гулять,
И в платьях цветных побежали толпой
В долину, сияя своей красотой.
На пышном, зеленом долины ковре
Часы провели они в танцах, в игре…
Хлеб, сыр они взяли с собой про запас
И сели обедать в полуденный час.
Меж тем за соседний высокий курган
Засела толпа сладострастных персиян;
Как коршуны, хищники злые, на птиц,
Внезапно напали они на девиц.
Но, давши раз клятвы в любви женихам,
Остались верны они данным словам,
И пали, не дрогнув под сталью мечей,
Долину обрызгавши кровью своей.
Уж солнце садилось за горный хребет,
А девушек дома, в деревне, все нет:
И в страхе безумном за дочек своих
Родители стали разыскивать их.
И видят: в долине лежат их тела,
И каждая травка их кровью была
Обрызгана чистой, и каждый листок,
И каждая ветка и каждый сучок.
И плакали много тогда старики,
И спать улеглись у шумящей реки:
Когда ж они утром раскрыли глаза,
Уже не туманила глаз их слеза:
На каждом ничтожном клочочке земли
Гвоздики, фиалки и розы цвели,
И каждый цветок испускал фимиам,
Как дым от кадил, он летел к небесам.
С тех пор каждый год, как приходит весна
В долину, цветами пестреет она,
И память о прошлом народ бережет,
Долиной цветов ту долину зовет.
Русской женщины тихая прелесть,
И откуда ты силы берешь?
Так с тобой до конца и не спелись
Чужеземная мода и ложь.
А гляди: на готовом не нежась,
Соблюла, не утратила ты
Щек своих незаемную свежесть,
Блеск и гордость своей простоты.
А не сдали, склоняясь над делом,
Ни твои ни осанка, ни рост.
И журчит по плечам твоим белым
Золотая поэзия кос.
Если б слово такое имелось —
Передать так, как есть, без затей,
Этот взгляд, эту робкую смелость
Как на тройке летящих бровей!..
Да, не с песней неслась, не на тройке
Красоты твоей русская быль.
Было все: и больничная койка,
И этапов кандальная пыль,
Казематов подземные своды…
А когда (это помню уж сам)
Бородатые люди свободы
По сибирским скрывались лесам,
На снегу, на серебряном ложе,
Целя в подлую власть Колчака,
Припадала к ружейному ложу
Молодая, от гнева, щека!..
Но и в белое логово целясь,
Не менялась душа твоих глаз:
Та же тихая русская прелесть
Из-под шапки глядела на нас.
И такой же, во всем обаянье
Самобытной своей красоты,
И сегодня под звуки баяна
Над землянкой склоняешься ты.
Перерывы солдатского боя
Переливами песен полны:
За гармоникой бредят тобою
Загорелые руки войны…
Как же так: и тюремную участь,
И войну, и нужду, может быть,
Глаз твоих голубая живучесть,
Не померкнув, могла победить?!
Не такой ли ты просто породы?
Не таких ли ты просто кровей?
Уж не в недрах ли русских — природа
Неподкрашенной силы твоей?
Не одна ли роса оросила
И тебя, и родные края?
И, как самое имя «Россия»,
Не извечна ли прелесть твоя?
На маленьком стуле сидит старичок,
На нем деревянный надет колпачок.
Сидит он, качаясь и ночью, и днем,
И туфли трясутся на нем.Сидит он на стуле и машет рукой,
Бежит к старичку человечек кривой.
— Что с вами, мой милый? Откройте ваш глаз!
Зачем он завязан у вас? Кривой человечек в ответ старичку:
— Глазок мой закрылся, и больно зрачку.
Я с черной грачихой подрался сейчас,
Она меня клюнула в глаз.Тогда старичок призывает жука.
— Слетай-ка, жучок, на большие луга.
Поймай мне грачиху в пятнадцать минут —
Над нею устроим мы суд.Не ветер бушует, не буря гудит, -
Жучок над болотом к грачихе летит.
— Извольте, грачиха, явиться на суд —
Осталось двенадцать минут.Двенадцать минут пролетают, спеша,
Влетает грачиха, крылами шурша,
Грачиху сажают за письменный стол,
И пишет жучок протокол.— Скажите, грачиха, фамилью свою.
Давно ли живете вы в нашем краю?
Зачем человечка вы клюнули в глаз?
За это накажем мы вас.Сказала грачиха: — Но я не виновна,
Сама я, грачиха, обижена кровно:
Кривой человечек меня погубил,
Гнездо он мое разорил.— Ах, так! -
Рассердившись, вскричал старичок.
— Ах, так! -
Закачался на нем колпачок.
— Ах, так! -
Загремели железные туфли.
— Ах, так! -
Зашумели над туфлями букли.И пал на колени лгунишка негодный,
И стукнулся лобиком об пол холодный,
И долго он плакал, и долго молил,
Пока его суд не простил.И вот человечек к грачихе идет,
И жмет ее лапку, и слово дает,
Что он никогда, никогда, никогда
Не тронет чужого гнезда.И вот начинается музыка тут,
Жуки в барабанчики палками бьют,
А наш человечек, как будто испанец,
Танцует с грачихою танец.
__________И если случится, мой мальчик, тебе
Увидеть грачиху в высоком гнезде,
И если птенцы там сидят на краю, -
Припомни ты сказку мою.Я сказочку эту не сам написал,
Ее мне вот тот старичок рассказал —
Вот тот старичок, что в часах под стеклом
Качается ночью и днем.— Тик-так! -
Говорит под стеклом старичок.
-Тик-так! -
Отвечает ему колпачок.
— Тик-так! -
Ударяют по камешку туфли.
-Тик-так! -
Повторяют за туфлями букли.Пусть маятник ходит, пусть стрелка кружит
Смешной старичок из часов не сбежит.
Но все же, мой мальчик, кто птицу обидит,
Тот много несчастий увидит.Замрет наше поле, и сад обнажится,
И тысяча гусениц там расплодится,
И некому будет их бить и клевать
И птенчикам в гнезда таскать.И если бы сказка вдруг стала не сказкой,
Пришел бы к тебе человечек с повязкой,
Взглянул бы на сад, покачал головой
И заплакал бы вместе с тобой.
Была ночь, и Он был один.
И Он увидел вдали стены круглого города, и направился к этому городу.
И когда Он подошел ближе, услыхал Он в городе топот радостных ног и смех ликующих уст и громкие звуки многих лютней. И Он постучал в ворота, и некоторые из привратников отворили Ему.
И Он увидал дом из мрамора и красивые мраморные колонны перед ним. Колонны были обвиты гирляндами, и внутри и снаружи горели факелы из кедра. И Он вошел в дом.
И когда Он прошел через зал из халцедона и через зал из яшмы, и пришел в длинный пиршественный зал, Он увидел на пурпурном ложе человека, чьи волосы были увенчаны алыми розами и чьи губы были красны от вина.
И Он подошел к нему сзади, дотронулся до плеча его, и сказал:
— Почему ты живешь так?
И юноша обернулся и узнал Его, и сказал в ответ:
— Но ведь когда-то я был прокаженным, и Ты исцелил меня. Как же мне иначе жить.
И Он оставил дом этот и вышел снова на улицу.
И вскоре Он увидал женщину, чье лицо и одежда были разрисованы, и ноги которой были обуты в жемчуг. И за нею медленно крался, словно охотник, юноша в двухцветном плаще.
Лицо женщины было подобно прекрасному лику идола, а глаза юноши горели сладострастием.
И Он быстро пошел за ними и коснулся руки юноши и сказал.
— Почему ты смотришь на эту женщину и еще таким взором?
И юноша обернулся и узнал Его, и сказал:
— Но ведь когда-то я был слепым и Ты вернул мне зрение. На что же другое мне смотреть?
И Он догнал женщину и коснулся разрисованной одежды ее и сказал ей:
— Разве нет иного пути, кроме пути греха?
И женщина обернулась и узнала Его, засмеялась, и сказала: '
— Но ты отпустил мне грехи мои, и путь этот—веселый путь.
И Он вышел из города.
И когда Он был за городом, увидал Он юношу, который сидел у дороги и рыдал.
И Он подошел к нему и коснулся длинных локонов его волос и сказал ему:
— Отчего ты плачешь?
И юноша поднял глаза и узнал Его, и ответил:
— Но я был мертв когда-то, и Ты воскресил меня из мертвых. Что же мне делать, как не плакать?
Посвящено А. А. Фету
Уходит пестрый день и, теша смертных очи,
Горит на западе зарею золотой;
Кой-где румянится теней сгущенный рой,
И бездна ярких звезд плывет над бездной ночи…
Вот-вот они,—
О, Господи!— Твои вечерние огни!..
Столицы дремлющей тяжелые фасады
Слепыми окнами глядят со всех сторон: —
Кой-где голодному блестящий снится сон,
Кой-где для слез любви еще горят лампады…
Вот-вот они,—
О, Господи!— Твои вечерние огни!..
На склоне скорбных дней, еще глаза поэта
Сквозь бездну зла и лжи провидят красоту;
Еще душа таит горячую мечту
И вдохновение,— последний проблеск света…
Вот-вот они,—
О, Господи!— Твои вечерние огни!..
Когда земной кумир окажется химерой,
И в мир, где некогда лилась людская кровь,
Сойдет сиять и греть небесная любовь,
Все человечество, быть может, скажет с верой:
Вот-вот они,—
О, Господи!— Твои вечерние огни!..
Посвящено А. А. Фету
Уходит пестрый день и, теша смертных очи,
Горит на западе зарею золотой;
Кой-где румянится теней сгущенный рой,
И бездна ярких звезд плывет над бездной ночи…
Вот-вот они,—
О, Господи!— Твои вечерние огни!..
Столицы дремлющей тяжелые фасады
Слепыми окнами глядят со всех сторон: —
Кой-где голодному блестящий снится сон,
Кой-где для слез любви еще горят лампады…
Вот-вот они,—
О, Господи!— Твои вечерние огни!..
На склоне скорбных дней, еще глаза поэта
Сквозь бездну зла и лжи провидят красоту;
Еще душа таит горячую мечту
И вдохновение,— последний проблеск света…
Вот-вот они,—
О, Господи!— Твои вечерние огни!..
Когда земной кумир окажется химерой,
И в мир, где некогда лилась людская кровь,
Сойдет сиять и греть небесная любовь,
Все человечество, быть может, скажет с верой:
Вот-вот они,—
О, Господи!— Твои вечерние огни!..
Есть телевизор — подайте трибуну,
Так проору — разнесётся на мили!
Он не окно, я в окно и не плюну —
Мне будто дверь в целый мир прорубили.Всё на дому — самый полный обзор:
Отдых в Крыму, ураган и Кобзон,
Фильм, часть седьмая — тут можно поесть,
Потому что я не видал предыдущие шесть.Врубаю первую — а там ныряют.
Ну, это так себе. А с двадцати —
«А ну-ка, девушки!». Что вытворяют!
И все — в передничках… С ума сойти! Есть телевизор — мне дом не квартира:
Я всею скорбью скорблю мировою,
Грудью дышу я всем воздухом мира,
Никсона вижу с его госпожою.Вот тебе раз!
Иностранный глава —
Прямо глаз в глаз, к голове голова,
Чуть пододвинул ногой табурет —
И оказался с главой тет-на-тет.Потом — ударники в хлебопекарне
Дают про выпечку до двадцати.
И вот любимая — «А ну-ка, парни!».
Стреляют, прыгают… С ума сойти! Если не смотришь — ну пусть не болван ты,
Но уж по крайности Богом убитый:
Ведь ты же не знаешь, что ищут таланты,
Ведь ты же не ведаешь, кто даровитый! Вот тебе матч СССР — ФРГ,
С Мюллером я на короткой ноге.
Судорга, шок, а потом — интервью,
Ох, хорошо, что с Указу не пью! Там ктой-то выехал на конкурс в Варне —
А мне квартал всего туда идти!
«А ну-ка, девушки!», «А ну-ка, парни!» —
Все лезут в первые. С ума сойти! Как убедить мне упрямую Настю?!
Настя желает в кино, как — суббота,
Настя твердит, что проникся я страстью
К глупому ящику для идиота.Ну да, я проникся: в квартиру зайду,
Глядь — дома Никсон и Жорж Помпиду!
Вот хорошо — я бутылочку взял:
Жорж — посошок,
Ричард, правда, не стал.Ну, а действительность еще шикарней,
Врубил четвёртую — и на балкон:
«А ну-ка, девушки!» «А ну-ка, парням!»
Вручают премии в О-О-ООН!..Ну, а потом, на закрытой на даче,
Где, к сожаленью, навязчивый сервис,
Я и в бреду всё смотрел передачи,
Всё заступался за Анджелу Дэвис.Слышу: не плачь — всё в порядке в тайге,
Выигран матч СССР — ФРГ,
Сто негодяев захвачены в плен,
И Магомаев поёт в КВН.У нас действительность ещё кошмарней:
Два телевизора — крути-верти!
«А ну-ка, девушки!», «А ну-ка, парни!» —
За них не боязно с ума сойти!
И я провел безумный год
У шлейфа черного. За муки,
За дни терзаний и невзгод
Моих волос касались руки,
Смотрели темные глаза,
Дышала синяя гроза.
И я смотрю. И синим кругом
Мои глаза обведены.
Она зовет печальным другом.
Она рассказывает сны.
И в темный вечер, в долгий вечер
За окнами кружится ветер.
Потом она кончает прясть
И тихо складывает пряжу.
И перешла за третью стражу
Моя нерадостная страсть.
Смотрю. Целую черный волос,
И в сердце льется темный голос.
Так провожу я ночи, дни
У шлейфа девы, в тихой зале.
В камине умерли огни,
В окне быстрее заплясали
Снежинки быстрые — и вот
Она встает. Она уйдет.
Она завязывает туго
Свой черный шелковый платок,
В последний раз ласкает друга,
Бросая ласковый намек,
Идет… Ее движенья быстры,
В очах, тускнея, гаснут искры.
И я прислушиваюсь к стуку
Стеклянной двери вдалеке,
И к замирающему звуку
Углей в потухшем камельке…
Потом — опять бросаюсь к двери,
Бегу за ней… В морозном сквере
Вздыхает по дорожкам ночь.
Она тихонько огибает
За клумбой клумбу; отступает;
То подойдет, то прянет прочь…
И дальний шум почти не слышен,
И город спит, морозно пышен…
Лишь в воздухе морозном — гулко
Звенят шаги. Я узнаю
В неверном свете переулка
Мою прекрасную змею:
Она ползет из света в светы,
И вьется шлейф, как хвост кометы…
И, настигая, с новым жаром
Шепчу ей нежные слова,
Опять кружи? тся голова…
Далеким озарен пожаром,
Я перед ней, как дикий зверь…
Стучит зевающая дверь, —
И, словно в бездну, в лоно ночи
Вступаем мы… Подъем наш крут…
И бред. И мрак. Сияют очи.
На плечи волосы текут
Волной свинца — чернее мрака…
О, ночь мучительного брака!..
Мятеж мгновений. Яркий сон.
Напрасных бешенство объятий, —
И звонкий утренний трезвон:
Толпятся ангельские рати
За плотной завесой окна,
Но с нами ночь — буйна, хмельна…
Да! с нами ночь! И новой властью
Дневная ночь объемлет нас,
Чтобы мучительною страстью
День обессиленный погас, —
И долгие часы над нами
Она звенит и бьет крылами…
И снова вечер…21 октября 1907
1
Мне странно подумать, что трезвые люди
Способны затеять войну.
Я весь — в созерцательном радостном чуде,
У ласковой мысли в плену.
Мне странно подумать, что люди враждуют,
Я каждому рад уступить.
Мечты мне смеются, любовно колдуют,
И ткут золотистую нить.
Настолько исполнен я их ароматом,
Настолько чужда мне вражда,
Что, если б в сражении был я солдатом,
Спокойно б стрелял я тогда.
Стрелял бы я метко, из честности бранной,
Но верил бы в жизнь глубоко.
Без гнева, без страха, без злобы обманной,
Убил бы и умер легко.
И знал бы, убивши, легко умирая,
Что все же мы браться сейчас,
Что это ошибка, ошибка чужая
На миг затуманила нас.
2
Да, я наверно жил не годы, а столетья,
Затем что в смене лет встречая — и врагов,
На них, как на друзей, не в силах не глядеть я,
На вражеских руках я не хочу оков.
Нет, нет, мне кажется порою, что с друзьями
Мне легче жестким быть, безжалостным подчас: —
Я знаю, что для нас за тягостными днями
Настанет добрый день, с улыбкой нежных глаз.
За миг небрежности мой друг врагом не станет,
Сам зная слабости, меня простит легко.
А темного врага вражда, как тьма, обманет,
И упадет он вниз, в овраги, глубоко.
Он не узнает сам, как слаб он в гневе сильном,
О, величаются упавшие, всегда: —
Бродячие огни над сумраком могильным
Считает звездами проклятая Вражда.
Я знаю, Ненависть имеет взор блестящий,
И искры сыплются в свидании клинков.
Но мысль в сто крат светлей в минутности
летящей,
Я помню много битв, и множество веков.
Великий Архимед, с своими чертежами,
Прекрасней, чем солдат, зарезавший его.
Но жалче тот солдат, с безумными глазами,
И с беспощадной тьмой влеченья своего.
Мне жаль, что атом я, что я не мир — два мира! —
Безумцам отдал бы я все свои тела, —
Чтоб, утомясь игрой убийственного пира,
Слепая их душа свой тайный свет зажгла.
И, изумленные минутой заблужденья,
Они бы вдруг в себе открыли новый лик, —
И, души с душами, сплелись бы мы как звенья,
И стали б звездами, блистая каждый миг!
Талатта! Талатта!
Тысячи раз лой привет тебе, вечное море!
Сердце ликует в восторге великом —
Так тебе древле привет посылали
Тысячи Греков,
В бою побежденных и к родине милой идущих,
Светом прославленных Греков…
Волнуются воды,
Журча и сверкая
На солнце, что весело с неба
Розовых, ясных лучей проливает потоки.
Стаи испуганных чаек
С громкими криками вдаль улетают,
Топают гордые кони,
Всадники звонко в щиты ударяют
И далеко раздается, как песня победы:
Талатта! Талатта!
Здравствуй, вечное море!
Как звуки родные на дальней чужбине
Журчание волн твоих радует сердце!
Как грезы волшебный детства сверкают оне предо мною
И старое вновь воскресает
В образах чудных, любимых игрушек,
Пестрых подарков, огнями сияющих елок,
Коралловых красных деревьев,
Корабликов, золотом блещущих, перлов и раковин дивных,
Которые ты так таинственно скрыло
В светлых, прохладных чертогах пучины кристальной….
Как я томился на дальней чужбине!
Так увядающий, бледный цветочик томится
В душной, стеклянной теплице…
Словно сидел я в холодную, долгую зиму,
Мучимый тяжкой болезнью,
В комнате темной и скучной
И словно вдруг вышел на воздух:
О, как ослепительно блещет в глаза мне своими лучами
Весна изумрудная, солнцем воззванная к жизни!
Деревья белеют, покрытые цветом, как снегом.
Цветы молодые глядят на меня улыбаясь,
Пестрея на зелени свежей;
Все благоухает, жужжит, и смеется, и дышет,
И птички ноют, пропадая в лазури далекой…
Талатта! Талатта!
Ты, отступавшаго храброе сердце!
Как часто, постыдно, убийственно—часто
Севера злыя дикарки тебя поражали!
Большие глаза, торжествуя жестоко победу,
Сыпали грозныя стрелы;
Слова наточивши, коварно
Дикарки мне грудь разрывали;
Записками клинообразными мозг мой оне поражали,
Бедный, страдающий мозг!
Напрасно щитом я хотел заслониться —
Стрелы шипели, удары трещали
И севера злыя дикарки
Гнали меня вплоть до дальняго, синяго моря…
Свободно вздыхая, приветствую море,
Милое, жизнь мою спасшее море!
Талатта! Таллата!
Жандармы вселенной,
вылоснив лица,
стоят над рабочим:
— Эй,
не бастуй! —
А здесь
трудящихся щит —
милиция
стоит
на своем
бессменном посту.
Пока
за нашим
октябрьским гулом
и в странах
в других
не грянет такой, —
стой,
береги своим караулом
копейку рабочую,
дом и покой.
Пока
Волховстроев яркая речь
не победит
темноту нищеты,
нутро республики
вам беречь —
рабочих
домов и людей
щиты.
Храня республику,
от людей до иголок,
без устали стой
и без лени,
пока не исчезнут
богатство и голод —
поставщики преступлений.
Враг — хитер!
Смотрите в оба!
Его не сломишь,
если сам лоботряс.
Помни, товарищ, —
нужна учеба
всем,
защищающим рабочий класс!
Голой рукой
не взять врага нам,
на каждом участке
преследуй их.
Знай, товарищ,
и стрельбу из нагана,
и книгу Ленина,
и наш стих.
Слаба дисциплина — петлю накинут.
Бандит и белый
живут в ладах.
Товарищ,
тверже крепи дисциплину
в милиционерских рядах!
Иной
хулигану
так
даже рад, —
выйдет
этакий
драчун и голосило:
— Ничего, мол,
выпимши —
свой брат —
богатырская
русская сила. —
А ты качнешься
(от пива частого),
у целой улицы нос заалел:
— Ежели,
мол,
безобразит начальство,
то нам,
разумеется,
и бог велел! —
Сорвут работу
глупым ляганьем
пивного чада
бузящие ча́ды.
Лозунг твой:
— Хулиганам
нет пощады! —
Иной рассуждает,
морща лоб:
— Что цапать
маленьких воришек?
Ловить вора,
да такого,
чтоб
об нем
говорили в Париже! —
Если выудят
миллион
из кассы скряжьей,
новый
с рабочих
сдерет задарма.
На мелочь глаз!
На мелкие кражи,
потрошащие
тощий
рабочий карман!
В нашей республике
свет не равен:
чем дальше от центра —
тем глубже ночи.
Милиционер,
в темноту окраин
глаз вонзай
острей и зорче!
Пока
за нашим
октябрьским гулом
и в странах других
не пройдет такой —
стой,
береги своим караулом
копейки,
людей,
дома
и покой.
Трескучей дробью барабанят ружья
По лиственницам сизым и по соснам.
Случайный дрозд, подраненный, на землю
Валится с криком, трепеща крылом.
Холодный лес, и снег, и ветер колкий…
И мы стоим рассыпанною цепью, —
В руках двустволки, и визжат протяжно
Мордашки на отпущенных ремнях…
Друзья, молчите! Он залег упорно, —
И только пар повиснул над берлогой,
И только слышен храп его тяжелый
Да низкая и злая воркотня…
Друзья, молчите! Пусть, к стволу прижавшись,
Прицелится охотник терпеливый!
И гром ударит между глаз звериных,
И туша, вздыбленная, затрепещет
И рухнет в мерзлые кусты и снег!
Так мы теперь раскинулись облавой —
Поэты, рыбаки и птицеловы,
Ремесленники, кузнецы — широ̀ко
В лесу холодном, где колючий ветер
Нам в лица дует. Мы стоим вокруг
Берлоги, где засел в кустах замерзших
Мир, матерой и тяжкий на подем…
Эй, отпускайте псов, пускай потреплют!
Пускай вопьются меткими зубами
В затылок крепкий! И по снегу быстро,
По листьям полым, по морозной хвое,
Через кусты катясь шаром визжащим,
Летят собаки. И уже встает
Из темноты берлоги заповедной
Тяжелый мир, огромный и косматый, —
И под его опущенною лапой
Тяжелодышащий скребется пес.
И мы стоим рассыпанною цепью —
Поэты, рыбаки и птицеловы.
И, вздыбленный, идет на нас, качаясь,
Мир матерой. И вот один из нас —
Широкоплечий, русый и упорный —
Вытаскивает нож из сапога
И, широко расставив ноги, ждет
Хрипящего и бешеного зверя.
И зверь идет. Кусты трещат и гнутся,
Испуганный перелетает дрозд.
И мы стоим рассыпанною цепью, —
И руки онемели, и не можем
Прицелиться медведю между глаз…
А зверь идет… И сумрачный рабочий
Стоит в снегу и нож в руке сжимает,
И шею вытянул, и осторожно
Глядит в звериные глаза… Друзья,
Облава близится к концу! Ударит
Рука рабочья в сердце роковое,
И захрипит, и упадет тяжелый
Свирепый мир — в промерзшие кусты…
А мы, поэты, что̀ во время боя
Стояли молча, — мы сбежимся дружно,
И над огромным и косматым трупом
Мы славу победителю споем!
Царевич Горошек, с глазами лукавыми,
Подпоясанный тонкими светлыми травами,
Мал, но силен, не спустит врагу.
Если хочет греметь, так уж верно прославится,
А когда он задумает чем позабавиться,
Сам себе говорит: «Все могу».
Звездокудрый — Горошек, и знает он чары,
Вот однажды принес он цветные товары,
Разложил на морском берегу.
Много всякого: книжка Цветные Странички,
Из жемчужины рыбки, из золота птички,
И зеленые в том же числе черевички,
Все горит и играет огнем,
Засветилось в морском пеннотканом тумане,
Башмачками Морская прельстилася Пани,
Изловил ее, спрятал в свой дом.
Он в угоду красавицы бездны глубинной
Создал между утесов дворец паутинный,
И достал ей из Моря, со дна,
Все, чем бездна морская сильна: —
Жемчуга, драгоценные камни, кораллы,
И гирлянду морских расцветающих звезд,
И в блистающий полог он сплел ей кристаллы,
И от Моря к дворцу светлый выткал ей мост.
И пригнал, чтоб скакать, жеребца ей морского,
И двенадцать пригнал ей морских кобылиц.
Но не молвила Пани Морская ни слова,
В черсвички обулась, потупилась ниц.
И бледнеет, и чахнет в томленьи бессонном,
И как Пани Морская — так Солнце вдали,
Раньше было оно на лазури червонным,
Побледнело, грустит, все цветы отцвели.
И Царевич пошел в тридесятое царство,
Он тревожные смело предпринял мытарства,
Чтобы только узнать, отчего
Было раньше все живо, а стало мертво.
Вот Царевич Горошек идет, и тоскует,
В тридесятом он царстве, где Солнце ночует,
Прямо к дому, — там солнцева Мать,
Посмотрела сперва на Горошка сердито,
«Спрячься», — шепчет, — «вот здесь, в золотое корыто,
Солнце будет, так я постараюсь узнать».
Вот и Солнце пришло по путям небосклонным.
«Что ты, дитятко? Прежде ты было червонным,
А теперь все бледнеешь, бледней, чем Луна,
Когда в четверти первой она».
И ответило Солнце: «Когда-то в тумане
Я встречало Морскую красивую Пани,
Посмотрю — покраснею сейчас,
Потому что красива бледнянка Морская,
И красива одежда на ней голубая,
И красив изумруд ее глаз.
Уж не вижу я Пани». Тут Солнце вздохнуло,
Закатилось, и в спальне предкрайной заснуло.
А Царевич Горошек домой,
И рассыпался громом, и выпустил Пани, —
И под утро, червонное, в алом тумане,
Солнце встало над бездной морской!
Годы мои перебрались за двадцать,
Мне уже в годах не разобраться,
Мне бы не рваться уж больше к окну,
Мне бы квартиру, службу, жену.
Но чуть тишина долетит с перелеска,
Чуть над окошком порхнет занавеска,
Чуть окрылится шуршанием местность,
Я снова готовлюсь лететь в неизвестность.
И снова игрою малюсеньких трещин
Волнуют меня хлопотливые вещи.
Чашка вот, скажут, севрский фарфор,
И я уж жалею, теряюсь опять:
— Ах,— повторяю,— фар и фор,
Да с таким названьем можно летать. —
Зайдет ли беседа о самом случайном,
Об эдаком, знаете, трижды решенном,
А на столе самовар мой и чайник
Стоят и смеются, как Пат с Паташоном.
И если подумать про годы сначала,
Чего только в жизни у нас не бывало.
Добредешь вот до девушки, выпалишь разом —
В любовь и горение сердце одето! —
А девушка стихнет, смеряет глазом:
— Оставьте, мол, милый, выдумка это. —
На небо ли взглянешь — грустные мысли!
Туча по небу идет густая,
А ветер надуется, крякнет, свистнет,
И туча в синь на глазах растает.
И снова шагаешь, дивишься лету,
Грусти поищешь — и грусти нету.
Вот так и обыденна жизнь, пролетая,
Но как мы мечтали, моя золотая.
Мы думали: жизнь — это плевое дело,
Чашке бы крылья — и чашка б летела,
Но за ценную цену ничтожнейших трещин
Земным притяжением куплены вещи.
И я, заболевши крылатой заботой,
Твоею любовью плачу за полеты.
Но чуть над окошком порхнет занавеска,
Чуть доплывет разговор перелеска,
Чуть над трубой закривляется дым,
Чуть ветер ударит мне по плечу,
Скажет: — Ну как же, приятель, летим?.. —
И я отвечаю: — Конечно, лечу!
Нас в детстве качала одна колыбель,
Одна нас лелеяла песик,
Но я никогда не любил голубей,
Мой хитрый и слабый ровесник.
Мечтой не удил из прибоя сирен,
А больше бычков на креветку,
И крал не для милой сырую сирень,
Ломая рогатую ветку.
Сирень хороша для рогатки была,
Чтоб, вытянув в струнку резинку,
Нацелившись, выбить звезду из стекла
И с лёту по голубю дзынкнуть.
Что голуби? Аспидных досок глупей.
Ну — пышный трубач или турман!.
С собою в набег не возьмешь голубей
На скалы прибрежные штурмом.
И там, где японский игрушечный флаг
Трепало под взрывы прибоя,
Мальчишки учились атакам во фланг
И тактике пешего боя.
А дома, склонясь над шершавым листом,
Чертили не конус, а крейсер.
Борты «Ретвизана», открытый кингстон
И крен знаменитый «Корейца».
Язык горловой, голубиной поры,
Был в пятом немногим понятен,
Весна в этот год соблазняла дворы
Не сизым пушком голубятен, –
Она, как в малинник, манила меня
К витринам аптекарских лавок,
Кидая пакеты сухого огня
На лаковый, скользкий прилавок.
Она, пиротехники первую треть
Пройдя по рецептам, сначала
Просеивать серу, селитру тереть
И уголь толочь обучала.
И, высыпав темную смесь на ладонь,
Подарок глазам протянула.
Сказала: — Вот это бенгальский огонь! –
И в ярком дыму потонула.
К плите. С порошком. Торопясь. Не дыша,
— Глядите, глядите, как ухнет! –
И вверх из кастрюль полетела лапша
В дыму погибающей кухни.
Но веку шел пятый, и он перерос
Террор, угрожающий плитам:
Не в кухню щепотку — он в город понес
Компактный пакет с динамитом.
Я помню: подводы везли на вокзал
Какую-то кладь мимо школы,
И пятый метнулся… (О, эти глаза,
Студенческий этот околыш!)
Спешил террорист, прижимая к бедру
Гранату в газете. Вдруг — пристав…
И ящиков триста посыпалось вдруг
На пристава и на террориста.
А пятый уже грохотал за углом
В рабочем квартале, и эхо
Хлестало ракетами, как помелом,
Из рельсопрокатного цеха.
А пятый, спасаясь от вражьих погонь,
Уже, непомерно огромный,
Вставал, как багровый бенгальский огонь
Из устья разгневанной домны.
И, на ухо сдвинув рабочий картуз,
Пройдя сквозь казачьи разъезды,
Рубил эстакады в оглохшем порту
И жег, задыхаясь, уезды…
Перевод баллады Роберта Льюиса Стивенсона
Из вереска напиток
Забыт давным-давно.
А был он слаще меда,
Пьянее, чем вино.
В котлах его варили
И пили всей семьей
Малютки-медовары
В пещерах под землей.
Пришел король шотландский,
Безжалостный к врагам,
Погнал он бедных пиктов
К скалистым берегам.
На вересковом поле,
На поле боевом
Лежал живой на мертвом
И мертвый — на живом.
Лето в стране настало,
Вереск опять цветет,
Но некому готовить
Вересковый мед.
В своих могилках тесных,
В горах родной земли
Малютки-медовары
Приют себе нашли.
Король по склону едет
Над морем на коне,
А рядом реют чайки
С дорогой наравне.
Король глядит угрюмо:
«Опять в краю моем
Цветет медвяный вереск,
А меда мы не пьем!»
Но вот его вассалы
Приметили двоих
Последних медоваров,
Оставшихся в живых.
Вышли они из-под камня,
Щурясь на белый свет, -
Старый горбатый карлик
И мальчик пятнадцати лет.
К берегу моря крутому
Их привели на допрос,
Но ни один из пленных
Слова не произнес.
Сидел король шотландский,
Не шевелясь, в седле.
А маленькие люди
Стояли на земле.
Гневно король промолвил:
«Пытка обоих ждет,
Если не скажете, черти,
Как вы готовили мед!»
Сын и отец молчали,
Стоя у края скалы.
Вереск звенел над ними,
В море катились валы.
И вдруг голосок раздался:
«Слушай, шотландский король,
Поговорить с тобою
С глазу на глаз позволь!
Старость боится смерти.
Жизнь я изменой куплю,
Выдам заветную тайну!» —
Карлик сказал королю.
Голос его воробьиный
Резко и четко звучал:
«Тайну давно бы я выдал,
Если бы сын не мешал!
Мальчику жизни не жалко,
Гибель ему нипочем…
Мне продавать свою совесть
Совестно будет при нем.
Пускай его крепко свяжут
И бросят в пучину вод —
А я научу шотландцев
Готовить старинный мед!..»
Сильный шотландский воин
Мальчика крепко связал
И бросил в открытое море
С прибрежных отвесных скал.
Волны над ним сомкнулись.
Замер последний крик…
И эхом ему ответил
С обрыва отец-старик:
«Правду сказал я, шотландцы,
От сына я ждал беды.
Не верил я в стойкость юных,
Не бреющих бороды.
А мне костер не страшен.
Пускай со мной умрет
Моя святая тайна —
Мой вересковый мед!»
Шар огненный все просквозил,
Все перепек, перепалил,
И, как груженый лимузин,
За полдень он перевалил, -
Но где-то там — в зените был
(Он для того и плыл туда), -
Другие головы кружил,
Сжигал другие города.
Еще асфальт не растопило
И не позолотило крыш,
Еще светило солнце лишь
В одну худую светосилу,
Еще стыдились нищеты
Поля без всходов, лес без тени,
Еще тумана лоскуты
Ложились сыростью в колени, -
Но диск на тонкую черту
От горизонта отделило, -
Меня же фраза посетила:
"Не ясен свет, пока светило
Лишь набирает высоту!"
Пока гигант еще на взлете,
Пока лишь начат марафон,
Пока он только устремлен
К зениту, к пику, к верхней ноте,
И вряд ли астроном-старик
Определит: На Солнце — буря, -
Мы можем всласть глазеть на лик,
Разинув рты и глаз не щуря.
И нам, разиням, на потребу
Уверенно восходит он, -
Зачем спешить к зениту Фебу?
Ведь он один бежит по небу -
Без конкурентов — марафон!
Но вот — зенит. Глядеть противно
И больно, и нельзя без слез,
Но мы — очки себе на нос,
И смотрим, смотрим неотрывно,
Задравши головы, как псы,
Все больше жмурясь, скаля зубы, -
И нам мерещатся усы -
И мы пугаемся — грозу бы!
Должно быть, древний гунн Аттила
Был тоже солнышком палим, -
И вот при взгляде на светило
Его внезапно осенило,
И он избрал похожий грим.
Всем нам известные уроды
(Уродам имя — легион)
С доисторических времен
Уроки брали у природы, -
Им апогеи не претили,
И, глядя вверх до слепоты,
Они искали на светиле
Себе подобные черты.
И если б ведало светило,
Кому в пример встает оно, -
Оно б затмилось и застыло,
Оно бы бег остановило
Внезапно, как стоп-кадр в кино.
Вон, наблюдая втихомолку
Сквозь закопченное стекло -
Когда особо припекло, -
Один узрел на лике челку.
А там — другой пустился в пляс,
На солнечном кровоподтеке
Увидев щели узких глаз
И никотиновые щеки…
Взошла луна — вы крепко спите.
Для вас светило тоже спит, -
Но где-нибудь оно в зените
(Круговорот, как ни пляшите)-
И там палит, и там слепит!..