Философские стихи про глаза

Найдено стихов - 47.

На одной странице показано - 35.

Чтобы посмотреть как можно больше стихов из коллекции, переходите по страницам внизу экрана.

Стихи отсортированы так, что в начале Вы будете видеть более короткие стихи.

На последней странице Вы можете найти самые длинные стихи по теме.


Афанасий Фет

О, солнце глаз бессонных — звездный луч… (из Байрона)

О, солнце глаз бессонных — звездный луч,
Как слезно ты дрожишь меж дальних туч!
Сопутник мглы, блестящий страж ночной,
Как по былом тоска сходна с тобой! Так светит нам блаженство дальних лет:
Горит, а всё не греет этот свет;
Подруга дум воздушная видна,
Но далеко, — ясна, но холодна.

Афанасий Фет

В руке с тамбурином, в глазах с упоеньем…

В руке с тамбурином, в глазах с упоеньем,
Ты гнешься и вьешься, плывешь и летишь…
Так чуткая травка под грезы Эола,
Под сонную арфу качается в тишь.Так в теле, так в членах, об ятых забвеньем,
Одно безусталое сердце стучит
В тот час, как при звездах недвижных, холодных
Одна яркой искрою к бездне летит.

Владимир Маяковский

Утро

Угрюмый дождь скосил глаза.
А за
решеткой
четкой
железной мысли проводов —
перина.
И на
нее
встающих звезд
легко оперлись ноги.
Но ги-
бель фонарей,
царей
в короне газа,
для глаза
сделала больней
враждующий букет бульварных проституток.
И жуток
шуток
клюющий смех —
из желтых
ядовитых роз
возрос
зигзагом.
За гам
и жуть
взглянуть
отрадно глазу:
раба
крестов
страдающе-спокойно-безразличных,
гроба
домов
публичных
восток бросал в одну пылающую вазу.

Иосиф Бродский

Вальсок

Проснулся я, и нет руки,
а было пальцев пять.
В моих глазах пошли круги,
и я заснул опять.

Проснулся я, и нет второй.
Опасно долго спать.
Но Бог шепнул: глаза закрой,
и я заснул опять.

Проснулся я, и нету ног,
бежит на грудь слеза.
Проснулся я: несут венок,
и я закрыл глаза.

Проснулся я, а я исчез,
совсем исчез — и вот
в свою постель смотрю с небес:
лежит один живот.

Проснулся я, а я — в раю,
при мне — душа одна.
И я из тучки вниз смотрю,
а там давно война.

Георгий Иванов

Не спится мне

Не спится мне. Зажечь свечу?
Да только спичек нет.
Весь мир молчит, и я молчу,
Гляжу на лунный свет.

И думаю: как много глаз
В такой же тишине.
В такой же тихий, ясный час
Устремлено к луне.

Как скучно ей, должно быть, плыть
Над головой у нас,
Чужие окна серебрить
И видеть столько глаз.

Сто лет вперед, сто лет назад,
А в мире все одно —
Собаки лают, да глядят
Мечтатели в окно.

Анна Ахматова

В комнате моей живет красивая

В комнате моей живет красивая
Медленная черная змея;
Как и я, такая же ленивая
И холодная, как я.

Вечером слагаю сказки чудные
На ковре у красного огня,
А она глазами изумрудными
Равнодушно смотрит на меня.

Ночью слышат стонущие жалобы
Мертвые, немые образа…
Я иного, верно, пожелала бы,
Если б не змеиные глаза.

Только утром снова я, покорная,
Таю, словно тонкая свеча…
И тогда сползает лента черная
С низко обнаженного плеча.

Иосиф Бродский

Чем больше черных глаз, тем больше переносиц

Чем больше черных глаз, тем больше переносиц,
а там до стука в дверь уже подать рукой.
Ты сам себе теперь дымящий миноносец
и синий горизонт, и в бурях есть покой.
Носки от беготни крысиныя промокли.
К лопаткам приросла бесцветная мишень.
И к ней, как чешуя, прикованы бинокли
не видящих меня смотря каких женьшень.
У северных широт набравшись краски трезвой,
(иначе — серости) и хлестких резюме,
ни резвого свинца, ни обнаженных лезвий,
как собственной родни, глаз больше не бздюме.
Питомец Балтики предпочитает Морзе!
Для спасшейся души — естественней петит!
И с уст моих в ответ на зимнее по морде
сквозь минные поля эх яблочко летит.

Арсений Тарковский

Снежная ночь в Вене

Ты безумна, Изора, безумна и зла,
Ты кому подарила свой перстень с отравой
И за дверью трактирной тихонько ждала:
Моцарт, пей, не тужи, смерть в союзе со славой.

Ах, Изора, глаза у тебя хороши
И черней твоей черной и горькой души.
Смерть позорна, как страсть. Подожди, уже скоро,
Ничего, он сейчас задохнется, Изора.

Так лети же, снегов не касаясь стопой:
Есть кому еще уши залить глухотой
И глаза слепотой, есть еще голодуха,
Госпитальный фонарь и сиделка-старуха.

Марина Цветаева

Закинув голову и опустив глаза…

Закинув голову и опустив глаза,
Пред ликом Господа и всех святых — стою.
Сегодня праздник мой, сегодня — Суд.

Сонм юных ангелов смущён до слёз.
Бесстрастны праведники. Только ты,
На тронном облаке, глядишь как друг.

Что хочешь — спрашивай. Ты добр и стар,
И ты поймёшь, что с эдаким в груди
Кремлёвским колоколом — лгать нельзя.

И ты поймёшь, как страстно день и ночь
Боролись Промысел и Произвол
В ворочающей жернова — груди.

Так, смертной женщиной, — опущен взор,
Так, гневным ангелом — закинут лоб,
В день Благовещенья, у Царских врат,
Перед лицом твоим — гляди! — стою.

А голос, голубем покинув грудь,
В червонном куполе обводит круг.

Иннокентий Анненский

Свечку внесли

Не мерещится ль вам иногда,
Когда сумерки ходят по дому,
Тут же возле иная среда,
Где живём мы совсем по-другому?

С тенью тень там так мягко слилась,
Там бывает такая минута,
Что лучами незримыми глаз
Мы уходим друг в друга как будто.

И движеньем спугнуть этот миг
Мы боимся иль словом нарушить,
Точно ухом кто возле приник,
Заставляя далекое слушать.

Но едва запылает свеча,
Чуткий мир уступает без боя,
Лишь из глаз по наклонам луча
Тени в пламя сбегут голубое.

Иосиф Бродский

Рыбы зимой

Рыбы зимой живут.
Рыбы жуют кислород.
Рыбы зимой плывут,
задевая глазами
лед.
Туда.
Где глубже.
Где море.
Рыбы.
Рыбы.
Рыбы.
Рыбы плывут зимой.
Рыбы хотят выплыть.
Рыбы плывут без света.
Под солнцем
зимним и зыбким.
Рыбы плывут от смерти
вечным путем
рыбьим.
Рыбы не льют слезы:
упираясь головой
в глыбы,
в холодной воде
мерзнут
холодные глаза
рыбы.
Рыбы
всегда молчаливы,
ибо они —
безмолвны.
Стихи о рыбах,
как рыбы,
встают поперек
горла.

Саша Чёрный

Замираю у окна

Замираю у окна.
Ночь черна.
Ливень с плеском лижет стекла.
Ночь продрогла и измокла.
Время сна.
Время тихих сновидений,
Но тоска прильнула к лени,
И глаза ночных видений
Жадно в комнату впились.
Закачались, унеслись.
Тихо новые зажглись…
Из-за мокрого стекла
Смотрят холодно и строго,
Как глаза чужого бога, —
А за ними дождь и мгла.
Лоб горит.
Ночь молчит.
Летний ливень льнёт и льётся.
Если тело обернется, —
Будет свет,
Лампа, стол, пустые стены,
Размышляющий поэт
И глухой прибой вселенной.

Борис Рыжий

Не вставай, я сам его укрою

Не вставай, я сам его укрою,
спи, пока осенняя звезда
светит над твоею головою
и гудят сырые провода.

Звоном тишину сопровождают,
но стоит такая тишина,
словно где-то четко понимают,
будто чья-то участь решена.

Этот звон растягивая, снова
стягивая, можно разглядеть
музыку, забыться, вставить слово,
про себя печальное напеть.

Про звезду осеннюю, дорогу,
синие пустые небеса,
про цыганку на пути к острогу,
про чужие чёрные глаза.

И глаза закрытые Артема
видят сон о том, что навсегда
я пришел и не уйду из дома…
И горит осенняя звезда.

Расул Гамзатов

Истины ради

Перевод Якова Козловского

В зеленых горах увидал я снега
И встретил на Севере вестницу Юга,
В глазах у любимой заметил врага,
В глазах нелюбимой — давнишнего друга.

В дом близкий зашел я, но, совесть поправ,
Хозяин со мной за беседой ночною
Во всем соглашался, хоть был я неправ,
Кунак или враг — кто сидел предо мною?

Однажды пустое в стихах написал,
А в воздух стрелять велика ли заслуга?
И недруг об этом мне правду сказал,
И в слове его я почувствовал друга.

И ныне с годами все чаще скорбя,
Огню предавая иные тетради,
Как недруг, порой ненавижу себя
И в этом спасение, истины ради!

Константин Симонов

Над сном монастыря девичьего…

Над сном монастыря девичьего
Все тихо на сто верст окрест.
На высоте полета птичьего
Над крышей порыжелый крест.

Монашки ходят в домотканое
Одетые, как век назад,
А мне опять, как окаянному,
Спешить куда глаза глядят.

С заиндевевшими шоферами
Мне к ночи где-то надо быть,
Кого-то мучить разговорами,
В землянке с кем-то водку пить.

Как я бы рад, сказать по совести,
Вдруг ни к кому и никогда,
Вдруг, как в старинной скучной повести,
Жить как стоячая вода.

Описывать чужие горести,
Мечтать, глядеть тебе в глаза.
Нельзя, как в дождь на третьей скорости,
Нельзя нажать на тормоза.

Иосиф Бродский

Огонь, ты слышишь, начал угасать

Огонь, ты слышишь, начал угасать.
А тени по углам — зашевелились.
Уже нельзя в них пальцем указать,
прикрикнуть, чтоб они остановились.
Да, воинство сие не слышит слов.
Построилось в каре, сомкнулось в цепи.
Бесшумно наступает из углов,
и я внезапно оказался в центре.
Все выше снизу взрывы темноты.
Подобны восклицательному знаку.
Все гуще тьма слетает с высоты,
до подбородка, комкает бумагу.
Теперь исчезли стрелки на часах.
Не только их не видно, но не слышно.
И здесь остался только блик в глазах,
застывших неподвижно. Неподвижно.
Огонь угас. Ты слышишь: он угас.
Горючий дым под потолком витает.
Но этот блик — не покидает глаз.
Вернее, темноты не покидает.

Велимир Хлебников

Я не знаю, Земля кружится или нет…

Я не знаю, Земля кружится или нет,
Это зависит, уложится ли в строчку слово.
Я не знаю, были ли моими бабушкой и дедом
Обезьяны, так как я не знаю, хочется ли мне сладкого или кислого.
Но я знаю, что я хочу кипеть и хочу, чтобы солнце
И жилу моей руки соединила общая дрожь.
Но я хочу, чтобы луч звезды целовал луч моего глаза,
Как олень оленя (о, их прекрасные глаза!).
Но я хочу, чтобы, когда я трепещу, общий трепет приобщился вселенной.
И я хочу верить, что есть что-то, что остается,
Когда косу любимой девушки заменить, например, временем.
Я хочу вынести за скобки общего множителя, соединяющего меня,
Солнце, небо, жемчужную пыль.

Иосиф Бродский

Волосы за висок…

Волосы за висок
между пальцев бегут,
как волны, наискосок,
и не видно губ,
оставшихся на берегу,
лица, сомкнутых глаз,
замерших на бегу
против теченья. Раз-

розненный мир черт
нечем соединить.
Ночь напролет след,
путеводную нить
ищут язык, взор,
подобно борзой,
упираясь в простор,
рассеченный слезой.

Вверх по теченью, вниз —
я. Сомкнутых век
не раскрыв, обернись:
там, по теченью вверх,
что (не труди глаза)
там у твоей реки?
Не то же ли там, что за
устьем моей руки?

Мир пятерни. Срез
ночи. И мир ресниц.
Тот и другой без
обозримых границ.
И наши с тобой слова,
помыслы и дела
бесконечны, как два
ангельские крыла.

Эдуард Багрицкий

Гимн Маяковскому

Озверевший зубр в блестящем цилиндре я
Ты медленно поводишь остеклевшими глазами
На трубы, ловящие, как руки, облака,
На грязную мостовую, залитую нечистотами.
Вселенский спортсмен в оранжевом костюме,
Ты ударил землю кованым каблуком,
И она взлетела в огневые пространства
И несется быстрее, быстрее, быстрей…
Божественный сибарит с бронзовым телом,
Следящий, как в изумрудной чаше Земли,
Подвешенной над кострами веков,
Вздуваются и лопаются народы.
О Полководец Городов, бешено лающих на Солнце,
Когда ты гордо проходишь по улице,
Дома вытягиваются во фронт,
Поворачивая крыши направо.
Я, изнеженный на пуховиках столетий,
Протягиваю тебе свою выхоленную руку,
И ты пожимаешь ее уверенной ладонью,
Так что на белой коже остаются синие следы.
Я, ненавидящий Современность,
Ищущий забвения в математике и истории,
Ясно вижу своими всё же вдохновенными глазами,
Что скоро, скоро мы сгинем, как дымы.
И, почтительно сторонясь, я говорю:
«Привет тебе, Маяковский!»

Иосиф Бродский

Слава

Над утлой мглой столь кратких поколений,
пришедших в мир, как посетивших мир,
нет ничего достойней сожалений,
чем свет несвоевременных мерил.

По городам, поделенным на жадность,
он катится, как розовый транзит,
о, очень приблизительная жалость
в его глазах намеренно скользит.

Но снежная Россия поднимает
свой утлый дым над крышами имен,
как будто он еще не понимает,
но все же вскоре осознает он

ее полуовальные портреты,
ее глаза, а также голоса,
к эстетике минувшего столетья
анапесты мои соотнеся.

В иных домах, над запахами лестниц,
над честностью, а также над жульем,
мы доживем до аналогий лестных,
до сексуальных истин доживем.

В иных домах договорим о славе,
и в жалости потеющую длань,
как в этих скудных комнатах, оставим
агностицизма северную дань.

Прости, о, Господи, мою витиеватость,
неведенье всеобщей правоты
среди кругов, овалами чреватых,
и столь рациональной простоты.

Прости меня — поэта, человека —
о, кроткий Бог убожества всего,
как грешника или как сына века,
всего верней — как пасынка его.

Иосиф Бродский

В тот вечер возле нашего огня…

«Был чёрный небосвод светлей тех ног,
и слиться с темнотою он не мог».

В тот вечер возле нашего огня
увидели мы чёрного коня.

Не помню я чернее ничего.
Как уголь были ноги у него.
Он чёрен был, как ночь, как пустота.
Он чёрен был от гривы до хвоста.
Но чёрной по-другому уж была
спина его, не знавшая седла.
Недвижно он стоял. Казалось, спит.
Пугала чернота его копыт.

Он чёрен был, не чувствовал теней.
Так чёрен, что не делался темней.
Так чёрен, как полуночная мгла.
Так чёрен, как внутри себя игла.
Так чёрен, как деревья впереди,
как место между рёбрами в груди.
Как ямка под землёю, где зерно.
Я думаю: внутри у нас черно.

Но всё-таки чернел он на глазах!
Была всего лишь полночь на часах.
Он к нам не приближался ни на шаг.
В паху его царил бездонный мрак.
Спина его была уж не видна.
Не оставалось светлого пятна.
Глаза его белели, как щелчок.
Ещё страшнее был его зрачок.

Как будто был он чей-то негатив.
Зачем же он, свой бег остановив,
меж нами оставался до утра?
Зачем не отходил он от костра?
Зачем он чёрным воздухом дышал?
Зачем во тьме он сучьями шуршал?
Зачем струил он чёрный свет из глаз?

Он всадника искал себе средь нас.

Иосиф Бродский

Похож на голос головной убор…

Похож на голос головной убор.
Верней, похож на головной убор мой голос.
Верней, похоже, горловой напор
топорщит на моей ушанке волос.
Надстройка речи над моим умом
возвышенней шнурков на мне самом,
возвышеннее мягкого зверька,
завязанного бантиком шнурка.

Кругом снега, и в этом есть своя
закономерность, как в любом капризе.
Кругом снега. И только речь моя
напоминает о размерах жизни.
А повторить еще разок-другой
«кругом снега» и не достать рукой
до этих слов, произнесенных глухо —
вот униженье моего треуха.

Придет весна, зазеленеет глаз.
И с криком птицы в облаках воскреснут.
И жадно клювы в окончанья фраз
они вонзят и в небесах исчезнут.
Что это: жадность птиц или мороз?
Иль сходство с шапкой слов? Или всерьез
«кругом снега» проговорил я снова,
и птицы выхватили слово,
хотя совсем зазеленел мой глаз.

Лесной дороги выдернутый крюк.
Метет пурга весь день напропалую.
Коснулся губ моих отверстый клюв,
и слаще я не знаю поцелуя.
Гляжу я в обознавшуюся даль,
похитившую уст моих печаль
взамен любви, и, расправляя плечи,
машу я шапкой окрыленной речи.

Андрей Белый

Антропософия

Из родников проговорившей ночи
В моем окне
Нежданные, мерцающие очи
Восходят мне.

Блистает луч из звездной рукояти,
Как резвый меч;
Мой бедный ум к ногам смущенных братии
Слетает с плеч.

Я — обезглавлен в набежавшем свете
Лучистых глаз
Меж нами — Он, Неузнанный и Третий:
Не бойтесь нас.

Мы — вспыхнули, но для земли — погасли.
Мы — тихий стих.
Мы — образуем солнечные ясли.
Младенец — в них.

Слепую мглу бунтующей стихии
Преобрази.
Я не боюсь: влекут, Христософия,
Твои стези.

Ты снилась мне, светясь… когда-то, где-то…
Сестра моя!
Люблю Тебя: Ты — персикова цвета
Цветущая заря.

Как вешний вихрь, гласят неумолимо —
Гласят в голубизне —
Твои слова, пронесшиеся мимо,
Но сказанные мне.

В свои глаза — сплошные синероды
Меня возьми;
Минувшие, глаголющие годы
Мои уйми.

В Твоих глазах блистают: воды, суши,
Бросаюсь в них:
Из глаз Твоих я просияю в души,
Как тихий стих.

И сердце — обезумевшая птица —
В немой мольбе
Пусть из груди — разорванной темницы —
Летит к Тебе.

Мы — вспыхнувшие, вспыхнувшие дети —
В нежданный час:
Меж нами — Он, Неузнанный и Третий:
Не бойтесь нас!

Владимир Маяковский

Следующий день

Вбежал.
Запыхался победы гонец:
«Довольно.
К веселью!
К любви!
Грустящих к черту!
Уныньям конец!»
Какой сногсшибательней вид?
Цилиндр на затылок.
Штаны — пила.
Пальмерстон застегнут наглухо.
Глаза —
двум солнцам велю пылать
из глаз
неотразимо наглых.
Афиш подлиннее.
На выси эстрад.
О, сколько блестящего вздора вам!
Есть ли такой, кто орать не рад:
«Маяковский!
Браво!
Маяковский!
Здо-ро-воо!»
Мадам, на минуту!
Что ж, что стара?
Сегодня всем целоваться.
За мной!
Смотрите,
сие — ресторан.
Зал зацвел от оваций.
Лакеи, вин!
Чтобы все сорта.
Что рюмка?
Бочки гора.
Пока не увижу дно,
изо рта
не вырвать блестящий кран…
Домой — писать.
Пока в крови
вино
и мысль тонка.
Да так,
чтоб каждая палочка в «и»
просилась:
«Пусти в канкан!»
Теперь — на Невский.
Где-то
в ногах
толпа — трусящий заяц,
и только
по дамам прокатывается:
«Ах,
какой прекрасный мерзавец!»

Марина Цветаева

Отрок (Пустоты отроческих глаз…)

Геликону

1

Пустоты отроческих глаз! Провалы
В лазурь! Как ни черны — лазурь!
Игралища для битвы небывалой,
Дарохранительницы бурь.

Зеркальные! Ни зыби в них, ни лона,
Вселенная в них правит ход.
Лазурь! Лазурь! Пустынная до звону!
Книгохранилища пустот!

Провалы отроческих глаз! — Пролеты!
Душ раскаленных — водопой.
— Оазисы! — Чтоб всяк хлебнул и отпил,
И захлебнулся пустотой.

Пью — не напьюсь. Вздох — и огромный выдох,
И крови ропщущей подземный гул.
Так по ночам, тревожа сон Давидов,
Захлебывался Царь Саул.




2

Огнепоклонник! Красная масть!
Заворожённый и ворожащий!
Как годовалый — в красную пасть
Льва, в пурпуровую кипь, в чащу —

Око и бровь! Перст и ладонь!
В самый огонь, в самый огонь!

Огнепоклонник! Страшен твой Бог!
Пляшет твой Бог, на́смерть ударив!
Думаешь — глаз? Красный всполох —
Око твое! — Перебег зарев…

А пока жив — прядай и сыпь
В самую кипь! В самую кипь!

Огнепоклонник! Не опалюсь!
По мановенью — горят, гаснут!
Огнепоклонник! Не поклонюсь!
В черных пустотах твоих красных

Стройную мощь выкрутив в жгут
Мой это бьет — красный лоскут!




3

Простоволосая Агарь — сижу,
В широкоокую печаль — гляжу.

В печное зарево раскрыв глаза,
Пустыни карие — твои глаза.

Забывши Верую, купель, потир —
Справа-налево в них читаю Мир!

Орлы и гады в них, и лунный год, —
Весь грустноглазый твой, чужой народ.

Пески и зори в них, и плащ Вождя…
Как ты в огонь глядишь — я на тебя.

Пески не кончатся… Сынок, ударь!
Простой поденщицей была Агарь.

Босая, темная бреду, в тряпье…
— И уж не помню я, что там — в котле!




4

Виноградины тщетно в садах ржавели,
И наложница, тщетно прождав, уснула.
Палестинские жилы! — Смолы тяже́ле
Протекает в вас древняя грусть Саула.

Пятидневною раною рот запекся.
Тяжек ход твой, о кровь, приближаясь к сроку!
Так давно уж Саулу-Царю не пьется,
Так давно уже землю пытает око.

Иерихонские розы горят на скулах,
И работает грудь наподобье горна.
И влачат, и влачат этот вздох Саулов
Палестинские отроки с кровью черной.

Андрей Вознесенский

Нам, как аппендицит

Нам, как аппендицит,
поудаляли стыд.

Бесстыдство — наш удел.
Мы попираем смерть.
Ну, кто из нас краснел?
Забыли, как краснеть!

Сквозь ставни наших щек
Не просочится свет.
Но по ночам — как шов,
заноет — спасу нет!

Я думаю, что бог
в замену глаз и уш
нам дал мембраны щек,
как осязанье душ.

Горит моя беда,
два органа стыда —
не только для бритья,
не только для битья.

Спускаюсь в чей-то быт,
смутясь, гляжу кругом —
мне гладит щеки стыд
с изнанки утюгом.

Как стыдно, мы молчим.
Как минимум — схохмим.
Мне стыдно писанин,
написанных самим!

Далекий ангел мой,
стыжусь твоей любви
авиазаказной…
Мне стыдно за твои

соленые, что льешь.
Но тыщи раз стыдней,
что не отыщешь слез
на дне души моей.

Смешон мужчина мне
с напухшей тучей глаз.
Постыднее вдвойне,
что это в первый раз.

И черный ручеек
бежит на телефон
за все, за все, что он
имел и не сберег.

За все, за все, за все,
что было и ушло,
что сбудется ужо,
и все еще — не все…

В больнице режиссер
Чернеет с простыней.
Ладони распростер.
Но тыщи раз стыдней,

что нам глядит в глаза,
как бы чужие мы,
стыдливая краса
хрустальнейшей страны.

Застенчивый укор
застенчивых лугов,
застенчивая дрожь
застенчивейших рощ…

Обязанность стиха
быть органом стыда.

Николай Заболоцкий

Disciplina clericalis

Хлоя

Если сок твой неизменен,
Трубадурская душа,
Если песни, как каменья,
Упадают и блестят.
Если даже в этом мире
Чудотворном и крутом
В мавританские псалтири
Скользкой уткой побежал, —
Не надейся и ушами
На сигнал не поводи,
И морщинистый листочек
В рукаве до утра прячь.

Я

Хлоя, Хлоя, тонкой ранкой
Сердце жалуется мне,
И перо в мохнатой банке
Тушью траурной чертит.
Я не волен жизни верить —
Глаз бежит вокруг оси,
И внизу у самой двери
Встал с решеткой Зурбаран.

Хлоя

Положи ярем, бессильный,
Разломи свое перо,
И малиновые крылья
В узелочек запакуй.
У приказчика Евмена
Каша ходит по воде —
Подними ему полено
И кофейню поверти.

Я

Человеки ходят с брюхом,
От него идут лучи,
И мясистые пауки
Машут маслом на него.
А потом, немного треснув,
В ящик бархатный ползет,
И тропическая плесень
Сонным заревом вверху.

Хлоя

Встань, гордец, бумаг водитель,
Развяжи свои глаза:
Розовой водой омыты,
Поднимаются миры,
В бедрах узкая Кастилья,
А в листочке, погляди, —
Приклеились без усилья
Те же Ева и Адам.

Философ

Пойте, пойте, хвалите, хлещите в ладоши —
Я вещам воспеваю хвалу,
И раструбы веков мой голос множат,
Он, как башня, стоит на юру.
Это в них посредине движенья и громы,
Неприметные глазу пока,
Это в них закрутились на конях фаэтоны,
Перекрестки, моря, берега.
И не доски — а сестры, не железы — а братья.
Где рука твоя, Смерть, покажи!
Пойте, пойте, хвалите, валитесь в об ятья,
Целовайтесь, никто не дрожи!

Иосиф Бродский

Сумерки. Снег. Тишина.

Сумерки. Снег. Тишина. Весьма
тихо. Аполлон вернулся на Демос.
Сумерки, снег, наконец, сама
тишина — избавит меня, надеюсь,
от необходимости — прости за дерзость —
об яснять самый факт письма.

Праздники кончились — я не дам
соврать своим рифмам. Остатки влаги
замерзают. Небо белей бумаги
розовеет на западе, словно там
складывают смятые флаги,
разбирают лозунги по складам.

Эти строчки, в твои персты
попав (когда все в них уразумеешь
ты), побелеют, поскольку ты
на слово и на глаз не веришь.
И ты настолько порозовеешь,
насколько побелеют листы.

В общем, в словах моих новизны
хватит, чтоб не скучать сороке.
Пестроту июля, зелень весны
осень превращает в черные строки,
и зима читает ее упреки
и зачитывает до белизны.

Вот и метель, как в лесу игла,
гудит. От Бога и до порога
бело. Ни запятой, ни слога.
И это значит: ты все прочла.
Стряхивать хлопья опасно, строго
говоря, с твоего чела.

Нету — письма. Только крик сорок,
не понимающих дела почты.
Но белизна вообще залог
того, что под ней хоронится то, что
превратится впоследствии в почки, в точки,
в буйство зелени, в буквы строк.

Пусть не бессмертие — перегной
вберет меня. Разница только в поле
сих существительных. В нем тем боле
нет преимущества передо мной.
Радуюсь, встретив сороку в поле,
как завидевший берег Ной.

Так утешает язык певца,
превосходя самоё природу,
свои окончания без конца
по падежу, по числу, по роду
меняя, Бог знает кому в угоду,
глядя в воду глазами пловца.

Марина Цветаева

Час души

1

В глубокий час души и ночи,
Нечислящийся на часах,
Я отроку взглянула в очи,
Нечислящиеся в ночах

Ничьих ещё, двойной запрудой
— Без памяти и по края! —
Покоящиеся…
Отсюда
Жизнь начинается твоя.

Седеющей волчицы римской
Взгляд, в выкормыше зрящей — Рим!
Сновидящее материнство
Скалы… Нет имени моим

Потерянностям… Всé покровы
Сняв — выросшая из потерь! —
Так некогда над тростниковой
Корзиною клонилась дщерь

Египетская…




2

В глубокий час души,
В глубокий — нóчи…
(Гигантский шаг души,
Души в ночи́)

В тот час, душа, верши
Миры, где хочешь
Царить — чертог души,
Душа, верши.

Ржавь губы, пороши
Ресницы — снегом.
(Атлантский вздох души,
Души — в ночи…)

В тот час, душа, мрачи
Глаза, где Вегой
Взойдёшь… Сладчайший плод
Душа, горчи.

Горчи и омрачай:
Расти: верши.




3

Есть час Души, как час Луны,
Совы — час, мглы — час, тьмы —
Час… Час Души — как час струны
Давидовой сквозь сны

Сауловы… В тот час дрожи,
Тщета, румяна смой!
Есть час Души, как час грозы,
Дитя, и час сей — мой.

Час сокровеннейших низов
Грудных. — Плотины спуск!
Все́ вещи сорвались с пазов,
Все́ сокровенья — с уст!

С глаз — все́ завесы! Все́ следы —
Вспять! На линейках — нот —
Нет! Час Души, как час Беды,
Дитя, и час сей — бьёт.

Беда моя! — так будешь звать.
Так, лекарским ножом
Истерзанные, дети — мать
Корят: «Зачем живём?»

А та, ладонями свежа
Горячку: «Надо. — Ляг».
Да, час Души, как час ножа,
Дитя, и нож сей — благ.

Иван Бунин

Джордано Бруно

«Ковчег под предводительством осла —
Вот мир людей. Живите во Вселенной.
Земля — вертеп обмана, лжи и зла.
Живите красотою неизменной.

Ты, мать-земля, душе моей близка —
И далека. Люблю я смех и радость,
Но в радости моей — всегда тоска,
В тоске всегда — таинственная сладость!»

И вот он посох странника берет:
Простите, келий сумрачные своды!
Его душа, всем чуждая, живет
Теперь одним: дыханием свободы.

«Вы все рабы. Царь вашей веры — Зверь:
Я свергну трон слепой и мрачной веры.
Вы в капище: я распахну вам дверь
На блеск и свет, в лазурь и бездну Сферы

Ни бездне бездн, ни жизни грани нет.
Мы остановим солнце Птоломея —
И вихрь миров, несметный сонм планет,
Пред нами развернется, пламенея!»

И он дерзнул на все — вплоть до небес.
Но разрушенье — жажда созиданья,
И, разрушая, жаждал он чудес —
Божественной гармонии Созданья.

Глаза сияют, дерзкая мечта
В мир откровений радостных уносит.
Лишь в истине — и цель и красота.
Но тем сильнее сердце жизни просит.

«Ты, девочка! ты, с ангельским лицом,
Поющая над старой звонкой лютней!
Я мог твоим быть другом и отцом…
Но я один. Нет в мире бесприютней!

Высоко нес я стяг своей любви.
Но есть другие радости, другие:
Оледенив желания свои,
Я только твой, познание — софия!»

И вот опять он странник. И опять
Глядит он вдаль. Глаза блестят, но строго
Его лицо. Враги, вам не понять,
Что бог есть Свет. И он умрет за бога.

«Мир — бездна бездн. И каждый атом в нем
Проникнут богом — жизнью, красотою.
Живя и умирая, мы живем
Единою, всемирною Душою.

Ты, с лютнею! Мечты твоих очей
Не эту ль Жизнь и Радость отражали?
Ты, солнце! вы, созвездия ночей!
Вы только этой Радостью дышали».

И маленький тревожный человек
С блестящим взглядом, ярким и холодным,
Идет в огонь. «Умерший в рабский век
Бессмертием венчается — в свободном!

Я умираю — ибо так хочу.
Развей, палач, развей мой прах, презренный!
Привет Вселенной, Солнцу! Палачу! —
Он мысль мою развеет по Вселенной!»

Николай Гумилев

Душа и тело

I

Над городом плывет ночная тишь,
И каждый шорох делается глуше,
А ты, душа, ты всё-таки молчишь,
Помилуй, Боже, мраморные души.

И отвечала мне душа моя,
Как будто арфы дальние пропели:
«Зачем открыла я для бытия
Глаза в презренном человечьем теле?

Безумная, я бросила мой дом,
К иному устремясь великолепью,
И шар земной мне сделался ядром,
К какому каторжник прикован цепью.

Ах, я возненавидела любовь —
Болезнь, которой все у вас подвластны,
Которая туманит вновь и вновь
Мир, мне чужой, но стройный и прекрасный.

И если что еще меня роднит
С былым, мерцающим в планетном хоре,
То это горе, мой надежный щит,
Холодное презрительное горе.»

II

Закат из золотого стал как медь,
Покрылись облака зеленой ржою,
И телу я сказал тогда: «Ответь
На всё провозглашенное душою».

И тело мне ответило мое,
Простое тело, но с горячей кровью:
«Не знаю я, что значит бытие,
Хотя и знаю, что зовут любовью.

Люблю в соленой плескаться волне,
Прислушиваться к крикам ястребиным,
Люблю на необ езженном коне
Нестись по лугу, пахнущему тмином.

И женщину люблю… Когда глаза
Ее потупленные я целую,
Я пьяно, будто близится гроза,
Иль будто пью я воду ключевую.

Но я за всё, что взяло и хочу,
За все печали, радости и бредни,
Как подобает мужу, заплачу
Непоправимой гибелью последней.

III

Когда же слово Бога с высоты
Большой Медведицею заблестело,
С вопросом: «Кто же, вопрошатель, ты?»
Душа предстала предо мной и тело.

На них я взоры медленно вознес
И милостиво дерзостным ответил:
«Скажите мне, ужель разумен пес,
Который воет, если месяц светел?

Ужели вам допрашивать меня,
Меня, кому единое мгновенье —
Весь срок от первого земного дня
До огненного светопреставленья?

Меня, кто, словно древо Игдразиль,
Пророс главою семью семь вселенных
И для очей которого, как пыль,
Поля земные и поля блаженных?

Я тот, кто спит, и кроет глубина
Его невыразимое прозванье:
А вы — вы только слабый отсвет сна,
Бегущего на дне его сознанья!

Иосиф Бродский

Выступление в Сорбонне

Изучать философию следует, в лучшем случае,
после пятидесяти. Выстраивать модель
общества — и подавно. Сначала следует
научиться готовить суп, жарить — пусть не ловить —
рыбу, делать приличный кофе.
В противном случае, нравственные законы
пахнут отцовским ремнем или же переводом
с немецкого. Сначала нужно
научиться терять, нежели приобретать,
ненавидеть себя более, чем тирана,
годами выкладывать за комнату половину
ничтожного жалованья — прежде, чем рассуждать
о торжестве справедливости. Которое наступает
всегда с опозданием минимум в четверть века.

Изучать труд философа следует через призму
опыта либо — в очках (что примерно одно и то же),
когда буквы сливаются и когда
голая баба на смятой подстилке снова
для вас фотография или же репродукция
с картины художника. Истинная любовь
к мудрости не настаивает на взаимности
и оборачивается не браком
в виде изданного в Геттингене кирпича,
но безразличием к самому себе,
краской стыда, иногда — элегией.

(Где-то звенит трамвай, глаза слипаются,
солдаты возвращаются с песнями из борделя,
дождь — единственное, что напоминает Гегеля.)

Истина заключается в том, что истины
не существует. Это не освобождает
от ответственности, но ровно наоборот:
этика — тот же вакуум, заполняемый человеческим
поведением, практически постоянно;
тот же, если угодно, космос.
И боги любят добро не за его глаза,
но потому что, не будь добра, они бы не существовали.
И они, в свою очередь, заполняют вакуум.
И может быть, даже более систематически,
нежели мы: ибо на нас нельзя
рассчитывать. Хотя нас гораздо больше,
чем когда бы то ни было, мы — не в Греции:
нас губит низкая облачность и, как сказано выше, дождь.

Изучать философию нужно, когда философия
вам не нужна. Когда вы догадываетесь,
что стулья в вашей гостиной и Млечный Путь
связаны между собою, и более тесным образом,
чем причины и следствия, чем вы сами
с вашими родственниками. И что общее
у созвездий со стульями — бесчувственность, бесчеловечность.
Это роднит сильней, нежели совокупление
или же кровь! Естественно, что стремиться
к сходству с вещами не следует. С другой стороны, когда
вы больны, необязательно выздоравливать
и нервничать, как вы выглядите. Вот что знают
люди после пятидесяти. Вот почему они
порой, глядя в зеркало, смешивают эстетику с метафизикой.

Марина Цветаева

Под шалью (Над колыбелью твоею — где ты…)

1

Над колыбелью твоею — где ты? —
Много, ох много же, будет пето.

Где за работой швея и мать —
Басен и песен не занимать!

Над колыбелью твоею нищей
Многое, многое с Бога взыщем:

Сроков и соков и лет и зим —
Много! а больше ещё — простим.

Над колыбелью твоей безправной
Многое, многое станет явным,

Гласным: прошедшая сквозь тела
…………. — чем стала и чем была!

Над колыбелью твоею скромной
Многое, многое Богу вспомним!

— Повести, спящие под замком, —
Много! а больше ещё — сглотнём.

Лишь бы дождаться тебя, да лишь бы…
Многое, многое станет лишним,

Выветрившимся — чумацкий дым!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Всё недававшееся — моим!




2

Запечатлённый, как рот оракула —
Рот твой, гадавший многим.
Женщина, что́ от дозору спрятала
Меж языком и нёбом?

Уж не глазами, а в вечность дырами
Очи, котлом ведёрным!
Женщина, яму какую вырыла
И заложила дёрном?

Располагающий ста кумирнями
Идол — не столь заносчив.
Женщина, что́ у пожара вырвала
Нег и страстей двунощных?

Женщина, в тайнах, как в шалях, ширишься,
В шалях, как в тайнах, длишься.
От единённая — как счастливица —
Ель на вершине мглистой.

Точно усопшую вопрошаю,
Душу, к корням пригубившую…
Женщина, что́ у тебя под шалью?
— Будущее!




3

Та́к — только Елена глядит над кровлями
Троянскими! В столбняке зрачков
Четыре провинции обезкровлено
И обезнадёжено сто веков.

Та́к — только Елена над брачной бойнею,
В сознании: наготой моей
Четыре Аравии обеззноено
И обезжемчужено пять морей.

Та́к только Елена — не жди заломленных
Рук! — диву даётся на этот рой
Престолонаследников обездомленных
И родоначальников, мчащих в бой.

Та́к только Елена — не жди взывания
Уст! — диву даётся на этот ров
Престолонаследниками заваленный:
На обезсыновленность ста родов.

Но нет, не Елена! Не та двубрачная
Грабительница, моровой сквозняк.
Какая сокровищница растрачена
Тобою, что в очи нам смотришь — та́к,

Как даже Елене за красным ужином
В глаза не дерзалось своим рабам:
Богам. — «Чужеземкою обезмуженный
Край! Всё ещё гусеницей — к ногам!»

Иосиф Бродский

Посвящается стулу

I

Март на исходе. Радостная весть:
день удлинился. Кажется, на треть.
Глаз чувствует, что требуется вещь,
которую пристрастно рассмотреть.
Возьмем за спинку некоторый стул.
Приметы его вкратце таковы:
зажат между невидимых, но скул
пространства (что есть форма татарвы),
он что-то вроде метра в высоту
на сорок сантиметров в ширину
и сделан, как и дерево в саду,
из общей (как считалось в старину)
коричневой материи. Что сухо
сочтется камуфляжем в Царстве Духа.




II

Вещь, помещенной будучи, как в Аш-
два-О, в пространство, презирая риск,
пространство жаждет вытеснить; но ваш
глаз на полу не замечает брызг
пространства. Стул, что твой наполеон,
красуется сегодня, где вчерась.
Что было бы здесь, если бы не он?
Лишь воздух. В этом воздухе б вилась
пыль. Взгляд бы не задерживался на
пылинке, но, блуждая по стене,
он достигал бы вскорости окна;
достигнув, устремлялся бы вовне,
где нет вещей, где есть пространство, но
к вам вытесненным выглядит оно.




III

На мягкий в профиль смахивая знак
и «восемь», но квадратное, в анфас,
стоит он в центре комнаты, столь наг,
что многое притягивает глаз.
Но это — только воздух. Между ног
(коричневых, что важно — четырех)
лишь воздух. То есть дай ему пинок,
скинь все с себя — как об стену горох.
Лишь воздух. Вас охватывает жуть.
Вам остается, в сущности, одно:
вскочив, его рывком перевернуть.
Но максимум, что обнажится — дно.
Фанера. Гвозди. Пыльные штыри.
Товар из вашей собственной ноздри.




IV

Четверг. Сегодня стул был не у дел.
Он не переместился. Ни на шаг.
Никто на нем сегодня не сидел,
не двигал, не набрасывал пиджак.
Пространство, точно изморось — пчелу,
вещь, пользоваться коей перестал
владелец, превращает ввечеру
(пусть временно) в коричневый кристалл.
Стул напрягает весь свой силуэт.
Тепло; часы показывают шесть.
Все выглядит как будто его нет,
тогда как он в действительности есть!
Но мало ли чем жертвуют, вчера
от завтра отличая, вечера.




V

Материя возникла из борьбы,
как явствуют преданья старины.
Мир создан был для мебели, дабы
создатель мог взглянуть со стороны
на что-нибудь, признать его чужим,
оставить без внимания вопрос
о подлинности. Названный режим
материи не обещает роз,
но гвозди. Впрочем, если бы не гвоздь,
все сразу же распалось бы, как есть,
на рейки, перекладины. Ваш гость
не мог бы, при желании, присесть.
Составленная из частей, везде
вещь держится в итоге на гвозде.




VI

Стул состоит из чувства пустоты
плюс крашенной материи; к чему
прибавим, что пропорции просты
как тыщи отношенье к одному.
Что знаем мы о стуле, окромя,
того, что было сказано в пылу
полемики? — что всеми четырьмя
стоит он, точно стол ваш, на полу?
Но стол есть плоскость, режущая грудь.
А стул ваш вертикальностью берет.
Стул может встать, чтоб лампочку ввернуть,
на стол. Но никогда наоборот.
И, вниз пыльцой, переплетенный стебель
вмиг озарит всю остальную мебель.




VII

Воскресный полдень. Комната гола.
В ней только стул. Ваш стул переживет
вас, ваши безупречные тела,
их плотно облегавший шевиот.
Он не падет от взмаха топора,
и пламенем ваш стул не удивишь.
Из бурных волн под возгласы «ура»
он выпрыгнет проворнее, чем фиш.
Он превзойдет употребленьем гимн,
язык, вид мироздания, матрас.
Расшатан, он заменится другим,
и разницы не обнаружит глаз.
Затем что — голос вещ, а не зловещ —
материя конечна. Но не вещь.

Иосиф Бродский

Песня пустой веранды

Not with a bang but a whimper.*

T.S. Eliot

Март на исходе, и сад мой пуст.
Старая птица, сядь на куст,
у которого в этот день
только и есть, что тень.

Будто и не было тех шести
лет, когда он любил цвести;
то есть грядущее тем, что наг,
делает ясный знак.

Или, былому в противовес,
гол до земли, но и чужд небес,
он, чьи ветви на этот раз -
лишь достиженье глаз.

Знаю и сам я не хуже всех:
грех осуждать нищету. Но грех
так обнажать — поперёк и вдоль -
язвы, чтоб вызвать боль.

Я бы и сам его проклял, но
где-то птице пора давно
сесть, чтоб не смешить ворон;
пусть это будет он.

Старая птица и голый куст,
соприкасаясь, рождают хруст.
И, если это принять всерьёз,
это — апофеоз.

То, что цвело и любило петь,
стало тем, что нельзя терпеть
без состраданья — не к их судьбе,
но к самому себе.

Грустно смотреть, как, сыграв отбой,
то, что было самой судьбой
призвано скрасить последний час,
меняется раньше нас.

То есть предметы и свойства их
одушевлённее нас самих.
Всюду сквозит одержимость тел
манией личных дел.

В силу того, что конец страшит,
каждая вещь на земле спешит
больше вкусить от своих ковриг,
чем позволяет миг.

Свет — ослепляет. И слово — лжёт.
Страсть утомляет. А горе — жжёт,
ибо страданье — примат огня
над единицей дня.

Лучше не верить своим глазам
да и устам. Оттого что Сам
Бог, предваряя Свой Страшный Суд,
жаждет казнить нас тут.

Так и рождается тот устав,
что позволяет, предметам дав
распоряжаться своей судьбой,
их заменять собой.

Старая птица, покинь свой куст.
Стану отныне посредством уст
петь за тебя, и за куст цвести
буду за счёт горсти.

Так изменились твои черты,
что будто на воду села ты,
лапки твои на вид мертвей
цепких нагих ветвей.

Можешь спокойно лететь во тьму.
Встану и место твоё займу.
Этот поступок осудит тот,
кто не встречал пустот.

Ибо, чужда четырём стенам,
жизнь, отступая, бросает нам
полые формы, и нас язвит
их нестерпимый вид.

Знаю, что голос мой во сто раз
хуже, чем твой — пусть и низкий глас.
Но даже режущий ухо звук
лучше безмолвных мук.

Мир если гибнет, то гибнет без
грома и лязга; но также не с
робкой, прощающей грех слепой
веры в него, мольбой.

В пляске огня, под напором льда
подлинный мира конец — когда
песня, которая всем горчит,
выше нотой звучит.

*Не взрыв, но всхлип (англ.). — Из стихотворения
Т.С. Элиота «The Hollow Men».