Все стихи про глаза - cтраница 22

Найдено стихов - 1238

Иван Тургенев

Старый помещик

1Вот и настал последний час…
Племянник, слушай старика.
Тебя я бранивал не раз
И за глазами и в глаза:
Я был брюзглив — да как же быть!
Не научился я любить…
Ты дядю старого прости,
Казну, добро себе возьми,
А как уложишь на покой —
Не плачь; ступай, махни рукой! 2И я был молод, ел и пил,
И красных девушек ласкал,
И зайцев сотнями травил,
С друзьями буйно пировал…
Бывало, в город еду я —
Купцы бегут встречать меня…
Я первым славился бойцом,
И богачом, и молодцом.
Богатство всё перевелось —
Да что!.. любить не довелось! 3И сам не знаю отчего:
Не то чтоб занят был другим —
Иль время скоро так прошло…
Но только не был я любим —
И не любил; зато тоска
Грызет и давит старика —
И в страшный час, последний час,
Ты видишь — слезы льют из глаз:
Мне эти слезы жгут лицо,
И стыдно мне и тяжело…4Ах, Ваня, Ваня! что мне в том,
Что я деньжонок накопил,
Что церковь выстроил и дом:
Я не любим, я не любил!
Что в деньгах мне? Возьмите всё,
Добро последнее мое —
Да лишь бы смерть подождала
И насладиться мне дала…
Ах, дайте страсть узнать и жизнь —
И я умру без укоризн! 5Я грешник, Ваня. Мне бы след
Теперь подумать и о том,
Как богу в жизни дать ответ,
Послать бы надо за попом…
Но всё мерещится — вот, вот
Ко мне красавица идет…
Я слышу робкий шум шагов
И страстный лепет милых слов,
И в голове моей седой
Нет места мысли неземной.6Я худо вижу… Смерть близка…
Ну, жизнь бесплодная, прощай!
Ох, Ваня! страшная тоска…
Родимый, руку мне подай…
Смотри же, детям расскажи,
Что дед их умер от тоски,
Что он терзался и рыдал,
Что тяжело он умирал —
Как будто грешный человек,
Хоть он и честно прожил век.

Владимир Маяковский

Эй!

Мокрая, будто ее облизали,
толпа.
Прокисший воздух плесенью веет.
Эй!
Россия,
нельзя ли
чего поновее?

Блажен, кто хоть раз смог,
хотя бы закрыв глаза,
забыть вас,
ненужных, как насморк,
и трезвых,
как нарзан.

Вы все такие скучные, точно
во всей вселенной нету Капри.
А Капри есть.
От сияний цветочных
весь остров, как женщина в розовом капоре.

Помчим поезда к берегам, а берег
забудем, качая тела в пароходах.
Наоткрываем десятки Америк.
В неведомых полюсах вынежим отдых.

Смотри, какой ты ловкий,
а я —
вон у меня рука груба как.
Быть может, в турнирах,
быть может, в боях
я был бы самый искусный рубака.

Как весело, сделав удачный удар,
смотреть, растопырил ноги как.
И вот врага, где предки,
туда
отправила шпаги логика.

А после в огне раззолоченных зал,
забыв привычку спанья,
всю ночь напролет провести,
глаза
уткнув в желтоглазый коньяк.

И, наконец, ощетинясь, как еж,
с похмелья придя поутру,
неверной любимой грозить, что убьешь
и в море выбросишь труп.

Сорвем ерунду пиджаков и манжет,
крахмальные груди раскрасим под панцирь,
загнем рукоять на столовом ноже,
и будем все хоть на день, да испанцы.

Чтоб все, забыв свой северный ум,
любились, дрались, волновались.
Эй!
Человек,
землю саму
зови на вальс!

Возьми и небо заново вышей,
новые звезды придумай и выставь,
чтоб, исступленно царапая крыши,
в небо карабкались души артистов.

Николя-Жозеф-Лоран Жильбер

Прощание с жизнию молодого поэта

ПРОЩАНИЕ С ЖИЗНИЮ МОЛОДОГО ПОЭТА.
Я сердца глубь пред Господом открыл —
И о моем раскаяньи Он знает.
Он исцелил, Он дух мой укрепил:
Ведь Он детьми несчастных называет!
Мои враги сказали мне, смеясь:
«Пускай умрет, а вместе с ним и слава!»
Но Бог вещал, душе моей явясь:
"Их злость—твоя опора и держава!
"Их сонм друзьям твоим передает
Свою вражду; кого, сам разоренный,
Питаешь ты, твой образ продает,
Его враждой и злобой очерненный.
"Но Бог, к Кому раскаянье влечет
Тебя, твой вопль, рожденный горем, слышит,
Он, Кто щадит ваш слабый смертный род
И приговор чей благостию дышит.
«Я для тебя в грядущем разбужу
Уснувшия любовь и справедливость —
И от всего очистить укажу,
Чем честь твою затьмила их кичливость!»
Будь славен Бог—Ты, возвративший мне
Невинности и благородства силу
И чей глагол, гремящий в вышине,
Оберегать сойдет мою могилу.
Несчастный гость на жизненном пиру,
Я жил лишь день один—и умираю,
И над моей могилой, как умру,
Никто слезы не выронит, я знаю.
Вам, зелень нив, зовущий мрак лесов
И высь небес, души очарованье,
Семьи людской лазоревый покров,
В последний раз я шлю свое прощанье!
Пусть сонм моих безчувственных друзей
На вас в тиши глаза свои покоит!
Пусть смерть сойдет к ним на закате дней
И друг глаза, рыдая, им закроет!

Петр Андреевич Вяземский

Горе

Радость, жизни гость случайный,
Промелькнет — и замер след,
Горе, — налицо, иль тайный,
А всегда наш домосед.

Он хозяин в доме нашем,
Мы его ученики,
На него орем и пашем
В два ярма и в две руки.

Притворится ли порою
Невидимкою в дому?
Мы и верим с простотою,
Что пришел конец ему.

Сон минутный, сна ль подобье,
Старика угомонит?
Правый спит, — а исподлобья
Левый глаз нас сторожит.

Безотлучно и бессрочно,
Ждут его или не ждут,
На глазах или заочно,
Так иль иначе, — он тут.

Несмотря на пытки эти,
В промежутках люди сплошь,
Незлопамятные дети,
Опыт свой не ставят в грош.

Словно дан им в полновластье
И в игрушку целый мир,
Дети вновь играют в счастье,
И их кукла им кумир.

Просто вскользь иль ненароком
Им о горе намекни —
Жалким трусом, злым пророком
Возгласят тебя они.

Я не знаю, как другие,
Про себя же я скажу:
Как сошлись мы с ним впервые,
Так я горю все служу.

Где ж оно меня не травит,
Там не менее того
Мне и в роздых душу давит
Страх наткнуться на него.

Валерий Брюсов

Сфинкс

Я пустынной шел дорогой
Меж отвесных, тесных скал, —
И внезапно голос строгий
Со скалы меня позвал.
Вечерело. По вершинам
Гас закат. Был дол во мгле.
Странный призрак с телом львиным
Вырос, ожил на скале.
Полузверь и полудева
Там ждала, где шла тропа.
И белели справа, слева
Кости, кости, черепа…
И, исполнен вещей веры
В полноту нам данных сил,
К краю сумрачной пещеры,
Человек, я подступил.
И сказал я: «Ты ли это,
Переживши сто веков,
Снова требуешь ответа?
Дай загадку, — я готов?!»
Но, недвижима на камне,
Тихо, зыбля львиный хвост,
Дева, взор вонзив в глаза мне,
Ожидала первых звезд:
«Вот загадка, о прохожий,
Ты, пришедший из долин!
Я тебя спрошу все то же,
Что услышал Лаев сын:
Кто из нас двоих загадка?
Я ли, дева-сфинкс, иль ты?
Может, ночью в тени шаткой,
Видишь ты свои мечты?
Если я жива, телесна,
Как тебе телесным быть?
Нам вдвоем на свете тесно,
Я должна тебя сразить!
Но, быть может, я — поэта
Воплощенный легкий сон?
В слове смелого ответа
Будет призрак расточен.
И действительностью станут
Только кости и скала?
Отвечай мне: кто обманут?
Я была иль не была?»
И, недвижима на камне,
Дева, зыбля львиный хвост,
Устремила взор в глаза мне,
Взор, принявший отблеск звезд.
Мрак тускнел и рос без меры,
К небу высились столпы…
Я стоял у врат пещеры…
Мимо не было тропы.

Генрих Гейне

К девичнику

Все понимая, большими глазами
Взглянула ты, и я прочел,
Что нету общего меж нами:
Ты так добра, а я так зол.

Да, я так зол, что вот бездушно
Насмешку в дар несу со зла
Той, что мила так, и радушна,
И даже искренна была.

Знаешь повара и кухню,
Дырки, норки уследишь,
И куда б с тобой ни шли мы,
Ты всегда опередишь.

Вот невесту отбиваешь,
Милый друг, — ведь это смех;
Но смешней, что я же должен
Поздравлять тебя при всех.

«Счастье нам любовь дарует
И богатство заодно!» —
В песнях громко так толкует
Вся империя давно.

Песни смысл ты понимаешь,
Сердце у тебя поет,
И, ликуя, ожидаешь,
Что великий день придет.

Краснощекую невесту
Взять за ручку он сулит,
И папаша, очень к месту,
Кошелем благословит.

И кошель тот не пустует:
Деньги, платье — все дано, —
Счастье нам любовь дарует
И богатство заодно.

Нагую почву уж покрывает
Покров цветочный, зеленый лес.
Победный свод он воздвигает,
И марш триумфальный звучит с небес.

Верхом везжает апрель чудесный;
Глаза блистают, играет кровь.
На нашей свадьбе он гость уместный:
Побыть приятно, где есть любовь.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Он глядел

Он глядел в глубинность вод.
Он глядел в немые зыби,
Где возможно жить лишь рыбе,
Где надземный не живет.
Он глядел в лазурность вод,
И она являла чудо,
Доходя до изумруда,
Что цветет, и вот, плывет.
Он глядел на дно. Оттуда
Восходила тайно власть,
И звала туда упасть.
Там была сокровищ груда,
Рой там чудился теней
Потонувших кораблей.
Он глядел. Зрачки чернели.
Расширялся малый круг.
Колдовала страсть. И вдруг,
Словно пел напев свирели.
Добровольно, тот, кто смел,
Как чужою волей кинут,
Опускался в глубь, в предел,
Где, мерцая, рыбы стынут.
Тот тонул. А он глядел.
Расширенными глазами
Он смотрел в подвижность струй.
В них как будто голосами
Кто-то жил, и поцелуй
Там горел, дрожа огнями.
С драгоценными камнями
Утонувший выплывал.
С огнецветом, с жемчугами,
С аметистом, жил опал.
Он глядел, как тот смеялся
Над подарками зыбей.
Но душой не с ним сливался, —
С ликом мертвых кораблей.
И в глазах его, как в чуде,
Что-то было там вдали,
Веял парус, плыли люди,
Убегали корабли.
Путь до них обозначался
Через глубь его очей.
О, недаром меж людей,
Он недаром назывался
Открывателем путей.

Александр Петрович Сумароков

Поверь, мой свет, люблю тебя

Поверь, мой свет, люблю тебя,
Лишь только то сказать стыжусь;
Ты знаешь сам, что все бранят,
Когда сердца в любви горят.
О свет! когда вина любить,
Невольно сей вине вдаюсь;
Ково мне дух велит любить,
Тому нельзя злодейкой быть:
Ково я етим прогневлю,
Когда кому любовь явлю;
Или уже самой
Нет власти над собой?

О звери! жители лесов,
Вы нас щастливее сто раз;
Вам страха и стыда в том нет,
К чему природа вас влечет,
А мы вам в том не сходствуем,
Гордясь умом безумняй вас,
И сами то себе претим,
Чего всем сердцем мы хотим;
Что мило нам, на что ругать,
И хуля то, на что желать.
Кто будет в свете прав,
Когда так строг устав.

Престань вздыхать и я люблю,
Оставь, оставь свирепство мне,
В тебе живет душа моя,
И верь, что я по смерть твоя:
Ты день и ночь из глаз нейдешь,
Где ты, и мысли в той стране,
Но зря тебя, я вне себя,
По всем местам ищу тебя;
Хожу ли я, или сижу,
Все тайно на тебя гляжу;
Приметь, приметь то сам,
И верь моим глазам.

Анна Ахматова

Эпические мотивы

В то время я гостила на земле.
Мне дали имя при крещенье — Анна,
Сладчайшее для губ людских и слуха.
Так дивно знала я земную радость
И праздников считала не двенадцать,
А столько, сколько было дней в году.
Я, тайному велению покорна,
Товарища свободного избрав,
Любила только солнце и деревья.
Однажды поздним летом иностранку
Я встретила в лукавый час зари,
И вместе мы купались в теплом море,
Ее одежда странной мне казалась,
Еще страннее — губы, а слова —
Как звезды падали сентябрьской ночью.
И стройная меня учила плавать,
Одной рукой поддерживая тело,
Неопытное на тугих волнах.
И часто, стоя в голубой воде,
Она со мной неспешно говорила,
И мне казалось, что вершины леса
Слегка шумят, или хрустит песок,
Иль голосом серебряным волынка
Вдали поет о вечере разлук.
Но слов ее я помнить не могла
И часто ночью с болью просыпалась.
Мне чудился полуоткрытый рот,
Ее глаза и гладкая прическа.
Как вестника небесного, молила
Я девушку печальную тогда:
«Скажи, скажи, зачем угасла память
И, так томительно лаская слух,
Ты отняла блаженство повторенья?..»
И только раз, когда я виноград
В плетеную корзинку собирала,
А смуглая сидела на траве,
Глаза закрыв и распустивши косы,
И томною была и утомленной
От запаха тяжелых синих ягод
И пряного дыханья дикой мяты, —
Она слова чудесные вложила
В сокровищницу памяти моей,
И, полную корзину уронив,
Припала я к земле сухой и душной,
Как к милому, когда поет любовь.

Сергей Аксаков

Роза и пчела

В саду, цветами испещренном,
В густой траве, в углу уединенном
Прелестная из роз цвела;
Цвела спокойно, но — довольна не была!
Кто завистью не болен?
Кто участью своей доволен?
Она цвела в глуши; но что ж в глуши цвести?
Легко ль красавице снести?
Никто ее не видит и не хвалит;
И роза всех подруг себя несчастней ставит,
Которые в красивых цветниках
У всех в глазах
Цвели, благоухали,
Всех взоры, похвалы невольно привлекали.
«Что может быть печальнее того?
Невидима никем, не видя никого,
В безвестности живу, и в скуке умираю,
И тщетно всякий день на жребий свой пеняю», —
Роптала роза так. Услыша речь сию,
Сказала ей пчела: «Напрасно ты вздыхаешь,
Винишь судьбу свою;
Ты счастливее их, на опыте узнаешь».
Что ж? так и сделалось! Все розы в цветниках
За то, что были на глазах,
Все скорой смертью заплатили.
Тех солнечны лучи спалили,
Те пострадали от гостей,
Которые в жестокости своей
Уродовали их — хоть ими любовались:
Один сорвет цветок,
Другой изломит стебелек,
А третий изомнет листок —
И, словом, розы те, которые остались,
Такой имели жалкий, скучный вид,
Что всякий уж на них с холодностью глядит,
А наша розочка, в углу уединенном,
Древ тенью осененном,
Росой до полдня освеженном,
Была любимицей и резвых мотыльков
И легких ветерков;
Они и день и ночь ее не оставляли,
От зноя в полдень прохлаждали,
А ночью на ее листочках отдыхали.
Так долго, долго жизнь вела,
Спокойна, весела и счастлива была
Затем, что в уголку незнаема цвела.

Александр Александрович Артемов

Лесовик

Он под вечер приехал, зашел, посидел,
Трубку выкурил, новости рассказал,
И никто не заметил, что он поседел,
Что опутали густо морщинки глаза.
Говорил о зверье, убегающем в тьму,
О повадках козуль, о забавах лисят
И мельком в разговоре сказал, что ему
По метрической выписи под шестьдесят.
Удивились ребята: — Да ты ведь старик,
Из тайги уходить бы пора по годам.
Не могу, — отвечает, — я к лесу привык,
Я родился, и жил, и состарился там.
И пока выручает тайга старика,
Коли выйдет кабан или прянет коза,
Не откажет винтовка, не дрогнет рука,
И про слух бы плохого никак не сказал.
— Ну, а хворь нападет от людей в стороне? —
Улыбнулся, прищурил с хитринкою глаз:
— Я, ребятки, кремневой породы, и мне
Умирать не от хвори придется, а враз.
И тогда в одночасье не станет кремня… —
Пошутил, даже песню с парнями пропел,
А под утро, навьючив мешки на коня,
Он опять в чернолесье ушел по тропе.
И сказал лесоруб: — Сколько он ни старей,
Ни к кому не пойдет из тайги на поклон.
Чем ни больше дробится кремень, тем острей
И, пожалуй, упорней становится он.

Иосиф Бродский

Сумерки. Снег. Тишина.

Сумерки. Снег. Тишина. Весьма
тихо. Аполлон вернулся на Демос.
Сумерки, снег, наконец, сама
тишина — избавит меня, надеюсь,
от необходимости — прости за дерзость —
объяснять самый факт письма.

Праздники кончились — я не дам
соврать своим рифмам. Остатки влаги
замерзают. Небо белей бумаги
розовеет на западе, словно там
складывают смятые флаги,
разбирают лозунги по складам.

Эти строчки, в твои персты
попав (когда все в них уразумеешь
ты), побелеют, поскольку ты
на слово и на глаз не веришь.
И ты настолько порозовеешь,
насколько побелеют листы.

В общем, в словах моих новизны
хватит, чтоб не скучать сороке.
Пестроту июля, зелень весны
осень превращает в черные строки,
и зима читает ее упреки
и зачитывает до белизны.

Вот и метель, как в лесу игла,
гудит. От Бога и до порога
бело. Ни запятой, ни слога.
И это значит: ты все прочла.
Стряхивать хлопья опасно, строго
говоря, с твоего чела.

Нету — письма. Только крик сорок,
не понимающих дела почты.
Но белизна вообще залог
того, что под ней хоронится то, что
превратится впоследствии в почки, в точки,
в буйство зелени, в буквы строк.

Пусть не бессмертие — перегной
вберет меня. Разница только в поле
сих существительных. В нем тем боле
нет преимущества передо мной.
Радуюсь, встретив сороку в поле,
как завидевший берег Ной.

Так утешает язык певца,
превосходя самоё природу,
свои окончания без конца
по падежу, по числу, по роду
меняя, Бог знает кому в угоду,
глядя в воду глазами пловца.

Константин Дмитриевич Бальмонт

В западне я у врага

В западне я у врага.
Где же быть мне? Здесь в юрте́?
В этой душной тесноте?
Или выйти на снега?
Как выходят на луга?
Там теснее в пустоте,
В безграничности того,
Что едино и мертво.
Я вольнее между стен,
Где хоть тени перемен,
Где хоть это для меня: —
Тихий треск и скок Огня.
На равнине я мертвец
В безграничности гробниц,
Где начало есть конец
В одноцветном без границ.
Там я в вольности — скелет,
Здесь я в тесности — живой.
Мной зажженный — дышит свет
В этой келье гробовой.
Только выйду, видно мне,
Что со мною никого.
Здесь же в жарком полусне
Оживает вещество.
Я подушку обниму,
Я с покрышкой говорю.
И шепчу я в полутьму
К неизвестному, ему.
Мне отрадней и вольней
Закрывать свои глаза,
Обращаясь мыслью к ней,
Чьи глаза как бирюза.
С непостижной говорю,
Распаляюсь и горю,
В теле есть такой огонь,
Что уж вот я не один.
Ветер взвыл. Ну, что ж, трезвонь,
Но меня в тиши не тронь,
Здесь не царство диких льдин.
Здесь хоть в грезе, я ловлю
Чье-то нежное «Люблю»,
Хоть в гробу, но властелин.

Иосиф Бродский

К переговорам в Кабуле

Жестоковыйные горные племена!
Всё меню — баранина и конина.
Бороды и ковры, гортанные имена,
глаза, отродясь не видавшие ни моря, ни пианино.
Знаменитые профилями, кольцами из рыжья,
сросшейся переносицей и выстрелом из ружья
за неимением адреса, не говоря — конверта,
защищенные только спиной от ветра,
живущие в кишлаках, прячущихся в горах,
прячущихся в облаках, точно в чалму —

Аллах, видно, пора и вам, абрекам и хазбулатам,
как следует разложиться, проститься с родным халатом,
выйти из сакли, приобрести валюту,
чтоб жизнь в разреженном воздухе с близостью к абсолюту
разбавить изрядной порцией бледнолицых
в тоже многоэтажных, полных огня столицах,
где можно сесть в мерседес и на ровном месте
забыть мгновенно о кровной мести
и где прозрачная вещь, с бедра
сползающая, и есть чадра.

И вообще, ибрагимы, горы — от Арарата
до Эвереста — есть пища фотоаппарата,
и для снежного пика, включая синий
воздух, лучшее место — в витринах авиалиний.
Деталь не должна впадать в зависимость от пейзажа!
Все идет псу под хвост, и пейзаж — туда же,
где всюду лифчики и законность.
Там лучше, чем там, где владыка — конус
и погладить нечего, кроме шейки
приклада, грубой ладонью, шейхи.

Орел парит в эмпиреях, разглядывая с укором
змеиную подпись под договором
между вами — козлами, воспитанными в Исламе,
и прикинутыми в сплошной габардин послами,
ухмыляющимися в объектив ехидно.
И больше нет ничего нет ничего не видно
ничего ничего не видно кроме
того что нет ничего благодаря трахоме
или же глазу что вырвал заклятый враг
и ничего не видно мрак

Иннокентий Федорович Анненский

Зимний поезд

Снегов немую черноту
Прожгло два глаза из тумана,
И дым остался на лету
Горящим золотом фонтана.

Я знаю — пышущий дракон,
Весь занесен пушистым снегом,
Сейчас порвет мятежным бегом
Завороженной дали сон.

А с ним, усталые рабы,
Обречены холодной яме,
Влачатся тяжкие гробы,
Скрипя и лязгая цепями.

Пока с разбитым фонарем,
Наполовину притушенным,
Среди кошмара дум и дрем
Проходит Полночь по вагонам.

Она — как призрачный монах,
И чем ее дозоры глуше,
Тем больше чада в черных снах,
И затеканий, и удуший;

Тем больше слов, как бы не слов,
Тем отвратительней дыханье,
И запрокинутых голов
В подушках красных колыханье.

Как вор, наметивший карман,
Она тиха, пока мы живы,
Лишь молча точит свой дурман
Да тушит черные наплывы.

А снизу стук, а сбоку гул,
Да все бесцельней, безымянней…
И мерзок тем, кто не заснул,
Хаос полусуществований!

Но тает ночь… И дряхл и сед,
Еще вчера Закат осенний,
Приподнимается Рассвет
С одра его томившей Тени.

Забывшим за ночь свой недуг
В глаза опять глядит терзанье,
И дребезжит сильнее стук,
Дробя налеты обмерзанья.

Пары желтеющей стеной
Загородили красный пламень,
И стойко должен зуб больной
Перегрызать холодный камень.

Эдуард Багрицкий

Москва

Смола и дерево, кирпич и медь
Воздвиглись городом, а вкруг, по воле,
Объездчик-ветер подымает плеть
И хлещет закипающее рожью поле.
И крепкою ты встала попадьей,
Румяною и жаркою, пуховой,
Торгуя иорданскою водой,
Прохладным квасом и посконью новой.
Колокола, акафисты, посты,
Гугнивый плач ты помнила и знала.
Недаром же ключами Калиты
Ты ситцевый передник обвязала.
Купеческая, ражая Москва, —
Хмелела ты и на кулачки билась…
Тебе в потеху Стеньки голова,
Как яблоко скуластое, скатилась.
Посты и драки — это ль не судьба…
Ты от жары и пота разомлела,
Но грянул день — веселая труба
Над кирпичом и медью закипела…
Не Гришки ли Отрепьева пора,
Иль Стенькины ушкуйники запели,
Что с вечера до раннего утра
В дождливых звездах лебеди звенели;
Что на Кремле горластые сычи
В туман кричали, сизый и тяжелый,
Что медью перекликнулись в ночи
Колокола убогого Николы…
Расплата наступает за грехи
На Красной площади перед толпою:
Кружатся ветровые петухи,
И царь Додон закрыл глаза рукою…
Ярись, Москва… Кричи и брагу пей,
Безбожничай — так без конца и края.
И дрогнули колокола церквей,
Как страшная настала плясовая.
И — силой развеселою горда —
Ты в пляс пошла раскатом — лесом, лугом.
И хлопают в ладоши города,
Вокруг тебя рассевшись полукругом.
В такой ли час язык остынет мой,
Не полыхнет огнем, не запророчит,
Когда орлиный посвист за спиной
Меня поднять и кинуть в пляску хочет;
Когда нога отстукивает лад
И волосы вздувает ветер свежий;
Когда снует перед глазами плат
В твоей руке, протянутый в безбрежье.

Александр Ефимович Измайлов

Дитя и семь нянек

Дитя и семь нянек.
Сказка.
Жена богатаго степнаго дворянина
Рожала каждый год, но только дочерей,
А ей иметь хотелось сына,
Желанье общее отцов и матерей.
Все средства к этому она употребляла:
Платила щедрою рукой ворожеям,
Молилась, ездила по всем монастырям.
Ея молитва не пропала;
Она беременна вновь стала,
И чуть что не в аршин
У ней родился сын.
От радости такой соседние дворяне
Легли в крестины на повал,
Перепился и стар и мал
И не работали тот целой день крестьяне.
Заботливая мать
Сем штатных нянюшек к сынку определила
Смотрет за ним, шить, мыть, носит его, качать,
И должно уж сказать,
Что каждая из них с усердием служила.
Старались угождать одн перед другой.
Дитя забавной был такой,
Что глядя на него, все в доме веселилос.
Но вот однажды что случилось:
Наследник маленькой ходить уж начинал,
Сосед отца и мать на имянины звать.
Ну! как не отлучиться?
Не первой это было раз
И на четырнадцать же глаз,
Казалос, можно положиться.
Уехали они—и нянюшка одна.
Хватив небережно вина.
Ушла на печку спать, другая, заболела.
У третьей своего скопилось много дела;
К четвертой кум пришел.—Ребенка одного
И кинули оне надеясь друг на дружку,
Да как на грех в руках его
Оставили гремушку;
Он с нею, идучи по комнате упал
И в правой глаз себе концем ея попал.
Насилу нянек отыскали;
Перепугавшися пришли,
Бранились, плакали, кричали,
А виноватой не нашли,
Что делать? Господам все в ноги повалились,
Лишь только из гостей те взехали на двор.
Они ужасно разсердились.
Пошел тут нянькам перебор,
Их без пощады наказали;
Но чтобы глаз сберечь у сына остальной,
Боярин с барыней, подумав, приказали
Ходить с тех пор за ним одной.

Иван Тургенев

Встреча (Стихотворение в прозе)

Мне снилось: я шел по широкой голой степи, усеянной крупными угловатыми камнями, под черным, низким небом.
Между камнями вилась тропинка… Я шел по ней, не зная сам куда и зачем…
Вдруг передо мною на узкой черте тропинки появилось нечто вроде тонкого облачка… Я начал вглядываться: облачко стало женщиной, стройной и высокой, в белом платье, с узким светлым поясом вокруг стана. Она спешила прочь от меня проворными шагами.
Я не видел ее лица, не видел даже ее волос: их закрывала волнистая ткань; но всё сердце мое устремилось вслед за нею. Она казалась мне прекрасной, дорогой и милой… Я непременно хотел догнать ее, хотел заглянуть в ее лицо… в ее глаза… О да! Я хотел увидеть, я должен был увидеть эти глаза.
Однако как я ни спешил, она двигалась еще проворнее меня — и я не мог ее настигнуть.
Но вот поперек тропинки показался плоский, широкий камень… Он преградил ей дорогу.
Женщина остановилась перед ним… и я подбежал, дрожа от радости и ожидания, не без страха.
Я ничего не промолвил… Но она тихо обернулась ко мне…
И я все-таки не увидал ее глаз. Они были закрыты.
Лицо ее было белое… белое, как ее одежда; обнаженные руки висели недвижно. Она вся словно окаменела; всем телом своим, каждой чертою лица своего эта женщина походила на мраморную статую.
Медленно, не сгибаясь ни одним членом, отклонилась она назад и опустилась на ту плоскую плиту.
И вот уже я лежу с ней рядом, лежу на спине, вытянутый весь, как надгробное изваяние, руки мои сложены молитвенно на груди, и чувствую я, что окаменел я тоже.
Прошло несколько мгновений… Женщина вдруг приподнялась и пошла прочь.
Я хотел броситься за нею, но я не мог пошевельнуться, не мог разжать сложенных рук — и только глядел ей вслед, с тоской несказанной.
Тогда она внезапно обернулась — и я увидел светлые, лучистые глаза на живом подвижном лице. Она устремила их на меня и засмеялась одними устами… без звука. Встань, мол, и приди ко мне!
Но я всё не мог пошевельнуться.
Тогда она засмеялась еще раз и быстро удалилась, весело покачивая головою, на которой вдруг ярко заалел венок из маленьких роз.
А я остался неподвижен и нем на могильной моей плите.

Эдуард Багрицкий

Одесса (Клыкастый месяц вылез на востоке)

Клыкастый месяц вылез на востоке,
Над соснами и костяками скал…
Здесь он стоял…
Здесь рвался плащ широкий,
Здесь Байрона он нараспев читал…
Здесь в дымном
Голубином оперенье
И ночь и море
Стлались перед ним…
Как летний дождь,
Приходит вдохновенье,
Пройдет над морем
И уйдет, как дым…
Как летний дождь,
Приходит вдохновенье,
Осыплет сердце
И в глазах сверкнет…
Волна и ночь в торжественном движенье
Слагают ямб…
И этот ямб поет…
И с той поры,
Кто бродит берегами
Средь низких лодок
И пустых песков, —
Тот слышит кровью, сердцем и глазами
Раскат и россыпь пушкинских стихов.
И в каждую скалу
Проникло слово,
И плещет слово
Меж плотин и дамб,
Волна отхлынет
И нахлынет снова, —
И в этом беге закипает ямб…
И мне, мечтателю,
Доныне любы:
Тяжелых волн рифмованный поход,
И негритянские сухие губы,
И скулы, выдвинутые вперед…
Тебя среди воинственного гула
Я проносил
В тревоге и боях.
«Твоя, твоя!» — мне пела Мариула
Перед костром
В покинутых шатрах…
Я снова жду:
Заговорит трубою
Моя страна,
Лежащая в степях;
И часовой, одетый в голубое.
Укроется в днестровских камышах…
Становища раскинуты заране,
В дубовых рощах
Голоса ясней,
Отверженные,
Нищие,
Цыгане —
Мы подымаем на поход коней…
О, этот зной!
Как изнывает тело, —
Над Бессарабией звенит жара…
Поэт походного политотдела,
Ты с нами отдыхаешь у костра…
Довольно бреда…
Только волны тают,
Москва шумит,
Походов нет как нет…
Но я благоговейно подымаю
Уроненный тобою пистолет…

Александр Петрович Сумароков

Ничто не может больше мне в моей тоске утехи дать

Ничто не может больше мне в моей тоске утехи дать
Твой зрак по всем местам со мной,
И мысль моя всегда с тобой,
Ни в день, ни в ночь из глаз нейдешь, ты рушишь сон, лишь стану спать,
Проснусь, ловлю пустую тень,
Вскричу, приди, ах, светлый день,
И день придет, я все грущу,
Не знаю сам чего хощу.
Нет помощи нигде,
Я слезы лью везде.

Я мил тебе, ты мне мила, но случай нам обоим лют.
Разрушил радостны часы,
Унес из глаз твои красы,
И только те минуты злы в мою печальну мысль впадут.
Когда ударил в нас рок злой.
И разлучил меня с тобой,
Во мне смятенный дух замрет,
Несносна горесть сердце рвет,
И стану вне себя,
Что уж не зрю тебя.

Судьба, престань терзать меня, дай видеть мне тот милый град,
Где я с своей любезной жил
И чтоб опять в нем с нею был;
О время! о драгие дни! придите вы скоряй назад,
Дай мне мою беду скончать,
Представь любезну мне опять.
Иль в век любить, и в век не зреть,
Возможно ль то кому стерпеть,
Но чем переменить?
Нельзя ее забыть.

Александр Блок

Двойник («Вот моя песня — тебе, Коломбина…»)

Вот моя песня — тебе, Коломбина
Это — угрюмых созвездий печать —
Только в наряде шута-Арлекина
Песни такие умею слагать.
Двое — мы тащимся вдоль по базару,
Оба — в звенящем наряде шутов.
Эй, полюбуйтесь на глупую пару,
Слушайте звон удалых бубенцов!
Мимо идут, говоря: «Ты, прохожий,
Точно такой же, как я, как другой;
Следом идет на тебя непохожий
Сгорбленный нищий с сумой и клюкой».
Кто, проходя, удостоит нас взора?
Кто угадает, что мы с ним — вдвоем?
Дряхлый старик повторяет мне: «Скоро»
Я повторяю- «Пойдем же, пойдем»
Если прохожий глядит равнодушно,
Он улыбается; я трепещу;
Злобно кричу я: «Мне скучно! Мне душно?»
Он повторяет: «Иди. Не пущу»
Там, где на улицу, в звонкую давку
Взглянет и спрячется розовый лик, —
Там мы войдем в многолюдную лавку, —
Я — Арлекин, и за мною — старик.
О, если только заметят, заметят,
Взглянут в глаза мне за пестрый наряд! —
Может быть, рядом со мной они встретят
Мой же — лукавый, смеющийся взгляд!
Там — голубое окно Коломбины,
Розовый вечер, уснувший карниз…
В смертном весельи — мы два Арлекина
Юный и старый — сплелись, обнялись!
О, разделите! Вы видите сами:
Те же глаза, хоть различен наряд!..
Старый — он тупо глумится над вами,
Юный — он нежно вам преданный брат!
Та, что в окне, — розовей навечерий,
Та, что вверху, — ослепительней дня!
Там Коломбина! О, люди! О, звери!
Будьте как дети. Поймите меня.30 июля 190
3.
С. Шахматово

Леонид Мартынов

Предпраздничное

Перед витринами каша:
Люди вежливо давят бока,
По-детски смеются взрослые,
Серьезны притихшие дети,
Какой-то младенец внизу
Ползает, мажет ладошкой по стеклам.
Забыты дела — банки, конторы,
Ты словно попал на «Остров беспечности».
В витринах пухло-курносые куклы
Молят: «Купите! Меня! Меня!»
Изумленные мишки, слоны и пингвины
Таращат на нас стекляшки-глаза.
Вот домик из пряничных плиток,
Вот уютная алая станция
С собачкой в дверях,
Вот хлев с толстяками-барашками…
Все стародавние наши мечты
Коммерсанты собрали в витринах.
Так любо толкаться, глазеть,
Улыбаться вместе со всеми
В теплом потоке людей,
Не думать, забыть хоть на час
О своей оболочке земной
В старомодном пальто,
Прикрытом вареником-шляпой…
К чертям! В дверях — крутая вертушка.
В стеклянном вихре вонзаешься в зал:
Во все концы,
Во все этажи
Палитра всех попугайских тонов, —
Подарки — подарки — подарки…
Переливы — разливы огней,
Шорох маленьких ног.
Коротышки в пушистых гамашах
Обалдело сияют глазами…
А сбоку их мамы:
Ряды тонконогих газелей, —
В руках и под мышкой пакеты, пакеты.
За пальто меня тянет малыш,
Но я ведь не мама.
И мамы тоже в тревоге:
Где свой? Где чужой?
Где выход? Где вход?
Где сумочка? Где голова?.. Сбитая с ног продавщица —
Бретонско-парижский бутон, —
Как резинку, уста растянула
В устало-любезной улыбке:
«Что вам, сударь, угодно?»
В зеркале наискось вижу,
До чего он беспомощен — этот синьор,
Называемый мною…
Смотрю ошалело вокруг
И выбираю… десть писчей бумаги…
Какая фантазия!
Какой грандиозный размах!

Александр Блок

В дюнах

Я не люблю пустого словаря
Любовных слов и жалких выражений:
«Ты мой», «Твоя», «Люблю», «Навеки твой».
Я рабства не люблю. Свободным взором
Красивой женщине смотрю в глаза
И говорю: «Сегодня ночь. Но завтра —
Сияющий и новый день. Приди.
Бери меня, торжественная страсть.
А завтра я уйду — и запою».Моя душа проста. Соленый ветер
Морей и смольный дух сосны
Ее питал. И в ней — всё те же знаки,
Что на моем обветренном лице.
И я прекрасен — нищей красотою
Зыбучих дюн и северных морей.Так думал я, блуждая по границе
Финляндии, вникая в темный говор
Небритых и зеленоглазых финнов.
Стояла тишина. И у платформы
Готовый поезд разводил пары.
И русская таможенная стража
Лениво отдыхала на песчаном
Обрыве, где кончалось полотно.
Так открывалась новая страна —
И русский бесприютный храм глядел
В чужую, незнакомую страну.Так думал я. И вот она пришла
И встала на откосе. Были рыжи
Ее глаза от солнца и песка.
И волосы, смолистые как сосны,
В отливах синих падали на плечи.
Пришла. Скрестила свой звериный взгляд
С моим звериным взглядом. Засмеялась
Высоким смехом. Бросила в меня
Пучок травы и золотую горсть
Песку. Потом — вскочила
И, прыгая, помчалась под откос… Я гнал ее далёко. Исцарапал
Лицо о хвои, окровавил руки
И платье изорвал. Кричал и гнал
Ее, как зверя, вновь кричал и звал,
И страстный голос был — как звуки рога.
Она же оставляла легкий след
В зыбучих дюнах, и пропала в соснах,
Когда их заплела ночная синь.И я лежу, от бега задыхаясь,
Один, в песке. В пылающих глазах
Еще бежит она — и вся хохочет:
Хохочут волосы, хохочут ноги,
Хохочет платье, вздутое от бега…
Лежу и думаю: «Сегодня ночь
И завтра ночь. Я не уйду отсюда,
Пока не затравлю ее, как зверя,
И голосом, зовущим, как рога,
Не прегражу ей путь. И не скажу:
«Моя! Моя!» — И пусть она мне крикнет:
«Твоя! Твоя!»

Владимир Высоцкий

49 дней

Суров же ты, климат охотский, —
Уже третий день ураган.
Встаёт у руля сам Крючковский,
На отдых — Федотов Иван.Стихия реветь продолжала —
И Тихий шумел океан.
Зиганшин стоял у штурвала
И глаз ни на миг не смыкал.Суровей, ужасней лишенья,
Ни лодки не видно, ни зги.
И принято было решенье —
И начали есть сапоги.Последнюю съели картошку,
Взглянули друг другу в глаза…
Когда ел Поплавский гармошку,
Крутая скатилась слеза.Доедена банка консервов
И суп из картошки одной —
Всё меньше здоровья и нервов,
Всё больше желанье домой.Сердца продолжали работу,
Но реже становится стук.
Спокойный, но слабый Федотов
Глотал предпоследний каблук.Лежали все четверо в лёжку,
Ни лодки, ни крошки вокруг,
Зиганшин скрутил козью ножку
Слабевшими пальцами рук.На службе он воин заправский
И штурман заправский он тут.
Зиганшин, Крючковский, Поплавский
Под палубой песни поют.Зиганшин крепился, держался,
Бодрил, сам был бледный как тень,
И то, что сказать собирался,
Сказал лишь на следующий день: «Друзья!..» Через час: «Дорогие!..» —
«Ребята! — ещё через час. —
Ведь нас не сломила стихия,
Так голод ли сломит ли нас! Забудем про пищу — чего там! —
А вспомним про наш взвод солдат…» —
«Узнать бы, — стал бредить Федотов, —
А что у нас в части едят».И вдруг — не мираж ли, не миф ли? —
Какое-то судно идёт!
К биноклю все сразу приникли:
От судна летел вертолёт.…Окончены все переплёты,
Вновь служат — что, взял, океан?! —
Крючковский, Поплавский, Федотов,
А с ними Зиганшин Асхан.

Яков Полонский

Памяти В.М. Гаршина

Вот здесь сидел он у окна,
Безмолвный, сумрачный: больна
Была душа его — он жался
Как бы от холода, глядел
Рассеянно и не хотел
Мне возражать, — а я старался
Утешить гостя и не мог.

Быть может, веры в исцеленье
Он жаждал, а не утешенья;
Но где взять веры?! Слово «бог»
Мне на уста не приходило;
Молитв целительная сила
Была чужда обоим нам,
И он ко всем моим речам
Был равнодушен, как могила.

Как птица раненая, он
Приник — и уж не ждал полета;
А я сказал ему, чтоб он
Житейских дрязг порвал тенета,
Чтоб он рванулся на простор —
Бежал в прохладу дальних гор, —
В глушь деревень, к полям иль к морю, —
Туда, где человек в борьбе
С природой смело смотрит горю
В лицо, не мысля о себе…

Он воспаленными глазами
Мне заглянул в глаза, руками
Закрыл лицо и не шутя
Заплакал горько, как дитя.
То были слезы без рыданья,
То было горе без названья,
То были вздохи без мечты… —

В сетях любви и пустоты,
В когтях завистливого рока,
Он был не властен над собой;
Ни жить не мог он одиноко,
Ни заодно брести с толпой…
И думал я: «Поэт! — больное
Дитя? Ужель в судьбе твоей
Есть что-то злое, роковое,
Неодолимое!..»

С тех пор прошло немало дней;
Я слышал от его друзей,
Что он в далекий путь собрался
И стал заметно веселей;
Но беспощадный рок дождался
Его на лестнице крутой
И сбросил…
Странный стук раздался…
Он грохнулся и разметался,
Изломанный, полуживой…

И огненные сновиденья
Его умчали в край иной.
Без крика и без сожаленья
Покинул он больной наш свет…
Его не восторгал он — нет!..
В его глазах он был теплицей,
Где гордой пальме места нет,
Где так роскошен пустоцвет,
Где пойманной, помятой птицей,
Не веря собственным крылам,
Сквозь стекла потемневших рам,
Сквозь дымку чадных испарений
Напрасно к свету рвется гений, —
К полям, к дубровам, к небесам…

Константин Дмитриевич Бальмонт

Змея

Постой. Мне кажется, что я о чем-то позабыл.
Чей странный вскрик: «Змея! Змея!» — чей это возглас был?
О том я в сказке ли читал? Иль сам сказал кому?
Или услышал от кого? Не знаю, не пойму.

Но в этот самый беглый миг я вспомнил вдруг опять,
Как сладко телом к телу льнуть, как радостно обнять,
И как в глаза идет огонь зеленых женских глаз,
И как возможно в Вечный Круг сковать единый час.

О, в этот миг, когда ты мне шепнула: «Милый мой!» —
Я вдруг почувствовал, что вновь я схвачен властной Тьмой,
Что звезды к звездам в Небесах стремительно текут,
Но все созвездья сплетены в один гигантский жгут.

И в этот жгут спешат, бегут несчетности людей,
Снаружи он блестящ и тверд, но в полости своей,
Во впалой сфере жадных звезд сокрыта топь болот,
И кто войдет, о, кто войдет, — навек с ним кончен счет.

Безумный сон. Правдив ли он иль ложен, — как мне знать?
Но только вдруг я ощутил, что страшно мне обнять,
И я люблю — и я хочу — и я шепчу: «Моя!»
Но молча в памяти моей звенит: «Змея! Змея!»

Игорь Северянин

Лэ V (Они придут — ни эти и не те)

Они придут — ни эти и не те,
Те, что живут теперь и прежде жили,
А новые, кто предан Чистоте,
С лазурью в каждой вене, в каждой жиле.
Безвраждные, не знающие смут,
Незлобиво-прекрасные, — придут,
Чтоб мы при них глаза свои смежили.
Чтоб мы при них глаза свои смежили
И отошли, погрязшие в тщете,
В свой смертный сон, чтоб больше не вражили
В уродстве, зле, грязи и нищете.
Мы им уступим место на планете,
И наши торжествующие дети
Возгрянут гимн добру и красоте.
Возгрянут гимн добру и красоте,
Зло победят единодушно или
Не будут вовсе жить, в своей мечте
Узревшие лазоревые были.
Пленительным и легким станет труд,
Все лучшее себе они возьмут
И забожат, как деды не божили.
И забожат, как деды не божили,
Грядущие, со взором, к высоте
Направленным, с которым подружили
Луна и звезды в светлой темноте.
Они отвергнут спецное гурманство,
Они воздвигнут культ вегетарьянства
И будут жить в священной простоте.
И будут жить в священной простоте,
Служа не зверской, дерзкой, мерзкой силе;
А духу своему, петь о Христе,
О том, как мы Исуса поносили
В своей бесчеловечной пустоте,
Петь о Его расхолмленной могиле,
Петь о Христовом подвижном кресте.
Петь о Христовом подвижном кресте
Могли б и мы, пока еще мы были
Безгрешными, пока на животе
Не ползали и не глотали пыли.
Но нет: мы тьме сиянье предпочли,
Погрязли в злобной тине и пыли,
О том, кем быть могли, мы позабыли.
О том, кем быть могли, мы позабыли,
Предавшись сладострастью, клевете
И всем земным грехам, — мы утаили
В себе наш дух, в своей неправоте.
Пусть нас, разнузданных, без устрашенья,
Простить за деянья и прегрешенья
Они придут — ни эти и не те.
Они придут — не эти и не те,
Чтоб мы при них глаза свои смежили,
Возгрянут гимн добру и красоте
И забожат, как деды не божили.
И будут жить в священной простоте,
Петь о Христовом подвижном кресте,
О том, кем быть могли, мы позабыли.

Ольга Берггольц

Баллада о младшем брате

Его ввели в германский штаб,
и офицер кричал:
— Где старший брат? Твой старший брат!
Ты знаешь — отвечай!

А он любил ловить щеглят,
свистать и петь любил,
и знал, что пленники молчат, —
так брат его учил.

Сгорел дотла родимый дом,
в лесах с отрядом брат.
— Живи, — сказал, — а мы придем,
мы все вернем назад.

Живи, щегленок, не скучай,
пробьет победный срок…
По этой тропочке таскай
с картошкой котелок.

В свинцовых пальцах палача
безжалостны ножи.
Его терзают и кричат:
— Где старший брат? Скажи!

Молчать — нет сил. Но говорить —
нельзя… И что сказать?
И гнев бессмертный озарил
мальчишечьи глаза.
— Да, я скажу, где старший брат.
Он тут, и там, и здесь.
Везде, где вас, врагов, громят,
мой старший брат—везде.
Да, у него огромный рост,
рука его сильна.
Он достает рукой до звезд
и до морского дна.
Он водит в небе самолет,
на крыльях — по звезде,
из корабельных пушек бьет
и вражий танк гранатой рвет…
Мой брат везде, везде.
Его глаза горят во мгле
всевидящим огнем.
Когда идет он по земле,
земля дрожит кругом.
Мой старший брат меня любил.
Он все возьмет назад…—
…И штык фашист в него вонзил.
И умер младший брат.
И старший брат о том узнал.
О, горя тишина!..
— Прощай, щегленок, — он сказал, —
ты постоял за нас!

Но стисни зубы, брат Андрей,
молчи, как он молчал.
И вражьей крови не жалей,
огня и стали не жалей, —
отмщенье палачам!
За брата младшего в упор
рази врага сейчас,
за младших братьев и сестер,
не выдававших нас!

Иван Саввич Никитин

Лампадка

Пред образом лампадка догорает,
Кидая тень на потолок…
Как много дум, дум горьких, вызывает
Глазам знакомый огонек!
Я помню ночь: перед моей кроваткой,
Сжав руки, с мукою в чертах,
Вся бледная, освещена лампадкой,
Молилась мать моя в слезах.
Я был в жару. А за стеною пели, —
Шел пир семейный, как всегда…
Испуганный, я вздрагивал в постели…
Зачем не умер я тогда?
Я помню день: лампадка трепетала;
Шел дождик, по стеклу звеня.
Отец мой плакал… мать в гробу лежала…
В глазах мутилось у меня.
Но молодость сильна. Вдали блестело;
Полна надежды, жить спеша,
Из омута, где сердце холодело,
Рвалась вперед моя душа.
Вот эта даль, страна моей святыни,
Где, мне казалось, свет горит…
Иду по ней, — и холодом пустыни
Со всех сторон меня язвит.
Увы! лампадки яркое сиянье,
Что было, пробуждая вновь,
Бросает луч на новое страданье —
Недавних ран живую кровь!
Я не нашел с годами лучшей доли,
Не спас меня заветный путь
От тонких игл, что входят против воли
В горячий мозг, в больную грудь.
Все мрак и плач… рубцы от бичеванья…
Рассвет спасительный далек…
И гаснут дни средь мрака и молчанья,
Как этот бледный огонек!

Владимир Солоухин

Человек пешком идет по земле

Человек пешком идет по земле,
Вот сейчас он правую ногу
Переставит еще на полметра вперед.
А потом — еще на полметра вперед
Переставит левую ногу.
Метр — расстояние.
Километр — расстояние.
Шар земной — расстояние.
Человек пешком по земле идет,
Палкой стучит о дорогу.Человек на коне — врывается ветер в грудь.
На гриве — ладонь.
Но не грива стиснута — воля.
Земля струится.
Земля стремится.
Про землю теперь забудь,
Только грива коня, только ветер в грудь.
Только скорость — чего же боле?! Человек — за рулем, между ним и землей — бетон.
В моторе — сто двадцать дьяволов, шины круглы и
крепки.
Шуршанье встречного воздуха переходит в протяжный
стон.
Воля — в комке. Прямизна — в руке.
В точку смотрят глаза из-под кожаной кепки.
Видят глаза — стрелка дальше ста.
Видят глаза — поворота знак.
И летящий бетон, без конца и без края летящий.
Он летит сквозь глаза и сквозь мозг, который устал.
Хорошо, если б мир мелькать перестал.
Но мелькают деревни,
Леса мельтешат,
Виадуки,
Мосты,
Человек,
Забор,
Корова,
Барак
Все чаще мелькают, все чаще, все чаще, все чаще.Человек — пилот. Человек, так сказать, — крылат.
Десять тысяч теперь над землей
(Над рекой, над сосной, над поляной лесной) — высота.
Ничего не мелькает. Земля почти неподвижна.
Земля округла, земля туманна, земля пуста.
Нет земли — пустота!
Десять тысяч теперь над землей высота:
Ни тебе петуха,
Ни тебе на работу гудка,
Ни пенья,
Ни смеха,
Ни птичьего свиста не слышно.А человек между тем идет пешком по земле.
Вот сейчас еще на полметра вперед
Переставит он правую ногу.
Он глядит, как травинка дождинку пьет.
Он глядит, как пчела цветоножку гнет.
Он глядит, как домой муравей ползет.
Он глядит, как кузнец подкову кует.
Он глядит, как машина пшеницу жнет.
Как ручей течет.
Как бревно над ручьем лежит.
Жавороночья песня над ним дрожит.
Человеку тепло. Он снимает кепку.
Он куда-то идет по зеленой и доброй земле.
Вот сейчас еще на полметра вперед
Переставит он левую ногу…
Метр — расстояние,
Километр — расстояние,
Шар земной — расстояние!
Человек пешком по земле идет,
Палкой стучит о дорогу.

Владимир Маяковский

Лезьте в глаза, влетайте в уши слова вот этих лозунгов и частушек

Знай
  о счастии своем.
Не сиди, как лодырь.
Мчи
  купить себе
        заем
нынешнего года.
Пользу
   в нынешнем году
торопитесь взвесить.
Деньги
   вам
     процент дадут
ровно рубль
     на десять.
Зря копейку не пропей-ка.
— Что с ней делать? — спро́сите.
В облигации
     копейка
в непрерывном росте.
Про заем
    несется гул,
он-де
      к общей выгоде,
выиграв
    себе
      деньгу,
вы
 хозяйство двигаете.
Выше,
   звонче голос лей,
в небе
  надо
     высечь:
выигрыш
    от ста рублей
до
 полсотни тысяч.
Чуть наступят тиражи —
не волнуйся,
     не дрожи.
Говорил
   про наш тираж
с человеком
     сведущим:
ра́з не взял —
      не падай в раж,
выиграешь
     в следующем.
Тыщу выиграл
      и рад,
от восторга млею.
Ходят фининспектора,
обложить не смеют.
По заводам
     лети,
песенная строчка:
если
  купит коллектив,
то ему
   рассрочка.
Как рассрочили
         платеж
на четыре месяца —
по семье
   пошел галдеж:
все
  с восторга бесятся.
Шестьдесят копеек есть,
дальше
   дело знаемо:
в коллектив спешите внесть
в счет
      покупки займа.
Чтоб потом не плакать
            год,
не расстроить нервы вам,
покупайте
     с массой льгот
до
 апреля первого.
В одиночку
     и вдвоем
мчи
  сквозь грязь
         и лужицы.
Это —
   лучший заем
для советских служащих.
Пойте,
   в тыщу уст оря,
радостно и пылко,
что заем
    для кустаря —
прибыль
    и копилка.
Лучших займов
      в мире нет.
Не касаясь прочего,
он
 рассчитан
     по цене
на карман рабочего.
1927 г.

Марина Цветаева

Так из дому, гонимая тоской…

«Я не хочу — не могу — и не умею Вас обидеть…»

Так из дому, гонимая тоской,
— Тобой! — всей женской памятью, всей жаждой,
Всей страстью — позабыть! — Как вал морской,
Ношусь вдоль всех штыков, мешков и граждан.

О, вспененный, высокий вал морской
Вдоль каменной советской Поварской!

Над дремлющей борзой склонюсь — и вдруг —
Твои глаза! — Все руки по иконам —
Твои! — О, если бы ты был без глаз, без рук,
Чтоб мне не помнить их, не помнить их, не помнить!

И, приступом, как резвая волна,
Беру головоломные дома.

Всех перецеловала чередом.
Вишу в окне. — Москва в кругу просторном.
Ведь любит вся Москва меня! — А вот твой дом…
Смеюсь, смеюсь, смеюсь с зажатым горлом.

И пятилетний, прожевав пшено:
— «Без Вас нам скучно, а с тобой смешно»…

Так, оплетенная венком детей,
Сквозь сон — слова: «Боюсь, под корень рубит —
Поляк… Ну что? — Ну как? — Нет новостей?»
— «Нет, — впрочем, есть: что он меня не любит!»

И, репликою мужа изумив,
Иду к жене — внимать, как друг ревнив.

Стихи — цветы — (И кто их не дает
Мне за стихи?) В руках — целая вьюга!
Тень на домах ползет. — Вперед! Вперед!
Чтоб по людскому цирковому кругу

Дурную память загонять в конец, —
Чтоб только не очнуться, наконец!

Так от тебя, как от самой Чумы,
Вдоль всей Москвы —……. длинноногой
Кружить, кружить, кружить до самой тьмы —
Чтоб, наконец, у своего порога

Остановиться, дух переводя…
— И в дом войти, чтоб вновь найти — тебя!

Эдуард Асадов

Трусиха

Шар луны под звездным абажуром
Озарял уснувший городок.
Шли, смеясь, по набережной хмурой
Парень со спортивною фигурой
И девчонка — хрупкий стебелёк.

Видно, распалясь от разговора,
Парень, между прочим, рассказал,
Как однажды в бурю ради спора
Он морской залив переплывал,

Как боролся с дьявольским теченьем,
Как швыряла молнии гроза.
И она смотрела с восхищеньем
В смелые, горячие глаза…

А потом, вздохнув, сказала тихо:
— Я бы там от страха умерла.
Знаешь, я ужасная трусиха,
Ни за что б в грозу не поплыла!

Парень улыбнулся снисходительно,
Притянул девчонку не спеша
И сказал: — Ты просто восхитительна,
Ах ты, воробьиная душа!

Подбородок пальцем ей приподнял
И поцеловал. Качался мост,
Ветер пел… И для нее сегодня
Мир был сплошь из музыки и звёзд!

Так в ночи по набережной хмурой
Шли вдвоем сквозь спящий городок
Парень со спортивною фигурой
И девчонка — хрупкий стебелек.

А когда, пройдя полоску света,
В тень акаций дремлющих вошли,
Два плечистых темных силуэта
Выросли вдруг как из-под земли.

Первый хрипло буркнул: — Стоп, цыпленки!
Путь закрыт, и никаких гвоздей!
Кольца, серьги, часики, деньжонки —
Все, что есть, — на бочку, и живей!

А второй, пуская дым в усы,
Наблюдал, как, от волненья бурый,
Парень со спортивною фигурой
Стал спеша отстегивать часы.

И, довольный, видимо, успехом,
Рыжеусый хмыкнул: — Эй, коза!
Что надулась?! — И берет со смехом
Натянул девчонке на глаза.

Дальше было всё как взрыв гранаты:
Девушка беретик сорвала
И словами: — Мразь! Фашист проклятый! -
Как огнём детину обожгла.

— Комсомол пугаешь? Врешь, подонок!
Ты же враг! Ты жизнь людскую пьёшь! -
Голос рвется, яростен и звонок:
— Нож в кармане? Мне плевать на нож!

За убийство — стенка ожидает.
Ну, а коль от раны упаду,
То запомни: выживу, узнаю!
Где б ты ни был, все равно найду!

И глаза в глаза взглянула твердо.
Тот смешался: — Ладно… тише, гром…-
А второй промямлил: — Ну их к чёрту! —
И фигуры скрылись за углом.

Лунный диск, на млечную дорогу
Выбравшись, шагал наискосок
И смотрел задумчиво и строго
Сверху вниз на спящий городок,

Где без слов по набережной хмурой
Шли, чуть слышно гравием шурша,
Парень со спортивною фигурой
И девчонка — слабая натура,
«Трус» и «воробьиная душа».

Николай Гумилев

Дева-птица

Пастух веселый
Поутру рано
Выгнал коров в тенистые долы
Броселианы.Паслись коровы,
И песню своих веселий
На тростниковой
Играл он свирели.И вдруг за ветвями
Послышался голос, как будто не птичий,
Он видит птицу, как пламя,
С головкой милой, девичьей.Прерывно пенье,
Так плачет во сне младенец,
В черных глазах томленье,
Как у восточных пленниц.Пастух дивится
И смотрит зорко:
— Такая красивая птица,
А стонет так горько. —Ее ответу
Он внемлет, смущенный:
— Мне подобных нету
На земле зеленой.— Хоть мальчик-птица,
Исполненный дивных желаний,
И должен родиться
В Броселиане, Но злая
Судьба нам не даст наслажденья,
Подумай, пастух, должна я
Умереть до его рожденья.— И вот мне не любы
Ни солнце, ни месяц высокий,
Никому не нужны мои губы
И бледные щеки.— Но всего мне жальче,
Хоть и всего дороже,
Что птица-мальчик
Будет печальным тоже.— Он станет порхать по лугу,
Садиться на вязы эти
И звать подругу,
Которой уж нет на свете.— Пастух, ты наверно грубый,
Ну, что ж, я терпеть умею,
Подойди, поцелуй мои губы
И хрупкую шею.— Ты юн, захочешь жениться,
У тебя будут дети,
И память о Деве-птице
Долетит до иных столетий. —Пастух вдыхает запах
Кожи, солнцем нагретой,
Слышит, на птичьих лапах
Звенят золотые браслеты.Вот уже он в исступленьи,
Что делает, сам не знает,
Загорелые его колени
Красные перья попирают.Только раз застонала птица,
Раз один застонала,
И в груди ее сердце биться
Вдруг перестало.Она не воскреснет,
Глаза помутнели,
И грустные песни
Над нею играет пастух на свирели.С вечерней прохладой
Встают седые туманы,
И гонит он к дому стадо
Из Броселианы.

Константин Бальмонт

Смерть Димитрия Красного (предание)

Нет, на Руси бывали чудеса,
Не меньшие, чем в отдаленных странах
К нам также благосклонны Небеса,
Есть и для нас мерцания в туманах.
Я расскажу о чуде старых дней,
Когда, опустошая нивы, долы,
Врываясь в села шайками теней,
Терзали нас бесчинные Монголы.
Жил в Галиче тогда несчастный князь,
За красоту был зван Димитрий Красный.
Незримая меж ним и Небом связь
В кончине обозначилась ужасной.
Смерть странная была ему дана.
Он вдруг, без всякой видимой причины,
Лишился вкуса, отдыха и сна,
Но никому не сказывал кручины.
Кровь из носу без устали текла.
Быть приобщен хотел Святых он Тайн,
Но страшная на нем печать была:
Вкруг рта — все кровь, и он глядел — как Каин.
Толпилися бояре, позабыв
Себя — пред ликом горького злосчастья.
И вот ему, молитву сотворив,
Заткнули ноздри, чтобы дать причастье.
Димитрий успокоился, притих,
Вздохнув, заснул, и всем казался мертвым.
И некий сон, но не из снов земных,
Витал над этим трупом распростертым.
Оплакали бояре мертвеца,
И крепкого они испивши меда,
На лавках спать легли. А у крыльца
Росла толпа безмолвного народа.
И вдруг один боярин увидал,
Как, шевельнув чуть зримо волосами,
Мертвец, покров содвинув, тихо встал, —
И начал петь с закрытыми глазами.
И в ужасе, среди полночной тьмы,
Бояре во дворец народ впустили.
А мертвый, стоя, белый, пел псалмы,
И толковал значенье Русской были.
Он пел три дня, не открывая глаз,
И возвестил грядущую свободу,
И умер как святой, в рассветный час,
Внушая ужас бледному народу.