Летун отпущен на свободу.
Качнув две лопасти свои,
Как чудище морское в воду,
Скользнул в воздушные струи.Его винты поют, как струны…
Смотри: недрогнувший пилот
К слепому солнцу над трибуной
Стремит свой винтовой полет… Уж в вышине недостижимой
Сияет двигателя медь…
Там, еле слышный и незримый,
Пропеллер продолжает петь… Потом — напрасно ищет око:
На небе не найдешь следа:
В бинокле, вскинутом высоко,
Лишь воздух — ясный, как вода… А здесь, в колеблющемся зное,
В курящейся над лугом мгле,
Ангары, люди, все земное —
Как бы придавлено к земле… Но снова в золотом тумане
Как будто неземной аккорд…
Он близок, миг рукоплесканий
И жалкий мировой рекорд! Все ниже спуск винтообразный,
Все круче лопастей извив,
И вдруг… нелепый, безобразный
В однообразьи перерыв… И зверь с умолкшими винтами
Повис пугающим углом…
Ищи отцветшими глазами
Опоры в воздухе… пустом! Уж поздно: на траве равнины
Крыла измятая дуга…
В сплетеньи проволок машины
Рука — мертвее рычага… Зачем ты в небе был, отважный,
В свой первый и последний раз?
Чтоб львице светской и продажной
Поднять к тебе фиалки глаз? Или восторг самозабвенья
Губительный изведал ты,
Безумно возалкал паденья
И сам остановил винты? Иль отравил твой мозг несчастный
Грядущих войн ужасный вид:
Ночной летун, во мгле ненастной
Земле несущий динамит?
Зверей показывают в клетках —
Там леопард, а там лиса,
Заморских птиц полно на ветках,
Но за решеткой небеса.На обезьян глядят зеваки,
Который трезв, который пьян,
И жаль, что не дойдет до драки
У этих самых обезьян.Они хватают что попало,
По стенам вверх и вниз снуют
И, не стесняясь нас нимало,
Визжат, плюются и жуют.Самцы, детеныши, мамаши,
Похожесть рук, ушей, грудей,
О нет, не дружеские шаржи,
А злые шаржи на людей, Пародии, карикатуры,
Сарказм природы, наконец!
А вот в отдельной клетке хмурый,
Огромный обезьян. Самец.Но почему он неподвижен
И безразличен почему?
Как видно, чем-то он обижен
В своем решетчатом дому? Ему, как видно, что-то надо?
И говорит экскурсовод:
— Погибнет. Целую декаду
Ни грамма пищи не берет.Даем орехи и бананы,
Кокос даем и ананас,
Даем конфеты и каштаны —
Не поднимает даже глаз.— Он, вероятно, болен или
Погода для него не та?
— Да нет. С подругой разлучили.
Для важных опытов взята.И вот, усилья бесполезны…
О зверь, который обречен,
Твоим характером железным
Я устыжен и обличен! Ты принимаешь вызов гордо,
Бескомпромиссен ты в борьбе,
И что такое «про» и «контра»,
Совсем неведомо тебе.И я не вижу ни просвета,
Но кашу ем и воду пью,
Читаю по утрам газеты
И даже песенки пою.Средь нас не выберешь из тыщи
Характер, твоему под стать:
Сидеть в углу, отвергнуть пищу
И даже глаз не поднимать.
И кто, в избытке ощущений,
Когда кипит и стынет кровь,
Не ведал ваших искушений,
Самоубийство и любовь!Ф. Тютчев.
Своей улыбкой, странно-длительной,
Глубокой тенью черных глаз,
Он часто, юноша пленительный,
Обворожает, скорбных, нас.
В ночном кафе, где электрический
Свет обличает и томит,
Он речью, дьявольски-логической,
Вскрывает в жизни нашей стыд.
Он в вечер одинокий — вспомните, —
Когда глухие сны томят,
Как врач искусный, в нашей комнате
Нам подает в стакане яд.
Он в темный час, когда, как оводы,
Жужжат мечты про боль и ложь,
Нам шепчет роковые доводы
И в руку всовывает нож.
Он на мосту, где воды сонные
Бьют утомленно о быки,
Вздувает мысли потаенные
Мехами злобы и тоски.
В лесу, когда мы пьяны шорохом
Листвы и запахом полян,
Шесть тонких гильз с бездымным порохом
Кладет он, молча, в барабан.
Он верный друг, он — принца датского
Твердит бессмертный монолог,
С упорностью участья братского,
Спокойно-нежен, тих и строг,
В его улыбке, странно-длительной,
В глубокой тени черных глаз,
Есть омут тайны соблазнительной,
Властительно влекущей нас…
Б. БабочкинуПоднимается пар от излучин.
Как всегда, ты негромок, Урал,
а «Чапаев» переозвучен —
он свой голос, крича, потерял. Он в Москве и Мадриде метался,
забывая о том, что в кино,
и отчаянной шашкой пытался
прорубиться сквозь полотно. Сколько раз той рекой величавой,
без друзей, выбиваясь из сил,
к нам на помощь, Василий Иваныч,
ты, обложенный пулями, плыл. Твои силы, Чапай, убывали,
но на стольких экранах Земли
убивали тебя, убивали,
а убить до конца не смогли. И хлестал ты с тачанки по гидре,
проносился под свист и под гик.
Те, кто выплыли, — после погибли.
Ты не выплыл — и ты не погиб… Вот я в парке, в каком-то кинишке…
Сколько лет уж прошло — подсчитай!
Но мне хочется, словно мальчишке,
закричать: «Окружают, Чапай!» На глазах добивают кого-то,
и подмога ещё за бугром.
Нету выхода кроме как в воду,
и проклятая контра кругом. Свою песню «максим» допевает.
Не прорваться никак из кольца.
Убивают, опять убивают,
а не могут убить до конца. И ты скачешь, весёлый и шалый,
и в Париже, и где-то в Клинцах,
неубитый Василий Иваныч
с неубитой коммуной в глазах. И когда я в бою отступаю,
возникают, летя напролом,
чумовая тачанка Чапая
и папахи тот чёртов залом. И мне стыдно спасать свою шкуру
и дрожать, словно крысий хвост…
За винтовкой, брошенной сдуру,
я ныряю с тебя, Крымский мост! И поахивает по паркам
эхо боя, ни с чем не миря,
и попахивает папахой
москвошвейская кепка моя…
Смешная птица пеликан!
Он грузный, неуклюжий,
Громадный клюв как ятаган,
И зоб — тугой как барабан,
Набитый впрок на ужин…
Гнездо в кустах на островке,
В гнезде птенцы галдят,
Ныряет мама в озерке,
А он стоит невдалеке,
Как сторож и солдат.
Потом он, голову пригнув,
Распахивает клюв.
И, сунув шейки, как в трубу,
Птенцы в его зобу
Хватают жадно, кто быстрей,
Хрустящих окуней.
А степь с утра и до утра
Все суше и мрачнее.
Стоит безбожная жара,
И даже кончики пера
Черны от суховея.
Трещат сухие камыши…
Жара — хоть не дыши!
Как хищный беркут над землей,
Парит тяжелый зной.
И вот на месте озерка —
Один засохший ил.
Воды ни капли, ни глотка.
Ну хоть бы лужица пока!
Ну хоть бы дождь полил!
Птенцы затихли. Не кричат.
Они как будто тают…
Чуть только лапами дрожат
Да клювы раскрывают.
Сказали ветры: — Ливню быть,
Но позже, не сейчас.-
Птенцы ж глазами просят: — Пить!
Им не дождаться, не дожить!
Ведь дорог каждый час!
Но стой, беда! Спасенье есть,
Как радость, настоящее.
Оно в груди отца, вот здесь!
Живое и горящее.
Он их спасет любой ценой,
Великою любовью.
Не чудом, не водой живой,
А выше, чем живой водой,
Своей живою кровью.
Привстал на лапах пеликан,
Глазами мир обвел,
И клювом грудь себе вспорол,
А клюв как ятаган!
Сложились крылья-паруса,
Доплыв до высшей цели.
Светлели детские глаза,
Отцовские — тускнели…
Смешная птица пеликан:
Он грузный, неуклюжий,
Громадный клюв как ятаган,
И зоб — тугой как барабан,
Набитый впрок на ужин.
Пусть так. Но я скажу иным
Гогочущим болванам:
— Снимите шапки перед ним,
Перед зобастым и смешным,
Нескладным пеликаном!
Ах! невозможно сердцу пробыть без печали,
Хоть уж и глаза мои плакать перестали:
Ибо сердечна друга не могу забыти,
Без которого всегда принужден я быти.
Но, принужден судьбою или непременной,
И от всея вечности тако положенной,
Или насильно волей во всем нерассудной,
И в порыве склониться на иное трудной.
Ну! что ж мне ныне делать? коли так уж стало?
Расстался я с сердечным другом не на мало.
Увы! с ним разделили страны мя далеки,
Моря, лесы дремучи, горы, быстры реки.
Ах, всякая вещь из глаз мне его уносит,
И кажется, что всяка за него поносит
Меня, сим разлученьем страшно обвиняя,
И надежду, чтоб видеть, сладку отнимая.
Однак вижу, что с ними один сон глубоки
Не согласился; мнить ли, что то ему роки
Представлять мила друга велели пред очи,
И то в темноту саму половины ночи!
Свет любимое лице! чья и стень приятна!
И речь хотя мнимая в самом сне есть внятна!
Уже поне мне чаще по ночам кажися,
И к спящему без чувства ходить не стыдися.
1730
Повсюду листья желтые, вода
Прозрачно-синяя. Повсюду осень, осень!
Мы уезжаем. Боже, как всегда
Отъезд сердцам желанен и несносен!
Чуть вдалеке раздастся стук колес, —
Четыре вздрогнут детские фигуры.
Глаза Марилэ не глядят от слез,
Вздыхает Карл, как заговорщик, хмурый.
Мы к маме жмемся: «Ну зачем отъезд?
Здесь хорошо!» — «Ах, дети, вздохи лишни».
Прощайте, луг и придорожный крест,
Дорога в Хорбен… Вы, прощайте, вишни,
Что рвали мы в саду, и сеновал,
Где мы, от всех укрывшись, их съедали…
(Какой-то крик… Кто звал? Никто не звал!)
И вы, Шварцвальда золотые дали!
Марилэ пишет мне стишок в альбом,
Глаза в слезах, а буквы кривы-кривы!
Хлопочет мама; в платье голубом
Мелькает Ася с Карлом там, у ивы.
О, на крыльце последний шепот наш!
О, этот плач о промелькнувшем лете!
Какой-то шум. Приехал экипаж.
— «Скорей, скорей! Мы опоздаем, дети!»
— «Марилэ, друг, пиши мне!» Ах, не то!
Не это я сказать хочу! Но что же?
— «Надень берет!» — «Не раскрывай пальто!»
— «Садитесь, ну?» и папин голос строже.
Букет сует нам Асин кавалер,
Сует Марилэ плитку шоколада…
Последний миг… — «Nun, kann es losgehn, Herr?»
Погибло все. Нет, больше жить не надо!
Мы ехали. Осенний вечер блек.
Мы, как во сне, о чем-то говорили…
Прощай, наш Карл, шварцвальдский паренек!
Прощай, мой друг, шварцвальдская Марилэ!
К встающим башням Карфагена
Нептуна гневом приведен,
Я в узах сладостного плена
Дни проводил, как дивный сон.
Ах, если боги дали счастье
Земным созданиям в удел,
В те дни любви и сладострастья
Я этой тайной овладел!
И быть всю жизнь в такой неволе, —
Царицы радостным рабом, —
Душе казалось лучшей долей
И всех былых трудов венцом!
И ночь была над сонным градом…
Был выпит пламенный фиал…
В тиши дворца, с царицей рядом,
На ложе царском я дремал.
Еще я помнил вздохи, стоны,
Весь наш порыв — в неясном сне, —
И грудь горячая Дидоны
Все льнула трепетно ко мне…
И вот — внезапный свет сквозь тени,
И шелест окрыленных ног.
Над ложем сумрачным — Циллений
Склоняет посох, вестник-бог.
«Внемли, вещает, сын богини!
Ты медлишь, но не медлит Рок!
Ты избран был хранить святыни,
И подвиг твой, в веках, высок.
Земная страсть да спит в герое!
Тебе ль искать ливийских нег,
Когда ты призван — Новой Трои
Взрастить торжественный побег?
Узнай глаголы Громовержца:
Величью покорись, плыви
К пределам Итала, — из сердца
Исторгнув помыслы любви!»
Виденье скрылось, как зарница,
И голос замер, как мечта.
Сквозь сон, открыв глаза, царица
Ко мне приподняла уста…
Но я, безумный, с ложа прянул,
Я отвратил во тьму глаза.
И утром трубный голос грянул,
И флот наш поднял паруса.
В жилищах наших
Мы тут живём умно и некрасиво.
Справляя жизнь, рождаясь от людей,
Мы забываем о деревьях.Они поистине металла тяжелей
В зелёном блеске сомкнутых кудрей.Иные, кроны поднимая к небесам,
Как бы в короны спрятали глаза,
И детских рук изломанная прелесть,
Одетая в кисейные листы,
Еще плодов удобных не наелась
И держит звонкие плоды.Так сквозь века, селенья и сады
Мерцают нам удобные плоды.Нам непонятна эта красота —
Деревьев влажное дыханье.
Вон дровосеки, позабыв топор,
Стоят и смотрят, тихи, молчаливы.
Кто знает, что подумали они,
Что вспомнили и что открыли,
Зачем, прижав к холодному стволу
Свое лицо, неудержимо плачут? Вот мы нашли поляну молодую,
Мы встали в разные углы,
Мы стали тоньше. Головы растут,
И небо приближается навстречу.
Затвердевают мягкие тела,
Блаженно древенеют вены,
И ног проросших больше не поднять,
Не опустить раскинутые руки.
Глаза закрылись, времена отпали,
И солнце ласково коснулось головы.В ногах проходят влажные валы.
Уж влага поднимается, струится
И омывает лиственные лица:
Земля ласкает детище свое.
А вдалеке над городом дымится
Густое фонарей копье.Был город осликом, четырехстенным домом.
На двух колесах из камней
Он ехал в горизонте плотном,
Сухие трубы накреня.
Был светлый день. Пустые облака,
Как пузыри морщинистые, вылетали.
Шел ветер, огибая лес.
И мы стояли, тонкие деревья,
В бесцветной пустоте небес.
Пришел солдат домой с войны,
Глядит: в печи огонь горит,
Стол чистой скатертью накрыт,
Чрез край квашни текут блины,
Да нет хозяйки, нет жены! Он скинул вещевой мешок,
Взял для прикурки уголек
Под печкой, там, где темнота,
Глаза блеснули… Чьи? Кота?
Мышиный шорох, тихий вздох…
Нагнулся девочка лет трех.— Ты что сидишь тут? Вылезай.-
Молчит, глядит во все глаза,
Пугливее зверенышка,
Светлей кудели волоса,
На васильках — роса — слеза.— Как звать тебя? — «Аленушка».
— «А дочь ты чья?» — Молчит…- Ничья.
Нашла маманька у ручья
За дальнею полосонькой,
Под белою березопькой.— «А мамка где?» — «Укрылась в рожь.
Боится, что ты нас убьешь…»Солдат воткнул в хлеб острый нож,
Оперся кулаком о стол,
Кулак свинцом налит, тяжел
Молчит солдат, в окно глядит,
Туда, где тропка вьется вдаль.
Найденыш рядом с ним сидит,
Над сердцем теребит медаль.
Как быть? В тумане голова.
Проходит час, а может, два.
Солдат глядит в окно и ждет:
Придет жена иль не придет?
Как тут поладишь, жди не жди…
А девочка к его груди
Прижалась бледным личиком,
Дешевым блеклым ситчиком… Взглянул:
у притолоки жена
Стоит, потупившись, бледна…
— Входи, жена! Пеки блины.
Вернулся целым муж с войны.
Былое порастет быльем,
Как дальняя сторонушка.
По-новому мы заживем,
Вот наша дочь — Аленушка!
В пустом переулке весенние воды
Бегут, бормочут, а девушка хохочет.
Пьяный красный карлик не дает проходу,
Пляшет, брызжет воду, платье мочит.
Девушке страшно. Закрылась платочком.
Темный вечер ближе. Солнце за трубой.
Карлик прыгнул в лужицу красным комочком,
Гонит струйку к струйке сморщенной рукой.
Девушку манит и пугает отраженье.
Издали мигнул одинокий фонарь.
Красное солнце село за строенье.
Хохот. Всплески. Брызги. Фабричная гарь.
Будто издали невнятно доносятся звуки…
Где-то каплет с крыши… где-то кашель старика…
Безжизненно цепляются холодные руки…
В расширенных глазах не видно зрачка… Как страшно! Как бездомно! Там, у забора,
Легла некрасивым мокрым комком.
Плачет, чтобы ночь протянулась не скоро —
Стыдно возвратиться с дьявольским клеймом…
Утро. Тучки. Дымы. Опрокинутые кадки.
В светлых струйках весело пляшет синева.
По улицам ставят красные рогатки.
Шлепают солдатики: раз! два! раз! два!
В переулке у мокрого забора над телом
Спящей девушки — трясется, бормочет голова;
Безобразный карлик занят делом:
Спускает в ручеек башмаки: раз! два!
Башмаки, крутясь, несутся по теченью,
Стремительно обгоняет их красный колпак…
Хохот. Всплески. Брызги. Еще мгновенье —
Плывут собачьи уши, борода и красный фрак…
Пронеслись, — и струйки шепчутся невнятно.
Девушка медленно очнулась от сна:
В глазах ее красно-голубые пятна.
Блестки солнца. Струйки. Брызги. Весна.
Все в скорбь мне и во вред. Все в общем заговоре
Мне силится вредить и нанести мне горе.
Сдается, что судьбой я отдан с давних пор
Ее чиновникам под мелочной надзор,
Что каждому из них особым порученьем
Дано за мной следить и с злобным ухищреньем,
Чего б ни пожелал, что делать ни начну,
Все мне в беду зачесть иль ставить мне в вину.
От сих лазутчиков, усердных и прилежных,
Невидимых всегда и всюду неизбежных,
Укрыться не могу: их тяжкая рука,
То явно, то в тиши таясь, исподтишка,
Царапиной, щелчком или ударом грома, —
Мне чуется во всем и на людях, и дома,
Где с глазу на глаз я с собой назаперти
Хотел бы в самого себя от них уйти.
Иль я игрок плохой, иль жизнь игра плохая,
Но все я в дураках, внаклад себе играя,
То в картах синглетон, то на бильярде кикс.
Так к лучшему идет все в лучшем нашем мире,
Где для меня успех — все неизвестный х,
А неудача сплошь — как дважды два четыре.
Стук колес и ветра свист,
Мчится поезд — дым по пояс;
Бледен русский машинист,
Он ведет немецкий поезд.
Кровь стучит в его висках,
Мыслей спутался порядок;
В длинном поезде войска
И снаряды… и снаряды!
И шумит родная рожь,
И вопят поля и пустошь:
«Неужели довезешь?
Не допустишь… не допустишь!»
Водокачек кирпичи,
Каждый дом и каждый кустик —
Все вокруг него кричит:
«Не допустишь, не допустишь!»
За спиной наган врага,
За спиною смерть… так что же!
Жизнь, конечно, дорога,
Но ведь честь еще дороже.
Ветер шепчет: «Погляди,
Высунься в окно по пояс:
Путь закрыт, и впереди
На пути с горючим поезд».
Он с пути не сводит глаз.
Семафор, должно быть, скоро.
Вот зажегся и погас
Глаз кровавый семафора.
Сердце сжалось у него —
Боль последняя, немая.
Немец смотрит на него,
Ничего не понимая.
Но уж поздно понимать!
Стрелки застучали мелко.
«Родина, — он шепчет, — мать…» —
И проскакивает стрелку.
Взрыва гром и ветра свист…
Ночь встает в огне по пояс;
Гибнет русский машинист,
Гибнет с ним немецкий поезд!
К тому ли я тобой, к тому ли я пленилась,
Чтоб пламенно любя, всечасто воздыхать;
На толь моя душа любовью заразилась,
Чтоб мне потоки слез горчайших проливать?
Губить младые лета,
Бесплодну страсть питать,
И все утехи света
В тебе лишь почитать;
В тебе, а ты меня без жалости терзаешь,
И сердце ты и дух в отчаянье привел!
Иль ты еще моей горячности не знаешь,
Приметь мучитель, как ты мною овладел.
Что в сердце ощущаю,
Пойми из глаз моих,
Как я тобой страдаю,
Написано на них.
Твой образ навсегда в мысль страстну погрузился
Я жертвую тебе и волю и себя;
Иль ты другою, ах! любовью заразился,
И тщетно мя вспалил, другую полюбя.
На чтож ты лестны взгляды
Являл мне иногда?
На что, коль без отрады,
Мне мучиться всегда.
Сим к мукам завсегда я стала обольщена,
Глаза произвели огонь в моей крови;
Они виновны в том, что я тобой плененна;
Я прелести почла признаками любви.
А естьли, свет мой, мною
Твоя пронзенна грудь;
Владей моей душою,
Лишь только верен будь.
Хор готов. Вожатый ярый
Вышел; волю ждал плечу:
Заиграло; вспыхнул старый!
Стал, моргнул, качнул гитарой,
Топнул, брякнул; — тише! чу!
Груша поёт: голосок упоительный
Тонкой серебряной нитью дрожит,
Как замирает он в неге мучительной…
Чу!.. Гром!.. Взрыв!.. Буря шумит.
Грянул хор, сверкнули брызги
От каскада голосов.
Пламя молний! Ветра взвизги!
Моря вой и шум лесов!
Град ударов звонкой сечи!
Перекрёстная гроза!
Огнь из уст! Из глаз картечи!
Пышут груди; ноют плечи;
Рыщут дикие глаза.
Вот запевает Лебедь — чародейка:
Звонкий напев её душу сквозит,
Льётся, как струйка, и вьётся, как змейка.
Ластится к сердцу и сладко язвит.
Чу!.. Свист!.. Вопль!.. Пожар трескучий!
Гармоническая брань!
То разинул хор гремучий
Полну бешеных созвучий
Раскалённую гортань!
Вот разгульный крик несётся:
‘Мы живём среди полей! ‘
Весь в огне Илья трясётся,
Размахнётся, развернётся:
‘Живо! Веселей! ‘
А вот ‘В тёмном лесе’ — Матрёна колотит.
Колотит, молотит, кипит и дробит,
Кипит и колотит, дробит и молотит.
И вот — поднялась, и взвилась, и дрожит…
Врозь руками размахнула —
Хочет целый мир обнять. Вот плывёт… скользит… вздрогнула,
Кости старые тряхнула,
Повернулась — да опять!
Чудо — ведьма ты, злодейка!
Вне себя Илья стучит,
Рвётся, свищет и кричит:
‘Жизнь для нас — копейка! ‘
Иногда я думаю о том,
На сто лет вперед перелетая,
Как, раскрыв многоречивый том
"Наша эмиграция в Китае", -
О судьбе изгнанников печальной
Юноша задумается дальний.
На мгновенье встретятся глаза
Сущего и бывшего: котомок,
Страннических посохов стезя...
Скажет, соболезнуя, потомок:
"Горек путь, подслеповат маяк,
Душно вашу постигать истому.
Почему ж упорствовали так,
Не вернулись к очагу родному?"
Где-то упомянут - со страницы
Встану. Выжду. Подниму ресницы:
"Не суди. Из твоего окна
Не открыты канувшие дали:
Годы смыли их до волокна,
Их до сокровеннейшего дна
Трупами казненных закидали!
Лишь дотла наш корень истребя,
Грозные отцы твои и деды
Сами отказались от себя,
И тогда поднялся ты, последыш!
Вырос ты без тюрем и без стен,
Чей кирпич свинцом исковыряли,
В наше ж время не сдавались в плен,
Потому что в плен тогда не брали!"
И не бывший в яростном бою,
Не ступавший той стезей неверной,
Он усмешкой встретит речь мою
Недоверчиво-высокомерной.
Не поняв друг в друге ни аза,
Холодно разединим глаза,
И опять - года, года, года
До трубы Последнего суда!
По взморью я люблю один бродить, глазея.
Особенно мила мне тихая пора,
Когда сгорает день, великолепно рдея
Под пурпурным огнем небесного костра.
Уж замер гам толпы, шум жизни, визг шарманок,
Пустеет берег: он очищен, он заснул;
И пеших англичан, и конных англичанок
Последний караван уж в город повернул,
В прозрачном сумраке все постепенно тонет,
Утих мятежных волн междоусобный бой;
И только изредка чуть вздрогнет, чуть простонет
За зыбью зыбь, волна за сонною волной.
Куда рассеянно ни поведу глазами,
Везде волшебный ряд пленительных картин:
Там берег Франции красуется горами
И выпуклой резьбой узорчатых вершин.
На оконечности приморского изгиба,
Где каменная грудь дает отпор волнам,
Вот свой маяк зажгла красивая Антиба —
В пустыне столб огня кочующим пловцам,
И здесь ему в ответ святого Иоанна
Маяк вонзил во тьму свой пламень подвижной —
То вспыхнет молнией из дальнего тумана,
То пропадет из глаз падучею звездой.
Так манит нас звезда надежды, то светлея,
То спрятавшись от нас, то улыбаясь вновь;
Так дева робкая, пред юношей краснея,
Желает выразить и скрыть свою любовь.
Вступает — на диво и смех Сиракузам —
Тиран Дионисий в служители музам:
Он лиру хватает, он пишет стихи;
Но музы не любят тиранов холодных, —
Творит он лишь груды рапсодий негодных,
Исполненных вялой, сухой чепухи. Читает. В собранье все внемлют с боязнью.
Зевать запретил он под смертною казнью,
Лишь плакать дозволил, а те наконец
Зевоту с таким напряженьем глотают,
Что крупные слезы из глаз выступают,
И, видя те слезы, доволен певец. Вот, думает, тронул! — Окончилось чтенье.
Кругом восклицанья, хвалы, одобренье:
‘Прекрасно! ’ — И новый служитель камен,
Чтоб выслушать суд знатока просвещенный,
Зовет — и приходит к нему вдохновенный
Творец дифирамбов, поэт — Филоксен. ‘Я снова взлетел на парнасские выси
И создал поэму, — сказал Дионисий. —
Прослушай — и мненья не скрой своего! ’
И вот — он читает. Тот выслушал строго:
‘Что? много ль красот и достоинств? ’ —
‘Не много’.
— ‘А! Ты недоволен. В темницу его! ’
Сказал. Отвели Филоксена в темницу,
От взоров поэта сокрыли денницу,
И долго томился несчастный. Но вот
Свободу ему возвращают и снова
Зовут к Дионисию. ‘Слушай! Готова
Другая поэма, — тут бездна красот’. И новой поэмы, достоинством бедной,
Он слушает чтенье, измученный, бледный,
Мутятся глаза его, хочется спать.
Тот кончил. ‘Ну что? Хорошо ли? ’ — Ни слова
Ему Филоксен, — отвернулся сурово
И крикнул: ‘Эй! Стража! В темницу опять! ’
Страстно дыша, вся исполнена неги,
Ночь подходила в сияньи луны
К тихому лесу, в загадочной грусти
Оцепеневшему в чарах весны.
Ночь подходила бесшумно, как фея,
Долго смотрелась в прозрачный ручей,
Грустно вздыхала, смотрела на звезды
Вдумчивым светом широких очей.
К ели, смотревшей назвездное небо,
Выросшей, как безответный вопрос,
Близко прижатый, безмолвен и бледен,
Думал с глазами я, полными слез.
Ночь подходила, головку склонивши
И постепенно замедлив шаги,
Проникновенно смотрела на звезды,
Скорбно вздыхала в порывах тоски.
В взоре царицы ночных сновидений
Было так много таинственных дум,
Было так много мольбы и вопросов,
Был ее взгляд так печально-угрюм.
Ночь подходила все ближе и ближе…
Я уже видел в сияньи луны
Страстные очи, небрежные пряди,
Я уже чувствовал лунные сны.
— Ночь! — простонал я, влюбленный в царицу,
Чувствуя близкое счастье: О, ночь!
Что ты так смотришь на тусклые звезды?
Чем тебе могут те звезды помочь?
Ночь, вдруг заметив меня, потемнела,
Вздрогнула нервно, взглянула в глаза,
Чуть прояснилась и с горькой усмешкой
Гладила нежно мои волоса.
Я, очарован, стоял недвижимо…
Снова вздохнув, меня Ночь обняла, —
В жгучем лобзаньи уста наши слились,
Сблизились в пламени страсти тела.
— Счастье! — шептал, задыхаясь в блаженстве
Сердце сгорало в триумфе огня.
Ночь заметалась в испуге в объятьях,
Чувствуя близость идущего Дня.
Не вселяйся в томно сердце, только будь в глазах,
Я и так тебя не видя, завсегда в слезах:
Без тебя мне грусти люты,
Ни одной во дни минуты
Быти не велят:
Без тебя я как в пустыне;
Никаки забавы ныне
Мя не веселят.
Весьма твердо вкоренился в мысли ты моей,
Пребываюль я подобно в памяти твоей?
Таковуль имеешь скуку
И такуюль терпишь муку,
Иль одна терплю,
Что свой редко взор являешь,
Иль еще того не знаешь,
Что тебя люблю?
Ты понудил мое сердце, о себе вздохнуть,
А теперь не хочешь ты меня и вспомянуть,
Иль тебе уже скучаю,
Что я зреть тебя желаю,
Слыша огнь в крови.
Знать уже ты мне пременен,
Знать другою кем ты пленен,
Ах! и с ней в любви.
Естьли так, то для чего ты толь мне много мил?
Для чего ты о жестокой взор и дух пленил:
Сердце ты мя обмануло,
Для чего об нем вздохнуло,
Коль он впрям таков:
Чем теперь себя избавить?
Не могу уже оставить
Тяжких сих оков.
Ах! за что я рассердилась на него и впрям,
Может быть, что он крушится обо мне и сам,
И всегда мя зреть желает,
Но случай не допускает
Часто быть со мной,
Естьли так злой случай боле,
Не давай тоски в неволе,
Возврати покой.
Ух! Как мощен он! Такого
Не споишь, не свалишь с ног:
Толст, а виду неземного
Не утратил; пьян, а строг.
Посмотрите, как он вержет
Взором пламя из очей!
Как он гордо чашу держит, —
Сам не смотрит… Ко там? — Лей!
Льют ему, — и наклонилась
Чаша набок, и струя
Через край перекатилась
И бежит. Внизу дитя —
Мальчик. Стой, не гибни влага
Драгоценная! Плутяга
Мигом голову свою
Через плечи опрокинул,
Алый ротик свой разинул
И подставил под струю,
И хватает, как в просонках,
Что — то лучше молока,
Искры бегают в глазенках,
И багровеет щека.
Тут другой мальчишка: еле
На ногах; посоловели
У него глаза; нет сил;
Сам себя не понимая,
Смотрит мутно. Негодяя
Драть бы, драть бы за ушко!
Ишь — без меры натянулся!
Вот — к сторонке отвернулся,
Грудь назад, вперед брюшко —
И… бесстыдник! Перед вами
Тут же с пьяными глазами
Тигр на шатких уж ногах;
Там вакханка взор свой жадной
Нежит кистью виноградной,
С дикой радостью в очах.
Вот — взгляните на Силена: С губ отвислых брызжет пена;
Словно чан раскрыл он рот,
И цедя в сей зев просторной
Из амфоры трехведерной
Гроздий сок, — без смыслу пьет,
Глупо пьет, — заране бредит,
На осле едва ль доедет
Он домой… Лишь исполин
Пьет, как следует, один —
Бахус Рубенса! — Избыток
Через край разумно льет
И божественный напиток
Он божественно и пьет.
Писали раньше
Ямбом и октавой.
Классическая форма
Умерла.
Но ныне, в век наш
Величавый,
Я вновь ей вздернул
Удила.
Земля далекая!
Чужая сторона!
Грузинские кремнистые дороги.
Вино янтарное
В глаза струит луна,
В глаза глубокие,
Как голубые роги.
Поэты Грузии!
Я ныне вспомнил вас.
Приятный вечер вам,
Хороший, добрый час!
Товарищи по чувствам,
По перу,
Словесных рек кипение
И шорох,
Я вас люблю,
Как шумную Куру,
Люблю в пирах и в разговорах.
Я — северный ваш друг
И брат!
Поэты — все единой крови.
И сам я тоже азиат
В поступках, в помыслах
И слове.
И потому в чужой
Стране
Вы близки
И приятны мне.
Века всё смелют,
Дни пройдут,
Людская речь
В один язык сольется.
Историк, сочиняя труд,
Над нашей рознью улыбнется.
Он скажет:
В пропасти времен
Есть изысканья и приметы…
Дралися сонмища племен,
Зато не ссорились поэты.
Свидетельствует
Вещий знак:
Поэт поэту
Есть кунак.
Самодержавный
Русский гнет
Сжимал все лучшее за горло,
Его мы кончили —
И вот
Свобода крылья распростерла.
И каждый в племени своем,
Своим мотивом и наречьем,
Мы всяк
По-своему поем,
Поддавшись чувствам
Человечьим…
Свершился дивный
Рок судьбы:
Уже мы больше
Не рабы.
Поэты Грузии,
Я ныне вспомнил вас,
Приятный вечер вам,
Хороший, добрый час!..
Товарищи по чувствам,
По перу,
Словесных рек кипение
И шорох,
Я вас люблю,
Как шумную Куру,
Люблю в пирах и в разговорах.
Анне Ахматовой
Я из дому вышел, когда все спали,
Мой спутник скрывался у рва в кустах,
Наверно, наутро меня искали,
Но было поздно, мы шли в полях.
Мой спутник был желтый, худой, раскосый.
О, как я безумно его любил!
Под пестрой хламидой он прятал косу,
Глазами гадюки смотрел и ныл.
О старом, о странном, о безбольном,
О вечном слагалось его нытье,
Звучало мне звоном колокольным,
Ввергало в истому, в забытье.
Мы видели горы, лес и воды,
Мы спали в кибитках чужих равнин,
Порою казалось — идем мы годы,
Казалось порою — лишь день один.
Когда ж мы достигли стены Китая,
Мой спутник сказал мне: «Теперь прощай,
Нам разны дороги: твоя — святая,
А мне, мне сеять мой рис и чай». —
На белом пригорке, над полем чайным,
У пагоды ветхой сидел Будда.
Пред ним я склонился в восторге тайном,
И было сладко, как никогда.
Так тихо, так тихо над миром дольным,
С глазами гадюки, он пел и пел
О старом, о странном, о безбольном,
О вечном, и воздух вокруг светлел.
1912
Все вовремя свое берет!
Быть дорогим всему черед,
Когда что надо.
Садовник, школенный на английский манер
Для разведенья парков, сквер,
Из своего превычурного сада
В простой фруктовый сад зашел
Да глазом как кругом обвел —
Смутился!
Так глаз его к дорожкам приучился,
К их красноватому песку,
К обстриженному дерну по шнурку,
Где по аллеям в грунте,
Ровней солдат во фрунте,
Стоят подстриженны деревья и кусты,
Где всюду столько чистоты,
Не говоря уж про цветы!
А это: без толку деревьями засажен:
Где между них — аршин, где — сажень;
Подбора вовсе нет пород:
Там вишня между груш растет,
Тут между яблонями — слива,
Все в беспорядке, как пришлось,
Везде неряшество, навоз, —
Куда как некрасиво!..
То подпертой тычиной сук,
То сам хозяин, как паук,
Оплел все дерево сетями,
Не ладя, видно, с воробьями…
«Ну уж сад!.. —
Сказал наш садовод, с хозяином столкнувшись. —
Забрался я к тебе, любезный, да не рад!
Ходить совсем нельзя, тут лазей все нагнувшись;
Дорожек нет; в глаза торчат
Сучки, листы! Тут с раза
Иль ногу вывихнешь, или уйдешь без глаза!
А звал еще смотреть!.. Нет, в нашем — хоть танцуй!..»
— «Толкуй себе, толкуй! —
Хозяин отвечал. — Твой садик — точно, загляденье;
А мой хоть некрасив, нечист,
Зато уж обеденье!
По осени, убрав свой желтый лист,
Приди ко мне опять — дам фруктов и варенья!»
Не унывай, артист,
Что все в тебе для света модного шершаво;
Зато подчас за твой талант
Тебе и самый модный франт,
Завидуя, воскликнет: «Браво!»
Право!..
1849 или 1850
Ночью буря разозлилась,
Крыша снегом опушилась,
И собаки — по щелям.
Липнет глаз от резкой пыли,
И огни уж потушили
Вдоль села по всем дворам.Лишь в избушке за дорогой
Одинокий и убогой
Огонек в окне горит.
В той избушке только двое.
Кто их знает — что такое
Брат с сестрою говорит?«Помнишь то, что, умирая,
Говорила нам родная
И родимый? — отвечай!..
Вот теперь — что день, то гонка,
И крикливого ребенка,
Повек девкою, качай! И когда же вражья сила
Вас свела? — Ведь нужно ж было
Завертеться мне в извоз!..
Иль ответить не умеешь?
Что молчишь и что бледнеешь?
Право, девка, не до слез!» — «Братец милый, ради бога,
Не гляди в глаза мне строго:
Я в ночи тебя боюсь».
— «Хоть ты бойся, хоть не бойся,
А сойдусь — не беспокойся,
С ним по-свойски разочтусь!»Ветер пуще разыгрался;
Кто-то в избу постучался.
«Кто там?» — брат в окно спросил.
— «Я прохожий — и от снега
До утра ищу ночлега», —
Чей-то голос говорил.— «Что ж ты руки-то поджала?
Люльку вдоволь, чай, качала.
Хоть грусти, хоть не грусти;
Нет меня — так нет и лени!
Побеги проворней в сени
Да прохожего впусти».Чрез порог вступил прохожий;
Помолясь на образ божий,
Поклонился брату он;
А сестре как поклонился
Да взглянул, — остановился,
Точно громом поражен.Все молчат. Сестра бледнеет,
Никуда взглянуть не смеет;
Исподлобья брат глядит;
Всё молчит, — лучина с треском
Лишь горит багровым блеском,
Да по кровле ветр шумит.
Прости, мой свет, в последний раз,
И помни, как тебя любил;
Злой час пришел мне слезы лить;
Я буду без тебя здесь жить.
О день! о час! о злая жизнь!
О время, как я счастлив был!
Куда мне в сей тоске бежать?
Где скрыться, ах, и что начать?
Печальна мысль терзает дух,
Я всех утех лишаюсь вдруг, ‘
И помощи уж нет.
Прости, прости, мой свет.
Не будет дня, во дни часа,
В часе минуты мне такой,
Чтоб тень твоя ушла из глаз,
Я буду плакать всякой час.
Когда придут на мысль часы,
В которые я был с тобой:
Утехи прежни вспомнятся,
Глаза мои наполнятся
Потоками горчайших слез,
Что рок драгую жизнь унес,
Одну оставя страсть,
И лютую напасть.
Места! места дражайшие!
Свидетели утех моих!
Любезная страна и град,
Где сердце мне пронзил твой взгляд,
Вы будете в уме моем
Всегда в моих печалях злых,
И станете изображать,
Чего уже мне не видать.
О как я днесь несчастлив стал!
О рок! какой удар ты дал.
Возможно ли снести
Прости мой свет, прости.
В революции
в культурной,
смысл которой —
общий рост,
многие
узрели
шкурный,
свой
малюсенький вопрос.
До ушей
лицо помыв,
галстук
выкрутив недурно,
говорят,
смотрите:
«Мы
совершенно рев-культурны».
Дурни тешат глаз свой
красотой пробо́ров,
а парнишка
массовый
грязен, как боров.
Проведи
глазами
по одной казарме.
Прет
зловоние пивное,
свет
махорка
дымом за́стит,
и котом
гармонька воет
«Д-ы-ш-а-л-а н-о-ч-ь
в-о-с-т-о-р-г-о-м с-л-а-д-ост-растья».
Дыры в крыше,
звёзды близки,
продырявлены полы,
режут
ночь
истомным визгом
крысьи
свадьбы да балы.
Поглядишь —
и стыдно прямо —
в чем
барахтаются парни.
То ли
мусорная яма,
то ли
заспанный свинарник.
Просто
слово
слышать редко,
мат
с похабщиною в куче,
до прабабки
кроют предков,
кроют внуков,
кроют внучек.
Кроют в душу,
кроют в бога,
в пьяной драке
блещет нож…
С непривычки
от порога
вспять
скорее
повернешь.
У нас
не имеется няней —
для очистки
жизни и зданий.
Собственной волей,
ею одной,
революционный порыв
в кулак сколотив,
строй
заместо
проплеванной
пивной
культуру
свою,
коллектив.
Подымай,
братва,
по заводам гул,
до корней
дознайся с охотою,
кто дает на ремонт
и какую деньгу,
где
и как деньгу берегут
и как
деньгу расходуют.
На зверей бескультурья —
охота.
Комсомол,
выступай походом!
От водки,
от мата,
от грязных груд
себя
обчистим
в МЮД.
Как странно томит нежаркое лето
звучаньем, плывущим со всех сторон,
как будто бы колокол грянул где-то
и над землей не смолкает звон.
Может быть, кто-то в пучине тонет?
Спасти его!
Поздно!
Уже утонул.
Колокол…
Он не звонит, а стонет,
и в стоне его океанский гул,
соль побережий
и солнце Кубы,
Испании перец и бычий пот.
Он застит глаза, обжигает губы
и передышки мне не дает.
Колокол…
Мне-то какое дело?
Того и в глаза не видала я…
Но почему-то вдруг оскудела,
осиротела судьба моя.
Как в комнате, в жизни пустынней стало,
словно бы вышел один из нас.
Навеки…
Я прощаться устала.
Колокол, это в который раз?
Неумолимы твои удары,
ритмичны, рассчитанны и верны.
Уходят, уходят мои комиссары,
мои командиры с моей войны.
Уходят, уходят широким шагом,
настежь двери,
рубя концы…
По-всякому им приходилось, беднягам,
но все-таки были они молодцы!
Я знаю, жизнь ненавидит пустоты
и, все разрешая сама собой,
наполнит, как пчелы пустые соты,
новым деяньем, новой судьбой.
Минут года, и вырастут дети,
окрепнут новые зеленя…
Но нет и не будет больше на свете
тех первых, тех дорогих для меня.
… В мире становится все просторней.
Время сечет вековые дубы.
Но остаются глубокие корни
таланта, работы, борьбы, судьбы.
Новых побегов я им желаю,
погожих, солнечных, ветреных дней.
Но колокол, колокол, не умолкая,
колокол стонет в душе моей.
— Любовь? Ее нет между нами, —
Мне строго сказала она. —
Хотите, мы будем друзьями,
Мне верная дружба нужна.
Что спорить, она откровенна,
Но только я хмуро молчу.
Ведь я же солгу непременно,
Когда ей скажу, что хочу.
Что ж, дружба — хорошее дело!
В ней силы не раз почерпнешь,
Но дружба имеет пределы,
А мне они по сердцу нож!
Как жил я, что в сердце вплеталось,
Я все бы ей мог рассказать,
Когда бы она попыталась,
Когда б захотела понять.
Идя сквозь невзгоды и вьюги,
Не встретил я преданных глаз.
Случайные лгали подруги,
Я сам ошибался не раз.
Но думал я: вспыхнут зарницы.
Я знал: надо верить и ждать.
Не может так быть, чтоб жар-птицы
Я в мире не смог отыскать!
Когда же порой мне казалось,
Что к цели приблизился я,
Жар-птица, увы, превращалась
В простого, как хвощ, воробья.
Вспорхнув, воробьи улетали,
И снова я верил и ждал.
И все-таки вспыхнули дали!
И все-таки мир засиял!
И вот, наконец, золотые
Я россыпи в сердце открыл.
Наверное, в жизни впервые
Я так горячо полюбил!
Моя долгожданная, здравствуй!
Ты чувств не найдешь горячей.
Иди и в душе моей царствуй!
Я весь тут — бери и владей!
Жар-птица сверкнула глазами,
И строго сказала она:
— Любовь? Ее нет между нами.
Хотите, мы будем друзьями,
Мне верная дружба нужна.
Что спорить, она откровенна,
Но только я хмуро молчу.
Ведь я же солгу непременно,
Когда ей скажу, что хочу.
Ах будет ли бедам конец, в которых должно мучиться,
Престаньте мысли сердце рвать,
Судьба, ах дай сон вечно спать,
В лесу одной в страданьях жить, рассудит всяк что скучится;
Один лишь слышан голос твой.
И тот клянущ судьбы гнев злой.
Куды как зло разит любовь,
Иссохла с жару в жилах кровь,
Вздыханья духу нет,
В глазах весь меркнет свет.
Не трудноб было то терпеть, драгой лишь толькоб был в глазах,
Хоть труден был к свиданью час,
Довольно и один в день раз.
Но вдруг удар разлуки злой, оставил вечно быть в слезах,
Без помощи в слезах рыдать,
Пришло, пришло знать век страдать,
Когда прости пришло сказать,
То стало сердце замирать,
Что нет надежды зреть,
Тут пуще стало тлеть.
Разлука та утеху злым, а мне сугубу скорбь дала;
Окончь судьба предел тот злой,
Прерви наполнен век бедой,
Спасенью уж надежды нет, я сколько раз и смерть звала,
Коль должно так весь век изжить,
Престану больше слезы лить,
Тончай, тончай злой жизни нить;
Ты злость потщись в конец згубить,
Драгова когда нет,
Вон дух, немил стал свет.
В глуши бутылочного рая,
Где пальмы высохли давно,
Под электричеством играя,
В бокале плавало окно.
Оно, как золото, блестело,
Потом садилось, тяжелело,
Над ним пивной дымок вился…
Но это рассказать нельзя.Звеня серебряной цепочкой,
Спадает с лестницы народ,
Трещит картонною сорочкой,
С бутылкой водит хоровод.
Сирена бледная за стойкой
Гостей попотчует настойкой,
Скосит глаза, уйдет, придет,
Потом с гитарой на отлет
Она поет, поет о милом,
Как милого она любила,
Как, ласков к телу и жесток,
Впивался шелковый шнурок,
Как по стаканам висла виски,
Как, из разбитого виска
Измученную грудь обрызгав,
Он вдруг упал. Была тоска,
И все, о чем она ни пела,
Легло в бокал белее мела.Мужчины тоже всё кричали,
Они качались по столам,
По потолкам они качали
Бедлам с цветами пополам.
Один рыдает, толстопузик,
Другой кричит: «Я — Иисусик,
Молитесь мне, я на кресте,
В ладонях гвозди и везде!»
К нему сирена подходила,
И вот, тарелки оседлав,
Бокалов бешеный конклав
Зажегся, как паникадило.Глаза упали, точно гири,
Бокал разбили, вышла ночь,
И жирные автомобили,
Схватив под мышки Пикадилли,
Легко откатывали прочь.
А за окном в глуши времен
Блистал на мачте лампион.Там Невский в блеске и тоске,
В ночи переменивший краски,
От сказки был на волоске,
Ветрами вея без опаски.
И как бы яростью объятый,
Через туман, тоску, бензин,
Над башней рвался шар крылатый
И имя «Зингер» возносил.
С военных полей не уплыл туман,
Не смолк пересвист гранат…
Поверженный помнит еще Седан
Размеренный шаг солдат.
А черный Париж запевает вновь,
Предместье встает, встает, —
И знамя, пылающее, как кровь,
Возносит санкюлот…
Кузнец и ремесленник! Грянул час, —
Где молот и где станок?..
Коммуна зовет! Подымайтесь враз!
К оружию! К оружию! И пламень глаз —
Торжественен и жесток.
Париж подымается, сед и сер,
Чадит фонарей печаль…
А там за фортами грозится Тьер,
Там сталью гремит Версаль.
В предместьях торопится барабан:
«Вставайте! Скорей! Скорей!»
И в кожаном фартуке Сент-Антуан
Склонился у батарей.
Нас мало.
Нас мало.
Кружится пыль…
Предсмертный задушен стон.
Удар… И еще…
Боевой фитиль
К запалу не донесен…
Последним ударом громи врага,
Нет ядер — так тесаком,
Тесак поломался — так наугад,
Зубами и кулаком.
Расщеплен приклад, и разбит лафет,
Зазубрились тесаки,
По трупам проводит Галиффе
Версальские полки…
И выстрелов грохот не исчез:
Он катится, как набат…
Под стенами тихого Пер-Лашез
Расстрелянные лежат.
О старый Париж, ты суров и сер,
Ты много таишь скорбен…
И нам под ногами твоими, Тьер,
Мерещится хруп от костей…
Лежите, погибшие! Над землей
Пустынный простор широк…
Живите, живущие! Боевой
Перед вами горит восток.
Кузнец и ремесленник! Грянул час!
Где молот и где станок?
Коммуна зовет! Подымайтесь враз!
К оружию! К оружию! И пламень глаз
Пусть будет, как сталь, жесток!
Я в дом вошел. Темнело за окном,
Скрипели ставни, ветром дверь раскрыло.
Дом был оставлен, пусто было в нем,
Но все о тех, кто жил здесь, говорило...
Валялся разный мусор на полу,
Мурлыкал кот на вспоротой подушке,
И разноцветной грудою в углу
Лежали мирно детские игрушки.
Там был верблюд, и выкрашенный слон,
И два утенка с длинными носами,
И Дед Мороз, весь запылился он,
И кукла с чуть раскрытыми глазами,
И даже пушка с пробкою в стволе,
Свисток, что воздух оглашает звонко,
А рядом в белой рамке на столе
Стояла фотография ребенка...
Ребенок был с кудряшками, как лен,
Из белой рамки здесь, со мною рядом,
В мое лицо смотрел пытливо он
Своим спокойным ясным взглядом.
Стоял я долго, каску наклоня,
А за окном скрипели ставни тонко,
И Родина смотрела на меня
Глазами белокурого ребенка.
Зажав сурово автомат в руке,
Упрямым шагом вышел я из дома
Туда, где мост взрывали на реке
И где снаряды ухали знакомо.
Я шел в атаку, твердо шел туда,
Где непрерывно выстрелы звучали,
Чтоб на земле фашисты никогда
С игрушками детей не разлучали.
Вы — хищная и нежная. И мне
Мерещитесь несущеюся с гиком
За сворою, дрожащей на ремне,
На жеребце степном и полудиком.
И солнечен слегка морозный день.
Охвачен стан ваш синею черкеской;
Из-под папахи белой, набекрень
Надвинутой, октябрьский ветер резкий
Взлетающие пряди жадно рвет.
Но вы несетесь бешено вперед
Через бугры и перелески,
Краснеющие мерзлою листвой;
И словно поволокой огневой
Подернуты глаза, в недобром блеске
Пьянящегося кровью торжества.
И тонкие уста полуоткрыты,
К собакам под арапник и копыта
Бросают в ветер страстные слова.
И вот, оканчивая бег упругий
Могучим сокрушительным броском,
С изогнутой спиной кобель муругий
С откоса вниз слетает кувырком
С затравленным матерым русаком.
Кинжала взлет, серебряный и краткий,
И вы, взметнув сияньем глаз стальным,
Швыряете кровавою перчаткой
Отрезанные пазанки борзым.
И, в стремена вскочив, опять во мглу
Уноситесь. И кто еще до ночи
На лошадь вспененную вам к седлу,
Стекая кровью, будет приторочен?
И верб, если только доезжачий
С выжлятниками, лихо отдаря
Борзятников, нежданною удачей
Порадует, и гончих гон горячий
Поднимет с лога волка-гнездаря, -
То вы сумеете его повадку
Перехитрить, сострунив, взять
Иль в шерсть седеющую под лопатку
Ему вонзить кинжал по рукоять.
И проиграет сбор рожок веселый,
И вечерами, отходя ко сну,
Ласкать вы будете ногою голой
Его распластанную седину…
Так что же неожиданного в том,
Что я вымаливаю, словно дара,
Как волк, лежащий на жнивье густом,
Лучистого и верного удара?
Памяти строителей Харбина
И
Жизнь новый город строила, и с ним
Возникло рядом кладбище. Законно
За жизнью смерть шагает неуклонно,
Чтобы жилось просторнее живым.
Но явно жизнь с обилием своим
Опережает факел похоронный,
И, сетью улиц тесно окруженный,
Погост стал как бы садом городским.
И это кладбище теперь недаром
Возросший город называет старым -
Там братские могилы, там, с угла,
Глядит на запад из-под веток вяза
Печальный бюст, два бронзовые глаза
Задумчивая тень обволокла.
ИИ
А ночью там мерцают огоньки,
Горят неугасимые лампады,
Их алые и голубые взгляды
Доброжелательны, ясны, легки.
Отделены от городской реки
Чертой тяжелой каменной ограды,
Они на жизнь взирают без досады,
Без зависти, томленья и тоски.
И, не смущаясь их соседством скучным,
Жизнь рядом следует... то равнодушным
Солдатом в грубых толстых башмаках,
То стайкой кули с говором болтливым,
То мною, пешеходом молчаливым
С тревогой и заботою в глазах.
ИИИ
Я прохожу и думаю о тех,
Сложивших здесь и гордость, и печали,
Что знаками первоначальных вех
На улицы пустыню размечали.
Они кирку и молот поднимали,
Прекрасен был их плодотворный век -
Он доказал, что русский человек
Везде силен, куда б его ни слали!
И это кладбище волнует нас
Воспоминаньями: в заветный час
Его мы видим - монумент былого.
И может быть, для этого горят
Глаза могил. Об этом лишь молчат
Огни и алого, и голубого.