Посвящено тем,
которые его помнят и чтят его память
Я помню: был старик — высокий, худощавый,
Лик бледный, свод чела разумно-величавый,
Весь лысый, на висках седых волос клочки,
Глаза под зонтиком и темные очки.
Правительственный сан! Огромные заботы!
Согбен под колесом полезной всем работы,
Угодничества чужд, он был во весь свой век
Советный муж везде и всюду — человек,
Всегда доступен всем для нужд, и просьб, и жалоб,
Выслушивает всех, очки поднимет на лоб,
И видится, как мысль бьет в виде двух лучей
Из синих, наискось приподнятых очей;
Иного ободрит улыбкою привета,
Другому, ждущему на свой вопрос ответа,
На иностранный лад слова произнося,
Спокойно говорит: «Нет, патушка, нелься» {*}.
{* «Нет, батюшка, нельзя».}
Народным голосом и милостью престольной
Увенчанный старик, под шляпой треугольной,
В шинели серенькой, надетой в рукава,
В прогулке утренней протащится сперва —
И возвращается в свой кабинет рабочий,
Где труд его кипит с утра до поздней ночи.
Угодно ль заглянуть вам в этот кабинет?
Здесь нету роскоши, удобств излишних нет,
Всё дышит простотой студентской кельи скромной:
Здесь к спинке кресел сам хозяин экономный,
Чтоб слабых глаз его свет лишний не терзал,
Большой картонный лист бечевкой привязал;
Тут — груды книг, бумаг, а тут запас дешевых
Неслиндовских сигар и трубок тростниковых,
Линейки, циркули; а дальше — на полу —
Различных свертков ряд, уставленный в углу:
Там планы, чертежи, таблицы, счеты, сметы;
Здесь — письменный прибор. Вот все почти предметы!
И посреди всего -он сам, едва живой,
Он — пара тощих ног с могучей головой!
Крест-накрест две руки, двух метких глаз оглядка
Да тонко сжатых губ изогнутая складка —
Вот всё! — Но он тут — вождь, он тут душа всего,
А там орудия и армия его:
Вокруг него кишат и движутся, как тени,
Директоры, главы различных отделений,
Вице-начальники, светила разных мест,
Навыйные кресты и сотни лент и звезд;
Те в деле уж под ним, а те на изготовке,
Те перьями скрипят и пишут по диктовке,
А он, по комнате печатая свой шаг,
Проходит, не смотря на бренный склад бумаг,
С сигарою в зубах, в исканье целей важных,
Дум нечернильных полн и мыслей небумажных.
Вдруг: «Болен, — говорят, — подагрой поражен», —
И подчиненный мир в унынье погружен,
Собрались поутру в приемной, — словно ропот
Смятенных волн морских — вопросы, говор, шепот:
«Что? — Как? — Не лучше ли? — Недосланных ночей
Последствие! — Упрям! Не слушает врачей.
Он всем необходим; сам царь его так ценит!
Что, если он… того… ну кто его заменит? »
I. Встреча
Спи, спи! пока ты будешь спать,
Я расскажу тебе о ночи
Моей любви, как не отдать
Себя ему — не стало мочи.
Я дверь ему забыла запереть
Свою шестнадцатой весною:
Ах, веял теплый ветер, ведь,
Ах, что-то делалось со мною!..
Он появился, как орел.
Мы встретились однажды утром
Перед охотой. Он пришел
Из странствий юно-златокудрым.
Со мной по саду он гулял,
И лишь меня рукой коснулся,
Он близким, он родным мне стал.
В нас точно кто-то встрепенулся.
И у него на белом лбу
Два лихорадочных и красных
Пятна явились. Я судьбу
Узрела в них — в желаньях страстных.II. Наивность
Потом… Потом я вышла в сад,
Его искала и боялась
Найти. А губы чуть дрожат
Желанным именем. Смеркалось.
Вдруг он выходит из кустов
И шепчет: «Ночью. В час». Вздыхает.
Вдыхает аромат цветов.
Молчит. Молчит — и исчезает.
Что этим он хотел сказать:
«Сегодня ночью. В час»? — не знаю.
Вы это можете понять?
Я — ничего не понимаю.
Что должен он уехать в час,
Хотел сказать он, вероятно?..
Что мне за дело! вот так раз:
Зачем мне это непонятно?..III. Первое свидание
И вот я забываю дверь
Свою закрыть, и в час он входит…
Как я изумлена теперь,
Что дверь открытою находит!..
— Но разве дверь не заперта?.. —
Я спрашиваю. Предо мною
Его глаза, его уста,
В них фраза: «Я ее закрою»…
Но топота его сапог
Боюсь: разбудит он служанку.
И стула скрип, и топот ног…
«Не сесть ли мне на оттоманку?»
— Да, — говорю. Лишь потому,
Что стул скрипел… Ах, оттого лишь!..
Он сел, приблизясь к моему
Плечу. Я — в сторону. Неволишь?..
Глаза я впустила. Он
Сказал: «Ты зябнешь». Взял за руку,
Своею обнял. Входим в сон.
Петух провозгласил разлуку.IV. Вкушение
«Пропел петух, ты слышишь?» Сжал
Меня, — совсем я растерялась.
Я бормотала: ты слыхал?
Ты не ослышался? Металась,
Хотела встать. Но вновь на лбу
Пятна два лихорадно-красных
Увидев, вверила судьбу.
Свою глазам его прекрасным…
Настало утро. Пробудясь,
Я комнаты не узнавала
И даже башмачков. Смеясь,
Себя невольно вопрошала:
Во мне струится что-то. Что ж
Во мне струиться-то могло бы?..
Который час, — как тут поймешь?
И я — одна? и мы — не оба? V. Восторг
Ах, я не знаю ничего…
Лишь помню: дверь закрыть забыла…
Служанка входит. «Отчего
Свои цветы ты не полила?»
— Я их забыла. — Снова та:
«Где платье ты свое измяла?»
Смеется сердце. Та-та-та!
О, если бы я это знала!..
Подъехал к саду фаэтон…
«И ты не накормила кошку», —
Твердит служанка. «Это он!»
Твердит мне сердце. Я — к окошку!
Проси, проси его ко мне, —
Я жду его: мне надо что-то…
И у меня наедине —
Запрет он дверь? — одна забота…VI. Второе свидание
Стучится. Отворяю. И,
Желая оказать услугу,
Дверь вмиг на ключ. В уста мои
Меня целует, как подругу.
— Не посылала за тобой, —
Шепчу… «Так ты не посылала?»
Смущаюсь и кричу душой:
— Да, мне тебя не доставало!
Да, посылала! да, побудь
Немного здесь! — Глаза руками
Закрыла от любви, на грудь
К нему склонив уста с глазами…
«Но кажется пропел петух?»
Он стал прислушиваться. Я же
Подумала невольно вслух:
— Как это мог подумать даже?..
Никто не пел. Пожалуй, лишь
Кудахтала немного кура…
Он мне: «Немного погодишь, —
Я дверь запру». И вечер хмуро
В окно взглянул. А я едва
Могла шепнуть: — Но дверь закрыта…
Я заперла уже… — Трава,
Деревья, все — луной облито.VII. У зеркала
Уехал он опять. Во мне
Как будто золото струилось.
Я — к зеркалу. Там, в глубине,
Влюбленных глаза два светилось.
Лишь я увидела тот взгляд,
Во мне вдруг что-то задрожало,
И заструился сладкий яд
Вкруг сердца, выпуская жало…
О, раньше я была не та:
Так на себя я не смотрела!..
И в зеркале себя в уста
Поцеловать я захотела…
Древняя баллада
Во тьме ночной ярилась буря;
Сверкал на небе грозный луч;
Гремели громы в черных тучах,
И сильный дождь в лесу шумел.
Нигде не видно было жизни;
Сокрылось всё под верный кров.
Раиса, бедная Раиса,
Скиталась в темноте одна.
Нося отчаяние в сердце,
Она не чувствует грозы,
И бури страшный вой не может
Ее стенаний заглушить.
Она бледна, как лист увядший,
Как мертвый цвет, уста ее;
Глаза покрыты томным мраком,
Но сильно бьется сердце в ней.
С ее открытой белой груди,
Язвимой ветвями дерев,
Текут ручьи кипящей крови
На зелень влажныя земли.
Над морем гордо возвышался
Хребет гранитныя горы;
Между стремнин, по камням острым
Раиса всходит на него.
(Тут бездна яростно кипела
При блеске огненных лучей;
Громады волн неслися с ревом,
Грозя всю землю потопить.)
Она взирает, умолкает;
Но скоро жалкий стон ея
Смешался вновь с шумящей бурей:
«Увы! увы! погибла я!
Кронид, Кронид, жестокий, милый!
Куда ушел ты от меня?
Почто Раису оставляешь
Одну среди ужасной тьмы?
Кронид! поди ко мне! Забуду,
Забуду всё, прощу тебя!
Но ты нейдешь к Раисе бедной!..
Почто тебя узнала я?
Отец и мать меня любили,
И я любила нежно их;
В невинных радостях, в забавах
Часы и дни мои текли.
Когда ж явился ты, как ангел,
И с нежным вздохом мне сказал:
«Люблю, люблю тебя, Раиса!» —
Забыла я отца и мать.
В восторге, с трепетом сердечным
И с пламенной слезой любви
В твои объятия упала
И сердце отдала тебе.
Душа моя в твою вселилась,
В тебе жила, дышала я;
В твоих глазах свет солнца зрела;
Ты был мне образ божества.
Почто я жизни не лишилась
В объятиях твоей любви?
Не зрела б я твоей измены,
И счастлив был бы мой конец.
Но рок судил, чтоб ты другую
Раисе верной предпочел;
Чтоб ты меня навек оставил,
Когда сном крепким я спала,
Когда мечтала о Крониде
И мнила обнимать его!
Увы! я воздух обнимала…
Уже далеко был Кронид!
Мечта исчезла, я проснулась;
Звала тебя, но ты молчал;
Искала взором, но не зрела
Тебя нигде перед собой.
На холм высокий я спешила…
Несчастная!.. Кронид вдали
Бежал от глаз моих с Людмилой!
Без чувств тогда упала я.
С сея ужасныя минуты
Крушусь, тоскую день и ночь;
Ищу везде, зову Кронида, —
Но ты не хочешь мне внимать.
Теперь злосчастная Раиса
Звала тебя в последний раз…
Душа моя покоя жаждет…
Прости!.. Будь счастлив без меня!»
Сказав сии слова, Раиса
Низверглась в море. Грянул гром:
Сим небо возвестило гибель
Тому, кто погубил ее.
Изучать философию следует, в лучшем случае,
после пятидесяти. Выстраивать модель
общества — и подавно. Сначала следует
научиться готовить суп, жарить — пусть не ловить —
рыбу, делать приличный кофе.
В противном случае, нравственные законы
пахнут отцовским ремнем или же переводом
с немецкого. Сначала нужно
научиться терять, нежели приобретать,
ненавидеть себя более, чем тирана,
годами выкладывать за комнату половину
ничтожного жалованья — прежде, чем рассуждать
о торжестве справедливости. Которое наступает
всегда с опозданием минимум в четверть века.
Изучать труд философа следует через призму
опыта либо — в очках (что примерно одно и то же),
когда буквы сливаются и когда
голая баба на смятой подстилке снова
для вас фотография или же репродукция
с картины художника. Истинная любовь
к мудрости не настаивает на взаимности
и оборачивается не браком
в виде изданного в Геттингене кирпича,
но безразличием к самому себе,
краской стыда, иногда — элегией.
(Где-то звенит трамвай, глаза слипаются,
солдаты возвращаются с песнями из борделя,
дождь — единственное, что напоминает Гегеля.)
Истина заключается в том, что истины
не существует. Это не освобождает
от ответственности, но ровно наоборот:
этика — тот же вакуум, заполняемый человеческим
поведением, практически постоянно;
тот же, если угодно, космос.
И боги любят добро не за его глаза,
но потому что, не будь добра, они бы не существовали.
И они, в свою очередь, заполняют вакуум.
И может быть, даже более систематически,
нежели мы: ибо на нас нельзя
рассчитывать. Хотя нас гораздо больше,
чем когда бы то ни было, мы — не в Греции:
нас губит низкая облачность и, как сказано выше, дождь.
Изучать философию нужно, когда философия
вам не нужна. Когда вы догадываетесь,
что стулья в вашей гостиной и Млечный Путь
связаны между собою, и более тесным образом,
чем причины и следствия, чем вы сами
с вашими родственниками. И что общее
у созвездий со стульями — бесчувственность, бесчеловечность.
Это роднит сильней, нежели совокупление
или же кровь! Естественно, что стремиться
к сходству с вещами не следует. С другой стороны, когда
вы больны, необязательно выздоравливать
и нервничать, как вы выглядите. Вот что знают
люди после пятидесяти. Вот почему они
порой, глядя в зеркало, смешивают эстетику с метафизикой.
И. Каменщики
Ноги грузные расставивши упрямо,
Каменщики в угловом бистро сидят, —
Локти широко уперлись в мрамор...
Пьют, беседуют и медленно едят.
На щеках — насечкою известка,
Отдыхают руки и бока.
Трубку темную зажав в ладони жесткой,
Крайний смотрит вдаль, на облака.
Из-за стойки розовая тетка
С ними шутит, сдвинув вина в масть...
Пес хозяйский подошел к ним кротко,
Положил на столик волчью пасть.
Дремлют плечи, пальцы на бокале.
Усмехнулись, чокнулись втроем.
Никогда мы так не отдыхали,
Никогда мы так не отдохнем...
Словно житель Марса, наблюдаю
С завистью беззлобной из угла:
Нет пути нам к их простому раю,
А ведь вот он — рядом, у стола...
ИИ. Чуткая душа
Сизо-дымчатый кот,
Равнодушно-ленивый скот, —
Толстая муфта с глазами русалки, —
Чинно и валко
Обошел всех, знакомых ему до ногтей,
Обычных гостей...
Соблюдая старинный обычай
Кошачьих приличий,
Обнюхал все каблуки,
Гетры, штаны и носки,
Потерся о все знакомые ноги...
И вдруг, свернувши с дороги,
Клубком по стене, —
Спираль волнистых движений, —
Повернулся ко мне
И прыгнул ко мне на колени.
Я подумал в припадке амбиции:
Конечно, по интуиции
Животное это
Во мне узнало поэта...
Кот понял, что я одинок,
Как кит в океане,
Что я засел в уголок,
Скрестив усталые длани,
Потому что мне тяжко...
Кот нежно ткнулся в рубашку, —
Хвост заходил, как лоза,—
И взглянул мне с тоскою в глаза...
«О друг мой! — склонясь над котом,
Шепнул я, краснея, —
Прости, что в душе я
Тебя обругал равнодушным скотом...»
Но кот, повернувши свой стан,
Вдруг мордой толкнулся в карман:
Там лежало полтавское сало в пакете.
Нет больше иллюзий на свете!
Слоновой кости страус поет:
— Оледенелая Фелица! —
И лак, и лес, Виндзорский лед,
Китайский лебедь Бердсли снится.
Дощечек семь. Сомкни, не вей!
Не иней — букв совокупленье!
На пчельниках льняных полей
Голубоватое рожденье.
Персидская сирень! «Двенадцатая ночь».
Желтеет кожею водораздел желаний.
Сидит за прялкою придурковато дочь,
И не идет она поить псаломских ланей.
Без звонка, через кухню, минуя швейцара,
Не один, не прямо, прямо и просто
И один,
Как заказное письмо
С точным адресом под расписку,
Вы пришли.
Я видел глазами (чем же?)
Очень белое лицо,
Светлые глаза,
Светлые волосы,
Высокий для лет рост.
Все было не так.
Я видел не глазами,
Не ушами я слышал:
От желтых обоев пело
Шекспировски плотное тело:
— «За дело, лентяйка, за дело».
О, завтрак, чок! о, завтрак, чок!
Позолотись зимой, скачок!
Румяных крыльев какая рань!
Луком улыбки уныло рань.
Холодный потик рюмку скрыл,
Иголкой в плечи — росточек крыл.
Апрель январский, Альбер, Альбер,
«Танец стрекоз», арена мер!
Невидимого шум мотора,
За поворотом сердце бьется.
Распирает муза капризную грудь.
В сферу удивленного взора
Алмазный Нью-Йорк берется
И океанский, горный, полевой путь.
Раскидав могильные обломки,
Готова заплакать от весны незнакомка,
Царица, не верящая своему царству,
Но храбро готовая покорить переулок
И поймать золотую пчелу.
Ломаны брови, ломаны руки,
Глаза ломаны.
Пупок то подымается, то опускается…
Жива! Жива! Здравствуй!
Недоверие, смелость,
Желание, робость,
Прелесть перворожденной Евы
Среди австралийских тростников,
Свист уличного мальчишки,
И ласточки, ласточки, ласточки.
Баржи затопили в Кронштадте,
Расстрелян каждый десятый, —
Юрочка, Юрочка мой,
Дай Бог, чтоб Вы были восьмой.
Казармы на затонном взморье,
Прежний, я крикнул бы: «Люди!»
Теперь молюсь в подполье,
Думая о белом чуде.
На улице моторный фонарь
Днем. Свет без лучей
Казался нездешним рассветом.
Будто и теперь, как встарь,
Заблудился Орфей
Между зимой и летом.
Надеждинская стала лужайкой
С загробными анемонами в руке,
А Вы, маленький, идете с Файкой,
Заплетая ногами, вдалеке, вдалеке.
Собака в сумеречном зале
Лает, чтобы Вас не ждали.
Двенадцать — вещее число,
А тридцать — Рубикон:
Оно носителю несло
Подземных звезд закон.
Раскройся, веер, плавно вей,
Пусти все планки в ход.
Животные земли, огней,
И воздуха, и вод.
Стихий четыре: север, юг,
И запад, и восток.
Корою твердой кроет друг
Живительный росток.
Быть может, в щедрые моря
Из лейки нежность лью, —
Возьми ее — она твоя.
Возьми и жизнь мою.
На фотографии мужчина снят.
Вокруг него растения торчат,
Вокруг него разросся молочай —
И больше ничего… Безлюдный край!
И больше ничего, как будто он
И вправду под капустою рожден…
Я с удивлением гляжу на свой портрет:
Черты похожи, а меня и нет!
Со мной на фотографии моей
Должны бы сняться тысячи людей,
Людей, составивших мою семью.
Пусть мать качает колыбель мою!
Пускай доярки с молоком стоят,
Которое я выпил год назад, —
Оно белело чисто и светло,
Оно когда-то жизнь мою спасло.
Матрос огромный, с марлей на виске,
Качающийся на грузовике
В гробу открытом лунной ночью… Он
Сошел на землю охранять мой сон,
Акацию и школьную скамью
И навсегда вошел в мою семью.
А где-то сзади моего лица
Найдется место и для подлеца,
Чей прах в земле — и тот враждебен мне:
Явись, Деникин, тенью на стене!
Торговка Марья станет в уголке —
Купоны, боны, кроны в кошельке, —
Рука торговки тянется к плодам…
Я враг скупцам, лжецам и торгашам!
Со мною должен сняться и солдат,
Мной встреченный семнадцать лет назад.
(Такое шло сиянье по волне,
Что стыдно было плюнуть в воду мне.)
Солдат французский в куртке голубой,
Который дыню поделил со мной,
Почуяв мальчика голодный взгляд…
Шумело море… Где же ты, солдат?
Забыв твои глаза, улыбку, рот,
Я полюбил всей Франции народ.
Так я пишу. И предо мной портрет,
Ему уже конца и края нет:
Явитесь, хохоча и говоря,
Матросы, прачки, швеи, слесаря.
Без вас меня не радует портрет,
Как будто бы руки иль глаза нет.
Учителя, любившие меня!
Прохожие, дававшие огня!
Со мною вы. Без вас, мои друзья,
Что стоит фотография моя!
Кто для сердца всех страшнее?
Кто на свете всех милее?
Знаю: милая моя!
«Кто же милая твоя?»
Я стыжусь; мне, право, больно
Странность чувств моих открыть
И предметом шуток быть.
Сердце в выборе не вольно!..
Что сказать? Она… она.
Ах! нимало не важна
И талантов за собою
Не имеет никаких;
Не блистает остротою,
И движеньем глаз своих
Не умеет изъясняться;
Не умеет восхищаться
Аполлоновым огнем;
Философов не читает
И в невежестве своем
Всю ученость презирает.
Знайте также, что она
Не Венера красотою —
Так худа, бледна собою,
Так эфирна и томна,
Что без жалости не можно
Бросить взора на нее.
Странно!.. я люблю ее!
«Что ж такое думать должно?
Уверяют старики
(В этом деле знатоки),
Что любовь любовь рождает, —
Сердце нравится любя:
Может быть, она пленяет
Жаром чувств своих тебя;
Может быть, она на свете
Не имеет ничего
Для души своей в предмете,
Кроме сердца твоего?
Ах! любовь и страсть такая
Есть небесная, святая!
Ум блестящий, красота
Перед нею суета».
Нет!.. К чему теперь скрываться?
Лучше искренно признаться
Вам, любезные друзья,
Что жестокая моя
Нежной, страстной не бывала
И с любовью на меня
Глаз своих не устремляла.
Нет в ее душе огня!
Тщетно пламенем пылаю —
В милом сердце лед, не кровь!
Так, как Эхо*, иссыхаю —
Нет ответа на любовь!
Очарован я тобою,
Бог, играющий судьбою,
Бог коварный — Купидон!
Ядовитою стрелою
Ты лишил меня покою.
Как ужасен твой закон,
Мудрых мудрости лишая
И ученых кабинет
В жалкий Бедлам** превращая,
Где безумие живет!
Счастлив, кто не знает страсти!
Счастлив хладный человек,
Не любивший весь свой век!..
Я завидую сей части
И с Титанией люблю
Всем насмешникам в забаву!..***
По небесному уставу
Днем зеваю, ночь не сплю.
* Т. е. нимфа, которая от любви к Нарциссу
превратилась в ничто и которой вздохи
слышим мы иногда в лесах и
пустынях и называем эхом.
* * Дом сумасшедших в Лондоне.
* * * Любопытные могут прочитать третье
действие, вторую сцену Шекспировой
пьесы «Midsummer night’s
dream» (Сон в летнюю ночь).
9 майя он обедал у меня в деревне и провел вечер.
Вчера в моем уединеньи
Я с ним о жизни рассуждал,
О нашем горе, утешеньи;
Вчера с друзьями он гулял
По рощам мирным в вечер ясный,
Глазами солнце проводил
На запад тихий и прекрасный
И виды сельские хвалил!..
Следы его еще не скрылись
На сих коврах травы густой,
Еще цветки не распрямились,
Измятые его ногой, —
Но он навек от нас сокрылся!..
Едва вздохнул — и вдруг исчез!
С детьми, с друзьями не простился!
Мы плачем — он не видит слез!..
Ах! в гробе мертвые спокойны!
Их время горевать прошло…
Смерть только для живых есть зло,
Могилы зависти достойны —
Ничтожество не страшно в них!..
Наш друг был весел для других
Умом, любезностью своею,
Но тайно мучился душею…
Ах! он умел боготворить
Свою любовницу-супругу! *
Оплакав милую подругу,
Кто может в жизни счастлив быть?
Я видел Пельского в жилище
Усопших, посреди могил:
Он там рекою слезы лил!..
Там было и его гульбище,
Равно прелестное для нас,
Равно любивших и любимых,
Ко гробу сердцем приводимых!..
Там тихий из-под камня глас
Ему вещал ли в утешенье,
Что сам он скоро отдохнет
От жизни, в коей счастья нет? .
Где радость есть приготовленье
К утратам и печалям вновь;
Увы! где самая любовь,
Нежнейших душ соединенье,
Готовит только сожаленье
И гаснет завсегда в слезах,
Там есть ли в благах совершенство?..
Мечта прелестная, блаженство!
Мелькая в сердце и в глазах,
Ты нас желаньем утомляешь —
Приводишь к гробовой доске,
Над прахом милых исчезаешь
И сердце предаешь тоске!
Теперь супруги неразлучны;
В могиле участь их одна:
Покоятся в жилище сна
Или уже благополучны
Чистейшим новым бытием!..
А мы, во странствии своем
Еще томимые сомненьем,
Печалью, страхом и мученьем,
Свой путь с терпением свершим!
Надежда смертных утешает,
Что мир другой нас ожидает:
Сей свет пустыня перед ним!
Там все, кого мы здесь любили,
С кем в юности приятно жили;
Там, там собрание веков,
Мужей великих, мудрецов,
Которых в летописях славим!..
И с теми, коих здесь оставим,
Мы разлучимся лишь на час.
Земля гостиница для нас!
*Она скончалась в прошлом году.
Я трогаю тихонько ветку вербную.
В ней гены наших прадедов, наверное,
Не прадедов, а дальше — пра-пра-пра…
Им всем воскреснуть на земле пора.
И все деревья — справа или слева,
Как генеалогические древа.
На их ветвях — российские синицы,
А под корой — этруски, ассирийцы.
В движенье соков от корней до кроны
Растворены рабы и фараоны.
Потрогаем замшелые коряги,
А нам из них откликнутся варяги.
И партизанка вздрогнула в петле
Когда из виселицы плачущей, берёзовой,
Раздался крик боярышни Морозовой,
От глаз фашистских спрятанной в дупле…
Я трогаю тихонько ветку вербную.
В себя, как в древо поколений верую.
Глаза в себя опустим, в наши гены.
Мы — дети пены.
Когда из моря выползли на сушу,
Зачем на человеческую душу
Мы обменяли плавники и жабры –
Чтоб волшебство огня раздуть в пожары?!
Ну, а зачем вставали с четверенек –
Чтобы грабастать в лапы больше денег?
Я с каплей крови при порезе пальца
Роняю из себя неандертальца,
И он мне шепчет, скрытый в тайном гене:
«не лучше, если б мы остались в пене?
Мир стал другим. Культуры нахватался.
Откуда же у вас неандертальство?
В руках убийц торчат не глубинно
Ракет неандертальские дубины…»
Из жилки на виске мне шепчет скиф:
«Я был кочевник. Ты — из городских.
Я убивал врагов, но не природу,
А города спускают яды в воду.
Нейтроновое зелье кто-то варит.
Вот варварство… Я — разве это варвар?»Я трогаю тихонько ветку вербную,
Но мне не лучше. Настроенье скверное.
Неандертальской стукнутый дубиной,
Я приползаю за полночь к любимой.
Промокшую от крови кепку стаскивая,
Она меня целует у дверей.
Её губами Ярославна, Саския
Меня целует нежно вместе с ней.
Неужто бомба дьявольская сдуру
Убьёт в ней Беатриче и Лауру
И пушкинская искорка во мне
Погибнет в страшной будущей войне?
И все деревья — справа или слева,
Как генеалогические древа,
Сгорят, хрипя от жалости и гнева!
Прислушаемся к генам, в нас томящимся,
Мы вместе с ними, спотыкаясь, тащимся.
Напрасно сокровеннейших уроков
Мы ждём от неких будущих пророков.
Пророки — в генах. Говорят пророки,
Что мы сейчас на гибельном пороге.
Пускай спасутся — хоть в других вселенных
Пророки в генах.
О человек, не жди проклятых сроков,
Когда с твоею кровью навсегда
Мильоны не услышанных пророков
Уйдут сквозь раны в землю без следа.
Но и земли не будет…
I. * * *Все должны до одного
Цифры знать до цифры пять —
Ну, хотя бы для того
Чтоб отметки отличать.Кто-то там домой пришёл
И глаза поднять боится:
Это, это — кол,
Это — единица.За порог ступил едва,
А ему — головомойка:
Значит, «пара», значит, два,
Значит, просто двойка.Эх, раз, ещё раз,
Голова одна у нас,
Ну, а в этой голове
Уха два и мысли две.Вот и дразнится народ
И смеётся глухо:
«Посмотрите, вон идёт
Голова — два уха!
Голова, голова, голова — два уха!»II. * * *Хорошо смотреть вперёд,
Но сначала нужно знать
Правильный начальный счёт:
Раз, два, три, четыре, пять.Отвечаешь кое-как,
У доски вздыхая тяжко,
И — «трояк», и «трояк»
С минусом, с натяжкой.Стих читаешь наизусть,
Но… чуть-чуть скороговорка.
Хлоп! — четыре, ну и пусть:
Твёрдая четвёрка.Эх, раз, два, три —
Побежали на пари!
Обогнали «трояка»
На четыре метрика.Вот четвёрочник бежит
Быстро, легче пуха,
Сзади троечник сопит,
Голова — два уха,
Голова, голова, голова — два уха.III. * * *До мильона далеко,
Но сначала нужно знать
То, что просто и легко, —
Раз, два, три, четыре, пять.Есть пятёрка — да не та,
Коль на чёрточку подвинусь:
Ведь черта — не черта,
Это просто минус.Я же минусов боюсь,
Я исправить тороплюсь их:
Чёрк — и сразу выйдет плюс,
Крестик — это плюсик.Эх, раз, ещё раз!
Есть пятёрочка у нас.
Рук — две, ног — две,
И много мыслей в голове! И не дразнится народ —
Не хватает духа.
И никто не обзовёт:
«Голова — два уха!
Ах, голова, голова, голова — два уха!»IV. Путаница АлисыВсе должны до одного
Крепко спать до цифры пять —
Ну, хотя бы для того
Чтоб отмычки различать.Кто-то там домой пришёл
И глаза бонять поднитца:
Это — очень хорошо,
Это — единица.За порог ступил едва,
А ему — головопорка.
Значит, вверх ногами два —
Твёрдая пятёрка.Эх, пять, три, раз,
Голова один у нас,
Ну, а в этом голове —
Рота два и уха две.С толку голову собьёт
Только оплеуха,
На пяти ногах идёт
Голова — два уха!
Болова, колова, долова — два уха!
В Сибири когда-то был на первый
взгляд варварский, но мудрый обычай.
Во время сватовства невеста должна
была вымыть ноги жениху, а после
выпить эту воду. Лишь в этом случае
невеста считалась достойной, чтобы
её взяли в жёны.
Сорок первого года жених,
на войну уезжавший
назавтра в теплушке,
был посажен зиминской роднёй
на поскрипывающий табурет,
и торчали шевровых фартовых сапог
ещё новые бледные ушки
над загибом блатных голенищ,
на которых играл
золотой керосиновый свет.
Сорок первого года невеста
вошла с тяжеленным
расписанным розами тазом,
где, тихонько дымясь,
колыхалась тревожно вода,
и стянула она с жениха сапоги,
обе рученьки
ваксой запачкала разом,
размотала портянки,
и делала всё без стыда.
А потом окунула она
его ноги босые в мальчишеских цыпках
так, что,
вздрогнув невольно,
вода через край
на цветной половик
пролилась,
и погладила ноги водой
с бабьей нежностью пальцев
девчоночьих зыбких,
за алмазом алмаз
в таз роняя из глаз.
На коленях стояла она
перед будущим мужем убитым,
обмывая его наперёд,
чтобы если погиб — то обмытым,
ну, а кончики пальцев её
так ласкали
любой у него на ногах волосок,
словно пальцы крестьянки —
на поле любой колосок.
И сидел её будущий муж —
ни живой и ни мёртвый.
Мыла ноги ему,
а щеками и чубом стал мокрый.
Так прошиб его пот,
что вспотели слезами глаза,
и заплакали родичи
и образа.
И когда наклонилась невеста,
чтоб выпить с любимого воду, —
он вскочил, её поднял рывком,
усадил её, словно жену,
на колени встал сам,
с неё сдёрнул
цветастые чёсанки с ходу,
в таз пихнул её ноги,
трясясь, как в ознобном жару.
Как он мыл её ноги —
по пальчику, по ноготочку!
Как ранетки лодыжек
в ладонях дрожащих катал!
Как он мыл её!
Будто свою же ещё не рождённую дочку,
чьим отцом после собственной гибели
будущей стал!
А потом поднял таз и припал —
аж эмаль захрустела
под впившимися зубами
и на шее кадык заплясал —
так он пил эту чашу до дна,
и текла по лицу, по груди,
трепеща, как прозрачное,
самое чистое знамя,
с ног любимых вода,
с ног любимых вода…
Фонарики-сударики,
Скажите-ка вы мне,
Что видели, что слышали
В ночной вы тишине?
Так чинно вы расставлены
По улицам у нас.
Ночные караульщики,
Ваш верен зоркий глаз! Вы видели ль, приметили ль,
Как девушка одна,
На цыпочках тихохонько
И робости полна,
Близ стенки пробирается,
Чтоб друга увидать
И шепотом, украдкою
«Люблю» ему сказать? Фонарики-сударики
Горят себе, горят,
А видели ль, не видели ль —
Того не говорят.Вы видели ль, как юноша
Нетерпеливо ждет,
Как сердцем, взором, мыслию
Красавицу зовет?.. И вот они встречаются, -
И радость, и любовь;
И вот они назначили
Свиданье завтра вновь.Фонарики-сударики
Горят себе, горят,
А видели ль, не видели ль —
Того не говорят.Вы видели ль несчастную,
Убитую тоской,
Как будто тень бродящую,
Как призрак гробовой,
Ту женщину безумную, -
Заплаканы глаза;
Ее все жизни радости
Разрушила гроза.Фонарики-сударики
Горят себе, горят,
А видели ль, не видели ль —
Того не говорят.Вы видели ль преступника,
Как, в горести немой,
От совести убежища
Он ищет в час ночной?
Вы видели ль веселого
Гуляку, в сюртуке
Оборванном, запачканном,
С бутылкою в руке? Фонарики-сударики
Горят себе, горят,
А видели ль, не видели ль —
Того не говорят.Вы видели ль сиротушку,
Прижавшись в уголок,
Как просит у прохожего,
Чтоб бедной ей помог;
Как горемычной холодно,
Как страшно в темноте,
Ужель никто не сжалится —
И гибнуть сироте! Фонарики-сударики
Горят себе, горят,
А видели ль, не видели ль —
Того не говорят.Вы видели ль мечтателя,
Поэта, в час ночной?
За рифмой своенравною
Гоняясь как шальной,
Он хочет муку тайную
И неба благодать
Толпе, ему внимающей,
Звучнее передать.Фонарики-сударики
Горят себе, горят,
А видели ль, не видели ль —
Того не говорят.Быть может, не приметили…
Да им и дела нет;
Гореть им только ведено,
Покуда будет свет.
Окутанный рогожею
Фонарщик их зажег;
Но чувства прозорливости
Им передать не мог!.. Фонарики-сударики —
Народ всё деловой:
Чиновники, сановники —
Всё люди с головой!
Они на то поставлены,
Чтоб видел их народ.
Чтоб величались, славились,
Но только без хлопот.Им, дескать, не приказано
Вокруг себя смотреть,
Одна у них обязанность:
Стоять тут и гореть,
Да и гореть, покудова
Кто не задует их.
Так что же и тревожиться
О горестях людских! Фонарики-сударики —
Народ всё деловой:
Чиновники, сановники —
Всё люди с головой!
Я вижу в мыслях белую равнину,
Вкруг Замка Джэн Вальмор.
Тебя своей мечтой я не покину, —
Как мне забыть твой взор!
Поблекла осень с красками пожара,
Лежит седой покров.
И, бледная, на всем застыла чара
Невысказанных слов.
Все счастие, вся сладостная ложность
Живых цветов и трав
В безмолвную замкнулась невозможность,
Блаженство потеряв.
Заклятьем неземного чародея
Окована земля.
В отчаяньи белеют, холодея,
Безбрежные поля.
И мертвою Луной завороженный,
Раскинулся простор.
И только бродит ветер возмущенный
Вкруг Замка Джэн Вальмор.
Дни убегают, как тени от дыма,
Быстро, бесследно, и волнообразно.
В сердце моем ты лелейно хранима,
В сердце моем ты всегда неотвязно.
Нет мне забвенья о блеске мгновенья
Грустно-блаженной услады прощанья,
Непогасимых лучей откровенья,
И недосказанных слов обещанья.
Тени меняются — звезды все те же,
Годы растратятся — небо все то же.
Радости светят нам реже и реже,
С каждым мгновеньем ты сердцу дороже.
Как бы хотелось увидеть мне снова
Эти глаза, с их ответным сияньем,
Нежно шепнуть несравненное слово,
Вечно звучащее первым признаньем.
Тихие, тихие, тучи седые,
Тихие, тихие, сонные дали,
Вы ей навейте мечты золотые
И о моей расскажите печали.
Вы ей скажите, что грустно и нежно
Тень дорогая душою хранима,
В шуме прибоя, что ропщет безбрежно
Бурями пламени, звуков, и дыма.
Ты мне была сестрой, то нежною, то страстной,
И я тебя любил, и я тебя люблю.
Ты призрак дорогой… бледнеющий… неясный…
О, в этот лунный час я о тебе скорблю!
Мне хочется, чтоб Ночь, раскинувшая крылья,
Воздушной тишиной соединила нас.
Мне хочется, чтоб я, исполненный бессилья,
В твои глаза струил огонь влюбленных глаз.
Мне хочется, чтоб ты, вся бледная от муки,
Под лаской замерла, и целовал бы я
Твое лицо, глаза, и маленькие руки,
И ты шепнула б мне: «Смотри, я вся — твоя!»
Я знаю, все цветы для нас могли возникнуть,
Во мне дрожит любовь, как лунный луч в волне.
И я хочу стонать, безумствовать, воскликнуть:
«Ты будешь навсегда любовной пыткой мне!»
Мне видится безбрежная равнина,
Вся белая под снежной пеленой.
И там, вверху, застывшая как льдина,
Горит Луна, лелея мир ночной.
И чудится, что между ними — сказка,
Что между ними — таинство одно.
Безмолвна их бестрепетная ласка,
И холодно любить им суждено.
О, мертвое прекрасное Светило.
О, мертвые безгрешные снега.
Мечта моя, я помню все, что было,
Ты будешь вечно сердцу дорога.
Послушай, пристав, мой дружок,
Поддеть певцов желая,
Вотрись как свой ты в их кружок,
Их хору подпевая.
Пора за песнями смотреть:
Уж о префектах стали петь!
Ну можно ли без гнева
Внимать словам припева,
Таким словам, как «ой жги, жги»,
Таким словам, как «говори»,
И «ай-люли», и «раз, два, три»?!
Ведь это все враги!..
Чтоб подогреть весельчаков,
Не траться на подарки:
Для Аполлонов кабачков
Достаточно и чарки!
На все куплетец приберут!
Небось ведь гимнов не поют!
Ну можно ли без гнева
Внимать словам припева,
Таким словам, как «ой жги, жги»,
Таким словам, как «говори»,
И «ай-люли», и «раз, два, три»?!
Ведь это все враги!..
Поют там песню «Мирлитон»
И «Смерть Мальбрука» тоже;
Обижен ими Веллингтон, —
На что ж это похоже?!
Да, преступленьем счесть пора
То, что коробит слух двора.
Ну можно ли без гнева
Внимать словам припева,
Таким словам, как «ой жги, жги»,
Таким словам, как «говори»,
И «ай-люли», и «раз, два, три»?!
Ведь это все враги!..
Протест скрыт в слове «говори», —
По мненью циркуляра…
И может быть припев «жги, жги»
Причиною пожара!..
А «раз, два, три» и «ай-люли»
Вселить безверие б могли!
Так можно ли без гнева
Внимать словам припева,
Таким словам, как «ой жги, жги»,
Таким словам, как «говори»,
И «ай-люли», и «раз, два, три»?!
Ведь это все враги!..
Вот в чем префекта весь указ;
Блюсти его старайся!
За песней нужен глаз да глаз;
Смотри не зазевайся:
Стране анархия грозит!
Хоть мир «God savе» пока хранит,
Но — можно ли без гнева
Внимать словам припева,
Таким словам, как «ой жги, жги»,
Таким словам, как «говори»,
И «ай-люли», и «раз, два, три»?!
Ведь это все враги!..
От песен, от скользкого пота —
В глазах растекается мгла.
Работай, работай, работай
Пчелой, заполняющей соты,
Покуда из пальцев с налета
Не выпрыгнет рыбкой игла!..
Швея! Этой ниткой суровой
Прошито твое бытие…
У лампы твоей бестолковой
Поет вдохновенье твое,
И в щели проклятого крова
Невидимый месяц течет.
Швея! Отвечай мне, что может
Сравниться с дорогой твоей?..
И хлеб ежедневно дороже,
И голод постылый тревожит,
Гниет одинокое ложе
Под стужей осенних дождей.
Над белой рубашкой склоняясь,
Ты легкою водишь иглой, —
Стежков разлетается стая
Под бледной, как месяц, рукой,
Меж тем как, стекло потрясая,
Норд-ост заливается злой.
Опять воротник и манжеты,
Манжеты и вновь воротник…
От капли чадящего света
Глаза твои влагой одеты…
Опять воротник и манжеты,
Манжеты и вновь воротник…
О вы, не узнавшие страха
Бездомных осенних ночей!
На ваших плечах — не рубаха,
А голод и пение швей,
Дни, полные ветра и праха,
Да темень осенних дождей!
Швея! Ты не помнишь свободы,
Склонясь над убогим столом,
Не помнишь, как громкие воды
За солнцем идут напролом,
Как в пламени ясной погоды
Касатка играет крылом.
Стежки за стежками, без счета,
Где нитка тропой залегла;
«Работай, работай, работай, —
Поет, пролетая, игла, —
Чтоб капля последнего пота
На бледные щеки легла!..»
Швея! Ты не знаешь дороги,
Не знаешь любви наяву,
Как топчут веселые ноги
Весеннюю эту траву…
…Над кровлею — месяц убогий,
За ставнями ветры ревут…
Швея! За твоею спиною
Лишь сумрак шумит дождевой, —
Ты медленно бледной рукою
Сшиваешь себе для покоя
Холстину, что сложена вдвое,
Рубашку для тьмы гробовой…
Работай, работай, работай,
Покуда погода светла,
Покуда стежками без счета
Играет, летая, игла…
Работай, работай, работай,
Покуда не умерла!..
На Пятой авеню
Я встретился случайно
С открытым внове шармом
И с юностью своей.
На солнечной витрине
Висел пиджак печально,
Такой же, что когда-то
Носил мой друг Андрей.
Мистическое чувство
Мне душу опалило.
И распахнул я двери,
Поверив в чудеса.
Но чуда не случилось.
И я ушел уныло
От образа Андрея,
Не осушив глаза.
Я перепутал годы,
Смешал все наши даты
В надежде, что нежданно
Жизнь обратится вспять.
Но друг мой виновато
Смотрел из дальней дали,
И ничего в ответ мне
Уже не мог сказать.
…Он мчался по Нью-Йорку,
С иголочки одетый,
Как будто поднимался
Над залами Москвы.
И васильки Шагала,
Что были им воспеты,
Смотрели вслед с плаката
Глазами синевы.
В машине пел Боб Дилан,
И давней песней этой
Певец прощался с другом,
О чем никто не знал.
Последняя поездка
Великого поэта…
Но ждал Политехнический —
Его любимый зал.
…Я вижу эту сцену.
Царит на ней цветасто
Сверхсовременный витязь
И поднята рука.
Встает над залом властно
Во весь свой рост великий
Единственная в мире
Надежная строка.
Он был пижон и модник
Любил цветные кепки
И куртки от Кардена.
И шарфик a Paris.
И рядом с ним нелепо
Светился чей-то галстук,
На чьих-то старых брюках
Вздувались пузыри.
Не зря же и в стихах он
Так увлекался формой,
Что вмиг был узнаваем
Почти в любом ряду.
А что всех удивляло, —
Ему казалось нормой,
Когда бросал алмазы
В словесную руду.
Я не хочу мириться
С его земным уходом.
Не может свет погаснуть,
Когда падет во тьму.
Андрей в своей стихии,
Как Байрон, мог быть лордом.
Судьба же подарила
Небесный сан ему.
И Господа просил он
Послать ему второго,
Чтоб поровну общаться,
Он так был одинок…
Господь не принял просьбу.
Не делят Божье слово.
Жил без дублера Пушкин.
И Лермонтов, и Блок.
По синему экрану
Летят куда-то птицы.
Легки и чутки крылья,
И музыкален звук…
Но птиц тех белоснежных
Я принял за страницы,
Умчавшиеся в вечность
С его уставших рук.
В своих стихах последних
Немногого просил он:
«Храните душу чистой,
Не троньте красоту…»
Был голос полон силы.
В нем столько было веры,
Что мир, устав от крика,
Услышал просьбу ту.
Ах, что за добрая душа
Был Бен-Исса в Бассоре!
Но раз встает он, — ни гроша, —
Друзей любил, — вот горе!
Бен завтра по миру пойдет
Винить судьбу-злодейку;
Сегодня ж нищему дает
Последнюю копейку.
Тому лет триста это был
Век духов и видений,
Иссу же Мок тогда любил, —
Зеленоглазый гений.
Но Мок хитер: все, дескать, дам,
Чтоб Бен стал равен Крезу,
Пусть только все дает друзьям,
Придись хоть до зарезу.
Что Бену Моковы дары? —
Спасет друзей услуга;
Но пуст кошель, — прошли пиры, —
И нет у Бена друга.
Один Малек приходит вновь:
«Ах, Бен, я должен кади
Червонцев десять кошельков…
Достань их, бога ради!..
Быть может, Мок на этот раз
Окажет нам услугу!»
И Бен кричит: «Зеленый глаз,
Явись на помощь другу!» —
«Я из жидов! — воскликнул Мок. —
Дам денег, но, ей-богу,
Возьму хоть ухо, глаз в залог,
Зуб, руку или ногу.
Я все беру без ран и мук;
За нужную же ссуду
Твоих зубов дай восемь штук —
И я доволен буду!» —
«Как? восемь? Стало, все, что есть!
Кто ж всех зубов лишится?» —
«Эх, Бен! Ведь ты любил поесть,
Теперь пора поститься…
Присядь же!..» Крак! — и зубы вдруг
Все выпали без муки.
«Эй! — Бен кричит, — Малек, мой друг,
Достал, держи-ка руки!»
Пошла молва, — друзья бегом
К Иссе: ведь для промена
Кто ж был бы сам себе врагом
И не добыл бы Бена?
Суда Муссы раз на утес
Попали в ночь — и сели:
Бен только глаз в залог отнес —
И друг стянулся с мели.
Гассан давно бы выдал дочь,
Хватило бы кармана;
Но Бен в приданое не прочь
Дать руку для Гассана,
Цена Гуссейну дорога
Купить детей из плена, —
И вот в залог идет нога:
Друзья поддержат Бена.
Распродадут тебя, о Бен,
Все эти людоморы:
Они за свой за каждый член
Вскричали б: «Режут! Воры!»
И ведь друзья же говорят,
Завидев Бена, дружно:
«Какой урод! Ну, просто, гад!
А поклониться нужно!» —
«Постойте, — раз вскричал Малек, —
Я с ним сыграю штуку,
И завтра этот человек
Уж нам протянет руку!..»
«Исса, мой друг! Исса, отец! —
Кричит Малек, рыдает, —
Моей жене пришел конец,
Ничто не помогает.
Хоть средство есть, и сам султан
Спасен настойкой тою:
Но где же перлов взять тюрбан
На золотом настое?»
Бен к Моку уши было снес,
Чтоб выручить собрата.
«Нет, — Мок сказал, — велик запрос,
Залогу ж маловато!»
Друг просит глаз отдать другой.
«Не дам! — кричит безногий: —
Мне нужен глаз, с одной ногой
Не сбиться чтоб с дороги!»
«Спаси жену! — ревет Малек, —
Дай глаз и верь Малеку,
Что он с тобой проходит век
И сводит даже в Мекку…»
Глаз отдан… Что ж Малеку ждать?
Взяв деньги, дал он тягу
И бросил Бен-Иссу блуждать
Все ощупью, беднягу.
«Эй, берегись! — раздался крик, —
Держись, иль канешь в море!..
Ах, это Бен!.. Какой старик!
И слеп — какое горе!..
Я — Али, друг твой с детских дней:
Пойдем вдвоем до гроба,
По ремеслу я лицедей,
Так будем сыты оба».
Бен обнял друга… Вот так раз!
Вот чудо! Целы стали
Рука, нога и пара глаз, —
И Бен увидел Али,
И злых друзей увидел он, —
Но был один безногий,
А тот иль глаз, иль рук лишен —
Все старые залоги…
И Мок сказал: «Я очень рад
Судьбе друзей коварных…
Возьми ж и деньги все назад
От них, неблагодарных.
Пусть Али делит серебро
С тобой и крохи хлеба:
Достойным делай ты добро —
Получишь вдвое с неба!»
И Мок исчез. Друзья скорей
Уходят от печали
И от предателей-друзей…
Но шепчет Бен: «Дай, Али,
Им рису, меду, их одень!
Исправь их, — воля рока!
Рубином можешь и кремень
Ты сделать — длань пророка!»
1.
Тоска вокзалаО, канун вечных будней,
Скуки липкое жало…
В пыльном зное полудней
Гул и краска вокзала… Полумертвые мухи
На забитом киоске,
На пролитой известке
Слепы, жадны и глухи.Флаг линяло-зеленый,
Пара белые взрывы,
И трубы отдаленной
Без ответа призывы.И эмблема разлуки
В обманувшем свиданьи —
КондуктОр однорукий
У часов в ожиданьи… Есть ли что-нибудь нудней,
Чем недвижная точка,
Чем дрожанье полудней
Над дремотой листочка… Что-нибудь, но не это…
Подползай — ты обязан;
Как ты жарок, измазан,
Все равно — но не это! Уничьтожиться, канув
В этот омут безликий,
Прямо в одурь диванов,
В полосатые тики!..
2.
В вагонеДовольно дел, довольно слов,
Побудем молча, без улыбок,
Снежит из низких облаков,
А горний свет уныл и зыбок.В непостижимой им борьбе
Мятутся черные ракиты.
«До завтра, — говорю тебе, —
Сегодня мы с тобою квиты».Хочу, не грезя, не моля,
Пускай безмерно виноватый,
Глядеть на белые поля
Через стекло с налипшей ватой.А ты красуйся, ты — гори…
Ты уверяй, что ты простила,
Гори полоской той зари,
Вокруг которой все застыло.
3.
Внезапный снегСнегов немую черноту
Прожгло два глаза из тумана,
И дым остался на лету
Горящим золотом фонтана.Я знаю — пышущий дракон,
Весь занесен пушистым снегом,
Сейчас порвет мятежным бегом
Завороженной дали сон.А с ним, усталые рабы,
Обречены холодной яме,
Влачатся тяжкие гробы,
Скрипя и лязгая цепями.Пока с разбитым фонарем,
Наполовину притушенным,
Среди кошмара дум и дрем
Проходит Полночь по вагонам.Она — как призраный монах,
И чем ее дозоры глуше,
Тем больше чада в черных снах,
И затеканий, и удуший; Тем больше слов, как бы не слов,
Тем отвратительней дыханье,
И запрокинутых голов
В подушках красных колыханье.Как вор, наметивший карман,
Она тиха, пока мы живы,
Лишь молча точит свой дурман
Да тушит черные наплывы.А снизу стук, а сбоку гул,
Да все бесцельней, безымянней…
И мерзок тем, кто не заснул,
Хаос полусуществований! Но тает ночь… И дряхл и сед,
Еще вчера Закат осенний,
Приподнимается Рассвет
С одра его томившей Тени.Забывшим за ночь свой недуг
В глаза опять глядит терзанье,
И дребезжит сильнее стук,
Дробя налеты обмерзанья.Пары желтеющей стеной
Загородили красный пламень,
И стойко должен зуб больной
Перегрызать холодный камень.
Воскуря фимиам,
восторг воскрыля́,
не закрывая
отверзтого
в хвальбе рта, —
славьте
социалиста
его величества, короля
Альберта!
Смотрите ж!
Какого черта лешего!
Какой
роскошнейший
открывается вид нам!
Видите,
видите его,
светлейшего?
Видите?
Не видно!
Не видно?
Это оттого,
что Вандервельде
для глаза тяжел.
Окраска
глаза́
выжигает зноем.
Вандервельде
до того,
до того желт,
что просто
глаза слепит желтизною.
Вместо волоса
желтенький пушок стелется.
Желтые ботиночки,
желтые одежонки.
Под желтенькой кожицей
желтенькое тельце.
В карманчиках
желтые
антантины деньжонки.
Желтенькое сердечко,
желтенький ум.
Душонку
желтенькие чувства рассияли.
Только ушки
розоватые
после путешествия в Москву
да пальчик
в чернилах —
подписывался в Версале.
При взгляде
на дела его
и на него самого —
я, разумеется,
совсем не острю —
так и хочется
из Вандервельде
сделать самовар
или дюжинку
новеньких
медножелтых кастрюль.
Сделать бы —
и на полки
антантовских кухонь,
чтоб вечно
челядь
глазели глаза его,
чтоб, даже
когда
испустит дух он,
от Вандервельде
пользу видели хозяева.
Но пока еще
не положил он
за Антанту
живот,
пока
на самовар
не переделан Эмилий, —Вандервельде жив,
Вандервельде живет
в собственнейшем парке,
в собственнейшей вилле.
Если жизнь
Вандервельдичью
посмотришь близ,
то думаешь:
на чёрта
ему
социализм?
Развлекается ананасом
да рябчиком-дичью.
От прочего
буржуя
отличить не очень,
Чего ему не хватает —
молока птичья?!
Да разве — что
зад
камергерски не раззолочен!
Углубить
в психологию
нужно
стих.
Нутро
вполне соответствует наружности.
У Вандервельде
качеств множество.
Но,
не занимаясь психоложеством,
выделю одно:
до боли
Эмиль
сердоболен.
Услышит,
что где-то
кого-то судят, —
сквозь снег,
за мили,
огнем
юридическим
выжегши груди,
несется
защитник,
рыцарь Эмилий.
Особенно,
когда
желто-розовые мальчики
густо,
как сельди,
набьются
в своем
«Втором интернациональчике».
Тогда
особенно прекрасен Вандервельде.
Очевидцы утверждают,
божатся:
— Верно! —
У Вандервельде
язычище
этакий,
что его
развертывают,
как в работе землемерной
землемеры
развертывают
версты рулетки.
Высунет —
и на 24 часа
начинает чесать.
Раза два
обернет
языком
здания
заседания.
По мере того
как мысли растут,
язык
раскручивает
за верстой версту.
За сто верст развернется,
дотянется до Парижа,
того лизнет,
другого полижет.
Доберется до русской жизни —
отравит слюну,
ядовитою брызнет.
Весь мир обойдут
слова-бродяги,
каждый пень обшарят,
каждый куст.
И снова
начинает
язык втягивать
соглашательский Златоуст.
Оркестры,
играйте туш!
Публика,
неистовствуй,
«ура» горля́!
Таков Вандервельде —
социалист-душка,
социалист
его величества короля.Примечание.Скажут:
к чему
эти сатирические трели?!
Обличения Вандервельде
поседели,
устарели.
Что Вандервельде!
Безобидная овечка.
Да.
Но из-за Вандервельде
глядят
тысячи
отечественных
вандервельдчиков
и
вандервельдят.
Лизок мой, Лизок!
Ты слишком самовластна;
Мне больно, мой дружок,
Вина просить напрасно.
Чтоб мне, в года мои,
Глоток считался каждый, —
Считал ли я твои
Интрижки хоть однажды?
Лизок мой, Лизок,
Ведь ты меня всегда
Дурачила, дружок;
Сочтемся хоть разок
За прошлые года!
Твой юнкер простоват;
Вы хитрости неравной:
Он часто невпопад
Вздыхает слишком явно.
Я вижу по глазам,
Что думает голубчик…
Чтоб не браниться нам,
Налей-ка мне по рубчик.
Лизок мой, Лизок,
Ведь ты меня всегда
Дурачила, дружок;
Сочтемся хоть разок
За прошлые года!
Студент, что был влюблен
Вот здесь же мне попался,
Как поцелуи он
Считал и все сбивался.
Ты их ему вдвойне
Дарила, не краснея…
За поцелуи мне
Налей стакан полнее.
Лизок мой, Лизок,
Ведь ты меня всегда
Дурачила, дружок;
Сочтемся хоть разок
За прошлые года!
Молчи, дружочек мой!
Забыла об улане,
Как он сидел с тобой
На этом же диване?
Рукой сжимал твой стан,
В глаза глядел так сладко…
Лей все вино в стакан
До самого осадка!
Лизок мой, Лизок,
Ведь ты меня всегда
Дурачила, дружок;
Сочтемся хоть разок
За прошлые года!
Еще беда была:
Зимой, в ночную пору,
Ведь ты же помогла
В окно спуститься вору!..
Но я его узнал
По росту, по затылку…
Чтоб я не все сказал —
Подай еще бутылку.
Лизок мой, Лизок,
Ведь ты меня всегда
Дурачила, дружок;
Сочтемся хоть разок
За прошлые года!
Все дружные со мной
Дружны с тобой — я знаю;
А брошенных тобой
Ведь я же поднимаю!
Ну выпьем иногда —
Так что же тут дурного?
Люби меня всегда —
С друзьями и хмельного…
Лизок мой, Лизок,
Ведь ты меня всегда
Дурачила, дружок;
Сочтемся хоть разок
За прошлые года!
На перекрестке, где сплелись дороги,
Я встретил женщину: в сверканьи глаз
Ее — был смех, но губы были строги.
Горящий, яркий вечер быстро гас,
Лазурь увлаживалась тихим светом,
Неслышно близился заветный час.
Мне сделав знак с насмешкой иль приветом,
Безвестная сказала мне: «ты мой!»
Но взор ее так ласков был при этом,
Что я за ней пошел тропой лесной,
Покорный странному и сладкому влиянью.
На ветви гуще падал мрак ночной…
Все было смутно шаткому сознанью,
Стволы и шелест, тени и она,
Вся белая, подобная сиянью.
Манила мгла в себя, как глубина;
Казалось мне, я падал с каждым шагом,
И, забываясь, жадно жаждал дна.
Тропа свивалась долго над оврагом,
Где слышался, то робкий смех, то вздох,
Потом скользнула вниз, и вдруг зигзагом,
Руслом ручья, который пересох,
Нас вывела на свет, к поляне малой,
Где черной зеленью стелился мох.
И женщина, смеясь, недвижно стала,
Среди высоких илистых камней,
И, молча, подойти мне указала.
Приблизился я, как лунатик, к ней,
И руки протянул, и обнял тело,
Во храме ночи, во дворце теней.
Она в глаза мне миг один глядела
И — прошептав холодные слова:
«Отдай мне душу» — скрылась тенью белой.
Вдруг стала ночь таинственно мертва.
Я был один на блещущей поляне,
Где мох чернел и зыблилась трава…
И до утра я проблуждал в тумане,
По жуткой чаще, по чужим тропам,
Дыша, в бреду, огнем воспоминаний.
И на рассвете — как, не знаю сам, —
Пришел я вновь к покинутой дороге.
Усталый на землю упал я там.
И вот я жду в томленьи и в тревоге
(А солнце жжет с лазури огневой),
Сойдет ли ночь, мелькнет ли облик строгий…
Приди! Зови! Бери меня! Я — твой!
Петербург, 190
2.
1 Стынь,
Стужа,
Стынь,
Стужа,
стынь,
стынь,
стынь!
День —
ужас,
день —
ужас,
День,
день,
динь!
Это бубен шаманий,
или ветер о льдину лизнул?
Всё равно: он зовет, он заманивает
в бесконечную белизну.
А р р о э!
А р р р о э!
А р р р р о э!
В ушах — полозьев лисий визг,
глазам темно от синих искр,
упрям упряжек поиск —
летит собачий поезд!
А р р о э!
А р р р о э!
А р р р р о э!
А р р р р р о э! 2 На уклонах — нарты швыдче…
Лишь бичей привычный щелк.
Этих мест седой повытчик —
затрубил слезливо волк. И среди пластов скрипучих,
где зрачки сжимает свет,
он — единственный попутчик,
он — ночей щемящий бред.
И он весь —
гремящая песнь
нестихающего отчаяния,
и над ним
полыхают дни
векового молчания!
«Я один на белом свете вою
зазвеневшей древле тетивою!»
— «И я, человек, ловец твой и недруг,
также горюю горючей тоскою
и бедствую в этих беззвучья недрах!»
Стынь,
Стужа,
Стынь,
Стужа,
стынь,
стынь,
стынь!
День —
ужас,
день —
ужас,
День,
день,
динь! 3 Но и здесь, среди криков города,
я дрожу твоей дрожью, волк,
и видна опененная морда
над раздольем Днепров и Волг.
Цепенеет земля от края
и полярным кроется льдом,
и трава замирает сырая
при твоем дыханье седом,
хладнокровьем грозящие зимы
завевают уста в метель…
Как избегнуть — промчаться мимо
вековых ледяных сетей?
Мы застыли
у лица зим.
Иней лют зал —
лаз тюлений.
Заморожен —
нежу розу,
безоружен —
нежу роз зыбь,
околдован:
«На вот локон!»
Скован, схован
у висков он.
Эта песенка — синего Севера тень,
замирающий в сумраке перевертень,
но хотелось весне побороть в ней
безголосых зимы оборотней.
И, глядя на сияние Севера,
на дыхание мертвое света,
я опять в задышавшем напеве рад
раззвенеть, что еще не допето. 4 Глаза слепит от синих искр,
в ушах — полозьев зыбкий свист,
упрям упряжек поиск —
летит собачий поезд!..
Влеки, весна, меня, влеки
туда, где стынут гиляки,
где только тот в зимовья вхож,
кто в шерсти вывернутых кож,
где лед ломается, звеня,
где нет тебя и нет меня,
где всё прошло и стало
блестящим сном кристалла!
Когда б я уголь взял для высшей похвалы —
Для радости рисунка непреложной, —
Я б воздух расчертил на хитрые углы
И осторожно и тревожно.
Чтоб настоящее в чертах отозвалось,
В искусстве с дерзостью гранича,
Я б рассказал о том, кто сдвинул мира ось,
Ста сорока народов чтя обычай.
Я б поднял брови малый уголок
И поднял вновь и разрешил иначе:
Знать, Прометей раздул свой уголек, —
Гляди, Эсхил, как я, рисуя, плачу!
Я б несколько гремучих линий взял,
Все моложавое его тысячелетье,
И мужество улыбкою связал
И развязал в ненапряженном свете,
И в дружбе мудрых глаз найду для близнеца,
Какого не скажу, то выраженье, близясь
К которому, к нему, — вдруг узнаешь отца
И задыхаешься, почуяв мира близость.
И я хочу благодарить холмы,
Что эту кость и эту кисть развили:
Он родился в горах и горечь знал тюрьмы.
Хочу назвать его — не Сталин, — Джугашвили!
Художник, береги и охраняй бойца:
В рост окружи его сырым и синим бором
Вниманья влажного. Не огорчить отца
Недобрым образом иль мыслей недобором,
Художник, помоги тому, кто весь с тобой,
Кто мыслит, чувствует и строит.
Не я и не другой — ему народ родной —
Народ-Гомер хвалу утроит.
Художник, береги и охраняй бойца:
Лес человечества за ним поет, густея,
Само грядущее — дружина мудреца
И слушает его все чаще, все смелее.
Он свесился с трибуны, как с горы,
В бугры голов. Должник сильнее иска,
Могучие глаза решительно добры,
Густая бровь кому-то светит близко,
И я хотел бы стрелкой указать
На твердость рта — отца речей упрямых,
Лепное, сложное, крутое веко — знать,
Работает из миллиона рамок.
Весь — откровенность, весь — признанья медь,
И зоркий слух, не терпящий сурдинки,
На всех готовых жить и умереть
Бегут, играя, хмурые морщинки.
Сжимая уголек, в котором все сошлось,
Рукою жадною одно лишь сходство клича,
Рукою хищною — ловить лишь сходства ось —
Я уголь искрошу, ища его обличья.
Я у него учусь, не для себя учась.
Я у него учусь — к себе не знать пощады,
Несчастья скроют ли большого плана часть,
Я разыщу его в случайностях их чада…
Пусть недостоин я еще иметь друзей,
Пусть не насыщен я и желчью и слезами,
Он все мне чудится в шинели, в картузе,
На чудной площади с счастливыми глазами.
Глазами Сталина раздвинута гора
И вдаль прищурилась равнина.
Как море без морщин, как завтра из вчера —
До солнца борозды от плуга-исполина.
Он улыбается улыбкою жнеца
Рукопожатий в разговоре,
Который начался и длится без конца
На шестиклятвенном просторе.
И каждое гумно и каждая копна
Сильна, убориста, умна — добро живое —
Чудо народное! Да будет жизнь крупна.
Ворочается счастье стержневое.
И шестикратно я в сознаньи берегу,
Свидетель медленный труда, борьбы и жатвы,
Его огромный путь — через тайгу
И ленинский октябрь — до выполненной клятвы.
Уходят вдаль людских голов бугры:
Я уменьшаюсь там, меня уж не заметят,
Но в книгах ласковых и в играх детворы
Воскресну я сказать, что солнце светит.
Правдивей правды нет, чем искренность бойца:
Для чести и любви, для доблести и стали
Есть имя славное для сжатых губ чтеца —
Его мы слышали и мы его застали.
1Мне хочется о Вас, о Вас, о Вас
бессонными стихами говорить…
Над нами ворожит луна-сова,
и наше имя и в разлуке: три.
Как розовата каждая слеза
из Ваших глаз, прорезанных впродоль!
О теплый жемчуг!
Серые глаза,
и за ресницами живая боль.
Озерная печаль живет в душе.
Шуми, воспоминаний очерет,
и в свежести весенней хорошей,
святых святое, отрочества бред.* * *Мне чудится:
как мед, тягучий зной,
дрожа, пшеницы поле заволок.
С пригорка вниз, ступая крутизной,
бредут два странника.
Их путь далек…
В сандальях оба.
Высмуглил загар
овалы лиц и кисти тонких рук.
«Мария, — женщине мужчина, — жар
долит, и в торбе сохнет хлеб и лук».
И женщина устало:
«Отдохнем».
Так сладко сердцу речь ее звучит!..
А полдень льет и льет, дыша огнем,
в мимозу узловатую лучи…* * *Мария!
Обернись, перед тобой
Иуда, красногубый, как упырь.
К нему в плаще сбегала ты тропой,
чуть в звезды проносился нетопырь.
Лилейная Магдала,
Кари от,
оранжевый от апельсинных рощ…
И у источника кувшин…
Поет
девичий поцелуй сквозь пыль и дождь.* * *Но девятнадцать сотен тяжких лет
на память навалили жернова.
Ах, Мариам!
Нетленный очерет
шумит про нас и про тебя, сова…
Вы — в Скифии, Вы — в варварских степях.
Но те же узкие глаза и речь,
похожая на музыку, о Бах,
и тот же плащ, едва бегущий с плеч.
И, опершись на посох, как привык,
пред Вами тот же, тот же, — он один! —
Иуда, красногубый большевик,
грозовых дум девичьих господин.* * *Над озером не плачь, моя свирель.
Как пахнет милой долгая ладонь!..
…Благословение тебе, апрель.
Тебе, небес козленок молодой! 2И в небе облако, и в сердце
грозою смотанный клубок.
Весь мир в тебе, в единоверце,
коммунистический пророк!
Глазами детскими добрея
день ото дня, ты видишь в нем
сапожника и брадобрея
и кочегара пред огнем.
С прозрачным запахом акаций
смесился холодок дождя.
И не тебе собак бояться,
с клюкой дорожной проходя!
В холсте суровом ты — суровей,
грозит земле твоя клюка,
и умные тугие брови
удивлены грозой слегка.3Закачусь в родные межи,
чтоб поплакать над собой,
над своей глухой, медвежьей,
черноземною судьбой.
Разгадаю вещий ребус —
сонных тучек паруса:
зноем (яри на потребу)
в небе копится роса.
Под курганом заночую,
в чебреце зарей очнусь.
Клонишь голову хмельную,
надо мной калиной, Русь!
Пропиваем душу оба,
оба плачем в кабаке.
Неуемная утроба,
нам дорога по руке!
Рожь, тяни к земле колосья!
Не дотянешься никак?
Будяком в ярах разросся
заколдованный кабак.И над ним лазурной рясой
вздулось небо, как щека.
В сердце самое впилася
пьявка, шалая тоска…4Сандальи деревянные, доколе
чеканить стуком камень мостовой?
Уже не сушатся на частоколе
холсты, натканные в ночи вдовой.
Уже темно, и оскудела лепта,
и кружка за оконницей пуста.
И желчию, горчичная Сарепта,
разлука мажет жесткие уста.
Обритый наголо хунхуз безусый,
хромая, по пятам твоим плетусь,
о Иоганн, предтеча Иисуса,
чрез воющую волкодавом Русь.
И под мохнатой мордой великана
пугаю высунутым языком,
как будто зубы крепкого капкана
зажали сердца обгоревший ком.
Людские завсегда нам видимы пороки.
Своих не примечать,
Других ценить и на других ворчать
Мы ужасть как жестоки!
Олень со Зайцем дружбу свел
И с Зайцем разговор придворный он имел.
Друг друга взапуски они превозносили,
Своих знакомых поносили
И так гласили:
«Ты», Заяц говорил Оленю, «всем красив:
И станом и рогами,
Глазами, выступкой, проворностью, ногами.
Одно лишь только есть, я слышал,— ты пужлив».—
«Какой ужасный вздор!»,
Сказал ему Олень:
«О мне и Лев, и даже весь известен двор;
Тебе соврал какой-то пень.
То правда, что всегда,
Когда
Услышу я собак, хоть их и не терплю,
Привык давать скачки сразмаху;
Но это не от страху,
А с ними взапуски я бегаться люблю:
И впрочем, ежели моей угодно воле,
Я часто здесь на этом поле
Лишь только захочу,
Ужасно как собак щечу.
Ты знаешь, я с тобой не стану лицемерить;
А мне, равно, велишь ли верить?
Сказали точно мне: когда собачий лай
Раздастся в здешний край,
Тогда возьмет тебя труслива суета».—
«Какая», Заяц рек, «несносна клевета!
Кто?.. Я!.. Чтоб я собак боялся!
Клеветнику б тому в глаза ты насмеялся;
Скажи ему, что он дурак:
Не только я никак
Не бегаю собак,
Но с ними часто здесь играю на лугу.
Приятель твой судил меня немножко строго:
Знакомых и родни собак мне ужасть много;
А в нужде я и сам с собакою смогу».—
«Но чу!», сказал Олень, «их голос раздается,
А мне из них в родне никто не доведется.
Так верно то родня твоя,
А не моя.
Мое почтенье им, останься ты с друзьями:
Мне быть неловко с вами.
Так я отсель к своим знакомым побегу».
Лай близок, храбрецы мои чуть-чуть умчались,
Однако ж храбростью и после величались.
Графине Е. М. Завадовской
Нет-нет, не верьте мне: я пред собой лукавил,
Когда я вас на спор безумно вызывал;
Ваш май, ваш Петербург порочил и бесславил,
И в ваших небесах я солнце отрицал.
Во лжи речей моих глаза уликой были:
Я вас обманывал — но мог ли обмануть?
Взглянули б на меня, и первые не вы ли
К тому, что мыслю я, легко нашли бы путь?
Я Петербург люблю, с его красою стройной,
С блестящим поясом роскошных островов,
С прозрачной ночью — дня соперницей беззнойной —
И с свежей зеленью младых его садов.
Я Петербург люблю, к его пристрастен лету:
Так пышно светится оно в водах Невы;
Но более всего как не любить поэту
Прекрасной родины, где царствуете вы?
Природы северной любуяся зерцалом,
В вас любит он ее величье, тишину,
И жизнь цветущую под хладным покрывалом,
И зиму яркую, и кроткую весну.
Роскошен жаркий юг с своим сияньем знойным
И чудно-знойными глазами жен и дев —
Сим чутким зеркалом их думам беспокойным,
В котором так кипят любви восторг и гнев.
Обворожительны их прелестей зазывы,
Их нега, их тоска, их пламенный покой,
Их бурных прихотей нежданные порывы,
Как вспышки молнии из душной тьмы ночной.
Любовь беснуется под воспаленным югом;
Не ангелом она святит там жизни путь —
Она горит в крови отравой и недугом
И уязвляет в кровь болезненную грудь.
Но сердцу русскому есть красота иная,
Сын севера признал другой любви закон:
Любовью чистою таинственно сгорая,
Кумир божественный лелеет свято он.
Красавиц северных он любит безмятежность,
Чело их, чуждое язвительных страстей,
И свежесть их лица, и плеч их белоснежность,
И пламень голубой их девственных очей.
Он любит этот взгляд, в котором нет обмана,
Улыбку свежих уст, в которой лести нет,
Величье стройное их царственного стана
И чистой прелести ненарушимый цвет.
Он любит их речей и ласк неторопливость,
И, в шуме светских игр приметные едва,
Но сердцу внятные — чувствительности живость
И, чувством звучные, немногие слова.
Красавиц северных царица молодая!
Чистейшей красоты высокий идеал!
Вам глаз и сердца дань, вам лиры песнь живая
И лепет трепетный застенчивых похвал!
Одна красивая торговка
с цветком в косе, в расцвете лет,
походкой легкой, гибко, ловко
вошла к хирургу в кабинет.
Хирург с торговки скинул платье;
увидя женские красы,
он заключил её в объятья
и засмеялся сквозь усы.
Его жена, Мария Львовна,
вбежала с криком «Караул!»,
и через полминуты ровно
хирурга в череп ранил стул.
Тогда торговка, в голом виде,
свой организм прикрыв рукой,
сказала вслух: «К такой обиде
я не привыкла…» Но какой
был дальше смысл ее речей,
мы слышать это не могли,
журчало время как ручей,
темнело небо. И вдали
уже туманы шевелились
над сыном лет — простором степи
и в миг дожди проворно лились,
ломая гор стальные цепи.
Хирург сидел в своей качалке,
кусая ногти от досады.
Его жены волос мочалки
торчали грозно из засады,
и два блестящих глаза
его просверливали взглядом;
и, душу в день четыре раза
обдав сомненья черным ядом,
гасили в сердце страсти.
Сидел хирург уныл,
и половых приборов части
висели вниз, утратив прежний пыл.
А ты, прекрасная торговка,
блестя по-прежнему красой,
ковра касаясь утром ловко
своею ножкою босой,
стоишь у зеркала нагая.
А квартирант, подкравшись к двери,
увидеть в щель предполагая
твой организм, стоит. И звери
в его груди рычат проснувшись,
а ты, за ленточкой нагнувшись,
нарочно медлишь распрямиться.
У квартиранта сердце биться
перестает. Его подпорки,
в носки обутые, трясутся;
колени бьют в дверные створки;
а мысли бешено несутся;
и гаснет в небе солнца луч.
и над землей сгущенье туч
свою работу совершает.
И гром большую колокольню
с ужасным треском сокрушает.
И главный колокол разбит.
А ты, несчастный, жертва страсти,
глядишь в замок. Прекрасен вид!
И половых приборов части
нагой торговки блещут влагой.
И ты, наполнив грудь отвагой,
вбегаешь в комнату с храпеньем
в носках бежишь и с нетерпеньем
рукой прорешку открываешь
и вместо речи — страшно лаешь.
Торговка ножки растворила,
ты на торговку быстро влез,
в твоей груди клокочет сила,
твоим ребром играет бес.
В твоих глазах летают мухи,
в ушах звенит орган любви,
и нежных ласк младые духи
играют в мяч в твоей крови.
И в растворенное окошко,
расправив плащ, влетает ночь.
и сквозь окно большая кошка,
поднявши хвост, уходит прочь.
1
Над колыбелью твоею — где ты? —
Много, ох много же, будет пето.
Где за работой швея и мать —
Басен и песен не занимать!
Над колыбелью твоею нищей
Многое, многое с Бога взыщем:
Сроков и соков и лет и зим —
Много! а больше ещё — простим.
Над колыбелью твоей безправной
Многое, многое станет явным,
Гласным: прошедшая сквозь тела
…………. — чем стала и чем была!
Над колыбелью твоею скромной
Многое, многое Богу вспомним!
— Повести, спящие под замком, —
Много! а больше ещё — сглотнём.
Лишь бы дождаться тебя, да лишь бы…
Многое, многое станет лишним,
Выветрившимся — чумацкий дым!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Всё недававшееся — моим!
2
Запечатлённый, как рот оракула —
Рот твой, гадавший многим.
Женщина, что́ от дозору спрятала
Меж языком и нёбом?
Уж не глазами, а в вечность дырами
Очи, котлом ведёрным!
Женщина, яму какую вырыла
И заложила дёрном?
Располагающий ста кумирнями
Идол — не столь заносчив.
Женщина, что́ у пожара вырвала
Нег и страстей двунощных?
Женщина, в тайнах, как в шалях, ширишься,
В шалях, как в тайнах, длишься.
Отъединённая — как счастливица —
Ель на вершине мглистой.
Точно усопшую вопрошаю,
Душу, к корням пригубившую…
Женщина, что́ у тебя под шалью?
— Будущее!
3
Та́к — только Елена глядит над кровлями
Троянскими! В столбняке зрачков
Четыре провинции обезкровлено
И обезнадёжено сто веков.
Та́к — только Елена над брачной бойнею,
В сознании: наготой моей
Четыре Аравии обеззноено
И обезжемчужено пять морей.
Та́к только Елена — не жди заломленных
Рук! — диву даётся на этот рой
Престолонаследников обездомленных
И родоначальников, мчащих в бой.
Та́к только Елена — не жди взывания
Уст! — диву даётся на этот ров
Престолонаследниками заваленный:
На обезсыновленность ста родов.
Но нет, не Елена! Не та двубрачная
Грабительница, моровой сквозняк.
Какая сокровищница растрачена
Тобою, что в очи нам смотришь — та́к,
Как даже Елене за красным ужином
В глаза не дерзалось своим рабам:
Богам. — «Чужеземкою обезмуженный
Край! Всё ещё гусеницей — к ногам!»
В стране роскошной, благодатной,
Где Евротейский древний ток
Среди долины ароматной
Катится светел и широк;
Вдоль брега Леда молодая,
Еще не мысля, но мечтая,
Стопами тихими брела.
Уж близок полдень; небо знойно;
Кругом все пусто, все спокойно;
Река прохладна и светла;
Брега стрегут кусты густые…
Покровы пали на цветы,
И Леды прелести нагие
Прозрачной влагой приняты.
Легко возлегшая на волны,
Легко скользит по ним она;
Роскошно пенясь, перси полны
Лобзает жадная волна.
Но зашумел тростник прибрежный,
И лебедь стройный, белоснежный
Из-за него явился ей.
Сначала он, чуть зримый оком,
Блуждает в оплыве широком
Кругом возлюбленной своей;
В пучине часто исчезает,
Но сокрываяся от глаз
Из вод глубоких выплывает
Все ближе к милой каждый раз.
И вот плывет он рядом с нею.
Ей смелость лебедя мила,
Рукою нежною своею
Его осанистую шею
Младая дева обняла,
Он жмется к деве, он украдкой
Ей перси нежные клюет;
Он в песне радостной и сладкой
Как бы красы ее поет,
Как бы поет живую негу!
Меж тем, влечет ее ко брегу.
Выходит на берег она;
Устав, в тени густого древа,
На мураву ложится дева,
На длань главою склонена.
Меж тем не дремлет лебедь страстный:
Он на коленях у прекрасной
Нашел убежище свое;
Он сладкозвучно воздыхает,
Он влажным клевом вопрошает
Уста невинные ее…
В изнемогающую деву
Огонь желания проник:
Уста раскрылись; томно клеву
Уже ответствует язык;
Уж на глаза с живым томленьем
Набросив пышные власы,
Она нечаянным движеньем
Раскрыла все свои красы…
Приют свой прежний покидает
Тогда нескромный лебедь мой;
Он томно шею обвивает
Вкруг шеи девы молодой;
Его напрасно отклоняет
Она дрожащею рукой:
Он завладел — —
Затрепетал крылами он, —
И вырывается у Леды
И детства крик и неги стон.
1
В пол-оборота ты встала ко мне,
Грудь и рука твоя видится мне.
Мать запрещает тебе подходить,
Мне — искушенье тебя оскорбить!
Нет, опустил я напрасно глаза,
Дышит, преследует, близко — гроза…
Взор мой горит у тебя на щеке,
Трепет бежит по дрожащей руке…
Ширится круг твоего мне огня,
Ты, и не глядя, глядишь на мня!
Пеплом подернутый бурный костер —
Твой не глядящий, скользящий твой взор!
Нет! Не смирит эту черную кровь
Даже — свидание, даже — любовь!
2 января 19142
Я гляжу на тебя. Каждый демон во мне
Притаился, глядит.
Каждый демон в тебе сторожит,
Притаясь в грозовой тишине…
И вздымается жадная грудь…
Этих демонов страшных вспугнуть?
Нет! Глаза отвратить, и не сметь, и не сметь
В эту страшную пропасть глядеть!
22 марта 19143
Даже имя твое мне презренно,
Но, когда ты сощуришь глаза,
Слышу, воет поток многопенный,
Из пустыни подходит гроза.
Глаз молчит, золотистый и карий,
Горла тонкие ищут персты…
Подойди. Подползи. Я ударю —
И, как кошка, ощеришься ты…
30 января 19144
О, нет! Я не хочу, чтоб пали мы с тобой
В объятья страшные. Чтоб долго длились муки,
Когда — ни расплести сцепившиеся руки,
Ни разомкнуть уста — нельзя во тьме ночной!
Я слепнуть не хочу от молньи грозовой,
Ни слушать скрипок вой (неистовые звуки!),
Ни испытать прибой неизреченной скуки,
Зарывшись в пепел твой горящей головой!
Как первый человек, божественным сгорая,
Хочу вернуть навек на синий берег рая
Тебя, убив всю ложь и уничтожив яд…
Но ты меня зовешь! Твой ядовитый взгляд
Иной пророчит рай! — Я уступаю, зная,
Что твой змеиный рай — бездонной скуки ад.
Февраль 19125
Вновь у себя… Унижен, зол и рад.
Ночь, день ли там, в окне?
Вон месяц, как паяц, над кровлями громад
Гримасу корчит мне…
Дневное солнце — прочь, раскаяние — прочь!
Кто смеет мне помочь?
В опустошенный мозг ворвется только ночь,
Ворвется только ночь!
В пустую грудь один, один проникнет взгляд,
Вопьется жадный взгляд…
Всё отойдет навек, настанет никогда,
Когда ты крикнешь: Да!
29 января 19146
Испугом схвачена, влекома
В водоворот…
Как эта комната знакома!
И всё навек пройдет?
И, в ужасе, несвязно шепчет…
И, скрыв лицо,
Пугливых рук свивает крепче
Певучее кольцо…
…И утра первый луч звенящий
Сквозь желтых штор…
И чертит бог на теле спящей
Свой световой узор.
2 января 19147
Ночь — как века, и томный трепет,
И страстный бред,
Уст о блаженно-странном лепет,
В окне — старинный, слабый свет.
Несбыточные уверенья,
Нет, не слова —
То, что теряет всё значенье,
Забрежжит бледный день едва…
Тогда — во взгляде глаз усталом —
Твоя в нем ложь!
Тогда мой рот извивом алым
На твой таинственно похож!
27 декабря 19138
Я ее победил, наконец!
Я завлек ее в мой дворец!
Три свечи в бесконечной дали.
Мы в тяжелых коврах, в пыли.
И под смуглым огнем трех свеч
Смуглый бархат открытых плеч,
Буря спутанных кос, тусклый глаз,
На кольце — померкший алмаз,
И обугленный рот в крови
Еще просит пыток любви…
А в провале глухих око? н
Смутный шелест многих знамен,
Звон, и трубы, и конский топ,
И качается тяжкий гроб.
— О, любимый, мы не одни!
О, несчастный, гаси огни!..
— Отгони непонятный страх —
Это кровь прошумела в ушах.
Близок вой похоронных труб,
Смутен вздох охладевших губ:
— Мой красавец, позор мой, бич…
Ночь бросает свой мглистый клич,
Гаснут свечи, глаза, слова…
— Ты мертва, наконец, мертва!
Знаю, выпил я кровь твою…
Я кладу тебя в гроб и пою, —
Мглистой ночью о нежной весне
Будет петь твоя кровь во мне!
Октябрь 19099
Над лучшим созданием божьим
Изведал я силу презренья.
Я палкой ударил ее.
Поспешно оделась. Уходит.
Ушла. Оглянулась пугливо
На сизые окна мои.
И нет ее. В сизые окна
Вливается вечер ненастный,
А дальше, за мраком ненастья,
Горит заревая кайма.
Далекие, влажные долы
И близкое, бурное счастье!
Один я стою и внимаю
Тому, что мне скрипки поют.
Поют они дикие песни
О том, что свободным я стал!
О том, что на лучшую долю
Я низкую страсть променял!
Я слушал музыку, следя за дирижером.
Вокруг него сидели музыканты — у каждого
особый инструмент
(Сто тысяч звуков, миллион оттенков!).
А он один, над ними возвышаясь,
Движеньем палочки, движением руки,
Движеньем головы, бровей, и губ, и тела,
И взглядом, то молящим, то жестоким,
Те звуки из безмолвья вызывал,
А вызвав, снова прогонял в безмолвье.Послушно звуки в музыку сливались:
То скрипки вдруг польются,
То тревожно
Господствовать начнет виолончель,
То фортепьяно мощные фонтаны
Ударят вверх и взмоют, и взовьются,
И в недоступной зыбкой вышине
Рассыплются на брызги и на льдинки,
Чтоб с легким звоном тихо замереть.Покорно звуки в музыку сливались.
Но постепенно стал я различать
Подспудное и смутное броженье
Неясных сил,
Их шепот, пробужденье,
Их нарастанье, ропот, приближенье,
Глухие их подземные толчки.
Они уже почти землетрясенье.
Они идут, еще одно мгновенье —
И час пробьет…
И этот час пробил!
О мощь волны, крути меня и комкай,
Кидай меня то в небо, то на землю,
От горизонта
И
До горизонта
Кипящих звуков катится волна.
Их прекратить теперь уж невозможно,
Их усмирить не в силах даже пушки,
Как невозможно усмирить вулкан.
Они бунтуют, вышли из-под власти
Тщедушного седого человека.
Что в длинном фраке,
С палочкой нелепой
Задумал со стихией совладать.Я буду хохотать, поднявши руки.
А волосы мои пусть треплет ветер,
А молнии, насквозь пронзая небо,
Пускай в моих беснуются глазах,
Их огненными делая из синих.
От горизонта
И
До горизонта
Пускай змеятся молнии в глазах.
Ха-ха-а! Их усмирить уж невозможно
(Они бунтуют, вышли из-под власти).
Как невозможно бурю в океане
Утишить вдруг движением руки.
Но что я слышу…
Нет…
Но что я вижу:
Одно движенье палочки изящной —
И звуки все
Упали на колени,
Потом легли… потом уж поползли…
Они ползут к подножью дирижера,
К его ногам!
Сейчас, наверно, ноги
Ему начнут лизать
И пресмыкаться…
Но дирижер движением спокойным
Их отстранил и держит в отдаленье
Он успокоил,
Он их приласкал.
То скрипки вдруг польются,
То тревожно
Господствовать начнет виолончель.
То фортепьяно мощные фонтаны
Ударят вверх и взмоют, и взовьются,
И в недоступной зыбкой вышине
Рассыплются на брызги и на льдинки,
Чтоб с легким звоном тихо замереть…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Все правильно. Держать у ног стихию
И есть искусство. Браво, дирижер!
Спокойная, курящимся теченьем,
Река из глаз уходит за дубы.
Горбатый лес еще дрожит свеченьем,
И горные проплешины, как лбы,
Еще светлеют – не отрозовели,
Но тем черней конические ели.
Июньский пар развешивает клочья
По длинным узким листьям лозняка.
Чуть смерклось, чуть слышнее поступь ночи,
Скруглясь шарами, катят что есть мочи
Кустарники над грядкою песка, –
Туда, к лягушкам, в их зеленый гром,
Раздребезжавшийся пустым ведром.
Горбатый лес в содружестве деревьев
Сплетает ветви и теснит стволы.
Берез плакучих, никнущих по-девьи,
Кора чересполосая средь мглы,
Как будто бы на части разрубаясь,
Чернеет и белеет меж дубами.
Дубов тугих широкие корзины,
Что сплетены из листьев и суков,
Расставленные тесно средь ложбины,
Полны лиловой мглою до краев.
И с завитыми щупальцами корни
Ползут, подобно осьминогам черным.
Ель поднимает конус, как стрела,
Сквозит резной каленый наконечник.
Чуть ветерок, чуть поплотнее мгла,
Все – в кисее, все – в испареньях млечных.
Суки шуршат. И в глубине ствола
Стучит жучок. И капает смола.
И сок, как кровь, течет по древесине.
И на макушках виснут нити сини.
Лес гулко дышит, кашляет, не спит.
Лес оживает в точках раскаленных
Звериных глаз. Между кремнистых плит
Ползет из лаза тропкою зеленой
К хозяйственным урочищам излук
Щетинистый дозорливый барсук.
Круги бегут, а язычок лакает,
Чуть возмутив закраину реки.
Сопят ежи. И ласточкой мелькает
Речная крыса – там, где тростники,
Где голубеют тени, где квакуньи
Клокочут, славя прелести июня.
Горбатый лес, прохладная река,
Земля, трава, обединив дыханье,
Легко несут его под облака.
Мир пахнет кухней. Ночь вовсю кухарит:
В одной кастрюле варятся у ней
Зверье и рыба, травы, жир ветвей.
О, дикое, чудовищное блюдо,
Посыпанное сверху солью звезд!
Из-под лиловой мглы, как из-под спуда,
С тяжелым скрипом выкатился воз.
Колес не видно. Все покрыто дымом,
В нем прячется дергач неутомимый.
Внизу река, как баня, вся в пару;
Слышнее плеск купающейся рыбы.
Закованный в пятнистую кору,
Сом выплывает деревянной глыбой
И, распустив белесые усы,
Спешит на отмель глинистой косы.
Рыбачьи весла движутся неслышно
И курева светящийся глазок
По берегам, навесистым и пышным,
Плывет средь остеклившихся осок.
Лишь спичка, вспыхнув, озаряет лбы…
Река из глаз уходит за дубы.
Два месяца в небе, два сердца в груди,
Орел позади, и звезда впереди.
Я поровну слышу и клекот орлиный,
И вижу звезду над родимой долиной:
Во мне перемешаны темень и свет,
Мне Недоросль — прадед, и Пушкин — мой дед.
Со мной заодно с колченогой кровати
Утрами встает молодой обыватель,
Он бродит, раздет, и немыт, и небрит,
Дымит папиросой и плоско острит.
На сад, что напротив, на дачу, что рядом,
Глядит мой двойник издевательским взглядом,
Равно неприязненный всем и всему, —
Он в жизнь в эту входит, как узник в тюрьму.
А я человек переходной эпохи…
Хоть в той же постели грызут меня блохи,
Хоть в те же очки я гляжу на зарю
И тех же сортов папиросы курю,
Но славлю жестокость, которая в мире
Клопов выжигает, как в затхлой квартире,
Которая за косы землю берет,
С которой сегодня и я в свой черед
Под знаменем гезов, суровых и босых,
Вперед заношу мой скитальческий посох…
Что ж рядом плетется, смешок затая,
Двойник мой, проклятая косность моя?
Так, пробуя легкими воздух студеный,
Сперва задыхается новорожденный,
Он мерзнет, и свет ему режет глаза,
И тянет его воротиться назад,
В привычную ночь материнской утробы;
Так золото мучат кислотною пробой,
Так все мы в глаза двойника своего
Глядим и решаем вопрос: кто кого?
Мы вместе живем, мы неплохо знакомы,
И сильно не ладим с моим двойником мы:
То он меня ломит, то я его мну,
И, чуть отдохнув, продолжаем войну.
К эпохе моей, к человечества маю
Себя я за шиворот приподымаю.
Пусть больно от этого мне самому,
Пускай тяжело, — я себя подыму!
И если мой голос бывает печален,
Я знаю: в нем фальшь никогда не жила!..
Огромная совесть стоит за плечами,
Огромная жизнь расправляет крыла!
Весеннее солнце дробится в глазах,
В канавы ныряет и зайчиком пляшет.
На Трубную выйдешь — и громом в ушах
Огонь соловьиный тебя ошарашит…
Куда как приятны прогулки весной:
Бредешь по садам, пробегаешь базаром!..
Два солнца навстречу: одно над землей,
Другое — расчищенным вдрызг самоваром.
И птица поет. В коленкоровой мгле
Скрывается гром соловьиного лада…
Под клеткою солнце кипит на столе —
Меж чашек и острых кусков рафинада…
Любовь к соловьям — специальность моя,
В различных коленах я толк понимаю:
За лешевой дудкой — вразброд стукотня,
Кукушкина песня и дробь рассыпная…
Ко мне продавец:
«Покупаете? Вот.
Как птица моя на базаре поет!
Червонец — не деньги! Берите! И дома,
В покое, засвищет она по-иному…»
От солнца, от света звенит голова…
Я с клеткой в руках дожидаюсь трамвая.
Крестами и звездами тлеет Москва,
Церквами и флагами окружает!
Нас двое!
Бродяга и ты — соловей,
Глазастая птица, предвестница лета,
С тобою купил я за десять рублей —
Черемуху, полночь и лирику Фета!
Весеннее солнце дробится в глазах.
По стеклам течет и в канавы ныряет.
Нас двое.
Кругом в зеркалах и звонках
На гору с горы пролетают трамваи.
Нас двое…
А нашего номера нет…
Земля рассолодела. Полдень допет.
Зеленою смушкой покрылся кустарник.
Нас двое…
Нам некуда нынче пойти;
Трава горячее, и воздух угарней —
Весеннее солнце стоит на пути.
Куда нам пойти? Наша воля горька!
Где ты запоешь?
Где я рифмой раскинусь?
Наш рокот, наш посвист
Распродан с лотка...
Как хочешь —
Распивочно или на вынос?
Мы пойманы оба,
Мы оба — в сетях!
Твой свист подмосковный не грянет в кустах,
Не дрогнут от грома холмы и озера…
Ты выслушан,
Взвешен,
Расценен в рублях…
Греми же в зеленых кусках коленкора,
Как я громыхаю в газетных листах!..