Брандахлысты в белых брючках
В лаун-теннисном азарте
Носят жирные зады.
Вкруг площадки, в модных штучках,
Крутобедрые Астарты,
Как в торговые ряды,
Зазывают кавалеров
И глазами, и боками,
Обещая все для всех.
И гирлянды офицеров,
Томно дрыгая ногами,
«Сладкий празднуют успех».
В лакированных копытах
Ржут пажи и роют гравий,
Изгибаясь, как лоза,—
На раскормленных досыта
Содержанок, в модной славе,
Щуря сальные глаза.
Щеки, шеи, подбородки,
Водопадом в бюст свергаясь,
Пропадают в животе,
Колыхаются, как лодки,
И, шелками выпираясь,
Вопиют о красоте.
Как ходячие шнель-клопсы,
На коротких, тухлых ножках
(Вот хозяек дубликат!)
Грандиознейшие мопсы
Отдыхают на дорожках
И с достоинством хрипят.
Шипр и пот, французский говор...
Старый хрен в английском платье
Гладит ляжку и мычит.
Дипломат, шпион иль повар?
Но без формы люди — братья:
Кто их, к черту, различит?..
Как наполненные ведра
Растопыренные бюсты
Проплывают без конца —
И опять зады и бедра...
Но над ними — будь им пусто!—
Ни единого лица!
1
В саду у дяди-кардинала,
Пленяя грацией манер,
Маркиза юная играла
В серсо с виконтом Сен-Альмер.
Когда ж, на солнце негодуя,
Темнеть стал звездный горизонт,
Тогда с ней там в игру другую
Сыграл блистательный виконт...
И были сладки их обятья,
Пока маркизу не застал
За этим ветреным занятьем
Почтенный дядя-кардинал.
В ее глазах сверкнули блестки
И, поглядевши на серсо,
Она поправила прическу
И прошептала: «Вот и все!»
2
Прошли года!.. И вот без счета
Под град свинца – за рядом ряд –
Ликуя, вышли санкюлоты
На исторический парад...
«Гвардейцы, что ж вы не идете?»
И в этот день, слегка бледна,
В последний раз – на эшафоте
С виконтом встретилась она...
И перед пастью гильотины
Достав мешок для головы,
Палач с галантностью старинной
Спросил ее: «Готовы ль вы?»
В ее глазах потухли блестки,
И, как тогда, в игре в серсо,
Она поправила прическу
И прошептала: «Вот и все!»
Венеция прелесть, но солнце ей нужно,
Но нужен венец ей алмазов и злата,
Чтоб все, что в ней мило, чтоб все, что там южно,
Горело во блеске без туч и заката,
Но звезды и месяц волшебнице нужны,
Чтоб в сумраке светлом, чтоб ночью прозрачной
Серебряный пояс, нашейник жемчужный
Сияли убранством красы новобрачной.
А в будничном платье под серым туманом,
Под плачущим небом, в тоске дожденосной
Не действует прелесть своим талисманом,
И смотрит царица старухой несносной.
Не знаешь, что делать в безвыходном горе.
Там тучи, здесь волны угрюмые бродят,
И мокрое небо, и мутное море
На мысль и на чувство унынье наводят.
Под этим уныньем с зевотой сердечной,
Другим Робинсоном в лагунной темнице,
Сидишь с глазу на глаз ты с Пятницей вечной,
И тошных семь пятниц сочтешь на седмице.
Тут вспомнишь, что метко сказал Завадовский,
До прозы понизив морскую красотку:
«Здесь жить невозможно, здесь город таковский,
Чтоб в лавочку сбегать — садися ты в лодку».
Не потому, что я за всё в ответе,
не оттого, что я во всём права,
но всё, что ни случается на свете,
на свой аршин я меряю сперва. И я — не испугаюсь и не спрячусь.
И я — не из героев, а не трус.
И я — с неправды досыта наплачусь,
но всё равно до правды доберусь. И я, как ты, крута и своевольна:
умру — не отступлюсь от своего.
Но кто бы ведал, как бывает больно,
когда ты прав,
а рядом — никого! Когда тебе больней и тяжелее
и подступает «быть или не быть»,
я каждый раз тоскую и жалею,
что не тебя мне выпало любить. Что, о тебе печалясь и страдая
и наряжая в белое сады,
не женщина,
а песня молодая
опять тебя уводит от беды. Ах, как тебе светло бывает с нею!
И как она печальна и нежна!
Но знаешь ты: она другим нужнее.
И выпускаешь песню из окна. И нам ли плакать, что идёт по свету
единственная милая моя!
Пусть кто-то злой сказал,
что у поэтов
из глаз не слёзы —
строчки в два ручья. Уж коли так, то пусть —
горьки и долги,
берут исток у этих грустных глаз
не два ручья —
две будущие Волги,
вдоль щёк твоих бегущие сейчас. Я выдумала, знаю, Волги эти.
И ты — не плакал.
Знаю. Не права.
Не обижайся.
Просто всё на свете
на свой аршин я меряю сперва.
«Плывите!» — молвила Весна.
Ушла земля, сверкнула пена,
Диван-корабль в озёрах сна
Помчал нас к сказке Андерсена.
Какой-то добрый Чародей
Его из вод направил сонных
В страну гигантских орхидей,
Печальных глаз и рощ лимонных.
Мы плыли мимо берегов,
Где зеленеет Пальма Мира,
Где из спокойных жемчугов
Дворцы, а башни из сапфира.
Исчез последний снег зимы,
Нам цвёл душистый снег магнолий…
Куда летим? Не знали мы!
Да и к чему? Не всё равно ли?
Тянулись гибкие цветы,
Как зачарованные змеи,
Из просветлённой темноты
Мигали хитрые пигмеи…
Последний луч давно погас,
В краях последних тучек тая,
Мелькнуло облачко-Пегас,
И рыб воздушных скрылась стая,
И месяц меж стеблей травы
Мелькнул в воде, как круг эмали…
Он был так близок, но увы —
Его мы в сети не поймали!
Под пёстрым зонтиком чудес,
Полны мечтаний затаённых,
Лежали мы и страх исчез
Под взором чьих-то глаз зелёных.
Лилось ручьём на берегах
Вино в хрустальные графины,
Служили нам на двух ногах
Киты и грузные дельфины…
Вдруг — звон! Он здесь! Пощады нет!
То звон часов протяжно-гулок!
Как, это папин кабинет?
Диван? Знакомый переулок?
Уж утро брезжит! Боже мой!
Полу во сне и полу-бдея
По мокрым улицам домой
Мы провожали Чародея.
Концерт. На знаменитую артистку,
Что шла со сцены в славе и цветах,
Смотрела робко девушка-хористка
С безмолвным восхищением в глазах.
Актриса ей казалась неземною
С ее походкой, голосом, лицом.
Не человеком — высшим божеством,
На землю к людям посланным судьбою
Шло «божество» вдоль узких коридоров,
Меж тихих костюмеров и гримеров,
И шлейф оваций гулкий, как прибой,
Незримо волочило за собой.
И девушка вздохнула: — В самом деле,
Какое счастье так блистать и петь!
Прожить вот так хотя бы две недели,
И, кажется, не жаль и умереть!
А «божество» в тот вешний поздний вечер
В большой квартире с бронзой и коврами
Сидело у трюмо, сутуля плечи
И глядя вдаль усталыми глазами.
Отшпилив, косу в ящик положила,
Сняла румянец ватой не спеша,
Помаду стерла, серьги отцепила
И грустно улыбнулась: — Хороша…
Куда девались искорки во взоре?
Поблекший рот и ниточки седин…
И это все, как строчки в приговоре,
Подчеркнуто бороздками морщин…
Да, ей даны восторги, крики «бис»,
Цветы, статьи «Любимая артистка!»,
Но вспомнилась вдруг девушка-хористка,
Что встретилась ей в сумраке кулис.
Вся тоненькая, стройная такая,
Две ямки на пылающих щеках,
Два пламени в восторженных глазах
И, как весенний ветер, молодая…
Наивная, о, как она смотрела!
Завидуя… Уж это ли секрет?!
В свои семнадцать или двадцать лет
Не зная даже, чем сама владела.
Ведь ей дано по лестнице сейчас
Сбежать стрелою в сарафане ярком,
Увидеть свет таких же юных глаз
И вместе мчаться по дорожкам парка…
Ведь ей дано открыть мильон чудес,
В бассейн метнуться бронзовой ракетой,
Дано краснеть от первого букета,
Читать стихи с любимым до рассвета,
Смеясь, бежать под ливнем через лес…
Она к окну устало подошла,
Прислушалась к журчанию капели.
За то, чтоб так прожить хоть две недели,
Она бы все, не дрогнув, отдала!
Забава милой старины,
Игрушка бабушек жеманных,
Ты им являл когда-то сны
Видений призрачных и странных.
О, трубочка с простым стеклом,
Любимица княгинь и графов!
Что мы теперь в тебе найдем,
В годину синематографов?
Позволь к тебе приблизить глаз;
Своей изменчивой усладой
(Ах, может быть, в последний раз!)
Его обманчиво обрадуй!
Ярко и четко, в прозрачности синей,
Ало-зеленые звезды горят.
Странны случайности сломанных линий…
Это — кометы в эфирной пустыне,
Это — цветы на лазоревой льдине,
Чуждых цветов металлический сад!
Миг, — всё распалось в стремительной смене!
Кто, окрыленный строитель, воздвиг
Эти дворцы упоительной лени,
Башни безвестных, ленивых Армении,
Те арабески и эти мишени,
Эти фонтаны из золота? — Миг, —
Вновь всё распалось, и встали кораллы,
Вкруг перевиты живым жемчугом.
Или рубины, пронзительно-алы,
Яркость вонзили в живые кристаллы?
Или наполнены кровью бокалы,
Белый хрусталь ярко-красным вином?
Довольно! детства давний друг,
Ты мне опять напомнил грезы,
Когда так сладостно вокруг
Сплетались трауры и розы!
Ты мне вернул забытый рай
Из хризолита и сапфира!
Опять безмолвно отдыхай,
Тайник непознанного мира.
Свой лал, свой жемчуг, свой алмаз
Таи, окованный молчаньем,
Пока опять захочет глаз
Прильнуть к твоим очарованьям.
Мне снилось: на рынке, в народе,
Я встретился с милой моей;
Но — как она шла боязливо,
Как бедно все было на ней!
В лице исхудалом и бледном,
С своею ресницей густой,
Глаза только прежние были
И чудной сияли душой.
У ней на руке был ребенок;
За палец держась, поспевать
За нею другой торопился —
Румяный… как некогда мать…
И с ними пошел я, тоскливо
Потупивши в землю глаза.
В груди моей точно проснулись
Подавленных чувств голоса.
«Пойдем, — я сказал ей, — жить вместе;
Я нянчиться буду с тобой,
Ходить за детьми и работать,
И вновь расцветешь ты душой!»
Она подняла ко мне очи,
И очи сказали без слов,
Одной только грустью: «Уж поздно!»
И я зарыдать был готов…
И в очи смотрели ей дети,
Вдруг обняли мать горячо…
Их крик уязвил мою душу…
Вдруг слышу, меня за плечо
Хватает еврей, мой издатель:
«Победа! — кричит. — Торжество!
В три дня разошлось все изданье…»
О, как же я проклял его!..
Ах, как бурен цыганский танец!
Бес девчонка: напор, гроза!
Зубы — солнце, огонь — румянец
И хохочущие глаза!
Сыплют туфельки дробь картечи.
Серьги, юбки — пожар, каскад!
Вдруг застыла… И только плечи
В такт мелодии чуть дрожат.
Снова вспышка! Улыбки, ленты,
Дрогнул занавес и упал.
И под шквалом аплодисментов
В преисподнюю рухнул зал…
Правду молвить: порой не раз
Кто-то втайне о ней вздыхал
И, не пряча влюбленных глаз,
Уходя, про себя шептал:
«Эх, и счастлив, наверно, тот,
Кто любимой ее зовет,
В чьи объятья она из зала
Легкой птицею упорхнет».
Только видеть бы им, как, одна,
В перештопанной шубке своей,
Поздней ночью спешит она
Вдоль заснеженных фонарей…
Только знать бы им, что сейчас
Смех не брызжет из черных глаз
И что дома совсем не ждет
Тот, кто милой ее зовет…
Он бы ждал, непременно ждал!
Он рванулся б ее обнять,
Если б крыльями обладал,
Если ветром сумел бы стать!
Что с ним? Будет ли встреча снова?
Где мерцает его звезда?
Все так сложно, все так сурово,
Люди просто порой за слово
Исчезали Бог весть куда.
Был январь, и снова январь…
И опять январь, и опять…
На стене уж седьмой календарь.
Пусть хоть семьдесят — ждать и ждать!
Ждать и жить! Только жить не просто:
Всю работе себя отдать,
Горю в пику не вешать носа,
В пику горю любить и ждать!
Ах, как бурен цыганский танец!
Бес цыганка: напор, гроза!
Зубы — солнце, огонь — румянец
И хохочущие глаза!..
Но свершилось: сломался, канул
Срок печали. И над окном
В дни Двадцатого съезда грянул
Животворный весенний гром.
Говорят, что любовь цыганок —
Только пылкая цепь страстей,
Эх вы, злые глаза мещанок,
Вам бы так ожидать мужей!
Сколько было злых январей…
Сколько было календарей…
В двадцать три — распростилась с мужем,
В сорок — муж возвратился к ней.
Снова вспыхнуло счастьем сердце,
Не хитрившее никогда.
А сединки, коль приглядеться,
Так ведь это же ерунда!
Ах, как бурен цыганский танец,
Бес цыганка: напор, гроза!
Зубы — солнце, огонь — румянец
И хохочущие глаза!
И, наверное, счастлив тот,
Кто любимой ее зовет!
Я волком бы
выгрыз
бюрократизм.
К мандатам
почтения нету.
К любым
чертям с матерями
катись
любая бумажка.
Но эту…
По длинному фронту
купе
и кают
чиновник
учтивый движется.
Сдают паспорта,
и я
сдаю
мою
пурпурную книжицу.
К одним паспортам —
улыбка у рта.
К другим —
отношение плевое.
С почтеньем
берут, например,
паспорта
с двухспальным
английским левою.
Глазами
доброго дядю выев,
не переставая
кланяться,
берут,
как будто берут чаевые,
паспорт
американца.
На польский —
глядят,
как в афишу коза.
На польский —
выпяливают глаза
в тугой
полицейской слоновости —
откуда, мол,
и что это за
географические новости?
И не повернув
головы кочан
и чувств
никаких
не изведав,
берут,
не моргнув,
паспорта датчан
и разных
прочих
шведов.
И вдруг,
как будто
ожогом,
рот
скривило
господину.
Это
господин чиновник
берет
мою
краснокожую паспортину.
Берет —
как бомбу,
берет —
как ежа,
как бритву
обоюдоострую,
берет,
как гремучую
в 20 жал
змею
двухметроворостую.
Моргнул
многозначаще
глаз носильщика,
хоть вещи
снесет задаром вам.
Жандарм
вопросительно
смотрит на сыщика,
сыщик
на жандарма.
С каким наслажденьем
жандармской кастой
я был бы
исхлестан и распят
за то,
что в руках у меня
молоткастый,
серпастый
советский паспорт.
Я волком бы
выгрыз
бюрократизм.
К мандатам
почтения нету.
К любым
чертям с матерями
катись
любая бумажка.
Но эту…
Я
достаю
из широких штанин
дубликатом
бесценного груза.
Читайте,
завидуйте,
я —
гражданин
Советского Союза.
Да не услышишь ты,
да не сорвется
упрек мой опрометчивый,
когда
уродливое населит сиротство
глаза мои, как два пустых гнезда.
Все прочь лететь — о, птичий долг проклятый!
Та птица, что здесь некогда жила,
исполнила его, — так пусть прохладой
потешит заскучавшие крыла.
Но без тебя — что делать мне со мною?
Чем приукрасить эту пустоту?
Вперяю я, как зеркало ночное,
серебряные очи в темноту.
Любимых книг целебны переплеты,
здесь я хитрей, и я проникну к ним —
чтоб их найти пустыми. В переплеты
взвились с тобою души-этих книг.
Ну, что же, в милосердии обманном
на память мне де оброни пера.
Все кончено! Но с пятнышком туманным
стоит бокал — ты из него пила.
Все кончено! Но в скважине замочной
свеж след ключа. И много лет спустя
я буду слушать голос твой замолкший,
как раковину слушает дитя.
Прощай же! Я с злорадством затаенным
твой бледный лоб я вижу за стеклом,
и красит его красным и зеленым
навстречу пробегающим огнем.
И в высь колен твое несется платье,
и встречный ветер бьет, и в пустырях
твоя фигура, как фигура Плача,
сияет в ослепительных дверях.
Проводники флажками осеняют
твой поезд, как иные поезда,
и долог путь, и в вышине зияют
глаза мои, как два пустых гнезда.
Сидят на дачах старенькие ВОХРы
И щурятся на солнце сквозь очки.
Послушаешь про них — так прямо волки,
А поглядишь — так ангелы почти.
Их добрые глаза — как два болотца —
Застенчиво мерцают из глазниц,
В них нет желанья с кем-нибудь бороться,
В них нет мечты кого-нибудь казнить.
Они не мстят, не злятся, не стращают,
Не обещают взять нас в оборот, —
Они великодушно нам прощают
Все камни в их увядший огород.
Да, был грешок… Такое было время…
И Сталин виноват, чего уж там!..
Да, многих жаль… И жаль того еврея,
Который оказался Мандельштам…
Послушать их — и сам начнешь стыдиться
За слов своих и мыслей прежний сор:
Нельзя во всех грехах винить статиста,
Коль был еще и главный режиссер.
…Но вдруг в глазу, сощуренном нестрого,
Слезящемся прозрачной милотой,
Сверкнет зрачок, опасный как острога.
Осмысленный. Жестокий. Молодой.
И в воздухе пахнет козлом и серой,
И загустеет магмою озон,
И радуга над речкой станет серой,
Как серые шлагбаумы у зон.
Собьются в кучу женщины и дети.
Завоют псы. Осыплются сады.
И жизнь на миг замрет на белом свете
От острого предчувствия беды.
По всей Руси — от Лены и до Волги —
Прокатятся подземные толчки…
…Сидят на дачах старенькие ВОХРы
И щурятся на солнце сквозь очки…
Горящей осени упорство!
Сжигая рощи за собой,
она ведет единоборство,
хотя проигрывает бой.
Идет бесшумный поединок,
но в нем схлестнулись не шутя
тугие нити паутинок
с тугими каплями дождя.
И ветер, в этой потасовке
с утра осинник всполошив,
швыряет листья, как листовки, —
сдавайся, мол, покуда жив.
И сдачи первая примета —
белесый иней на лугу.
Ах, птицы, ваша песня спета,
и я помочь вам не могу…
Таков пейзаж. И если даже
его озвучить вы могли б —
чего-то главного в пейзаже
недостает, и он погиб.
И все не то, все не годится —
и эта синь, и эта даль,
и даже птица, ибо птица —
второстепенная деталь.
Но, как бы радуясь заминке,
пока я с вами говорю,
проходит женщина в косынке
по золотому сентябрю.
Она высматривает грузди,
она выслушивает тишь,
и отраженья этой грусти
в ее глазах не разглядишь.
Она в бору, как в заселенном
во всю длину и глубину
прозрачном озере зеленом,
где тропка стелется по дну,
где, издалёка залетая,
лучи скользят наискосок
и, словно рыбка золотая,
летит березовый листок…
Опять по листьям застучало,
но так же медленна, тиха,
она идет,
и здесь начало
картины, музыки, стиха.
А предыдущая страница,
где разноцветье по лесам, —
затем, чтоб было с чем сравниться
ее губам,
ее глазам.
Но не в том смысле сорок первый, что сорок первый год, а в том, что сорок медведей убивает охотник, а сорок первый медведь — охотника… Есть такая сибирская легенда.Я сказал одному прохожему
С папироской «Казбек» во рту,
На вареник лицом похожему
И с глазами, как злая ртуть.
Я сказал ему: «На окраине
Где-то, в городе, по пути,
Сердце девичье ждет хозяина.
Как дорогу к нему найти?»Посмотрев на меня презрительно
И сквозь зубы цедя слова,
Он сказал:
«Слушай, парень, не приставай к прохожему,
а то недолго и за милиционером сбегать».
И ушел он походкой гордою,
От величья глаза мутны.
Уродись я с такой мордою.
Я б надел на нее штаны.Над Москвою закат сутулится,
Ночь на звездах скрипит давно.
Жили мы на щербатых улицах,
Но весь мир был у наших ног.
Не унять нам ночами дрожь никак.
И у книг подсмотрев концы,
Мы по жизни брели — безбожники,
Мушкетеры и сорванцы.В каждом жил с ветерком повенчанный
Непоседливый человек.
Нас без слез покидали женщины,
А забыть не могли вовек.
Но в тебе совсем на иной мотив
Тишина фитилек горит.
Черти водятся в тихом омуте —
Так пословица говорит.Не хочу я ночами тесными
Задыхаться и рвать крючок.
Не хочу, чтобы ты за песни мне
В шапку бросила пятачок.
Я засыпан людской порошею,
Я мечусь из краев в края.
Эй, смотри, пропаду, хорошая,
Недогадливая моя!
У рыбачьего навеса
Бродит странная принцесса.
Сколько лет ей? Пять.
Как зовут ее? Сусанной.
На кудрях колпак румяный.
Рот… Не описать!
Щеки — цвета чайной розы,
Брови — черные стрекозы,
А в глазах — гроза.
Вы видали, как тигренок
На луну ворчит спросонок!
Вот ее глаза.
За спиной бант, как парус:
В алой ленте — пестрый гарус,
В пальцах смят бутон.
Море — гадость, солнце — гадость.
Ах, одна на свете радость —
С мамой в фаэтон!
Иль вдоль пляжа с пестрым флагом
Пролететь балетным шагом,
Плавно, как волна…
Иль смотреть надменно в море…
Дети вьются в полном сборе,
А она — одна.
* * *
Отчего ж она сердита?
У сестренки вечно свита!
Сколько лет ей? Шесть.
Как зовут сестренку? Бетти.
Так и липнут к ней все дети…
Странно. Что за честь?
Ведь она скорее братик:
Синий пестренький халатик,
Хуже нет в шкафу!
Кнопкой нос, нога мальчишки,
Вечно задраны штанишки,
Нос в веснушках. Фу!
Разве все вокруг слепые?
Дети — пусть, но и большие,
Даже старики!..
Даже глупые бульдоги
Тычут Бетти мордой в ноги,
Тоже чудаки…
Каждый день встает Сусанна,
Смотрит в зеркало с дивана
И дрожит со сна:
Видно, правды нет на свете…
Почему все любят Бетти,
А она — одна?
Ты не часто мне снишься, мой Отчий Дом,
Золотой мой, недолгий век.
Но все то, что случится со мной потом, —
Все отсюда берет разбег!
Здесь однажды очнулся я, сын земной,
И в глазах моих свет возник.
Здесь мой первый гром говорил со мной,
И я понял его язык.
Как же странно мне было, мой Отчий Дом,
Когда Некто с пустым лицом
Мне сказал, усмехнувшись, что в доме том
Я не сыном был, а жильцом.
Угловым жильцом, что копит деньгу —
Расплатиться за хлеб и кров.
Он копит деньгу и всегда в долгу,
И не вырвется из долгов!
— А в сыновней верности в мире сем
Клялись многие — и не раз! —
Так сказал мне Некто с пустым лицом
И прищурил свинцовый глаз.
И добавил:
— А впрочем, слукавь, солги —
Может, вымолишь тишь да гладь!..
Но уж если я должен платить долги,
То зачем же при этом лгать?!
И пускай я гроши наскребу с трудом,
И пускай велика цена —
Кредитор мой суровый, мой Отчий Дом,
Я с тобой расплачусь сполна!
Но когда под грохот чужих подков
Грянет свет роковой зари —
Я уйду, свободный от всех долгов,
И назад меня не зови.
Не зови вызволять тебя из огня,
Не зови разделить беду.
Не зови меня!
Не зови меня…
Не зови —
Я и так приду!
При жизни Вы его любили,
И в верности клялись навек,
Несите же венки из лилий
На свежий снег.
Над горестным его ночлегом
Помедлите на краткий срок,
Чтоб он под этим первым снегом
Не слишком дрог.
Дыханием души и тела
Согрейте ледяную кровь!
Но, если в Вас уже успела
Остыть любовь —
К любовнику — любите братца,
Ребенка с венчиком на лбу, —
Ему ведь не к кому прижаться
В своем гробу.
Ах, он, кого Вы так любили
И за кого пошли бы в ад,
Он в том, что он сейчас в могиле —
Не виноват!
От шороха шагов и платья
Дрожавший с головы до ног —
Как он открыл бы Вам объятья,
Когда бы мог!
О женщины! Ведь он для каждой
Был весь — безумие и пыл!
Припомните, с какою жаждой
Он вас любил!
Припомните, как каждый взгляд вы
Ловили у его очей,
Припомните былые клятвы
Во тьме ночей.
Так и не будьте вероломны
У бедного его креста,
И каждая тихонько вспомни
Его уста.
И, прежде чем отдаться бегу
Саней с цыганским бубенцом,
Помедлите, к ночному снегу
Припав лицом.
Пусть нежно опушит вам щеки,
Растает каплями у глаз…
Я, пишущая эти строки,
Одна из вас —
Неданной клятвы не нарушу
— Жизнь! — Карие глаза твои! —
Молитесь, женщины, за душу
Самой Любви.
Были месяцы скорби, провала и смуты.
Ордами бродила тоска напролет,
Как деревья пылали часов минуты,
И о боге мяукал обезумевший кот.
В этот день междометий, протяжный и душный,
Ты охотилась звонким гременьем труб,
И слетел с языка мой сокол послушный,
На вабило твоих покрасневших губ.
В этот день обреченный шагом иноверца,
Как поклониик легких тревожных страстей,
На престол опустевшего сердца
Лжедимитрий любви моей,
Он взошел горделиво, под пышные марши,
Когда залили луны томящийся час,
Как мулаты обстали престол монарший
Две пары скользских и карих глаз.
Лишь испуганно каркнул, как ворон полночный,
Громкий хруст моих рук в этот бешенный миг,
За Димитрием вслед поцелуй твой порочный,
Как надменная панна Марина, возник.
Только разум мой кличет к восстанью колонны,
Ополчает и мысли, и грезы, и сны,
На того, кто презрел и нарушил законы,
Вековые заветы безвольной страны.
Вижу помыслы ринулись дружною ратью,
Эти слезы из глаз — под их топотом пыль,
Ты сорвешься с престола, словно с губ проклятье,
Только пушка твой пепел повыкинет в быль.
Все исчезнет; как будто ты не был на свете,
Не вступал в мое сердце владеть и царить.
Все пройдет в никуда, лишь стихи, мои дети,
Самозванца не смогут никогда позабыть.
Г. ЧулковуВ окнах, занавешенных сетью мокрой пыли,
Темный профиль женщины наклонился вниз.
Серые прохожие усердно проносили
Груз вечерних сплетен, усталых стертых лиц.
Прямо перед окнами — светлый и упорный —
Каждому прохожему бросал лучи фонарь.
И в дождливой сети — не белой, не черной —
Каждый скрывался — не молод и не стар.
Были как виденья неживой столицы —
Случайно, нечаянно вступающие в луч.
Исчезали спины, возникали лица,
Робкие, покорные унынью низких туч.
И — нежданно резко — раздались проклятья,
Будто рассекая полосу дождя:
С головой открытой — кто-то в красном платье
Поднимал на воздух малое дитя…
Светлый и упорный, луч упал бессменный —
И мгновенно женщина, ночных веселий дочь,
Бешено ударилась головой о стену,
С криком исступленья, уронив ребенка в ночь…
И столпились серые виденья мокрой скуки.
Кто-то громко ахал, качая головой.
А она лежала на спине, раскинув руки,
В грязно-красном платье, на кровавой мостовой.
Но из глаз открытых — взор упорно-дерзкий
Всё искал кого-то в верхних этажах…
И нашел — и встретился в окне у занавески
С взором темной женщины в узорных кружевах.
Встретились и замерли в беззвучном вопле взоры,
И мгновенье длилось… Улица ждала…
Но через мгновенье наверху упали шторы,
А внизу — в глазах открытых — сила умерла…
Умерла — и вновь в дождливой сети тонкой
Зычные, нестройные звучали голоса.
Кто-то поднял на руки кричащего ребенка
И, крестясь, украдкой утирал глаза…
Но вверху сомнительно молчали стекла окон.
Плотно-белый занавес пустел в сетях дождя.
Кто-то гладил бережно ребенку мокрый локон.
Уходил тихонько. И плакал, уходя.
Как могущественна сила
Черных глаз твоих, Адель!
В них бесстрастия могила
И блаженства колыбель.
Очи, очи — оболщенье!
Как чудесно вы могли
Дать небесное значенье
Цвету скорбному земли! Прочь, с лазурными глазами
Дева-ангел. Ярче дня
Ты блестишь, но у меня
Ангел с черными очами.
Вы, кому любовь дано
Пить очей в лазурной чаше, -
Будь лазурно небо ваше!
У меня — оно черно.
Вам — кудрей руно златое,
Други милые! Для вас
Блещет пламя голубое
В паре нежных, томных глаз.
Пир мой блещет в черном цвете,
И во сне и наяву
Я витаю в черном свете,
Черным пламенем живу.
Пусть вас тешит жизни сладость
В ярких красках и цветах, -
Мне мила, понятна радость
Только в траурных очах.
Полдень катит волны света —
Для других все тени прочь,
Предо мною ж все простерта
Глаз Адели черна ночь.Вот — смотрю ей долго в очи,
Взором в мраке их тону,
Глубже, глубже — там одну
Вижу искру в бездне ночи.
Как блестящая чудна!
То трепещет, то затихнет,
То замрет, то пуще вспыхнет,
Мило резвится она.
Искра неба в женском теле —
Я узнал тебя, узнал,
Дивный блеск твой разгадал:
Ты — душа моей Адели!
Вот, блестящая, взвилась,
Прихотливо поднялась,
Прихотливо подлетела
К паре черненьких очей
И умильно посмотрела
В окна храмины своей;
Тихо влагой в них плеснула.
Тихо вглубь опять порхнула,
А на черные глаза
Накатилась и блеснула,
Как жемчужина, слеза.Вот и ночь. Средь этой ночи
Черноты ее черней
Дивно блещут черны очи
Тайным пламенем страстей.
Небо мраком обложило,
Дунул ветер, из-за туч
Лунный вырезался луч
И, упав на очи милой,
На окате их живом
Брызнул мелким серебром.
Девы грудь волнообразна,
Ночь тиха, полна соблазна… Прочь, коварная мечта!
Нет, Адель, живи чиста!
Не довольно ль любоваться
На тебя, краса любви,
И очами погружаться
В очи черные твои,
Проницать в их мглу густую
И высматривать в тиши
Неба искру золотую,
Блестку ангельской души?
Профиль тоньше камеи,
Глаза как спелые сливы,
Шея белее лилеи
И стан как у леди Годивы.Деву с душою бездонной,
Как первая скрипка оркестра,
Недаром прозвали мадонной
Медички шестого семестра.Пришел к мадонне филолог,
Фаддей Симеонович Смяткин.
Рассказ мой будет недолог:
Филолог влюбился по пятки.Влюбился жестоко и сразу
В глаза ее, губы и уши,
Цедил за фразою фразу,
Томился, как рыба на суше.Хотелось быть ее чашкой,
Братом ее или теткой,
Ее эмалевой пряжкой
И даже зубной ее щеткой!..«Устали, Варвара Петровна?
О, как дрожат ваши ручки!»-
Шепнул филолог любовно,
А в сердце вонзились колючки.«Устала. Вскрывала студента:
Труп был жирный и дряблый.
Холод… Сталь инструмента.
Руки, конечно, иззябли.Потом у Калинкина моста
Смотрела своих венеричек.
Устала: их было до ста.
Что с вами? Вы ищете спичек? Спички лежат на окошке.
Ну, вот. Вернулась обратно,
Вынула почки у кошки
И зашила ее аккуратно.Затем мне с подругой достались
Препараты гнилой пуповины.
Потом… был скучный анализ:
Выделенье в моче мочевины… Ах, я! Прошу извиненья:
Я роль хозяйки забыла —
Коллега! Возьмите варенья, -
Сама сегодня варила».Фаддей Симеонович Смяткин
Сказал беззвучно: «Спасибо!»
А в горле ком кисло-сладкий
Бился, как в неводе рыба.Не хотелось быть ее чашкой,
Ни братом ее и ни теткой,
Ни ее эмалевой пряжкой,
Ни зубной ее щеткой!
1.
Элегия
Моими слезами земля орошена
На мысе маленьком при речке быстрой устьи,
Есть там высокая тоскливая сосна,
Есть в песне дерева немало нежной грусти.
Моими грезами впервые создана,
Запечатлелась ты в нежизненном убранстве;
И та высокая тоскливая сосна —
Моя любовь к тебе в священном постоянстве.
1907
2.
Стансы
Ты подошла к волнуемой струями,
Ласкаемой туманами реке;
С раскрытыми отчаяньем зрачками
Ты вспомнила о ком-то вдалеке.
Там кто-то плыл куда-то в мглистой дали,
Кольнула сердце чья-то вдруг тоска.
Застыла ты… Деревья застонали.
Вздохнула ночь. Заплакала река.
1907
3.
Рэфрэны
Держу ли путь зимою в снежном поле,
Плыву ли я в ладье морскою синью,
Мне грезятся мечи щемящей боли
Ее бездонных серых глаз унынья.
Я чувствую, что в этом злобном мире,
В трясине лжи как смерть всегда один я;
Что буду петь всегда на слезной лире
Ее бездонных серых глаз унынье.
1907
4.
Река поет…
Река поет… Порог, обросший мохом,
Как я, угрюм, тосклив и одинок:
Камыш дрожит с печальным тихим вздохом,
Когда его тревожит мой челнок.
Ночь грезит солнцем… Ширь реки мелодий
Чарует ночь и грезящих людей.
Ночь кончит жизнь при солнечном восходе,
Как я, решась назвать тебя своей.
1907
Внимай, внимай теперь драгая:
Отважу, на слова, себя
Скажу, что лишь глаза казали,
И может быть давно сказали.
Внимай то: я люблю тебя.
Лишь только я тебя увидел,
Какой то серцу был удар!
Смутилася вся мысль тобою,
Я вдруг престал владеть собою,
По всей крови простерся жар.
Не раз открыть то я стремился,
И робость я хотел скончать;
Но речь хотя была готова,
Не мог промолвить я ни слова;
Вздыхал лишь и не смел зачать.
Везде тебя я зреть желаю,
Везде к тебе со мной любовь,
В отлучке время ненавижу;
А как лишь я тебя увижу,
Горит еще жарчае кровь.
И мысль одна мне та приятна,
Как помню я твои красы.
А естьлиб ты склонна мне стала,
И так о мне воспоминала;
Чтоб чувствовал я в те часы!
Хоть сон глаза мои закроет;
И в нем премены страсти нет:
То зрю, что ты ко мне склонилась,
То ты за жар мой рассердилась;
А ты мне все мила, мой свет.
Кто был Иван Купала,
Я многих вопрошала,
Но люди знают мало,
И как тому помочь.
Кто был он, мне безвестно,
Но жил он здесь телесно,
И если сердцу тесно,
Иди на волю, в ночь.
О, в полночь на Ивана
Купалу сердце пьяно,
Душе тут нет изяна,
А прибыль красоты.
Живым в ту ночь не спится,
И клад им золотится,
И папороть звездится,
Горят, змеясь, цветы.
Мы девушки с глазами,
Горящими как в храме,
Мы с жадными губами,
С волнистостью волос.
Дома покинув наши,
В лесу мы вдвое краше,
Цветы раскрыли чаши,
И сердце в нас зажглось.
По чаще мы блуждали,
Как дети, без печали,
Мы травы собирали,
И был душист их рой.
В стихийном очищении,
И в огненном крещении,
Пропели мы в смущении
Напев заветный свой.
Ту песнь с напевом пьяным
Припоминать нельзя нам,
Да будет скрыт туманом
Тот свет, что светит раз.
Но мы, как травы, знаем,
Чем ум мы опьяняем,
И каждый бредит раем
При виде наших глаз.
Бывало, спит у ног собака,
костер занявшийся гудит,
и женщина из полумрака
глазами зыбкими глядит.
Потом под пихтою приляжет
на куртку рыжую мою
и мне,
задумчивая,
скажет:
"А ну-ка, спой!.."-
и я пою.
Лежит, отдавшаяся песням,
и подпевает про себя,
рукой с латышским светлым перстнем
цветок алтайский теребя.
Мы были рядом в том походе.
Все говорили, что она
и рассудительная вроде,
а вот в мальчишку влюблена.
От шуток едких и топорных
я замыкался и молчал,
когда лысеющий топограф
меня лениво поучал:
"Таких встречаешь, брат, не часто.
В тайге все проще, чем в Москве.
Да ты не думай, что начальство!
Такая ж баба, как и все…"
А я был тихий и серьезный
и в ночи длинные свои
мечтал о пламенной и грозной,
о замечательной любви.
Но как-то вынес одеяло
и лег в саду,
а у плетня
она с подругою стояла
и говорила про меня.
К плетню растерянно приникший,
я услыхал в тени ветвей,
что с нецелованным парнишкой
занятно баловаться ей…
Побрел я берегом туманным,
побрел один в ночную тьму,
и все казалось мне обманным,
и я не верил ничему.
Ни песням девичьим в долине,
ни воркованию ручья…
Я лег ничком в густой полыни,
и горько-горько плакал я.
Но как мое,
мое владенье,
в текучих отблесках огня
всходило смутное виденье
и наплывало на меня.
Я видел -
спит у ног собака,
костер занявшийся гудит,
и женщина
из полумрака
глазами зыбкими глядит.
Вот вам, прелестные сестрицы,
Дюваль и с ним какой-то Госс-Степан;
Взяв на себя чужие лицы,
На час введите нас в обман,
Что будто вы не вы; мы будем любоваться,
Увидя невзначай переодетых вас!
Но помните, что это лишь для глаз,
И что вам надобно тем, что вы есть, остаться,
Чтоб быть прелестными для глаз и для души!
Аллегро милая, будь весела как радость,
Храни беспечную, святую сердца младость,
И, горя не узнав, свой жребий соверши!
Смотря, как с жизнию невинно ты играешь,
Невольно сердце вслед тебе увлечено,
Как будто сам наверно знаешь,
Что жизнь и счастие — одно!
О Пенсероза! ты у входа в свет, как гений,
Стоишь пленительна! Высокою душой
Ценишь манящие призраки наслаждений!
И кажется, что все угадано тобой!
Ты создана быть выше света!
И что б ни привели с собой грядущи лета,
Не в жизни будешь ты прекрасного искать,
Но все прекрасное ты жизни дашь собою!
Не изменись! Тебе не нужно мне сказать;
Твой Ангел прелести с тобою!
1.
Тоска отшумевшей грозыСердце ль не томилося
Желанием грозы,
Сквозь вспышки бело-алые?
А теперь влюбилося
В бездонность бирюзы,
В ее глаза усталые.Все, что есть лазурного,
Излилося в лучах
На зыби златошвейные,
Все, что там безбурного
И с ласкою в очах, —
В сады зеленовейные.В стекла бирюзовые
Одна глядит гроза
Из чуждой ей обители…
Больше не суровые,
Печальные глаза,
Любили ль вы, простите ли?
2.
Тоска припоминанияМне всегда открывается та же
Залитая чернилом страница.
Я уйду от людей, но куда же,
От ночей мне куда схорониться? Все живые так стали далеки,
Все небытное стало так внятно,
И слились позабытые строки
До зари в мутно-черные пятна.Весь я там в невозможном отсвете,
Где миражные буквы маячут…
…Я люблю, когда в доме есть дети
И когда по ночам они плачут.
3.
Тоска белого камня (В Симферополе летом)Камни млеют в истоме,
Люди залиты светом,
Есть ли города летом
Вид постыло-знакомей? В трафарете готовом
Он — узор на посуде…
И не все ли равно вам:
Камни там или люди? Сбита в белые камни
Нищетой бледнолицей,
Эта одурь была мне
Колыбелью-темницей.Коль она не мелькает
Безотрадно и чадно,
Так, давя вас, смыкает,
И уходишь так жадноВ лиловатость отсветов
С высей бледно-безбрежных
На две цепи букетов
Возле плит белоснежных.Так, устав от узора,
Я мечтой замираю
В белом глянце фарфора
С ободочком по краю.
Вчера священники служили в ризах черных;
Горели свечи; из кадильниц дым
Вставал столбом; и с пеньем гробовым
Сливался глас молитв покорных…
И язвы Господа, который распят был,
Толпа лобзала грешными устами;
А я — одну тебя, скорбя, искал глазами
В дыму бряцающих кадил,
И видел я, как жарко ты молилась,
Как веры чистый луч в глазах твоих сиял;
Твоя душа на небо возносилась,
Я на земле по ней, как грешник, тосковал.
Сегодня светлый день и церковь, торжествуя,
Поет: «Христос воскрес!» — колокола звучат;
Весной дыша и празднично ликуя,
Толпы по улицам шумят.
В веселых масках ходят лицемеры;
Готовы целовать меня враги мои;
А мне, — я чувствую, как мало света веры
Без теплого луча твоей любви.
Но, где же ты? — зову, молю, — хоть мимо,
Пройди, о гений чистый мой!
Мне кротко улыбнись улыбкой херувима
Иль, как дитя, посмейся надо мной!
Слегка руки моей коснись твоей рукою,
Наполни душу мне предчувствием небес,
Чтоб мог я радостно, воскреснувши душою,
Произнести: воистину воскрес!
Amour, ne d’un soupir,
est comme lui leger*
Итак, в отставку ты уволен!..
Что делать, нежный пастушок?
Взять в руки шляпу, посошок;
Сказать: спасибо; я доволен!
Идти, и слезки не пролить.
Иду, желая милой Хлое
Приятно с новым другом жить.
Свобода — дело золотое,
Свобода в мыслях и в любви.
Минута чувства воспаляет,
Минута гасит огнь в крови.
Сердца любовников смыкает
Не цепь, но тонкий волосок:
Дохнет ли резвый ветерок,
Порхнет ли бабочка меж ими…
Всему конец, и связи нет!
Начто упреками пустыми
Терзать друг друга? белый свет
Своим порядком ввек идет.
Все любят, Хлоя, разлюбляют;
Клянутся, клятву преступают:
Где суд на ветреность сердец?
Что ныне взору, чувствам мило,
То завтра будет им постыло.
Теперь вам нравится мудрец,
Чрез час понравится глупец,
И часто бога Аполлона
(Чему свидетель древний мир)
Сменял в любви лесной сатир.
Под скиптром душегубца Крона*
Какому постоянству быть?
Где время царь, там всё конечно,
И разве в вечности вам вечно
Придется одного любить!
Итак, смотри в глаза мне смело;
Я, право, Хлоя, не сердит.
Шуметь мужей несносных дело;
Любовник видит — и молчит;
Укажут дверь — и он с поклоном
Ее затворит за собой;
Не ссорясь с новым Селадоном,
Пойдет… стихи писать домой.
Я жил в Аркадии с тобою
Не час, но целых сорок дней!
Довольно — лучший соловей
Поет не долее весною…
Я также, Хлоя, пел тебя!..
И ты с восторгом мне внимала;
Рукою… на песке писала:
Люблю — люблю — умру любя!
Но старый друг твой не забудет,
Что кто о старом помнить будет,
Лишится глаза, как Циклоп: *
Пусть, Хлоя, мой обширный лоб
Подчас украсится рогами;
Лишь только был бы я с глазами! *
Любовь, родившаяся из вздоха,
как он легка. (франц.).
Сатурна
Русская пословица: «Кто старое
помянет, тому глаз вон»
Был дом, хотя и не большой,
Однако же: такой
Что выгод хоть комуб достало.
Но как любимое людское слово: «мало.»
(То есть когда берут,
А не дают.)
То мал и этот дом хозяину казался;
И все он в нем не помещался,
Как вдоль и вширь и вверх его ни прибавлял.
Дом наконец, не дом, а целой город стал.
И чем обширнее тем более смотренья,
Чтоб не дошел до разоренья.
Сперьва таки его хозяин содержал;
Но после собственных ни глаз, ни иждивенья
Не стало, дом такой в порядке содержать.
Ведь одному не разделиться
Чтоб все собой обнять;
А на присмотр других нет хуже положиться:
Не видит глаз чужой
Того что видит свой.
И дом ветшее становится;
В том месте починят, в другом,
А в десяти валится.
Но что! не только этот дом,
И царство Римлян пало,
Когда полсветом завладало.
И для того, когдаб пошло на выбор мой,
Тоб я охотней согласился
Иметь исправной дом, хотя и небольшой,
Чем замок иль дворец которой бы валился.
Ты любишь только верные слова,
Ты видишь только вечные сиянья,
Живешь, как первозданная листва,
Как первых трав роса и трепетанья.
В твоих глазах глубинный изумруд
Волны, узнавшей зыбь и высь впервые.
Ты с нами, здесь, ты светишься, вот тут,
Но между нами бездны вековые.
Помню, как ты в первый раз
В нашем зримом мне предстала.
Это был вечерний час,
Разделяли люди нас,
Но от глаз до дальних глаз
Вдруг незримость проблистала.
С кем тогда я говорил?
Я не помню. С безымянным.
Вдруг в душе я ощутил
Точно дальний звон кадил,
Ум внезапно схвачен был
Угаданьем слишком странным.
Я как в сказке поднял взор,
Я, глядя, застыл как в сказке.
Прост и строг был твой убор,
Вмиг я вспомнил храм и хор,
Наша встреча — с давних пор,
Решена в иной завязке.
Помню, помню, лик Луны,
Над садами Атлантиды;
Остров Верных; помню сны
Той Халдейской вышины;
Лабиринты, крутизны;
Строгость траурной Изиды.
Где-то, где-то — сердце, где? —
В этом, вмиг живом. Когда-то,
Звезды плыли по воде,
Но, одной молясь Звезде,
Мы расстались, чтоб везде
Было сердце болью сжато.
И дрожала в нас тоска,
И в безмерности печали,
Умирали мы века,
Сохла, вновь была река —
Где ты? Как ты далека!
Где ты? — Глаз глаза искали.
И обманностью светясь,
Многократно погасая,
Жил из века в век алмаз,
Но Звезда связала нас: —
Ты моя на этот раз!
Твой! — Порвалась цепь ночная.
Это я тебя убил
На высоком теокалли.
Я убит тобою был
В битве равных вечных сил.
Жизни цвет над тьмой могил,
Все я вижу, как в кристалле!
Долголь мне тобой смущенну
Без отрады воздыхать?
Долголь станешь грудь пронзенну
Ты без жалости терзать?
Страсть моя тебе известна,
Ты глазам моим прелестна,
Ты прекрасней в свете всех.
Ты над сердцем власть имеешь,
Ты судьбой моей владеешь,
Ты лишила всех утех.
В ту минуту, как раждалось
Вспламенение в крови,
Мне препятства не казалось
Ни малейшего в любви.
Ты мой взором взор встречала,
И глазами отвечала,
Что я щастлив полюбя.
Я с надеждою влюблялся,
И вовек тебе отдался,
Сладку волю погубя.
О источник жизни слезной,
Обновитель страсти злой!
Взор, о взор моей любезной!
Сжалься, сжалься надо мной;
Не кажися мне всечасно,
Естьли страсть моя напрасно
От притворства возросла.
Нет нельзя тому поверить,
Ты не тщилась лицемерить,
Как ты кровь во мне зажгла.
Естьлиж сердце распаленно
Равным жаром и в тебе,
Для чевож ты откровенно,
То сказать стыдишься мне?
Для чего мой дух терзаешь.
И еще меня лишаешь
Сладких ты в любви забав?
Ты скажи, моя драгая,
Что и ты ко мне пылая,
Чувствуешь ее устав.
Паровоз
Паровоз вагоны
Паровоз вагоны тянет,
Пар
Пар пускает
Пар пускает под откос,
Крутит
Крутит длинными
Крутит длинными локтями
У железных
У железных у колес.
Паровоз
Паровоз колеса
Паровоз колеса гонит,
Пролетает,
Пролетает, как снаряд…
Только слышно,
Только слышно, как вагоны
По-японски
По-японски говорят…
То ли в окна,
То ли в окна, то ли в двери
Ветер глянул…
Ветер глянул… и назад:
И глазам
И глазам своим
И глазам своим не верит —
Столько
Столько в поезде
Столько в поезде солдат?!
Глянул ветер…
Глянул ветер… и не верит…
И торопится
И торопится к своим,
И летит,
И летит, летит
И летит, летит на север
К приамурским
К приамурским часовым.
Через пущи
Через пущи через чащи.
Через мелкие
Через мелкие кусты
Мчится он…
Мчится он… и по-кошачьи
Выгибаются
Выгибаются мосты.
Он несется
Он несется росомахой
По сугробам
По сугробам снеговым
И кидается
И кидается с размаху
На тулупы
На тулупы к часовым!
Часовой
Часовой снимает чайник,
Улыбается
Улыбается в ответ:
«Зря волнуетесь,
«Зря волнуетесь, начальник,
Все в порядке…
Все в порядке… пьяных нет».
Мы не станем
Мы не станем драться
Мы не станем драться сами,
Но Союз
Но Союз вполне готов…
Нам известно
Нам известно расписанье
Всех
Всех японских
Всех японских поездов!
Ходит, рот розиня,
По Москве Тарас.
Все в столице диво
Для мужицких глаз.
Перед колокольней
Стал он, и глядит:
«Галок-то, вот галок
Сколько там сидит».
Стал считать он галок,
Вдруг солдат идет…
«Ну, чего стоишь ты
Здесь розиня рот?
Скалишь только зубы»?..
— «Галок счесть хочу,
Господин служивый»…
«Я-те проучу…
Ты казенных галок
В городе считал?.
Нет, шалишь, друг милый,
Марш за мной в квартал».
— «Смилуйся, служивый!
В чем я виноват?»
«В чем? казенных галок
Не считай здесь, брат…»
— «Смилуйся, служивый!
Ты ужь больно крут…»
«Ну, пойдем, в квартале
Дело разберут».
— «Смилуйся, служивый!
Хочешь денег взять?»
«Ну, а сколько галок
Смел ты насчитать?»
— «Три десятка…» —«Ладно,
Нрав не злобен мой, —
Дай мне тридцать гривен
И пошел домой.
— «На, служивый, только
Не води лишь в часть:
Знамо, в это место
Нѐ-любо попасть!..»
Вот в артель вернулся
С хохотом Тарас.
«Ты чему смеешься?
Али с пьяных глаз?»
Говорят Тарасу…
«Ну, чему ты рад?»
— «Москаля надул я,
Даром что солдат:
Насчитал я галок
Сотни две —смотри,
А его уверил,
Что десятка три.
Только тридцать гривен
Отдал ему я…
Что же, братцы, сметка
Есть ли у меня?..»
Есть странная песня араба, чье имя — ничто.
Мне сладко, что этот поэт меж людей неизвестен.
Не каждый из нас так правдив, и спокоен, и честен,
Нам хочется жить — ну хоть тысячу лет, ну хоть сто.А он, сладкозвучный, одну только песню пропел
И, выразив тайно свою одинокую душу,
Как вал океана, домчался на бледную сушу —
И умер, как пена, в иной удаляясь предел.Он пел: «Я любил красоту. А любила ль она,
О том никогда я не знал, никогда не узнаю.
За первою встречей к иному умчался я краю, —
Так небо хотело, и так повелела луна.Прекрасная дева на лютне играла, как дух,
Прекрасная дева смотрела глазами газели.
Ни слова друг другу мы с нею сказать не успели,
Но слышало сердце, как был зачарован мой слух.И взгляд мой унес отраженье блистающих глаз.
Я прожил пять лет близ мечетей Валата-Могита,
Но сердцем владычица дум не была позабыта.
И волей созвездий второй мы увиделись раз.Я встретил другую. Я должен спросить был тогда,
Она ли вот эта. Все ж сердце ее разглядело.
И счастлив я был бы, когда бы она захотела,
Но, слова не молвив, она отошла навсегда.Мне не в чем ее упрекнуть. Мы не встретимся вновь.
Но мне никогда обещанья она не давала.
Она не лгала мне. Так разве же это так мало?
Я счастлив. Я счастлив. Я знал, что такое любовь!»