Все стихи про стать - cтраница 33

Найдено стихов - 1350

Эллис

Песнь И. Данте и Вергилий

На половине странствия земного
Я, заблудясь, в дремучий лес вступил,
Но описать, увы, бессильно слово
Весь ужас, что мне душу охватил,
И ныне страшно мне о том воспоминанье,
И, словно смерть, тот лес ужасен был,'
О всем, что видел там, начну повествованье,
Чтобы поведать после и том,
Какие блага я стяжал в своем скитанье…
Мой разум был обят могучим сном,
Не помню я. как в лес вступил ужасный
И как один блуждал в лесу потом,
Но вот, едва, бродя тропой опасной,
К подножию холма я подступил
(Концом долины был тот холм прекрасный),
Я страх в душе мгновенно подавил
И взор вперил в простор вершины горной:
Что первый луч светила озарил
(Оно по всем тропам ведет наш путь упорный),
Вмиг в робком сердце буря улеглась,
Что бушевала этой ночью черной,
И как пловец, с напором волн борясь,
На брег морской выходит, озирая
Пучину вод. что вкруг кипит, ярясь,
Так трепетал я, робкий взор вперяя
В предел таинственный, что никогда
Не смела преступить досель душа живая;
Переведя свой дух, изнывший от труда.
Я дальше в путь по берегу пустился.
Стараясь, чтоб была опорою всегда
Лишь нижняя нога ; когда мне холм открылся,
Пантера гибкая явилась предо мной,
И пестрый мех ее весь пятнами отлился,
Ее не устрашил взор напряженный мой,
Она стремительно дорогу преградила,
И много раз хотел я путь избрать иной…
Дышало утро вкруг, и солнце восходило
Средь сонма звезд, которым в первый раз
Его любовь святая окружила,
Когда на них впервые пролилась
И их впервые привела в движенье !..
И вот во мне надежда родилась,
В час утра, в светлый миг природы пробужденья
Роскошной шкурою пантеры завладеть…
Вдруг страшный лев предстал, как грозное виденье,
И снова я от страха стал бледнеть,
Он шел навстречу с пастию раскрытой.
Подняв главу, и страшно стал реветь,
И воздух сотрясал тот рев его сердитый,
За львом волчица шла с ужасной худобой,
С гурьбой желаний в глубине сокрытой,
Заставив многих клясть несчастный жребий свой…
От страха трепеща, с надеждой я простился
Ступить на светлый холм слабеющей стопой,
И как скупец, что всех богатств лишился,
Я вновь в отчаянье впадать душою стал,
Опять, дрожа, с пути прямого сбился
И к той долине мертвой отступал,
Где даже голос солнца замолкает ,
Вдруг некий муж передо мной предстал,
Ему, казалось, голос изменяет
От долгого молчанья, видел я,
Он путь ко мне спокойно направляет;
Восторженно забилась грудь моя,—
— «Кто б ни был ты, о, сжалься надо мною!..
Ты. человек иль тень земного бытия!»
А он в ответ: «Увы, перед тобою
Не человек, хоть им я прежде был,
Теперь, увы, я — только тень… не скрою,
Мой род из Мантуи, а сам я в Риме жил
При добром Августе, но лживы были боги
В те времена, — их ныне мир забыл
Я был поэт благочестивый, строгий,
Анхиза сын был воспеваем мной…
Но для чего нам воскрешать тревоги.
Сгорела Троя, град его родной,
И он бежал!.. Скажи, зачем в кручине
Ты скрылся здесь испуганной душой
И не стремишься к радостной вершине
Роскошного холма, что все блага сулит,
Раскинувшись перед тобою ныне!..»
В волненье я вскричал: «О, мне знаком твой вид,
Вергилий — ты, источник вдохновенный,
Что из себя поток поэзии струит!»
И перед ним склонил чело смущенный.

Иосиф Бродский

Мужчина, засыпающий один

1

Мужчина, засыпающий один,
ведет себя как женщина. А стол
ведет себя при этом как мужчина.
Лишь Муза нарушает карантин
и как бы устанавливает пол
присутствующих. В этом и причина
ее визитов в поздние часы
на снежные Суворовские дачи
в районе приполярной полосы.
Но это лишь призыв к самоотдаче.

2

Умеющий любить, умеет ждать
и призракам он воли не дает.
Он рано по утрам встает.
Он мог бы и попозже встать,
но это не по правилам. Встает
он с петухами. Призрак задает
от петуха, конечно, деру. Дать
его легко от петуха. И ждать
он начинает. Корму задает
кобыле. Отправляется достать
воды, чтобы телятам дать.
Дрова курочит. И, конечно, ждет.
Он мог бы и попозже встать.
Но это ему призрак не дает
разлеживаться. И петух дает
приказ ему от сна восстать.
Он из колодца воду достает.
Кто напоит, не захоти он встать.
И призрак исчезает. Но под стать
ему день ожиданья настает.
Он ждет, поскольку он умеет ждать.
Вернее, потому что он встает.
Так, видимо, приказывая встать,
знать о себе любовь ему дает.
Он ждет не потому, что должен встать
чтоб ждать, а потому, что он дает
любить всему, что в нем встает,
когда уж невозможно ждать.

3

Мужчина, засыпающий один,
умеет ждать. Да что и говорить.
Он пятерней исследует колтуны.
С летучей мышью, словно Аладдин,
бредет в гумно он, чтоб зерно закрыть.
Витийствует с пипеткою фортуны
из-за какой-то капли битый час.
Да мало ли занятий. Отродясь
не знал он скуки. В детстве иногда
подсчитывал он птичек на заборе.
Теперь он (о не бойся, не года) —
теперь шаги считает, пальцы рук,
монетки в рукавице, а вокруг
снежок кружится, склонный к Терпсихоре.

Вот так он ждет. Вот так он терпит. А?
Не слышу: кто-то слабо возражает?
Нет, Муз он отродясь не обижает.
Он просто шутит. Шутки не беда.
На шутки тоже требуется время.
Пока состришь, пока произнесешь,
пока дойдет. Да и в самой системе,
в системе звука часики найдешь.
Они беззвучны. Тем-то и хорош
звук речи для него. Лишь ветра вой
барьер одолевает звуковой.
Умеющий любить, он, бросив кнут,
умеет ждать, когда глаза моргнут,
и говорить на языке минут.

Вот так он говорит со сквозняком.
Умеющий любить на циферблат
с теченьем дней не только языком
становится похож, но, в аккурат
как под стеклом, глаза под козырьком.
По сути дела взгляд его живой
отверстие пружины часовой.
Заря рывком из грязноватых туч
к его глазам вытаскивает ключ.
И мозг, сжимаясь, гонит по лицу
гримасу боли — впрямь по образцу
секундной стрелки. Судя по глазам,
себя он останавливает сам,
старея не по дням, а по часам.

4

Влюбленность, ты похожа на пожар.
А ревность — на не знающего где
горит и равнодушного к воде
брандмейстера. И он, как Абеляр,
карабкается, собственно, в огонь.
Отважно не щадя своих погон,
в дыму и, так сказать, без озарений.
Но эта вертикальность устремлений,
о ревность, говорю тебе, увы,
сродни — и продолжение — любви,
когда вот так же, не щадя погон,
и с тем же равнодушием к судьбе
забрасываешь лютню на балкон,
чтоб Мурзиком взобраться по трубе.

Высокие деревья высоки
без посторонней помощи. Деревья
не станут с ним и сравнивать свой рост.
Зима, конечно, серебрит виски,
морозный кислород бушует в плевре,
скворешни отбиваются от звезд,
а он — от мыслей. Шевелится сук,
который оседлал он. Тот же звук
— скрипучий — издают ворота.
И застывает он вполоборота
к своей деревне, остальную часть
себя вверяет темноте и снегу,
невидимому лесу, бегу
дороги, предает во власть
Пространства. Обретают десны
способность переплюнуть сосны.
Ты, ревность, только выше этажом.
А пламя рвется за пределы крыши.
И это — нежность. И гораздо выше.
Ей только небо служит рубежом.
А выше страсть, что смотрит с высоты
бескрайней, на пылающее зданье.
Оно уже со временем на ты.
А выше только боль и ожиданье.
И дни — внизу, и ночи, и звезда.
Все смешано. И, видно, навсегда.
Под временем… Так мастер этикета,
умея ждать, он (бес его язви)
венчает иерархию любви
блестящей пирамидою Брегета.

Поет в хлеву по-зимнему петух.
И он сжимает веки все плотнее.
Когда-нибудь ему изменит слух
иль просто Дух окажется сильнее.
Он не услышит кукареку, нет,
и милый призрак не уйдет. Рассвет
наступит. Но на этот раз
он не захочет просыпаться. Глаз
не станет протирать. Вдвоем навеки,
они уж будут далеки от мест,
где вьется снег и замерзают реки.

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Да много было в Киеве божьих церквей,
А больше того почес(т)ных монастырей;
А и не было чуднея Благовещения Христова.
А у всякай церкви по два попа,
Кабы по два попа, по два дьякона
И по малому певчему, по дьячку;
А у нашева Христова Благовещенья чес(т)нова
А был у нас-де Иван понамарь,
А гораз(д)-де Иванушка он к заутрени звонить.
Как бы русая лиса голову клонила,
Пошла-та Чурилья к заутрени:
Будто галицы летят, за ней старицы идут,
По правую руку идут сорок девиц,
Да по левую руку друга сорок,
Позади ее девиц и сметы нет.
Девицы становилися по крылосам,
Честна Чурилья в олтарь пошла.
Запевали тут девицы четью петь,
Запевали тут девицы стихи верхния,
А поют оне на крылосах, мешаются,
Не по-старому поют, усмехаются.
Проговорит Чурилья-игуменья:
«А и Федор-дьяк, девей староста!
А скоро походи ты по крылосам,
Ты спроси, что поют девицы, мешаются,
А мешаются девицы, усмехаются».
А и Федор-дьяк стал их спрашивать:
«А и старицы-черницы, души красныя девицы!
А что вы поете, сами мешаетесь,
Промежу собой девицы усмехаетесь?».
Ответ держут черницы, души красныя девицы:
«А и Федор-дьяк, девей староста!
А сором сказать, грех утаить,
А и то поем, девицы, мешаемся,
Промежу собой, девицы, усмехаемся:
У нас нету дьяка-запевальшика,
А и молоды Стафиды Давыдовны,
А Иванушки понамаря зде же нет».
А сказал он, девей староста,
А сказал Чурилье-игуменье:
«То девицы поют, мешаются,
Промежу собой девицы усмехаются:
Нет у них дьяка-запевальшика,
Стафиды Давыдьевны, понамаря Иванушки».
И сказала Чурилья-игуменья:
«А ты, Федор-дьяк, девей староста!
А скоро ты побеги по манастырю,
Скоро обойди триста келей,
Поищи ты Стафиды Давыдьевны.
Али Стафиды ей мало можется,
Али стоит она перед богом молится?».
А Федор-дьяк заскакал-забежал,
А скоро побежал по манастырю,
А скоро обходил триста келей,
Дошел до Стафидины келейки:
Под окошечком огонек горит,
Огонек горит, караул стоит.
А Федор-дьяк караул скрал,
Караулы скрал, он в келью зашел,
Он двери отворил и в келью зашел:
«А и гой еси ты, Стафида Давыдьевна,
А и царская ты богомольщица,
А и ты же княженецка племянница!
Не твое-то дело тонцы водить,
А твое бо дело богу молитися,
К заутрени итти!».
Бросалася Стафида Давыдьевна,
Наливала стакан винца-водки добрыя,
И другой — медку сладкова,
И пали ему, старосте, во резвы ноги:
«Выпей стакан зелена вина,
Другой — меду сладкова
И скажи Чурилье-игуменье,
Что мало Стафиде можется,
Едва душа в теле полуднует».
А и тот-та Федор-девей староста
Он скоро пошел ко заутрени
И сказал Чурилье-игуменье,
Что той-де старицы, Стафиды Давыдьевны,
Мало можется, едва ее душа полуднует.
А и та-та Чурилья-игуменья,
Отпевши заутрени,
Скоро поезжала по манастырю,
Испроехала триста келей
И доехала ко Стафиды кельицы,
И взяла с собою питья добрыя,
И стала ее лечить-поить.

Яков Петрович Полонский

Сон язычника

Я бежал от вакханалий
Обезумевшаго Рима,
От его победных криков
И его предсмертных стонов,
От цепей, повитых лавром,
И от собственнаго рабства;
Я бежал на лоно мира,
В горы, в лес,— и одинокий,
Там, среди глухой пустыни,
На песок упал с молитвой
И, на крыльях сновиденья,
Был восхищен до Зевеса.

Из-за туч, в румяном блеске
Возникающаго утра,
Увидал я лик, венчанный

Бледно-золотистым роем
Потухающих созвездий;
Кудри бога опускались
На широкие покровы
Сизых туч, и в этих тучах
От малейших мановений
Головы его мгновенно
Вспыхивали и сверкали
Стрелы молний. Перед этим
Грозно-величавым ликом
Я был — малая снежинка,
Вьющаяся перед глыбой
Снежной на челе высоких
Альп, прикрытых облаками.

И когда стихал громовый
Шорох в складках над горами
Распростертой ризы бога,
Лепетал язык мой; крик мой,
Дерзкий крик мой поднимался
Выше, выше, и был слышен,
Как звук падающей капли
В тихом плеске океана
При безветрии, в час утра.

Я взывал: «Зевес могучий!
«Повели мне!..— каковы бы
«Ни были твои веленья,
«Я твою исполню волю.
«Я снесу завет твой в храмы,
«В хижины, в суды, в чертоги,
«И в сенаторския виллы,
«И в те пышные вертепы,
«Где, нагая, в жаркой пляске,
«Закружилась Мессалина.
«Именем твоим я буду
«Говорить, миродержавный!
«И язык мой будет вещим
«Вразумителем народов».

Провещал мне громовержец:
«Я пошлю тебя к народам,
«Но клянись, что ты исполнишь
«Волю древняго Зевеса».
Задыхаясь от избытка
Сердца, вскрикнул я: «Клянуся
«Именем твоим — исполню!..»
И дыханье Зевса стало
Проноситься теплым ветром,

И меня ласкал тот ветер,
И ему внимал я:
«Слушай,
«Бедный мальчик, надоели
«Мне жрецы мои; мне тошно
«От курений их; от дыму
«Этих жертвоприношений
«Закоптели золотыя
«Сени моего чертога,
«Закружились, как от чаду,
«Головы богов, со мною
«Разделяющих трапезу.
«И не тот я, чем когда-то
«Был в те дни, когда лишь греки
«Воздвигали мне кумиры:—
«В дни безсмертных песен был я
«Свят, как дух слепца Гомера;—
«Жизнь моя текла в их стройных,
«Величавых изваяньях;—
«Для меня тогда был мрамор
«Осязаемым безсмертьем…
«Миновало это время!

«И торжественные гимны
«Стали мне давно противны,
«Как болотный хор лягушек,
«Воспевающий миазмы,
«Отравляющие воздух.
«Слушай, смертный, если хочешь
«Ты вкусить хотя крупицу
«От трапезы тех безсмертных,
«Что̀ беседуют со мною,—
«Проповедуй этим людям,
«Что Зевес не существует!—
«Так решил совет безсмертных».

В ужас я пришел от этих
Слов и молвил, содрогаясь:
«Как могу я с этой вестью
«Снизойти опять на землю?
«Как могу я это слово
«Пронести среди народов?—
«И толпа меня отвергнет,
«И жрецы на избиенье
«Предадут меня народу».
Загремел негодованьем
Голос вечнаго владыки:

— «Как!— ничтожество!— Не ты ли,
«Жалкий раб, дерзнул так смело
«И высоко так подняться?
«Крылья духа, где вы?— или
«Трусишь ты венцом страданья
«Увенчать твой лоб, в котором,
«Думал я, таится разум?»
— «Я клялся страдать за Зевса,
«Но — страдать за отрицанье…
«Пощади!»

Но пущим гневом
Загремел отец вселенной,
И лицо его зарделось,
Словно тонкий, яркий пламень
Разлился по нем.— «Да разве
«Отрицание не вера?
«Разве люди точно так же
«Не поверят, что Зевеса
«Нет и не было, как прежде
«Верили в его перуны?
«Прочь! лети пылинка с пылью!—
«Я найду других пророков».

Всколыхались кудри бога,
И сомкнулись тучи;— серым,
Мутным и дождливым небом
Стало грозное виденье.
Гром в горах гудел, когда я,
Лежа на песке, проснулся.

Яков Петрович Полонский

Сон язычника

Я бежал от вакханалий
Обезумевшего Рима,
От его победных криков
И его предсмертных стонов,
От цепей, повитых лавром,
И от собственного рабства;
Я бежал на лоно мира,
В горы, в лес,— и одинокий,
Там, среди глухой пустыни,
На песок упал с молитвой
И, на крыльях сновиденья,
Был восхищен до Зевеса.

Из-за туч, в румяном блеске
Возникающего утра,
Увидал я лик, венчанный

Бледно-золотистым роем
Потухающих созвездий;
Кудри бога опускались
На широкие покровы
Сизых туч, и в этих тучах
От малейших мановений
Головы его мгновенно
Вспыхивали и сверкали
Стрелы молний. Перед этим
Грозно-величавым ликом
Я был — малая снежинка,
Вьющаяся перед глыбой
Снежной на челе высоких
Альп, прикрытых облаками.

И когда стихал громовый
Шорох в складках над горами
Распростертой ризы бога,
Лепетал язык мой; крик мой,
Дерзкий крик мой поднимался
Выше, выше, и был слышен,
Как звук падающей капли
В тихом плеске океана
При безветрии, в час утра.

Я взывал: «Зевес могучий!
Повели мне!..— каковы бы
Ни были твои веленья,
Я твою исполню волю.
Я снесу завет твой в храмы,
В хижины, в суды, в чертоги,
И в сенаторские виллы,
И в те пышные вертепы,
Где, нагая, в жаркой пляске,
Закружилась Мессалина.
Именем твоим я буду
Говорить, миродержавный!
И язык мой будет вещим
Вразумителем народов».

Провещал мне громовержец:
«Я пошлю тебя к народам,
Но клянись, что ты исполнишь
Волю древнего Зевеса».
Задыхаясь от избытка
Сердца, вскрикнул я: «Клянуся
Именем твоим — исполню!..»
И дыханье Зевса стало
Проноситься теплым ветром,

И меня ласкал тот ветер,
И ему внимал я:
«Слушай,
Бедный мальчик, надоели
Мне жрецы мои; мне тошно
От курений их; от дыму
Этих жертвоприношений
Закоптели золотые
Сени моего чертога,
Закружились, как от чаду,
Головы богов, со мною
Разделяющих трапезу.
И не тот я, чем когда-то
Был в те дни, когда лишь греки
Воздвигали мне кумиры:—
В дни бессмертных песен был я
Свят, как дух слепца Гомера;—
Жизнь моя текла в их стройных,
Величавых изваяньях;—
Для меня тогда был мрамор
Осязаемым бессмертьем…
Миновало это время!

И торжественные гимны
Стали мне давно противны,
Как болотный хор лягушек,
Воспевающий миазмы,
Отравляющие воздух.
Слушай, смертный, если хочешь
Ты вкусить хотя крупицу
От трапезы тех бессмертных,
Что беседуют со мною,—
Проповедуй этим людям,
Что Зевес не существует!—
Так решил совет бессмертных».

В ужас я пришел от этих
Слов и молвил, содрогаясь:
«Как могу я с этой вестью
Снизойти опять на землю?
Как могу я это слово
Пронести среди народов?—
И толпа меня отвергнет,
И жрецы на избиенье
Предадут меня народу».
Загремел негодованьем
Голос вечного владыки:

— «Как!— ничтожество!— Не ты ли,
Жалкий раб, дерзнул так смело
И высоко так подняться?
Крылья духа, где вы?— или
Трусишь ты венцом страданья
Увенчать твой лоб, в котором,
Думал я, таится разум?»
— «Я клялся страдать за Зевса,
Но — страдать за отрицанье…
Пощади!»

Но пущим гневом
Загремел отец вселенной,
И лицо его зарделось,
Словно тонкий, яркий пламень
Разлился по нем.— «Да разве
Отрицание не вера?
Разве люди точно так же
Не поверят, что Зевеса
Нет и не было, как прежде
Верили в его перуны?
Прочь! лети, пылинка, с пылью!—
Я найду других пророков».

Всколыхались кудри бога,
И сомкнулись тучи;— серым,
Мутным и дождливым небом
Стало грозное виденье.
Гром в горах гудел, когда я,
Лежа на песке, проснулся.

Алексей Толстой

Весенний дождь

Дождик сквозь солнце, крупный и теплый,
Шумит по траве,
По синей реке.
И круги да пузырики бегут по ней,
Лег тростник,
Пушистые торчат початки,
В них накрепко стрекозы вцепились,
Паучки спрятались, поджали лапки,
А дождик поливает:
Дождик, дождик пуще
По зеленой пуще.
Чирики, чигирики,
По реке пузырики.
Пробежал низенько,
Омочил мокренько.
Ой, ладога, ладога,
Золотая радуга!
Рада белая береза:
Обсыпалась почками,
Обвесилась листочками.
Гроза гремит, жених идет,
По солнцу дождь, — весенний мед,
Чтоб, белую да хмельную,
Укрыть меня в постель свою,
Хрустальную,
Венчальную…
Иди, жених, замрела я,
Твоя невеста белая…
Обнял, обсыпал дождик березу,
Прошумел по листам
И по радужному мосту
Помчался к синему бору…
По мокрой траве бегут парень да девушка.
Уговаривает парень:
«Ты не бойся, пойдем,
Хоровод за селом
Созовем, заведем,
И, под песельный глас,
Обведут десять раз,
Обручившихся, нас.
Этой ночью красу –
Золотую косу
Расплету я в лесу».
Сорвала девушка лопух,
Закрылась.
А парень приплясывает:
«На меня погляди,
Удалее найди:
Говорят обо мне,
Что девицы во сне
Видят, около,
Ясна сокола».
На реке дед-перевозчик давно поджидает,
Поглядывает, посмеивается в бороду.
Сбежали с горы к речке парень да девушка,
Отпихнул дед перевоз,
Жалко стало внучки, стал реке выговаривать:
«Ты, река Бугай, серебром горишь;
Скатным жемчугом по песку звенишь;
Ты прими, Бугай, вено девичье,
Что даю тебе, мимо едучи;
Отдаю людям дочку милую, –
Охрани ее водной силою
От притыки, от глаза двуглазого,
От двузубого, лешего, банника,
От гуменника, черного странника,
От шишиги и нежитя разного».
И спустил в реку узелок с хлебом-солью.
Девушка к воде нагнулась,
Омакнула пальцы:
«Я тебе, река, кольцо скую –
Научи меня, молоденькую,
Как мне с мужем речь держать,
Ночью в губы целовать,
Петь над люлькой песни женские,
Домовые, деревенские.
Научи, сестра-река,
Будет счастье ли, тоска?»
А в село девушкам
Сорока-ворона на хвосте принесла.
Все доложила:
«Бегите к речке скорей!»
Прибежали девушки к речке,
Закружились хороводом на крутом берегу,
В круг вышла молодуха,
Подбоченилась,
Грудь высокая, лицо румяное, брови крутые.
Звякнула монистами:
«Как по лугу, лугу майскому,
Заплетались хороводами,
Хороводами купальскими,
Над русалочьими водами.
Звезды кружатся далекие,
Посреди их месяц соколом,
А за солнцем тучки легкие
Ходят кругом, ходят около.
Вылезайте, мавки, душеньки,
Из воды на волю-волюшку,
Будем, белые подруженьки,
Хороводиться по полюшку».
А со дна зеленые глаза глядят.
Распустили русалки-мавки длинные косы.
«Нам бы вылезти охота,
Да боимся солнца;
Опостылела работа!
Колет веретенце.
На закате под ветлою
Будем веселиться,
Вас потешим ворожбою,
Красные девицы».
Обняв девушку, парень
Кричит с перевоза:
«Хороните, девки, день,
Закликайте ночку –
Подобрался ключ-кремень
К алому замочку.
Кто замочек отомкнет
Лаской или силой,
Соберет сотовый мед
Батюшки Ярилы».
Ухватили девушки парня и невесту,
Побежали по лугу,
Окружили, запели:
«За телкою, за белою,
По полю, полю синему
Ядреный бык, червленый бык
Бежал, мычал, огнем кидал:
„Уж тебя я догоню, догоню,
Молодую полоню, полоню!“
А телушка, а белая,
Дрожала, вся замрелая, –
Нагонит бык, спалит, сожжет…
Бежит, молчит, и сердце мрет…
А бык нагнал,
Червленый, пал:
„Уж тебя я полонил, полонил,
В прощах воду отворил, отворил,
Горы, долы оросил, оросил“»
Перекинулся дождик от леса,
Да подхватил,
Да как припустился
По травушкам, по девушкам,
Теплый да чистый:
Дождик, дождик пуще
По зеленой пуще,
Чирики, чигирики,
По воде пузырики,
Пробежал низенько,
Омочил мокренько.
Ой, ладога, ладога,
Золотая радуга,
Слава!

Илья Сельвинский

Евпаторийский пляж

Женщины коричневого глянца,
Словно котики на Командорах,
Бережно детенышей пасут.Я лежу один в спортивной яхте
Против элегантного «Дюльбера»,
Вижу осыпающиеся дюны,
Золотой песок, переходящий
К отмели в лилово-бурый занд,
А на дне у самого прилива —
Легкие песчаные полоски,
Словно нёбо.Я лежу в дремоте.
Глауберова поверхность,
Светлая у пляжа, а вдали
Испаряющаяся, как дыханье,
Дремлет, как и я.Чем пахнет море?
Бунин пишет где-то, что арбузом.
Да, но ведь арбузом также пахнет
И белье сырое на веревке,
Если иней прихватил его.
В чем же разница? Нет, море пахнет
Юностью! Недаром над водою,
Словно звуковая атмосфера,
Мечутся, вибрируют, взлетают
Только молодые голоса.
Кстати: стая девушек несется
С дюны к самой отмели.
Одна
Поднимает платье до корсажа,
А потом, когда, скрестивши руки,
Стала через голову тянуть,
Зацепилась за косу крючочком.
Распустивши волосы небрежно
И небрежно шпильку закусив,
Девушка завязывает в узел
Белорусое свое богатство
И в трусах и лифчике бежит
В воду. О! Я тут же крикнул:
«Сольвейг!»
Но она не слышит. А быть может,
Ей почудилось, что я зову
Не ее, конечно, а кого-то
Из бесчисленных девиц. Она
На меня и не взглянула даже.
Как это понять? Высокомерность?
Ладно! Это так ей не пройдет.
Подплыву и, шлепнув по воде,
Оболью девчонку рикошетом.Вот она стоит среди подруг
По пояс в воде. А под водою
Ноги словно зыблются, трепещут,
Преломленные морским теченьем,
И становятся похожи на
Хвост какой-то небывалой рыбы.
Я тихонько опускаюсь в море,
Чтобы не привлечь ее вниманья,
И бесшумно под водой плыву
К ней.
Кто видел девушек сквозь призму
Голубой волны, тот видел призрак
Женственности, о какой мечтали
Самые изящные поэты.Подплываю сзади. Как тут мелко!
Вижу собственную тень на дне,
Словно чудище какое. Вдруг,
Сам того, ей-ей, не ожидая,
Принимаю девушку на шею
И взмываю из воды на воздух.
Девушка испуганно кричит,
А подруги замерли от страха
И глядят во все глаза.«Подруги!
Вы, конечно, поняли, что я —
Бог морской и что вот эту деву
Я сейчас же увлеку с собой,
Словно Зевс Европу».«Что за шутки?! —
Закричала на меня Европа.—
Если вы сейчас же… Если вы…
Если вы сию минуту не…»Тут я сделал вид, что пошатнулся.
Девушка от страха ухватилась
За мои вихры… Ее колени
Судорожно сжали мои скулы.Никогда не знал я до сих пор
Большего блаженства…
Но подруги
Подняли отчаянный крик! Я глядел и вдруг как бы очнулся.
И вот тут мне стало стыдно так,
Что сгорали уши. Наважденье…
Почему я? Что со мною было?
Я ведь… Никогда я не был хамом.Два-три взмаха. Я вернулся к яхте
И опять лежу на прове.*
Сольвейг,
Негодуя, двигается к пляжу,
Чуть взлетая на воде, как если б
Двигалась бы на Луне.
У дюны
К ней подходит старичок.
Она
Что-то говорит ему и гневно
Пальчиком показывает яхту.
А за яхтой море. А за морем
Тающий лазурный Чатыр-Даг
Чуть светлее моря. А над ним
Небо чуть светлее Чатыр-Дага.Девушка натягивает платье,
Девушка, пока еще босая,
Об руку со старичком уходит,
А на тротуаре надевает
Босоножки и, стряхнувши с юбки
Мелкие ракушки да песок,
Удаляется навеки.Сольвейг!
Погоди… Останься… Может быть,
Я и есть тот самый, о котором
Ты мечтала в девичьих виденьях!
Нет.
Ушла.
Но ты не позабудешь
Этого события, о Сольвейг,
Сольвейг белорусая!
Пройдут
Годы.
Будет у тебя супруг,
Но не позабудешь ты о том,
Как сидела, девственница, в страхе
На крутых плечах морского бога
У подножья Чатыр-Дага.
Сольвейг!
Ты меня не позабудешь, правда?
Я ведь не забуду о тебе…
А женюсь, так только на такой,
Чтобы, как близнец, была похожа
На тебя, любимая.
___________________
* Прова — носовая палубка.

Яков Петрович Полонский

Видение Османа

От ужаса и ран очнулся я в раю:
В раю разостлан был ковер, как шаль узорный,
И на него склонил я голову мою,
Отдавшись ласкам дев и страсти непритворной…
У наших ног фонтан вздымал свои струи,—
В алмазы, в бисер, в пыль струи те рассыпались,—
Прохладой веяло, и радуги качались
В ароматической серебряной пыли;
Деревья райские, тенисты, плодовиты,
Росли, как острова, лианами повиты,
И приглашали вас в таинственную сень,
Любовью услаждать божественную лень…
В киосках для мужей, воителей избранных,

Стояли в чашах рис, соты, плоды, шербет;
Их подносили нам, в одеждах легкотканных,
Красавицы, каких у нас в Стамбуле нет.
Так, полный светлых грез, мог созерцать я оком
Все то, что было мне обещано Пророком.
Погибшие в бою от стали, от свинца,
Блаженству своему ни меры, ни конца
Мы не предвидели,— нам вечность улыбалась!..
Но испытание нам ниспослал Алла:
Вдруг, точно сумерки настали, полумгла,
Как дымка темная, завесила наш ясный,
Сапфирный неба свод, и наш эдемский день,—
Наш незакатный день, померк, как день ненастный:
К нам двигалась не ночь, а грозовая тень
Мы, вверх подняв глаза, стояли и глядели,
И все от ужаса как бы оцепенели.
Как бурных, серых туч воздушный караван,
Неслось к нам полчище погибших христиан…
Бог весть куда, зачем, сцепясь, они летели,
Без крыл, без покрывал, и сладкогласно пели.
И стали различать мы вражьи их тела,
С следами от огня, железа и кола;
И увидали мы — дрожащими руками
Жен опозоренных и голых матерей
К сосцам прижатые — тела грудных детей,

И тощих стариков, с седыми волосами,
Исполосованных кровавыми рубцами,
И юношей еще звенящих кандалами,
И сотни, тысячи из них, на рамена
Взвалив громадный крест, несли его, тащили…
Нам высота креста была едва видна
Сквозь вихрь поднявшейся сухой листвы и пыли,
Тогда как нижний край его, влачась, как плуг,
И почву бороздя, все колебал вокруг,—
Киоски падали, струи фонтанов били,
Как будто буря их хотела слить в потоп,
И дева-гурия поблекла, как цветок
На хрупком стебельке, который надломили…
И возроптал я: «О, Алла! где твой пророк?
Сражались мы как львы,— гяуры победили…
Алла! Они свой крест протащат на Восток
И разорят твой рай!..»
Но тут я вдруг очнулся,
Привстал и простонал, и в страхе оглянулся
И вижу: мгла кругом… на сломанный лафет,
На трупы, на кусты чуть брезжит лунный свет;
С горы ползет туман; на месте страшной схватки
Гяуров, как стада, походные палатки,
Теснясь, белеются далеко вдоль реки;
Кой-где зловещие мелькают огоньки…

Прощай, мой светлый рай! Еще мои страданья
Не кончились! Но ты, дух смерти Азраил!..
Я чувствую размах твоих холодных крыл…
Спеши, неси меня в страну очарованья,
Опять на те ковры, к той гурии, в ту сень,
Где нежит и царит божественная лень!

Виктор Григорьевич Тепляков

Слезы и хохот

Оживите сердце вялое!
Дайте жить по старине!
Иль оплакивать бывалое
Слез бывалых дайте мне!
Жуковский

В былые дни, пред солнечным закатом,
Когда падет вечерняя роса,
Пылает бор и разноцветным златом
Подернутся над морем небеса;
Когда, браздя лазурные поляны,
Как призраки, блуждают облака —
Там чудный храм, там девы лик румяный,
Там гордый шлем и витязя рука;
Когда вдали на башне одинокой
Златого дня последний миг звучит
И за него, сливаясь в гимн высокий,
Всей твари глас творца благодарит, —
Тогда духовным сладострастьем
Переполнялась грудь моя;
Богатый радостью и счастьем,
Лил слезы я.

Теперь при мне дивятся ли природе,
Любовь ли чтут наперсницей харит,
О славе ли, о гордой ли свободе
Доверчиво мне юность говорит;
Брамина ль герб толпе надоедает,
Глядит ли в знать мой мальчик Франц Пейрон,
Былой ли шут богатством осыпает
Своих коней, поклонников и жен;
Дивится ль мир звезде Наполеона,
О Байроне ль толкует мне пиит,
Философ ли премудрость Соломона
Всем поровну со временем сулит,-
Тогда к своим я щам и каше
Мечтой восторженной лечу,
Дивлюсь какой-нибудь Малаше
И хохочу.

В былые дни, когда на дерн атласный
Глядит сквозь тень садовую луна
И соловья с кантатой сладострастной
Душа цветов гармонии полна;
Когда в часы прогулки молчаливой
Лилейных рук я трепет ощущал,
Ловил очей огонь красноречивый,
Улыбки блеск душой подстерегал...
Пусть нерв то было раздраженье, —
Но фактов скаредных меня
Тогда не грызло изученье,
И плакал я!

Теперь я зрю ль невинное созданье,
Влекомое к пороку нищетой,
Его спасу ль, дам телу одеянье,
Дам сердцу жизнь — и новою ль душой
Блеснет краса воскреснувшей лилеи,
И влюбится ль творец Пигмалион,
И вдруг потом о бегстве ль Галатеи
С его слугой услышит Селадон, —
Тогда (будь сказано меж нами)
Хоть я, вздохнув, и поворчу,
Но через миг, пожав плечами,
Захохочу.

В былые дни мне душ мечталось братство;
Я долго ждал: не встретится ль Пилад?
Делил бы с ним я бедность и богатство
И за него точил бы свой булат.
В подлунном мире — Аббадона,
Химера в нем твой Абдиил!
Но я читал тогда Платона
И слезы лил.

Теперь судьбы ль я с чадом повстречаюсь,
Его птенцом из праха ль извлеку,
Крестом ли с ним, с безродным, поменяюсь
И братом ли пришельца нареку;
И если он, сей друг, сей брат крестовый,
Меня пронзит кровавой клеветой,
Пришлет мне казнь иль тяжкие оковы
И прибежит позор увидеть мой, —
«Где ж ты?.. Спеши взглянуть, ленивец!» —
Тогда я Каину вскричу
И, равнодушный несчастливец,
Захохочу.

И стало быть, такими-то судьбами
Пускай с детьми толкует Гераклит;
И стало быть, над зрелыми умами
Да царствует философ Демокрит!
Перед комедией лубочной
Я больше плакать не хочу, —
И что б ни сделалось — нарочно
Захохочу!..

Иосиф Бродский

Осенний крик ястреба

Северозападный ветер его поднимает над
сизой, лиловой, пунцовой, алой
долиной Коннектикута. Он уже
не видит лакомый променад
курицы по двору обветшалой
фермы, суслика на меже.

На воздушном потоке распластанный, одинок,
все, что он видит — гряду покатых
холмов и серебро реки,
вьющейся точно живой клинок,
сталь в зазубринах перекатов,
схожие с бисером городки

Новой Англии. Упавшие до нуля
термометры — словно лары в нише;
стынут, обуздывая пожар
листьев, шпили церквей. Но для
ястреба, это не церкви. Выше
лучших помыслов прихожан,

он парит в голубом океане, сомкнувши клюв,
с прижатою к животу плюсною
— когти в кулак, точно пальцы рук —
чуя каждым пером поддув
снизу, сверкая в ответ глазною
ягодою, держа на Юг,

к Рио-Гранде, в дельту, в распаренную толпу
буков, прячущих в мощной пене
травы, чьи лезвия остры,
гнездо, разбитую скорлупу
в алую крапинку, запах, тени
брата или сестры.

Сердце, обросшее плотью, пухом, пером, крылом,
бьющееся с частотою дрожи,
точно ножницами сечет,
собственным движимое теплом,
осеннюю синеву, ее же
увеличивая за счет

еле видного глазу коричневого пятна,
точки, скользящей поверх вершины
ели; за счет пустоты в лице
ребенка, замершего у окна,
пары, вышедшей из машины,
женщины на крыльце.

Но восходящий поток его поднимает вверх
выше и выше. В подбрюшных перьях
щиплет холодом. Глядя вниз,
он видит, что горизонт померк,
он видит как бы тринадцать первых
штатов, он видит: из

труб поднимается дым. Но как раз число
труб подсказывает одинокой
птице, как поднялась она.
Эк куда меня занесло!
Он чувствует смешанную с тревогой
гордость. Перевернувшись на

крыло, он падает вниз. Но упругий слой
воздуха его возвращает в небо,
в бесцветную ледяную гладь.
В желтом зрачке возникает злой
блеск. То есть, помесь гнева
с ужасом. Он опять

низвергается. Но как стенка — мяч,
как падение грешника — снова в веру,
его выталкивает назад.
Его, который еще горяч!
В черт-те что. Все выше. В ионосферу.
В астрономически объективный ад

птиц, где отсутствует кислород,
где вместо проса — крупа далеких
звезд. Что для двуногих высь,
то для пернатых наоборот.
Не мозжечком, но в мешочках легких
он догадывается: не спастись.

И тогда он кричит. Из согнутого, как крюк,
клюва, похожий на визг эриний,
вырывается и летит вовне
механический, нестерпимый звук,
звук стали, впившейся в алюминий;
механический, ибо не

предназначенный ни для чьих ушей:
людских, срывающейся с березы
белки, тявкающей лисы,
маленьких полевых мышей;
так отливаться не могут слезы
никому. Только псы

задирают морды. Пронзительный, резкий крик
страшней, кошмарнее ре-диеза
алмаза, режущего стекло,
пересекает небо. И мир на миг
как бы вздрагивает от пореза.
Ибо там, наверху, тепло

обжигает пространство, как здесь, внизу,
обжигает черной оградой руку
без перчатки. Мы, восклицая «вон,
там!» видим вверху слезу
ястреба, плюс паутину, звуку
присущую, мелких волн,

разбегающихся по небосводу, где
нет эха, где пахнет апофеозом
звука, особенно в октябре.
И в кружеве этом, сродни звезде,
сверкая, скованная морозом,
инеем, в серебре,

опушившем перья, птица плывет в зенит,
в ультрамарин. Мы видим в бинокль отсюда
перл, сверкающую деталь.
Мы слышим: что-то вверху звенит,
как разбивающаяся посуда,
как фамильный хрусталь,

чьи осколки, однако, не ранят, но
тают в ладони. И на мгновенье
вновь различаешь кружки, глазки,
веер, радужное пятно,
многоточия, скобки, звенья,
колоски, волоски —

бывший привольный узор пера,
карту, ставшую горстью юрких
хлопьев, летящих на склон холма.
И, ловя их пальцами, детвора
выбегает на улицу в пестрых куртках
и кричит по-английски «Зима, зима!»

Николай Языков

Ала (ливонская повесть)

Ливонская повесть
(посвящена М. Н. Дириной)В стране любимой небесами,
Где величавая река
Между цветущими брегами
Играет ясными струями;
Там, где Албертова рука
Лишила княжеского права
Неосторожного Всеслава;
Где после Грозный Иоанн,
Пылая местью кровожадной,
Казнил за Магнуса граждан
Неутомимо беспощадно;
Где добрый гений старины
Над чистым зеркалом Двины
Хранит доселе как святыню
Остатки каменной стены
И кавалерскую твердыню.В дому отцовском, в тишине,
Как цвет Эдема расцветала
Очаровательная Ала.
Меж тем в соседней стороне,
Устами Паткуля, к войне
Свобода храбрых вызывала;
И удалого короля
Им угнетенная земля
С валов балтийских принимала.
Когда, прославившись мечем,
Он шел с полуночным царем
Изведать силы боевые,
Не зная, дерзкой, как бодра
Железной волею Петра
Преображенная Россия.Родитель Алы доходил
К пределу жизненной дороги;
Он долго родине служил.
Видал кровавые тревоги,
Бывал решителем побед;
Потом оставил шумный свет,
И, безмятежно догорая,
Прекрасен был, как вечер мая,
Закат его почтенных лет.
Но вдруг — и кто не молодеет?
Своим годам кто помнит счет,
Чей дух не крепнет, не смелеет.
Чья длань железа не берет,
И взор весельем не сверкает,
И грудь восторгом не полна,
Когда знамены развевает
За честь и родину война?
Он вновь надел одежду брани,
Стальную саблю наточил —
Казалось, старца оживил
Священный жар его желаний!
Он позвал дочь и говорил:
«Уже лишен я прежних сил
Неумолимыми годами;
Прошла пора, как твой отец
Был знаменитейший боец
Между ливонскими бойцами,
Свершал геройские дела;
Все старость жадная взяла.
Не все взяла! Еще волнует
Мою хладеющую кровь
К добру и вольности любовь!
Еще отрадно сердце чует
Их благодетельный призыв,
Ему, как юноша, внимаю
И снова смел, и снова жив
Служить родительскому краю.
Проснитесь бранные поля,
Пируйте мужество и мщенье!
Что нам судьбы определенье?
Опять ли силы короля
Подавят милую свободу?
Или торжественно она
Отдаст ливонскому народу
Ее златые времена?
Победа — смерть ли — будь что будет!
Лишь бы не стыд! Пускай же нас
К мечтам, хотя в последний раз,
Глас родины, как неба глас,
От сна позорного пробудит!»
Сказал, и взоры старика
Мятежным пламенем сверкали,
И быстро падала рука
На рукоять военной стали:
Так в туче реется огонь,
Когда с готовыми громами
Она плывет под небесами,
Так, слыша битву, ярый конь
Кипит и топает ногами.Так незастенчивый для вас
Давно я начал мой рассказ,
Давно мечтою вдохновенной
Его я создал в голове,
Ему длина тетради в две,
Предмет — девица, шум военный,
Любовь и редкости людей;
Наш Петр, гигант между царей,
Один великий, несравненный,
И Карл, венчанный дуралей —
Неугомонный, неизменный,
С бродяжной славою своей.Высоким даром управляя
По вдохновенью, по уму
Я ничему и никому
На поле муз не подражая
Певец лихих и страшных дел
Я буду пламенен и смел,
Как наша юность удалая,
И песнь торжественно живая
Свободна будет и ясна,
Как безмятежная луна!
Как чистый пурпур небосклона,
Стройна, как пальма Диванона,
И как душа моя скромна! Вчера, как грохот колокольный
Спокойный воздух оглашал
В священный час, небогомольный
Я долг церковный забывал!
Мечты сменялися мечтами,
Я музу радостную звал
С ее прекрасными дарами —
И не послушалась она!
А я — невольно молчаливый
Смирил душевные порывы
И сел печально у окна.
Придет пора и недалеко!
Я для Парнаса оживу,
Я песнью нежной и высокой
Утешу русскую молву;
Вам с умилительным поклоном
Представлю важную тетрадь
Стихов, внушенных Аполлоном,
И стану сердцем ликовать!

Андрей Белый

Не тот

I

Сомненье, как луна, взошло опять,
и помысл злой
стоит, как тать, —
осенней мглой.

Над тополем, и в небе, и в воде
горит кровавый рог.
О, где Ты, где,
великий Бог!..

Откройся нам, священное дитя…
О, долго ль ждать,
шутить, грустя,
и умирать?

Над тополем погас кровавый рог.
В тумане Назарет.
Великий Бог!..
Ответа нет.

II

Восседает меж белых камней
на лугу с лучезарностью кроткой
незнакомец с лазурью очей,
с золотою бородкой.

Мглой задернут восток…
Дальний крик пролетающих галок.
И плетет себе белый венок
из душистых фиалок.

На лице его тени легли.
Он поет — его голос так звонок.
Поклонился ему до земли.
Стал он гладить меня, как ребенок.

Горбуны из пещеры пришли,
повинуясь закону.
Горбуны поднесли
золотую корону.

«Засиял ты, как встарь…
Мое сердце тебя не забудет.
В твоем взоре, о царь,
все что было, что есть и что будет.

И береза, вершиной скользя
в глубь тумана, ликует…
Кто-то, Вечный, тебя
зацелует!»

Но в туман удаляться он стал.
К людям шел разгонять сон их жалкий.
И сказал,
прижимая, как скипетр, фиалки:

«Побеждаеши сим!»
Развевалась его багряница.
Закружилась над ним,
глухо каркая, черная птица.

III

Он — букет белых роз.
Чаша он мировинного зелья.
Он, как новый Христос,
просиявший учитель веселья.

И любя, и грустя,
всех дарит лучезарностью кроткой.
Вот стоит, как дитя,
с золотисто-янтарной бородкой.

«О, народы мои,
приходите, идите ко мне.
Песнь о новой любви
я расслышал так ясно во сне.

Приходите ко мне.
Мы воздвигнем наш храм.
Я грядущей весне
свое жаркое сердце отдам.

Приношу в этот час,
как вечернюю жертву, себя…
Я погибну за вас,
беззаветно смеясь и любя…

Ах, лазурью очей
я омою вас всех.
Белизною моей
успокою ваш огненный грех»…

IV

И он на троне золотом,
весь просиявший, восседая,
волшебно-пламенным вином
нас всех безумно опьяняя,

ускорил ужас роковой.
И хаос встал, давно забытый.
И голос бури мировой
для всех раздался вдруг, сердитый.

И на щеках заледенел
вдруг поцелуй желанных губок.
И с тяжким звоном полетел
его вина червонный кубок.

И тени грозные легли
от стран далекого востока.
Мы все увидели вдали
седобородого пророка.

Пророк с волненьем грозовым
сказал: «Антихрист объявился»…
И хаос бредом роковым
вкруг нас опять зашевелился.

И с трона грустный царь сошел,
в тот час повитый тучей злою.
Корону сняв, во тьму пошел
от нас с опущенной главою.

V

Ах, запахнувшись в цветные тоги,
восторг пьянящий из кубка пили.
Мы восхищались, и жизнь, как боги,
познаньем новым озолотили.

Венки засохли и тоги сняты,
дрожащий светоч едва светится.
Бежим куда-то, тоской объяты,
и мрак окрестный бедой грозится.

И кто-то плачет, охвачен дрожью,
охвачен страхом слепым: «Ужели
все оказалось безумством, ложью,
что нас манило к высокой цели?»

Приют роскошный — волшебств обитель,
где восхищались мы знаньем новым, —
спалил нежданно разящий мститель
в час полуночи мечом багровым.

И вот бежим мы, бежим, как тати,
во тьме кромешной, куда — не знаем,
тихонько ропщем, перечисляем
недостающих отсталых братии.

VI

О, мой царь!
Ты запутан и жалок.
Ты, как встарь,
притаился средь белых фиалок.

На закате блеск вечной свечи,
красный отсвет страданий —
золотистой парчи
пламезарные ткани.

Ты взываешь, грустя,
как болотная птица…
О, дитя,
вся в лохмотьях твоя багряница.

Затуманены сном
наплывающей ночи
на лице снеговом
голубые безумные очи.

О, мой царь,
о, бесцарственно-жалкий,
ты, как встарь,
на лугу собираешь фиалки.

Павел Катенин

Убийца

В селе Зажитном двор широкий,
‎Тесовая изба,
Светлица и терем высокий,
‎Беленая труба.

Ни в чем не скуден дом богатой:
‎Ни в хлебе, ни в вине,
Ни в мягкой рухляди камчатой,
‎Ни в золотой казне.

Хозяин, староста округа,
‎Родился сиротой,
Без рода, племени и друга,
‎С одною нищетой.

И с нею век бы жил детина;
‎Но сжалился мужик:
Взял в дом, и как родного сына
‎Взрастил его старик.

Большая чрез село дорога;
‎Он постоялой двор
Держал, и с помощию Бога
‎Нажив его был скор.

Но как от злых людей спастися?
‎Убогим быть беда;
Богатым пуще берегися,
‎И горшего вреда.

Купцы приехали к ночлегу
‎Однажды ввечеру,
И рано в путь впрягли телегу
‎Назавтра поутру.

Недолго спорили о плате,
‎И со двора долой;
А сам хозяин на полате
‎Удавлен той порой.

Тревога в доме; с понятыми
‎Настигли, и нашли:
Они с пожитками своими
‎Хозяйские свезли.

Нет слова молвить в оправданье,
‎И уголовный суд
В Сибирь сослал их в наказанье,
‎В работу медных руд.

А старика меж тем с моленьем
‎Предав навек земле,
Приемыш получил с именьем
‎Чин старосты в селе.

Но что чины, что деньги, слава,
‎Когда болит душа?
Тогда ни почесть, ни забава,
‎Ни жизнь не хороша.

Так из последней бьется силы
Почти он десять лет;
Ни дети, ни жена не милы,
‎Постыл весь белой свет.

Один в лесу день целый бродит,
‎От встречного бежит,
Глаз напролет всю ночь не сводит
‎И всё в окно глядит.

Особенно когда день жаркий
‎Потухнет в ясну ночь,
И светит в небе месяц яркий,
‎Он ни на миг не прочь.

Все спят; но он один садится
‎К косящему окну.
То засмеется, то смутится,
‎И смотрит на луну.

Жена приметила повадки,
‎И страшен муж ей стал,
И не поймет она загадки,
‎И просит, чтоб сказал. —

«Хозяин! что не спишь ты ночи?
Иль ночь тебе долга?
И что на месяц пялишь очи,
‎Как будто на врага?» —

«Молчи, жена: не бабье дело
‎Все мужни тайны знать;
Скажи тебе — считай уж смело,
‎Не стерпишь не сболтать». —

«Ах! нет, вот Бог тебе свидетель,
‎Не молвлю ни словца;
Лишь всё скажи, мой благодетель,
‎С начала до конца». —

«Будь так; скажу во что б ни стало.
‎Ты помнишь старика;
Хоть на купцов сомненье пало,
‎Я с рук сбыл дурака». —

«Как ты!» — «Да так: то было летом,
‎Вот помню как теперь,
Незадолго перед рассветом;
‎Стояла настежь дверь.

Вошел я в избу, на полате
‎Спал старой крепким сном;
Надел уж петлю, да некстати
‎Тронул его узлом.

Проснулся черт, и видит: худо!
‎Нет в доме ни души.
«Убить меня тебе не чудо,
‎Пожалуй, задуши.

Но помни слово: не обидит
‎Без казни ввек злодей;
Есть там свидетель, Он увидит,
‎Когда здесь нет людей».

Сказал и указал в окошко.
‎Со всех я дернул сил,
Сам испугавшися немножко,
‎Что кем он мне грозил.

Взглянул, а месяц тут проклятой
‎И смотрит на меня,
И не устанет; а десятой
‎Уж год с того ведь дня.

Да полно что! Ты нем ведь, Лысой!
‎Так не боюсь тебя;
Гляди сычом, скаль зубы крысой,
‎Да знай лишь про себя». —

Тут староста на месяц снова
‎С усмешкою взглянул;
Потом, не говоря ни слова,
‎Улегся и заснул.

Не спит жена: ей страх и совесть
‎Покоя не дают.
Судьям доносит страшну повесть,
‎И за убийцей шлют.

В речах он сбился от боязни,
‎Его попутал Бог,
И, не стерпевши тяжкой казни,
‎Под нею он издох.

Казнь Божья вслед злодею рыщет;
‎Обманет пусть людей,
Но виноватого Бог сыщет:
‎Вот песни склад моей.

Александр Сумароков

Клариса (первая редакция)

С высокая горы источник низливался
И чистым хрусталем в долине извивался.
По белым он пескам и камышкам бежал.
Брега потоков сих кустарник украшал.
Милиза некогда с Кларисой тут гуляла
И, седши на траву, ей тайну объявляла:
«Кустарник сей мне мил, — она вещала ей. —
Он стал свидетелем всей радости моей.
В нем часто Палемон скотину напояет
И мниму в нем красу Милизину вспевает.
Здесь часто сетует он, в сердце жар храня,
И жалобы свои приносит на меня.
Здесь именем моим всё место полно стало,
И эхо здесь его стократно повторяло,
О, если б ведала ты, как я весела:
Я вижу, что его я сердцу впрямь мила,
Селинте Палемон меня предпочитает,
Знак склонности ея к себе уничтожает.
Мне кажется, душа его ко мне верна.
И ежели то так — так, знать, я недурна.
Намнясь купаясь я в день тихия погоды,
Нарочно пристально смотрела в ясны воды;
Хотя казался мне мой образ и пригож,
Но знать, что он в водах еще не так хорош».
Клариса ничего на то не отвечала,
Несмысленна была, любви еще не знала.
Милиза говорит: «Под этою горой
Незапно в первый раз он свиделся со мной.
Он, сшед с верхов ея с своим блеящим стадом,
Удержан был в долу понравившимся взглядом,
Где внятно слушала свирелку я его,
Не слыша никогда про пастуха сего,
Когда я, сидючи в приятной сей долине,
Взирала на места, лежащи в сей пустыне,
И, величая жизнь пастушью во уме,
Дивилась красотам в прелестной сей стране.
Любовны мысли в ум еще мне не впадали,
Пригожства сих жилищ мой разум услаждали,
И веселил меня пасомый мною скот.
Не знала прежде я иных себе забот.
Однако Палемон взложил на сердце камень,
Почувствовала я влиянный в жилах пламень,
Который день от дня умножился в крови
И учинил меня невольницей любви;
Но склонности своей поднесь не открываю
И только ныне тем себя увеселяю,
Что знаю то, что я мила ему равно.
Уже бы с ним в любви открылась я давно,
Да только приступить к открытию стыжуся,
А паче от него измены я боюся.
Я тщуся, чтоб пастух любил меня такой,
Который б не на час — на целый век был мой.
Кто ж подлинно меня, Клариса, в том уверит,
Что будет он мой ввек? Теперь не лицемерит,
Всем сердцем покорен став зраку моему,
Но, может быть, склонясь, прискучуся ему.
Довольно видела примеров я подобных:
Как волки, изловя когда овец беззлобных,
Терзают их, когда из паства унесут, —
Так часто пастухи сердца пастушек рвут».
— «Богине паств, тебе, Милиза, я клянуся,
Что я по смерть свою к тебе не пременюся», —
Пастух, перед нее представши, говорил.
Колико он тогда пастушку удивил!
Ей мнилося, что куст в него преобратился,
Иль он из облака перед нее свалился.
А он, сокрывшися меж частых тут кустов,
Был всех свидетелем ея любовных слов.
Она со трепетом и в мысли возмущенной
Вскочила с муравы долины наводненной
И к жительницам рощ, к прелестницам сатир,
Когда препархивал вокруг ея зефир
И быстрая вода в источнике журчала,
Прискорбным голосом, вздыхаючи, вещала:
«Богини здешних паств, о нимфы рощей сих,
Ступайте за леса, бежа жилищ своих!
Зефир, когда ты здесь вокруг меня летаешь,
Мне кажется, что ты меня пересмехаешь.
Лети отселе прочь, оставь места сии,
Спокой журчащие в источнике струи,
Чтоб я осмелилась то молвить, что мне должно:
Открывшися, уже таиться невозможно!»
Скончалась на брегах сих горесть пастуха,
Любезная его престала быть лиха.
Стократно тут они друг другу присягают
И поцелуями те клятвы утверждают.
Клариса, видя то, стыдиться начала,
И, зря, что тут она ненадобна была,
Их тающим сердцам не делает помехи,
Отходит; но, чтоб зреть любовничьи утехи,
Скрывается в кустах сплетенных и густых,
Внимает милый взгляд и разговоры их.
Какое множество прелестных видит взоров!
Какую слышит тьму приятных разговоров!
Спор, шутка, смех, игра — всё тут их веселит,
Всё тут, что мило им, и свет от них забыт.
Несмысленна, их зря, Клариса изумелась,
Ожглась, их видючи, и кровь ея затлелась.
Отходит скот пасти, но тех часов уж нет,
Как кровь была хладна: любовь с ума нейдет.
Луга покрыла ночь, пастушке уж не спится,
Затворит лишь глаза — ей то же всё и снится,
Лишается совсем робяческих забав,
И пременяется пастушкин прежний нрав.
Подружкина любовь Кларису заражает,
Клариса дней чрез пять Милизе подражает.

Эллис

Беатриче


Как свора псов, греховные деянья
рычат, струя голодную слюну,
но светлые покровы одеянья
мне в душу излучают белизну;
их лобызая, я рыдаю глухо,
простертый ниц. взираю в вышину.
Взор полувидит, полуслышит ухо,
вкруг сон теней и тени полусна…
Где власть Отца? Где утешенье Духа?
Где Сына крест?.. Вкруг тьма и тишина!..
Лишь Ты сошла без плача и без зова
и Ты неопорочена Одна!
Постигнув все и все простив без слова,
ты бдишь над трупом, преклоненным ниц,
мне в грудь вдохнуть дыхание готова
движеньем легким девственных ресниц.
Ты — верный страж, наставница благая,
Ты вождь крылатых, райских верениц,
путеводительница дорогая,
разгадчица моих заветных снов,
там — вечно та же, здесь — всегда другая,
прибежище, порука и покров!
Мой падший дух, свершая дань обета,
как ржавый меч, вдруг вырви из оков,
восхить, как факел, в мир, где нет запрета,
где пламенеют и сжигают сны,
до площадей торжественного света
иль до безгласных пажитей луны!
Я знаю все: здесь так же безнадежно,
здесь даже слезы наши сочтены,
здесь плачет свет, а тьма всегда безбрежна,
под каждою плитой гнездясь, змея
свистит беспечно и следит прилежно,
все гибнет здесь, и гибну, гибну я;
нас давит Враг железною перчаткой,
поднять забрало каждый миг грозя,
и каждый лик очерчен здесь загадкой.
Мы день и ночь вращаем жернова,
но, как волы, не вкусим пищи сладкой.
Я знаю, здесь земля давно мертва,
а вечны здесь блужданья без предела.
бесплодно-сиротливые слова,
соль слез и зной в крови, и холод тела.
Но Ты неопорочена одна,
и Ты одна без зова низлетела,
улыбчива и без конца грустна,
задумчива и, как дитя, безгневна,
во всем и непостижна, и ясна,
и каждым мановением напевна.
Где звуки, чтоб Тебя именовать?..
Ты — пальма осужденных, Ты — царевна,
моя сестра, дитя мое и мать!..
Ты создана блаженной и прекрасной,
чтоб вечный свет крылами обнимать.
Всегда незрима и всегда безгласна,
цветок, где луч росы не смел стряхнуть,
Ты снизошла, дыша печалью ясной…
Безгрешна эта девственная грудь,
и непорочны худенькие плечи,
как грудка ласточки, как млечный путь.
Ты внемлешь и не внемлешь скудной речи,
Ты, не нарушив кроткий мир чела,
безгласно руки, бледные, как свечи,
вдруг надо мной, поникшим, подняла,
и возле, словно белых агнцев стадо,
мои толпятся добрые дела.
Вот белизны чистейшая услада
все облекла в серебряный покров,
и сердце чуть трепещет, как лампада;
легко струится покрывало снов,
Твоих огней влекомо колыханьем,
и млечный серп в венце из облаков.
К Твоим стопам приникнул с обожаньем.
Ты дышишь все нежнее и грустней
неиссякаемым благоуханьем.
И все благоухает, скорбь огней,
печаль к Тебе склоняющихся сводов,
восторг к Тебе бегущих ступеней
и тихий ужас дальних переходов…
Вот, трепетом переполняя грудь,
как славословья звездных хороводов,
благоволила Дама разомкнуть
свои уста, исполнена покоя:
«Я — совершенство и единый путь!..
Предайся мне, приложится другое,
как духу, что парит в свободном сне,
тебе подвластно станет все земное,—
ты станешь улыбаться на огне!..
Мои благоухающие слезы
не иссякают вечно, и на мне
благоволенья Matеr Doloros'bи.
Люби, и станет пламя вкруг цвести
под знаменьем Креста и Белой Розы.
Но все другие гибельны пути!..
Покинув Рай, к тебе я низлетела,
чтоб ты дерзал за мною возойти,
бесстрашно свергнув грубый саван тела!
Да будет кровь до капли пролита,
и дух сожжен любовью без предела!..»
Замолкнула… Но даль и высота
поколебались от небесных кличей,
и я не смел пошевелить уста,
но сердце мне сказало: «Беатриче!»

Александр Сумароков

Заира трагедия. Действие I. Явление I

Заира и Фатима.Фатима.Не ожидала я, чтоб здешня града стены,
Во мнениях твоих соделали премены.
Какая лестна мысль, какой щастливой рок,
Дав радости тебе, пресекли слезный токъ?
Спокойствии души твое приятство множат,
Печали красоты твоей уж не тревожат.
Не обращаеш ты к драгим местам очей,
В которы проводить сулил Француз нас сей.
Ты мне не говориш о той стране прекрасной,
Где чищенный народ красавицам подвласной,
Твоих достойну глаз, приносит жертву им,
Где равны, не рабы, жены мужьям своим,
Воздержны не боясь, свободны не бесчинно,
Не страхом, честностью ведут свой век безвинно.
Иль ты не чувствуеш в неволе больше мукъ?
Или Султанов дом, тьму строгостей и скук,
Со именем рабы, ты ныне возлюбила,
И Сенским берегам Солиму предпочтила? Заира.Могуль того желать, чево не знаю я.
На Иордановых водах вся часть моя.
От самых лет младых в сем доме заключенна,
Уединение терпеть я приученна.
Живущей мне в плену, в Султановой стране,
Остаток всей земли и в мысль не входит мне,
Моя надежда быть подвластной Оросману:
Я знаю лиш ево, и света знать не стану:
Все протчее мне сон.Фатима.Так ты могла забыть,
Что слово дал Француз, нам узы разрешить,
Великодушием и дружбой укрепленный,
И в смельстве похвалой от нас превознесенный.
Какую славу он в сражениях имел,
Как, к бедству нам, Дамаск оружием гремелъ?
И побежденному Султан ему дивился:
Пустил ево. Не мнит чтоб он не возвратился.
Он выкуп принесет за нас страны тоя;
Не тщетно ждем мы с ним свободы своея.
Иль думаеш что нам надежда только льстила? Заира.Посул ево великъ; но не велика сила.
Уж два года прошло, а он не возвращен:
Невольник вольностью своею был прельщен.
Хотя свобода быть казалась нам готова:
Но мнится по всему, что он не здержит слова.
Он десять пленников хотел освободить,
Иль сам себя опять в неволю возвратить,
Такой я ревности дивилася не мало,
Престанем ждать ево.Фатима.А естьли бы так стало?
Ну ежели когда он клятву сохранитъ;
Хотела ли бы ты… Заира.Не то уж предлежит,
Все пременилось… Фатима.Мне мысль твоя не внятна.Заира.Знай ты, что вся моя судьбина днесь превратна,
Хоть тайна скрыта быть Султанова должна;
Но серце я тебе открыть принуждена.
Три месяца как ты с плененными другими,
Не видима была глазами здесь моими:
В то время рок судил пресечь мои беды,
И сильной отвратить рукой их и следы.
Сей гордый Оросманъ….Фатима.Изрядно? Заира.Он войною
Разил насъ… ныне онъ… Фатима, страстен мною….
Ты закраснелася… не думай ты тово,
Чтоб снить я к подлости хотела для нево,
Прегордой нежности монаршей подчиненна,
Старялась быть в число наложниц я вмещенна:
Чтоб я в опасности и в поношенье шла,
И в кратком щастии напасти я нашла.
Та спесь которая жен честь остерегает,
Из серца моево, тверда, не убегает.
Не мысли чтобы я склонилася к тому:
Скоряе узы, казнь, и смерть восприиму.
Внемли ты, и дивись моей, Фатима, части:
Чистейшу жертву он моей приносит страсти.
Меж многих видов жен ни чей ему не мил.
Он взор свой на меня едину устремид.
Брак все их промыслы лукавыя смешаетъ;
Любовь, мне сердце дав, на трон мя возвышает.Фатима.За добродетели свои и красоты,
Я знаю то сама… достойна ты.
Благополучие пребудь весь век с тобою.
Я сс радостью хочу твоею быть рабою.Заира.Я тщуся равенством тебя увеселять,
Чтоб щастие свое с тобою разделять.Фатима.Лиш браку б небеса сему соизволяли!
И естьли б радости, которыя настали,
Которы иногда имеют звук пустой,
Во внутренной твоей оставили покой!
Не возмущаешся ль, и в сладкой ты надежде,
Что християнкою была Заира прежде?

Стефан Георге

Избранные стихотворения

Ковер
Из книги «Dor Tеppиch dеs Lobеns»
Здесь звери в зарослях с людьми сплелися
В союзе чуждом, спутаны шелками,
И синих лун серпы, мерцая в выси,
Застыли в пляске с белыми звездами,
Здесь пышныя средь голых линий пятна…
Одно с другим так дико-несогласно.
И никому разгадка непонятна…
Вдруг вечером все живет безгласно,
И мертвыя, шурша, трепещут ветки,
И люди, звери, затканы узором —
Все из причудливой выходят сетки
С разгадкой ясной и доступной взорам.
Она не в каждый час, желанный нами,
Не ремеслом в наследие от предка —
И многим никогда,—и не речами, —
А в образах дается редким редко.
Из книги «Das Jahr dеr Sееlo»
Сегодня мы не выйдем в сад безмолвный…
Хоть, может быть,—в иной, нежданный час
Дыша чуть слышно, аромата волны
Забытой радостью и нежат нас, —
Теперь оне лишь тени шлют с собою,
И темными страданьями страшат.
Взгляни в окно,—как вихри после боя
Устлали трупами затихший сад!
На воротах, с железно-ржавых лилий
Слетают птицы на листву сухую
Иль у пустых цветочных ваз застыли
И мерзлую пьют воду дождевую.
*
Из книги «Das Jahr dеr Sееlе»
К тебе с благим пришел я заклинаньем;
Вечерних свеч тебе зажжен был пламень,
И высший дар принес я с упованьем —
На черном бархате алмазный камень.
Но ты не видишь жертвоприношенья,
Светильников с подятыми руками,
Ни чаш, где дым прозрачнаго кажденья
Теплом сияет в темном, строгом храме.
Ни ангелов, скрывающихся в нише
И отраженных на граненых стеклах,
Ни жгуче-робкой просьбы ты не слышишь,
Ни полувздохов, сумеречно-блеклых…
Не знаешь, как пред крайнею ступенью
У алтаря молитву шлет желанье…
И с вялым холодом недоуменья
Берешь ты камень—жарких слез мерцанье.
Переводы Сергея Радлова.
*
Из книги «Das Jahr dеr Sееlе»
Учу тебя в уютность мирных комнат
Вникать, где уголков—и тень, и шопот,
Камина свет и тихих ламп мерцанье.
Но ты молчишь устало-удивленно.
Ни искры в бледности твоей не вижу
И ухожу назад в покой соседний,
И головой тоскливо поникаю.
От тяжких дум очнешься ли? Очнись же!
Когда бы я ни подошел к завесе:
Как прежде ты сидишь, недвижно взоры
В пространство устремив, н тень все те же
Пересекает на ковре узоры.
Что ж это, что мольбе моей мешает
И недоверчивой, и непривычной,
Излиться? Мать великая скорбящих,
Дай утешенью доступ в эту душу.
Перевод С. М.
Из книги «Dеr Sиеbеntе Еиng»
Скорбный сердцем—сказал ты мне—в награду ль горе
За счастье наше ты даешь теперь?
Слабый сердцем—ответил я—уж стало горем
Былое счастье—больно мне, поверь.
Бледный сердцем—сказал ты мне—так гаснет пламя
Навек в тебе, что ярко в нас горит.
Сердцем слеп ты—ответил я: во мне все—пламя,
Вся боль моя—желанье, что горит.
Твердый сердцем—ты молвил мне—что дам еще я,
Ведь все всегда готов тебе отдать.
Сильнее воля владеет ли душою
Чем эта: жизнь мою ты можешь взять.
Легкий сердцем—ответил я—тебе любить-то
Лишь тень того, что я тебе отдал.
Темный сердцем—сказал ты мне—любить я должен,
Хотя теперь мой светлый сон увял.
Перевод Р.
*
Из книги «Dеr Sиbеntе Виng» (Zеиtgеdиchtе)
Вы, современники, меня узнав,
Измерив и отринув,—вы ошиблись.
Когда вы с воплем, в дикой жажде жизни
Топтались, грубо простирая руки, —
Вы думали: он принц, помазанием пьян,
Он стих свой числит в медленном качаньи,
Далекий от земли и с бледным торжеством,
Со стройной прелестью иль важностью холодной.
Суровых дел всей юности моей
И мук в пути сквозь громы к высям горным,
И снов кровавых—вы не разгадали.
«В союз еще товарищ к нам один!»
Но не для дел жестоких я, мятежник,
С мечом и светочем в дом недруга вступил:
Пророки, не прочли вы страха, ни улыбки,
И слепы стали пред покровом легким.
Свирельщик вас повел к горе волшебной
Под песнь ласкающей любви и там
Сокровища явил столь чуждыя, что мир
Вам ненавистен стал, недавно восхваленный.
Когда ж раздался лепет ваш слащавый
В безсильной роскоши: схватил он рог побед
И шпорой стал язвить коня и вновь
Пошел, разя, па поле сечи лютой.
Косясь, хвалили старцы доблесть мужа,
А вы стенали: вот, величье пало
И стало криком пенье облаков.
Вы смену видели! Но смену вижу я:
Тот, кто сегодня в рог трубит гремящий
И пламень ярый мечет,—знает он,
Что красоту, величие и силу
Заутра песнью флейтной явит отрок…
*
Из книги «Das Jahr dеr Sееlе»
Учили вас, что в доме лишений—печали.
Смотрите ж: в роскоши мрамора—злее печали.
— Что лишь в неувенчанной цели—все тягости рока.
Смотрите ж: иго, в удачи, тягчайшаго рока
На том, кто часами тоскует у светлаго клада,
Чьи руки безсильно играют искрящимся кладом,
На том, кто всегда разубранный в царственный пурпур
Свой бледный, тяжкий лик склоняет па пурпур…
Переводы Валериана Чудовскаго.
Из книги «Dеr Tеppиch dеs Lеbеas»
Ранний вечер путает дороги.
Росы гуще пали на поляны.
Радостно в туманные чертоги
Сходят Аполлоны и Дианы.
Словно шорох тысячи сандалий
Мертвых листьев тихое томленье.
Ароматы поздних роз и далий
Заглушаеть горький запах тленья;
Знойных лун давно уже следа нет,
Лишь надежда в сердце нерушима.
Иль она когда нибудь обманет,
И в пути покинет пилигрима…
Перевод Владимира Эльснера.

Николай Михайлович Языков

Послание к Кулибину

Не часто ли поверхность моря
Волнует грозных бурь приход,
И с валом вал ужасный споря,
Кремнистые брега трясет!
Не часто ль день прелестный, ясный
Скрывает мрак густой!
Не часто ль человек, среди весны прекрасной,
Смущается тоской!
И радость быстро отлетает!
Страшись печали, милый друг!
Да счастье всюду провождает
Тебя чрез жизни луг!
Люби, но укрощай в душе любви стремленья:
Ее опасен яд,
И часто средь цветов прелестных наслажденья
Змеи ужасные шипят!
Будь верен, не страшись обмана;
Страшись, чтобы коварный бог
Не превратился вдруг в тирана,
И тщетные к тебе любови не возжег.
Быть может, там, мой друг любезной,
Где медяный Рифей
Чело к стране возносит звездной,
И крепостью гордясь своей,
Полет Сатурна презирает,
Где хлад свирепый обитает,
Ты, друг мой, в тот ужасный час,
Как ветром мчится прах летучий,
Когда луч солнечный погас,
Покрытый мрачной тучей,
Когда леса дубов скрыпят,
Пред бурей страшной преклоненны!
Когда по челам гор скользят
Перуны разяренны,
Быть может, друг любезный мой,
В сей бури час ужасной,
Красу, застигнуту грозой,
Увидишь ты… И взор прекрасной
В плененном сердце нежну страсть
Воспламенит мгновенно,
И милая твоя любови власть
В душе познает восхищенной,
И для тебя лишь будет жить.
Тогда, под сенью мирной
Ты станешь радости с подругою делить;
Тогда твой голос лирный
Любовь благую воспоет!
И песнь твоя молвой к друзьям домчится!
Тогда во мне, о милый мой поэт,
Воспоминание протекшего родится;
Тогда я полечу душой
К дням резвым юности беспечной.
Когда я, увлечен мечтой,
Почувствовал огонь поэзии сердечной,
Тебе вверять восторги приходил
И слышал суд твой справедливый.
О! сколь тогда приятен был
Мне дружеский совет нельстивый!
С каким весельем я с тобой
Поэтов красотой пленялся!
И, зря в мечтах их тени пред собой,
Восторгам пылким предавался.
Какой огонь тогда блистал
В душе моей обвороженной,
Когда я звучный глас внимал,
Твой глас, о бард священный,
Краса певцов, великий Оссиан!
И мысль моя тогда летала
По холмам тех счастливых стран.
Где арфа стройная героев воспевала.
Тогда я пред собою зрел
Тебя, Фингал непобедимый,
В тот час, как небосклон горел,
Зарею утренней златимый,—
Как ветерки игривые кругом
Героя тихо пролетали,
И солнце блещущим лучом
Сверкало на ужасной стали.
Я зрел его: он, на копье склонясь,
Стоял в очах своих с грозою —
И вдруг, на воинство противных устремясь,
Все повергал своей рукою.
Я зрел, как, подвиг свой свершив,
Он восходил на холм зеленый,
И, на равнину взор печальный обратив,
Где враг упал, им низложенный,
Стоял с поникшею главой,
В доспехах, кровию омытых.
Я шлемы зрел, его рассечены рукой,
Зрел горы им щитов разбитых!..
Но, друг, позволь мне удержать
Мечты волшебной обольщенья:
Ты наделен талантом песнопенья,
Тебе героев воспевать!
В восторге устреми к превыспреннему миру
Быстротекущий свой полет,
А мне позволь, мой друг поэт,
Теперь на время бросить лиру!

Петр Васильевич Шумахер

Сранье

Ода

Пускай в чаду от вдохновенья
Поэты рифмами звучат,
Пускай про тишь уединенья
И про любовь они кричат,
Пускай что знают воспевают,
Пускай героев прославляют;
Мне надоело их вранье:
Другим я вдохновлен предметом,
Хочу я новым быть поэтом
И в оде воспою сранье.

Глаза и уши благородным
Нас восхищением дарят,
От благовоний превосходных
Мы носом различаем смрад
И познаем чрез ощущенье
Вещей вне нас распространенье,
Порой и таинства любви;
Тогда сильнее сердце бьется
И час, как миг один, несется,
И жаркий огнь горит в крови.

Но, утомясь от тех волнений,
Мы слабость чувствуем всегда,
И силы чем для ощущений
Возобновляем мы тогда?
Тогда мы вкус свой упражняем,
Желудок же освобождаем
Мы благовременным сраньем.
Что силы наши возвышает?
Что тело наше обновляет?
Не то ль, что пищею зовем?

Когда я сыт — я всем доволен,
Когда я голоден — сердит,
Не сравши долго — стану болен,
И яств меня не манит вид.
Я мыслю: даже в преступленье
Способен голод во мгновенье,
Без размышления вовлечь;
Еда ж всему дает порядок...
Голодный стал творцом и взяток,
И он же выдумал и меч.

Пылая кровожадной страстью,
Войну всем сердцем возлюбя,
Герой одною сей напастью
Не может накормить себя.
И чем бы он с пустым желудком,
Когда ему приходит жутко,
В штаны мог надристать подчас?
Чужим провьянтом завладевши,
Он ждет, как будто был не евши
С неделю, чтоб иметь запас.

Богач, до старости доживший,
Скучая средь своих палат,
Четыре чувства притупивший,
До самой смерти кушать рад;
Ничто его не восхищает,
Он ничего не ощущает,
Как будто умерло все в нем:
Но хоть при помощи лекарства,
А вкусные не может яства
Не видеть за своим столом.

Бедняк, трудящийся до поту,
С утра до вечера, весь день,
Как может век тянуть работу?
На землю только ляжет тень,
Он перед сном не забывает
Наесться плотно; засыпает
И к утру бодрым встанет вновь:
Ведь сытый и душой бодрее,
И в гробе смотрит веселее,
Способней чувствует любовь.

Но вот принята смертным пища,
Едва он переводит дух,
Живот отвис до голенища
И тверд как камень он и туг,
Чуть-чуть его не разрывает,
Пыхтит несчастный и рыгает,
Казалось бы, пришла беда?
Но, чтоб избыть такое бедство,
Но то отличное есть средство:
Друзья! садитесь срать тогда.

Какое чудное мгновенье,
Поевши, в добрый час сернуть!
И чтобы это ощущенье
Опять для чувств своих вернуть,
Мы с аппетитом полным, свежим
Опять свой вкус едою нежим —
И снова в нужник срать пойдем.
Возможно ли, чтоб в мире этом
Смеялись над таким предметом,
Который мы сраньем зовем?

Сранье — внушительное слово!
Из уст поэта целый век
Тебе гора похвал готова,
Почет ему, о человек!
И если ты, не размышляя,
Толпе безумной подражая,
Ему презренья бросишь взор, —
Улыбку сменишь одобреньем,
Почтишь сранье ты удивленьем,
Припоминаючи запор!

Анна Бунина

Сумерки

Блеснул на западе румяный царь природы,
Скатился в океан, и загорелись воды.
Почий от подвигов! усни, сокрывшись в понт!
Усни и не мешай мечтам ко мне спуститься,
Пусть юная Аврора веселится,
Рисуя перстом горизонт,
И к утру свежие готовит розы;
Пусть ночь, сей добрый чародей,
Рассыпав мак, отрет несчастных слезы,
Тогда отдамся я мечте своей.
Облекши истину призраком ложным,
На рок вериги наложу;
Со счастием союз свяжу,
Блаженством упиясь возможным.
Иль вырвавшись из стен пустынных,
В беседы преселюсь великих, мудрых, сильных.
Усни, царь дня! тот путь, который описал,
Велик и многотруден.Откуда яркий луч с высот ко мне сверкнул,
Как молния, по облакам скользнул?
Померк земной огонь… о! сколь он слаб и скуден!
Средь сумраков блестит,
При свете угасает!
Чьих лир согласный звук во слух мой ударяет?
Бессмертных ли харит
Отверзлись мне селенья?
Сколь дивные явленья!
Там ночь в окрестностях, а здесь восток
Лучом весення утра
Златит Кастальский ток.
Вдали, из перламутра,
Сквозь пальмовы древа я вижу храм,
А там,
Средь миртовых кустов, склоненных над водою,
Почтенный муж с открытой головою
На мягких лилиях сидит,
В очах его небесный огнь горит; Чело, как утро ясно,
С устами и с душей согласно,
На коем возложен из лавр венец;
У ног стоит златая лира;
Коснулся и воспел причину мира;
Воспел, и заблистал в творениях Творец.Как свет во все концы вселенной проникает,
В пещерах мраки разгоняет,
Так глас его, во всех промчавшися местах,
Мгновенно облетел пространно царство!
Согнулось злобное коварство,
Молчит неверие безбожника в устах,
И суемудрие не зрит опоры;
Предстала истина невежеству пред взоры:
Велик, — гласит она, — велик в твореньях бог! Умолк певец… души его восторг
Прервал согласно песнопенье;
Но в сердце у меня осталось впечатленье,
Которого ничто изгладить не могло.
Как образ, проходя сквозь чистое стекло,
Единой на пути черты не потеряет, —
Так верно истина себя являет,
Исшед устами мудреца:
Всегда равно ясна, всегда умильна,
Всегда доводами обильна,
Всегда равно влечет сердца.Певец отер слезу, коснулся вновь перстами,
Ударил в струны, загремел,
И сладкозвучными словами
Земных богов воспел!
Он пел великую из смертных на престоле,
Ее победы в бранном поле,
Союз с премудростью, любовь к благим делам,
Награду ревностным трудам,
И, лиру окропя слезою благодарной,
Во мзду щедроте излиянной,
Вдруг вновь умолк, восторгом упоен,
Но глас его в цепи времен
Бессмертную делами
Блюдет бессмертными стихами.
Спустились грации, переменили строй,
Смягчился гром под гибкою рукой,
И сельские послышались напевы,
На звуки их стеклися девы.
Как легкий ветерок,
Порхая чрез поля с цветочка на цветок,
Кружится, резвится, до облак извиваясь, —
Так девы юные, сомкнувшись в хоровод,
Порхали по холмам у тока чистых вод,
Стопами легкими едва земле касаясь,
То в горы скачучи, то с гор.
Певец веселый бросил взор.
(И мудрым нравится невинная забава.)Стройна, приятна, величава,
В одежде тонкой изо льна,
Без перл, без пурпура, без злата,
Красою собственной богата
Явилася жена;
В очах певца под пальмой стала,
Умильный взгляд к нему кидала,
Вия из мирт венок.
Звук лиры под рукой вдруг начал изменяться,
То медлить, то сливаться;
Певец стал тише петь и наконец умолк.
Пришелица простерла руки,
И миртовый венок за сельских песней звуки
Едва свила,
Ему с улыбкой подала;
Все девы в тот же миг во длани заплескали.«Где я?..» —
От изумления к восторгу преходя,
Спросила я у тех, которы тут стояли.
«На Званке ты!» — ответы раздались.
Постой, мечта! продлись!..
Хоть час один!.., но ах! сокрылося виденье,
Оставя в скуку мне одно уединенье.

Томас Гуд

Песня о рубашке

В лохмотьях нищенских, измучена работой,
С глазами красными, опухшими без сна,
Склонясь сидит швея и все поет она,
И песня та звучит болезненною нотой.
Поет и шьет, поет и шьет,
Поет и шьет она, спины не разгибая,
Рукой усталою едва держа иглу,
В грязи и холоде, в сыром своем углу
Поет и шьет она, спины не разгибая:

«Сиди и шей, шей день и ночь,
Пока петух вдали кричать не станет;
Сиди и шей, шей день и ночь,
Пока хор звезд сквозь крышу не проглянет.
О, лучше б быть рабой у турков мне
И от работы тяжкой задохнуться:
Ведь в их нехристианской стороне
Язычники о душах не пекутся!..

Сиди и шей, шей день и ночь,
Пока твой мозг больной не станет расплываться;
Сиди и шей, шей день и ночь,
Пока глаза твои совсем не помутятся.
Переходи от ластовицы к шву…
Швы, складки, пуговки и строчки…
Работу сон сменил, но словно наяву
Я и в тревожном сне все вижу шов сорочки.

О, вы, которых жизнь тепла так и легка,
Вы, грязной нищеты не ведавшие люди —
Вы не бельем прикрыли ваши груди,
Нет, не бельем, но жизнью бедняка.
Во тьме и холоде, чужая людям, свету,
Сиди и шей с склоненной головой…
Когда-нибудь, как и рубашку эту,
Сошью сама себе я саван гробовой.

Но для чего теперь я вспомнила о смерти?
Она ли устрашит рассудок бедный мой?
Ведь я сама похожа так, — поверьте, —
На этот призрак страшный и немой.
Да, я сама на эту смерть похожа.
Всегда голодная, ведь я едва жива…
Зачем же хлеб так дорог, правый боже,
А кровь людей повсюду дешева?

Работай, нищая, не ведая истомы,
Работай без конца! Твой труд всегда с тобой,
Твой труд вознагражден: кровать есть из соломы,
Лохмотья грязные да черствый хлеб с водой,
Прогнивший, ветхий пол и потолок с дырою,
Разбитый стул, подобие стола,
Да стены голые; казалось мне порою, —
С них даже тень моя свалиться бы могла…

Сиди и шей и спину гни,
С работы не своди взор тусклый, утомленный…
Сиди и шей и спину гни,
Как спину гнет в тюрьме преступник заключенный.
Сиди и шей, — работа нелегка, —
Работай — день, работай — ночь настанет,
Пока разбитый мозг бесчувственным не станет,
Как и моя усталая рука.

Работай в зимний день без солнечного света,
Не покидай иглы, когда настанут дни,
Дни благовонного, ликующего лета…
Сиди и шей и спину гни,
Когда на зелени появятся росинки,
И гнезда ласточки свивают у окна,
И блещут при лучах их радужные спинки,
И в угол твой врывается весна.

О, если б я могла вон там, над головою,
Увидеть небеса без темных облаков,
Увидеть пышный луг с зеленою травою,
Могла упиться запахом цветов —
И белой буквицы и розы белоснежной, —
То этот краткий час я помнила б всегда,
Узнала бы вполне я цену скорби прежней,
Узнала б, как горька бессменная нужда.
За час один, за отдых самый краткий
Неблагодарною остаться я могла ль?
Ведь мне, истерзанной холодной лихорадкой
Понятна лишь одна безмолвная печаль.
Рыданье, говорят, нам сердце облегчает,
Но будьте сухи вы, усталые глаза,
Не проливайте слез: работе помешает
Мной каждая пролитая слеза…»

В лохмотьях нищенских, измучена работой,
С глазами красными, опухшими без сна,
Склонясь сидит швея и все поет она,
И песня та звучит болезненною нотой.
Поет и шьет, поет и шьет,
Поет и шьет она, спины не разгибая,
Рукой усталою едва держа иглу,
В грязи и холоде, в сыром своем углу
Поет и шьет она, спины не разгибая.

Яков Петрович Полонский

Выжатые лимоны

На дворе зима лихая…
Солнце красное взошло
И, то щурясь, то мигая,
Смотрит в мерзлое стекло.
В ночь цветы полярной флоры
Разрослись на том стекле;
Рдеют белые узоры,
Уловляя в серой мгле
Пурпур солнца, блеск лучистый,
Розовато-золотистый…

В том же розовом огне,
В полосе луча и пыли,
Золотились на окне
Два лимона: их забыли —
И не выкинули их…
Два лимона, — как два брата, —

Оба выжаты, — и смята
Их краса была, и в них
Говорило горе… Мнилось,
Кто-то молча слушал их…
Близко чье-то сердце билось.

С детства мыслящий старик,
Тоже смятый, он не даром
Оглянулся — и поник
У стола, за самоваром.
Самовар его потух,
Но еще таилась сила, —
Пар таился в нем, — и вдруг
Медь его заголосила,
Тихо стала петь и ныть…
Вслед за ней и два лимона
Тоже стали голосить:

«В вертоградах Лиссабона,
Дети марта и весны,
Были мы не для Мамона,
А для солнца рождены.
Помнишь, как благоухали
Наши белые цветы

В те часы, как нам мигали
Божьи звезды с высоты?..
И какие сны нам снились
В дни, когда мы золотились
На припеке, — в дни, когда
Все вкруг нас, как бы дремало
Или млело, — лишь журчала
Где-то в желобе вода!..
Что же сделали вы с нами,
Люди злые, без души! —
Нас нечистыми руками
Обобрали торгаши.
И теперь в какой трущобе
Очутились мы! Куда
Нас умчала в дикой злобе
Нам враждебная среда!
Выжимают сок наш, — нашу
Кровь — в дымящуюся чашу…
Ах, как грустно самовар,
Потухая, напевает!..
Уж не он ли превращает
Простывающий свой пар,
Оседающий на окна,—
В серебристые волокна,
В виде листьев и цветов,

В виде бледных привидений
Нам неведомых растений,
От которых жутко нам,
Светлой родины сынам?
Кто вернет нам сень душистых
Лавров, или зной лучистых
Наших дней? Ужели нет, —
В целом мире нет — закона,
Чтоб два выжатых лимона
Воротить на вольный свет!?»

Солнце, — то же, что и летом, —
То же солнце, чье тепло
Мирт и лавры вознесло, —
Ни приветом, ни ответом
Не могло служить им; — нет,
Солнца пурпурный рассвет
В этот миг холодным светом
Озарял немало бед.
И цветы полярной флоры, —
Эти белые узоры,
Те, что им озарены
Так роскошно, так приветно, —
Будут им же незаметно
Навсегда унесены…

— Вот что нужно пустозвонам!
Молвил мой старик, — пора
Мне и выжатым лимонам —
В смерти ждать себе добра,
Или ластиться к внучатам…
Дух ни выжатым, ни смятым
Быть не может… Как лучей
Буря силою своей
Пошатнуть никак не может, —
Так и веры не встревожит
Суета…
И мой старик
Головой опять поник:
Он считал себя измятым
Жизнью, — значит, виноватым…
И затем, как бы сквозь сон,
Бормотал он: «Боже правый!
Денег жаждет мир лукавый,
Глупый гонится за славой,
Ропщет выжатый лимон!»

Александр Твардовский

В тот день, когда окончилась война…

В тот день, когда окончилась война
И все стволы палили в счет салюта,
В тот час на торжестве была одна
Особая для наших душ минута.

В конце пути, в далекой стороне,
Под гром пальбы прощались мы впервые
Со всеми, что погибли на войне,
Как с мертвыми прощаются живые.

До той поры в душевной глубине
Мы не прощались так бесповоротно.
Мы были с ними как бы наравне,
И разделял нас только лист учетный.

Мы с ними шли дорогою войны
В едином братстве воинском до срока,
Суровой славой их озарены,
От их судьбы всегда неподалеку.

И только здесь, в особый этот миг,
Исполненный величья и печали,
Мы отделялись навсегда от них:
Нас эти залпы с ними разлучали.

Внушала нам стволов ревущих сталь,
Что нам уже не числиться в потерях.
И, кроясь дымкой, он уходит вдаль,
Заполненный товарищами берег.

И, чуя там сквозь толщу дней и лет,
Как нас уносят этих залпов волны,
Они рукой махнуть не смеют вслед,
Не смеют слова вымолвить. Безмолвны.

Вот так, судьбой своею смущены,
Прощались мы на празднике с друзьями.
И с теми, что в последний день войны
Еще в строю стояли вместе с нами;

И с теми, что ее великий путь
Пройти смогли едва наполовину;
И с теми, чьи могилы где-нибудь
Еще у Волги обтекали глиной;

И с теми, что под самою Москвой
В снегах глубоких заняли постели,
В ее предместьях на передовой
Зимою сорок первого;
и с теми,

Что, умирая, даже не могли
Рассчитывать на святость их покоя
Последнего, под холмиком земли,
Насыпанном нечуждою рукою.

Со всеми — пусть не равен их удел, -
Кто перед смертью вышел в генералы,
А кто в сержанты выйти не успел -
Такой был срок ему отпущен малый.

Со всеми, отошедшими от нас,
Причастными одной великой сени
Знамен, склоненных, как велит приказ, -
Со всеми, до единого со всеми.

Простились мы.
И смолкнул гул пальбы,
И время шло. И с той поры над ними
Березы, вербы, клены и дубы
В который раз листву свою сменили.

Но вновь и вновь появится листва,
И наши дети вырастут и внуки,
А гром пальбы в любые торжества
Напомнит нам о той большой разлуке.

И не за тем, что уговор храним,
Что память полагается такая,
И не за тем, нет, не за тем одним,
Что ветры войн шумят не утихая.

И нам уроки мужества даны
В бессмертье тех, что стали горсткой пыли.
Нет, даже если б жертвы той войны
Последними на этом свете были, -

Смогли б ли мы, оставив их вдали,
Прожить без них в своем отдельном счастье,
Глазами их не видеть их земли
И слухом их не слышать мир отчасти?

И, жизнь пройдя по выпавшей тропе,
В конце концов у смертного порога,
В себе самих не угадать себе
Их одобренья или их упрека!

Что ж, мы трава? Что ж, и они трава?
Нет. Не избыть нам связи обоюдной.
Не мертвых власть, а власть того родства,
Что даже смерти стало неподсудно.

К вам, павшие в той битве мировой
За наше счастье на земле суровой,
К вам, наравне с живыми, голос свой
Я обращаю в каждой песне новой.

Вам не услышать их и не прочесть.
Строка в строку они лежат немыми.
Но вы — мои, вы были с нами здесь,
Вы слышали меня и знали имя.

В безгласный край, в глухой покой земли,
Откуда нет пришедших из разведки,
Вы часть меня с собою унесли
С листка армейской маленькой газетки.

Я ваш, друзья, — и я у вас в долгу,
Как у живых, — я так же вам обязан.
И если я, по слабости, солгу,
Вступлю в тот след, который мне заказан,

Скажу слова, что нету веры в них,
То, не успев их выдать повсеместно,
Еще не зная отклика живых, -
Я ваш укор услышу бессловесный.

Суда живых — не меньше павших суд.
И пусть в душе до дней моих скончанья
Живет, гремит торжественный салют
Победы и великого прощанья.

Яков Петрович Полонский

Костыль и Тросточка

ДЛЯ ДЕТСКОГО ЖУРНАЛА
БАСНЯ
Костыль и Тросточка стояли в уголке,—
Два гостя там оставили их вместе,
(Один из них — старик, в потертом сюртуке,
Пришел к племяннице; другой — пришел к невесте
Преподнести букет, и — так рассеян был,
Что Тросточку свою в столовой позабыл.)
И Тросточка сначала,
В соседстве с Костылем, презрительно молчала;
Потом подумала: «Костыль — почтенный муж,—
Тяжел и тупорыл, и неуклюж,—
Такой, что стыдно взять и в руки…
А все ж я с ним поговорю от скуки, — Авось, потешит чем-нибудь…»
И Тросточка болтать пустилась,
И похвалилась
Своею тониной (в ней видела всю суть),
Сказала, что у ней головка с позолотой,
Что у нее цепочка есть,
Что ей, как барышне, оказывают честь—
С предупредительной заботой:
Когда решаются пуститься с нею в путь,
Спешат перчатки натянуть,
(Французской выработки лайку);
И что берут ее не как нагайку
Или дубину,— Боже сохрани!
Что, в летние гуляя дня,
Она гордится кавалером,
И что она уже не раз
Служила барышням примером,
Как изгибаться, не кривясь,
Воздушным существом казаться,
И на себя не позволять
Всей пятернею опираться…
— «А почему? прошу сказать,»—
Стал, ухмыляясь, возражать
Ей наш Костыль широкорылый,—
«А я так рад, когда всей силой Да на меня какой-нибудь хромой
Или больной
Нецеремонно обопрется…
И пусть дурак один смеется,
Что я,— служака записной,
Служу тому, кто хром иль болен…
Я участью своей доволен».
— Ты очень прост, любезный мой,—
Сказала Тросточка,— да я бы ни за что бы
Не стала на виду при всех гулять вдвоем
С каким-нибудь уродом стариком.
— «Да ты пойми,— сказал Костыль без злобы,—
Что я хромым необходим,
Особенно — страдающим одышкой;
Что, если я у них под мышкой,—
Они идут бодрей. Недаром я любим
Моим почтенным инвалидом;
Я ни за что его не выдам,
И он меня не выдаст ни за что…
Так, например, я сам смекаю,
Что я-таки порядком протираю
Рукав его осеннего пальто,—
Он — ничего, — не сердится нимало!..
Да, я любим…» Захохотала
Вертушка-Тросточка: «Ха-ха! Любим!.. Какая чепуха!..
Вот бесподобно!..
Как будто стариковская душа
Хоть что-нибудь любить способна,
Помимо барыша?!
Хорош ты!.. Да и я-то хороша,
Что в разговор с тобой пустилась!»

И что же с ними приключилось?
Когда ударил поздний час ночной,
И гости стали расходиться,
Костыль был не забыт, и с ним старик хромой
Побрел домой:
«Пора-де спать ложиться,
И Костылю пора-де дать покой».
А Тросточка, с головкой золотой,
В чужом углу была забыта,—
Богатый маменькин сынок и волокита
Был ветрен, и — уже с другой
Красивой тросточкой стал появляться в свете…
А прежнюю нашли и взяли дети.
Сперва на ней поехали верхом,
Из-за нее передрались; потом,
На улице, под ветром и дождем, За зонтик ухватясь, бедняжку обронили,
И грязный воз по ней проехал колесом;
Потом ее нашли два нищих и решили
Продать ее в соседний кабачок
За пятачок.

ДЛЯ ДЕТСКОГО ЖУРНАЛА
БАСНЯ
Костыль и Тросточка стояли в уголке,—
Два гостя там оставили их вместе,
(Один из них — старик, в потертом сюртуке,
Пришел к племяннице; другой — пришел к невесте
Преподнести букет, и — так рассеян был,
Что Тросточку свою в столовой позабыл.)
И Тросточка сначала,
В соседстве с Костылем, презрительно молчала;
Потом подумала: «Костыль — почтенный муж,—
Тяжел и тупорыл, и неуклюж,—
Такой, что стыдно взять и в руки…
А все ж я с ним поговорю от скуки, —

Авось, потешит чем-нибудь…»
И Тросточка болтать пустилась,
И похвалилась
Своею тониной (в ней видела всю суть),
Сказала, что у ней головка с позолотой,
Что у нее цепочка есть,
Что ей, как барышне, оказывают честь—
С предупредительной заботой:
Когда решаются пуститься с нею в путь,
Спешат перчатки натянуть,
(Французской выработки лайку);
И что берут ее не как нагайку
Или дубину,— Боже сохрани!
Что, в летние гуляя дня,
Она гордится кавалером,
И что она уже не раз
Служила барышням примером,
Как изгибаться, не кривясь,
Воздушным существом казаться,
И на себя не позволять
Всей пятернею опираться…
— «А почему? прошу сказать,»—
Стал, ухмыляясь, возражать
Ей наш Костыль широкорылый,—
«А я так рад, когда всей силой

Да на меня какой-нибудь хромой
Или больной
Нецеремонно обопрется…
И пусть дурак один смеется,
Что я,— служака записной,
Служу тому, кто хром иль болен…
Я участью своей доволен».
— Ты очень прост, любезный мой,—
Сказала Тросточка,— да я бы ни за что бы
Не стала на виду при всех гулять вдвоем
С каким-нибудь уродом стариком.
— «Да ты пойми,— сказал Костыль без злобы,—
Что я хромым необходим,
Особенно — страдающим одышкой;
Что, если я у них под мышкой,—
Они идут бодрей. Недаром я любим
Моим почтенным инвалидом;
Я ни за что его не выдам,
И он меня не выдаст ни за что…
Так, например, я сам смекаю,
Что я-таки порядком протираю
Рукав его осеннего пальто,—
Он — ничего, — не сердится нимало!..
Да, я любим…» Захохотала
Вертушка-Тросточка: «Ха-ха!

Любим!.. Какая чепуха!..
Вот бесподобно!..
Как будто стариковская душа
Хоть что-нибудь любить способна,
Помимо барыша?!
Хорош ты!.. Да и я-то хороша,
Что в разговор с тобой пустилась!»

И что же с ними приключилось?
Когда ударил поздний час ночной,
И гости стали расходиться,
Костыль был не забыт, и с ним старик хромой
Побрел домой:
«Пора-де спать ложиться,
И Костылю пора-де дать покой».
А Тросточка, с головкой золотой,
В чужом углу была забыта,—
Богатый маменькин сынок и волокита
Был ветрен, и — уже с другой
Красивой тросточкой стал появляться в свете…
А прежнюю нашли и взяли дети.
Сперва на ней поехали верхом,
Из-за нее передрались; потом,
На улице, под ветром и дождем,

За зонтик ухватясь, бедняжку обронили,
И грязный воз по ней проехал колесом;
Потом ее нашли два нищих и решили
Продать ее в соседний кабачок
За пятачок.

Яков Петрович Полонский

Письма к музе

Ты как будто знала, муза,
Что, влекомы и теснимы
Жизнью, временем,— с латынью
Далеко бы не ушли мы…

Вечный твой Парнас, о муза,
Далеко не тот, где боги
Наслаждались и ревниво
К бедным смертным были строги…

И, восстав от сна, ни разу
Ты на девственные плечи
Не набрасывала тоги,
Не слыхала римской речи,

И про римский Капитолий
От меня ж ты услыхала
В день, когда я за урок свой
Получил четыре балла…

Вместе мы росли, о муза,
И когда я был ленивый
Школьник, ты была малюткой
Шаловливо-прихотливой.

И, уж я не знаю, право,
(Хоть догадываюсь ныне),
Что ты думала, когда я
Упражнял себя в латыни?

Я мечтал уж о Пегасе.—
Ты же, резвая, впрягалась
Иногда в мои салазки
И везла меня, и мчалась…—

Мчалась по сугробам снежным
Мимо бани, мимо сонных
Яблонь, лип и низких ветел,
Инеем посеребренных,

Мимо старого колодца,
Мимо старого сарая…
И пугливо сердце билось,
От восторга замирая.

Иногда меня звала ты,
Слушать сказки бедной няни,
На скамье с своею прялкой
Приютившейся в чулане.

Но я рос, и вырастала
Ты, волшебная малютка;
Дерзко я глядел на старших,
Но с тобой мне стало жутко.

В дни экзаменов, бывало,
Не щадя меня нимало,
Ты меня терзала, муза,—
Ты мне вирши диктовала.

В дни, когда, кой-как осилив
Энеиду, я несмело
За Горациевы оды
Принимался,— ты мне пела

Про широку степь,— манила
В лес, где зорю ты встречала,
Иль поникшей скорбной тенью
Меж могильных плит блуждала.

Там, где над обрывом белый
Монастырь и где без окон
Терем Олега,— мелькал мне
На ветру твой русый локон.

И нигде кругом, на камнях
Римских букв не находил я
Там, где мне мелькал твой локон,
Там, где плакал и любил я.

В дни, когда над Цицероном
Стал мечтать я, что в России
Сам я буду славен в роли
Неподкупного витии,—

Помнишь, ты меня из классной
Увела и указала
На разлив Оки с вершины
Исторического вала.

Этот вал, кой-где разрытый,
Был твердыней земляною
В оны дни, когда рязанцы
Бились с дикого ордою;—

Подо мной таились клады,
Надо мной стрижи звенели,
Выше — в небе,— над Рязанью,
К югу лебеди летели,

А внизу виднелась будка
С алебардой, мост, да пара
Фонарей, да бабы в кичках
Шли ко всенощной с базара.

Им навстречу с колокольни
Несся гулкий звон вечерний;
Тени шире разрастались,—
Я крестился суеверней…

Побледнел твой лик, и, помню,
Ты мне на ухо пропела:
— «Милый мой! скажи, какая
Речь в уме твоем созрела?!

— О, вития! здесь не форум,—
Здесь еще сердцам народа
Говорит вот этот гулкий
Звон церковный, да природа…

Здесь твое — «quousquе tandеm!..»
Будет речью неуместной,
И едва ль понятен будет
Стих твой, даже благовестный!» —

Время шло…— и вот, из школы
В жизнь ушел я,— и обяла
Тьма меня; но ты, о муза,
Друг мой, свет мой, не отстала.

Помнишь,— молодо-беспечны
И отверженно-убоги,
За возами шли мы, полем,
Вдоль проселочной дороги;—

Нас охватывали волны
Простывающего жара,
Лик твой рдел в румяном блеске
Вечереющего пара,

И не юною подругой,
И не девушкой любимой,—
Божеством ты мне казалась,—
Красотой невыразимой.

Я молчал,— ты говорила:
«Нашу бедную Россию
Не стихи спасут, а вера
В Божий суд или в Мессию…

И не наши Цицероны,
Не Горации,— иная
Вдохновляющая сила,—
Сила правды трудовая

Обновит тот мир, в котором
Славу добывают кровью,—
Мир с могущественной ложью
И с бессильною любовью»…

С той поры, мужая сердцем,
Постигать я стал, о муза,
Что с тобой, без этой веры
Нет законного союза…

Николай Владимирович Станкевич

Ночные духи

Три духа, показываясь над скалою.
Время, духи! вылетайте:
Гаснет алая заря.
Бор дремучий покидайте,
Долы, горы и моря.
Мчитесь легкою толпою
За серебряной луною;
Прилегая на ручьи,
Тихострунные, катитесь;
Иль по звездному пути
Дружно ветром пронеситесь.
Тихо: волны в брег не бьют,
Звезды по небу плывут;
Покидайте, покидайте,
Духи ночи, ваш приют!
Отдаленный хор духов.
Тихо... волны в брег не бьют...
Звезды по небу плывут...
Время, други! вылетайте,
Бросим дикий наш приют!
Толпы духов показываются над скалою.
Реже сумрак над землею,
Слабо даль озарена;
Вот урочною тропою,
В небо катится луна.
Други! резвою толпою,
Шумно, быстро, веселей,
Полетим навстречу ей!
Вьются вокруг луны; к ним присоединяются еще духи.
Краток час волшебной ночи,
Как златые смертных сны:
Не надолго свет луны,
Скоро гаснут неба очи!
Но доколе сей намет
Над безгранною вселенной,
Ярким златом испещренной,
Пышный свет на землю льет,
И доколь на лоне вод
Утра луч не отразится,
Станем в воздухе резвиться.
ОДИН ИЗ ДУХОВ.
Дня стряхнув земную ношу,
Чрез миры я полечу.
В небе пламень засвечу
И в пустые бездны сброшу;
В виде белой пелены,
Обовьюсь вокруг луны,
Блеском звезд свой взор натешу;
Облака огнем разрежу;
И, гремя, во след ветрам
Прокачусь по облакам.
Улетает; за ним толпа духов.
ВТОРОЙ ДУХ.
Я в молчаньи мирной ночи
Пронесуся над землей,
Ослепляя смертных очи
Чародейственной мечтой.
Тихо крыльями повею —
И видения сотку;
Закоснелому злодею
Гибель ада прореку.
Страх стеснить ему дыханье,
Ужас члены окует:
Глухи дикие стенанья,
На челе — печать страданья —
Выступит холодный пот.
Кучей жемчуга и злата
Я скупого наделю;
В золоченые палаты
Сибарита поселю;
Честолюбцу, над вселенной —
На мгновенье, скипетр дам;
В ткань златую облеченный,
Он узрит к своим стопам
В страхе падшие народы
С горькой жертвою свободы;
Что желал — всего достиг:
Мощен, славен, — но на миг.
Кто же тяжкие удары
В битве с роком получил;
Кто любви всесильной чары
Испытал и пережил —
Пусть в час ночи безмятежной,
Ослеплен мечтою нежной,
Позабудет горе он!
Ей не исцелить недуга!
Но родные, по подруга —
Несчастливцу сладкий сон!
Улетает; за ним другая толпа духов.
ТРЕТИЙ ДУХ.
Продлись, продлись, час ночи безмятежной!
Резвитесь, братья! Мне идти другим путем:
Минувшего в покровы облеченный,
Я сяду на утесе вековом —
Считать года дряхлеющей вселенной,
Зреть ветхий мир в его величьи гробовом.
Там царства падшие, забвенные народы —
Я манием из праха воззову!
Их сонмы дикие заропщут, будто воды...
Заноет грудь земли — и смертного главу
Оледенит непостижимый трепет...
А я — во мрак времен свой углубивши взор —
Торжественно внимать могильный стану лепет...
То глас веков, то с роком разговор!
Лечу... гроба свой алчный зев раскрыли...
Забилась жизнь в груди развалин; гром
Из недр земли рокочет — и кругом
Вертепы дикие завыли!..
Улетает. За ним толпа духов. Ночь. Небо усеяно
звездами. Полная луна сияет над скалою.

Владимир Маяковский

Рассказ одного об одной мечте

Мне
      с лошадями
                         трудно тягаться.
Животное
               (четыре ноги у которого)!
Однако я хитрый,
                           купил облигации:
будет —
            жду —
                     лотерея Автодорова.
Многие отказываются,
                                    говорят:
«Эти лотереи
                     оскомину набили».
А я купил
               и очень рад,
и размечтался
                       об автомобиле.
Бывало,
             орешь:
                        и ну! и тпру!
А тут,
         как рыба,
                        сижу смиренно.
В час
         50 километров пру,
а за меня
               зевак
                        обкладывает сирена.
Утром —
            на фабрику,
                              вечером —
                                              к знакомым.
Мимо пеших,
                     конных мимо.
Езжу,
        как будто
                        замнаркома.
Сам себе
              и ответственный, и незаменимый.
А летом —
               на ручейки и лужки!
И выпятив
                 груди стальные
рядом,
           развеяв по ветру флажки,
мчат
       товарищи остальные.
Аж птицы,
               запыхавшись,
                                     высунули языки
крохотными
                   клювами-ротиками.
Любые
            расстояния
                              стали близки́,
а километры
                    стали коротенькими.
Сутки удвоены!
                        Скорость — не шутка,
аннулирован
                     господь Саваоф.
Сразу
         в коротких сутках
стало
         48 часов!
За́ день
            слетаю
                        в пятнадцать мест.
А машина,
               развезши
                              людей и клади,
стоит в гараже
                        и ничего не ест,
и даже,
            извиняюсь,
                              ничего не гадит.
Переложим
                  работу потную
с конской спины
                           на бензинный бак.
А лошадь
               пускай
                          домашней животною
свободно
               гуляет
                         промежду собак.
Расстелется
                  жизнь,
                             как шоссе, перед нами —
гладко,
           чисто
                     и прямо.
Крой
        лошадей,
                       товарищ «НАМИ»!
Крой
        лошадей,
                        «АМО»!
Мелькаю,
               в автомобиле катя
мимо
         ветра запевшего…
А пока
          мостовые
                           починили хотя б
для удобства
                     хождения пешего.

Иван Саввич Никитин

Жена ямщика

Жгуч мороз трескучий,
На дворе темно;
Серебристый иней
Запушил окно.
Тяжело и скучно,
Тишина в избе;
Только ветер воет
Жалобно в трубе.
И горит лучина,
Издавая треск,
На полати, стены
Разливая блеск.
Дремлет подле печки,
Прислонясь к стене,
Мальчуган курчавый
В старом зипуне.
Слабо освещает
Бледный огонек
Детскую головку
И румянец щек.
Тень его головки
На стене лежит;
На скамье, за прялкой,
Мать его сидит.
Ей недаром снился
Страшный сон вчера:
Вся душа изныла
С раннего утра.
Пятая неделя
Вот к концу идет,
Муж что в воду канул —
Весточки не шлет.
«Ну, Господь помилуй,
Если с мужиком
Грех какой случился
На пути глухом!..
Дело мое бабье,
Целый век больна,
Что я буду делать
Одиной-одна!
Сын еще ребенок,
Скоро ль подрастет?
Бедный!.. все гостинца
От отца он ждет!..»
И глядит на сына
Горемыка-мать.
«Ты бы лег, касатик,
Перестань дремать!»
— «А зачем же, мама,
Ты сама не спишь,
И вечор все пряла,
И теперь сидишь?»
— «Ох, мой ненаглядный,
Прясть-то нет уж сил:
Что-то так мне грустно,
Божий свет немил!»
— «Полно плакать, мама!» —
Мальчуган сказал
И к плечу родимой
Головой припал.
«Я не стану плакать;
Ляг, усни, дружок;
Я тебе соломки
Принесу снопок,
Постелю постельку,
А Господь пошлет —
Твой отец гостинец
Скоро привезет;
Новые салазки
Сделает опять,
Будет в них сыночка
По двору катать…»
И дитя забылось.
Ночь длинна, длинна…
Мерно раздается
Звук веретена.
Дымная лучина
Чуть в светце горит,
Только вьюга как-то
Жалобней шумит.
Мнится, будто стонет
Кто-то у крыльца,
Словно провожают
С плачем мертвеца…
И на память пряхе
Молодость пришла,
Вот и мать-старушка,
Мнится, ожила.
Села на лежанку
И на дочь глядит:
«Сохнешь ты, родная,
Сохнешь, — говорит, —
Где тебе, голубке,
Замужем-то жить,
Труд порой рабочей
В поле выносить!
И в кого родилась
Ты с таким лицом?
Старшие-то сестры
Кровь ведь с молоком!
И разгульны, правда,
Нечего сказать,
Да зато им — шутка
Молотить и жать.
А тебя за разум
Хвалит вся семья,
Да любить-то… любит
Только мать твоя».
Вот в сенях избушки
Кто-то застучал.
«Батюшка приехал!» —
Мальчуган сказал.
И вскочил с постели,
Щечки ярче роз.
«Батюшка приехал,
Калачей привез!..»
— «Вишь, мороз как крепко
Дверь-то прихватил!» —
Грубо гость знакомый
Вдруг заговорил…
И мужик плечистый
Сильно дверь рванул,
На пороге с шапки
Иней отряхнул,
Осенил три раза
Грудь свою крестом,
Почесал затылок
И сказал потом:
«Здравствуешь, соседка!
Как живешь, мой свет?..
Экая погодка,
В поле следу нет!
Ну, не с доброй вестью
Я к тебе пришел:
Я лошадок ваших
Из Москвы привел».
— «А мой муж?» — спросила
Ямщика жена,
И белее снега
Сделалась она.
«Да в Москву приехав,
Вдруг он захворал,
И Господь бедняге
По душу послал».
Весть, как гром, упала…
И, едва жива,
Перевесть дыханья
Не могла вдова.
Опустив ручонки,
Сын дрожал как лист…
За стеной избушки
Был и плач и свист…
«Вишь, какая притча! —
Рассуждал мужик. —
Верно, я не впору
Развязал язык.
А ведь жалко бабу,
Что и говорить!
Скоро ей придется
По миру ходить…»
«Полно горевать-то, —
Он вдове сказал: —
Стало, неча делать,
Бог, знать, наказал!
Ну, прощай покуда.
Мне домой пора;
Лошади-то ваши
Тут вот, у двора.

Да!.. ведь эка память,
Все стал забывать:
Вот отец сынишке
Крест велел отдать.
Сам он через силу
С шеи его снял,
В грамотке мне отдал
В руки и сказал:
«Вот благословенье
Сыну моему;
Пусть не забывает
Мать, скажи ему».
А тебя-то, видно,
Крепко он любил:
По смерть твое имя,
Бедный, он твердил».

Иван Андреевич Крылов

Бедный Богач

«Ну сто́ит ли богатым быть,
Чтоб вкусно никогда ни сесть, ни спить
И только деньги лишь копить?
Да и на что? Умрем, ведь все оставим.
Мы только лишь себя и мучим, и бесславим.
Нет, если б мне далось богатство на удел,
Не только бы рубля, я б тысяч не жалел,
Чтоб жить роскошно, пышно,
И о моих пирах далеко б было слышно;
Я, даже, делал бы добро другим.
А богачей скупых на муку жизнь похожа».
Так рассуждал Бедняк с собой самим,
В лачужке низменной, на голой лавке лежа;
Как вдруг к нему сквозь щелочку пролез,
Кто говорит — колдун, кто говорит — что бес,
Последнее едва ли не вернее:
Из дела будет то виднее,
Предстал — и начал так: «Ты хочешь быть богат,
Я слышал, для чего; служить я другу рад.
Вот кошелек тебе: червонец в нем, не боле;
Но вынешь лишь один, уж там готов другой.
Итак, приятель мой,
Разбогатеть теперь в твоей лишь воле.
Возьми ж — и из него без счету вынимай,
Доколе будешь ты доволен;
Но только знай:
Истратить одного червонца ты не волен,
Пока в реку не бросишь кошелька».
Сказал — и с кошельком оставил Бедняка.
Бедняк от радости едва не помешался;
Но лишь опомнился, за кошелек принялся,
И что́ ж?— Чуть верится ему, что то не сон:
Едва червонец вынет он,
Уж в кошельке другой червонец шевелится.
«Ах, пусть лишь до утра мне счастие продлится!»
Бедняк мой говорит:
«Червонцев я себе повытаскаю груду;
Так, завтра же богат я буду —
И заживу, как сибарит».
Однако ж поутру он думает другое.
«То правда», говорит; «теперь я стал богат;
Да кто́ ж добру не рад!
И почему бы мне не быть богаче вдвое?
Неужто лень
Над кошельком еще провесть хоть день!
Вот на дом у меня, на экипаж, на дачу,
Но если накупить могу я деревень,
Не глупо ли, когда случай к тому утрачу?
Так, удержу чудесный кошелек:
Уж так и быть, еще я поговею
Один денек,
А, впрочем, ведь пожить всегда успею».
Но что́ ж? Проходит день, неделя, месяц, год —
Бедняк мой потерял давно в червонцах счет;
Меж тем он скудно ест и скудно пьет;
Но чуть лишь день, а он опять за ту ж работу.
День кончится, и, по его расчету,
Ему всегда чего-нибудь недостает.
Лишь кошелек нести сберется,
То сердце у него сожмется:
Придет к реке,— воротится опять.
«Как можно», говорит: «от кошелька отстать,
Когда мне золото рекою са́мо льется?»
И, наконец, Бедняк мой поседел,
Бедняк мой похудел;
Как золото его, Бедняк мой пожелтел.
Уж и о пышности он боле не смекает:
Он стал и слаб, и хил; здоровье и покой,
Утратил все; но все дрожащею рукой
Из кошелька червонцы вон таскает.
Таскал, таскал... и чем же кончил он?
На лавке, где своим богатством любовался,
На той же лавке он скончался,
Досчитывая свой девятый миллион.

Джордж Гордон Байрон

Тьма

Я видел сон… не все в нем было сном.
Погасло солнце светлое — и звезды
Скиталися без цели, без лучей
В пространстве вечном; льдистая земля
Носилась слепо в воздухе безлунном.
Час утра наставал и проходил,
Но дня не приводил он за собою…
И люди — в ужасе беды великой
Забыли страсти прежние… Сердца
В одну себялюбивую молитву
О свете робко сжались — и застыли.
Перед огнями жил народ; престолы,
Дворцы царей венчанных, шалаши,
Жилища всех имеющих жилища —
В костры слагались… города горели…
И люди собиралися толпами
Вокруг домов пылающих — затем,
Чтобы хоть раз взглянуть в лицо друг другу.
Счастливы были жители тех стран,
Где факелы вулканов пламенели…
Весь мир одной надеждой робкой жил…
Зажгли леса; но с каждым часом гас
И падал обгорелый лес; деревья
Внезапно с грозным треском обрушались…
И лица — при неровном трепетанье
Последних, замирающих огней
Казались неземными… Кто лежал,
Закрыв глаза, да плакал; кто сидел,
Руками подпираясь, улыбался;
Другие хлопотливо суетились
Вокруг костров — и в ужасе безумном
Глядели смутно на глухое небо,
Земли погибшей саван… а потом
С проклятьями бросались в прах и выли,
Зубами скрежетали. Птицы с криком
Носились низко над землей, махали
Ненужными крылами… Даже звери
Сбегались робкими стадами… Змеи
Ползли, вились среди толпы, — шипели
Безвредные… их убивали люди
На пищу… Снова вспыхнула война.
Погасшая на время… Кровью куплен
Кусок был каждый; всякий в стороне
Сидел угрюмо, насыщаясь в мраке.
Любви не стало; вся земля полна
Была одной лишь мыслью: смерти — смерти,
Бесславной, неизбежной… страшный голод
Терзал людей… и быстро гибли люди…
Но не было могилы ни костям,
Ни телу… пожирал скелет скелета…
И даже псы хозяев раздирали.
Один лишь пес остался трупу верен,
Зверей, людей голодных отгонял —
Пока другие трупы привлекали
Их зубы жадные, но пищи сам
Не принимал; с унылым долгим стоном
И быстрым, грустным криком все лизал
Он руку, безответную на ласку —
И умер наконец… Так постепенно
Всех голод истребил; лишь двое граждан
Столицы пышной — некогда врагов —
В живых осталось… встретились они
У гаснущих остатков алтаря —
Где много было собрано вещей
Святых
Холодными, костлявыми руками,
Дрожа, вскопали золу… огонек
Под слабым их дыханьем вспыхнул слабо,
Как бы в насмешку им; когда же стало
Светлее, оба подняли глаза,
Взглянули, вскрикнули и тут же вместе
От ужаса взаимного внезапно
Упали мертвыми .
.
И мир был пуст;
Тот многолюдный мир, могучий мир
Был мертвой массой, без травы, деревьев,
Без жизни, времени, людей, движенья…
То хаос смерти был. Озера, реки
И море — все затихло. Ничего
Не шевелилось в бездне молчаливой.
Безлюдные лежали корабли
И гнили на недвижной, сонной влаге…
Без шуму, по частям валились мачты
И, падая, волны не возмущали…
Моря давно не ведали приливов…
Погибла их владычица — луна;
Завяли ветры в воздухе немом…
Исчезли тучи… Тьме не нужно было
Их помощи… она была повсюду…

Дмитрий Борисович Кедрин

Дорош Молибога

Своротя в лесок немного
С тракта в город Хмельник,
Упирается дорога
В запущенный пчельник.
У плетня прохожих сторож
Окликает строго.
Нелюдим безногий Дорош,
Старый Молибога.
В курене его лежанку
Подпирают колья.
На стене висит берданка,
Заряжена солью.
Зелены его медали
И мундир заштопан,
Очи старые видали
Бранный Севастополь.
Только лучше не касаться
Им виданных видов.
Ушел писаным красавцем,
Пришел — инвалидом.
Скрипит его деревяшка,
Свистят ему дети.
Ой, как важко, ой, как тяжко
Прожить век на свете!
Сорок лет он ставит ульи,
Вшей в рубахе ищет.
А носатая зозуля
На яворе свищет.
Жена его лежит мертвой,
Сыны бородаты,—
Свищет семьдесят четвертый,
Девяносто пятый.
Лишь от дочери Глафиры
С ним остался внучек.
Дорош хлопчика цифири,
Писанию учит.
Раз в году уходит старый
На село в сочельник.
Покушает кутьи-взвара —
И опять на пчельник.
Да еще на пасху к храму
В деревню, где вырос,
Прибредет и станет прямо
С певчими на клирос,
Слепцу кинет медяк в чашку,
Что самому дали.
Скрипит его деревяшка,
На груди — медали.

Что с людьми стряслось в столице —
Не поймет он дел их.
Только стал народ делиться
На красных и белых.
Да от тех словес ученых,
От мирской гордыни
Станут ли медвяней пчелы,
Сахарнее дыни?
Никакого от них прока.
Ни сыро ни сухо…
Сие — речено в пророках —
Томление духа.
Жарок был дождем умытый
Тот солнечный ранок.
Пахло медом духовитым
От черемух пьяных.
У Дороша ж, хоть и жарко,
Ломит поясницу,
Прикорнул он на лежанку.
Быль сивому снится.
Сон голову к доскам клонит,
Как дыню-качанку…
Несут вороные кони
На пчельник тачанку.
В ней сидят, хмельны без меры,
Шумны без причины,
Удалые офицеры,
Пышные мужчины.
У седых смушковых шапок
Бархатные тульи.
Сапогами они набок
Покидали ульи.
Стали, лаючись погано,
Лакомиться медом,
Стали сдуру из наганов
Стрелять по колодам,
По белочке-баловнице,
Взлетевшей на тополь.
Дорошу ж с пальбы той снится
Бранный Севастополь.
Закоперщик и заводчик
Всех делов греховных,
Выдается середь прочих
Усатый полковник.
Зубы у него — как сахар,
Усы — как у турка,
Волохатая папаха,
Косматая бурка.

И бежит — случись тут случай —
На тот самый часик
С речки Молибогин внучек,
Маленький Ивасик.
Он бегом бежит оттуда,
Напуган стрельбою,
Тащит синюю посуду
С зеленой водою.
Увидал его и топчет
Ногами начальник,
Кричит ему: «Поставь, хлопчик,
На голову чайник!
Не могу промазать мимо,
Попаду не целя.
Разыграем пантомиму
Из „Вильгельма Телля“!»
Он платочком ствол граненый
Обтирает белым,
Подымает вороненый
Черный парабеллум.
Покачнулся цвет черемух,
Звезды глав церковных.
Друзья кричат: «Промах! Промах,
Господин полковник!»
Видно, в очи хмель ударил
И замутил мушку.
Погиб парень, пропал парень,
А ни за понюшку!

Выковылял на пасеку
Старый Молибога.
«Проснись, проснись, Ивасику,
Усмехнись немного!»
Брось, чудак! Пустяк затеял!
Пуля бьется хлестко.
Ручки внуковы желтее
Церковного воска.
Скрипит его деревяшка,
На труп солнце светит…
Ой, как важко, ой, как тяжко
Жить с людьми на свете!

С того памятного ранку
Дорош стал сутулей.
Он забил свою берданку
Не солью, а пулей.
А до города дорога —
Три версты, не дале.
Надел мундир Молибога,
Нацепил медали…
За то дело за правое
И совесть не взыщет!
В пути ему на яворе
Зозуленька свищет.
Насвистала сто четыре.
Чтой-то больно много…
На полковницкой квартире
Стоит Молибога.
Свербит стертая водянка,
И ноги устали.
На плече его — берданка,
На груди — медали.
Денщик угри обзирает
В зеркальце стеклянном,
Русый волос натирает
Маслом конопляным.
Сапоги — игрушки с виду,
Чай, ходить легко в них…
«Спытай, друже: к инвалиду
Не выйдет полковник?»
Лебедем из кухни статный
Денщик выплывает,
Ворочается обратно,
Молвит: «Почивают».
В мундир велся, как обида,
Колючий терновник…
«Так не выйдет к инвалиду
Говорить полковник?»

И опять из кухни статный
Денщик выплывает.
Ворочается обратно,
Молвит: «Выпивают».

Подали во двор карету,
И вышел из спальни
Малость выпивший до свету
Румяный начальник.
Зубы у него — как сахар,
Усы — как у турка,
Волохатая папаха,
Косматая бурка.
Стоит в кухне Молибога
На той деревяшке,
Блестят на груди убого
Круглые медяшки.
Так и виден Севастополь
В воинской осанке.
Весь мундир его заштопан,
На плече — берданка.
«Что тут ходят за герои
Крымской обороны?
Ну, в чем дело? Что такое?
Говори, ворона!»
Дорош заложил патроны,
Отвечает строго:
«Я не знаю, кто ворона,
А я — Молибога.
Я судьбу твою открою,
Как сонник-толковник.
С севастопольским героем
Говоришь, полковник!
Я с дитятей не проказил,
По садкам не лажу,
А коли уж ты промазал,
Так я не промажу!»
Побежал на полуслове
Полковник к карете.
Грянь, берданка! Нехай злое
Не живет на свете!
Валится полковник в дверцы
Срубленной ольхою,
Он хватается за сердце
Белою рукою,
Никнет головой кудрявой
И смертельно дышит…
За то дело за правое
И совесть не взыщет!..

Наставили в Молибогу
Кадеты наганы,
Повесили Молибогу
До горы ногами.
Торчит его деревяшка,
Борода — как знамя…
Ой, как важко, ой, как тяжко
Страдать за панами!
Большевики Молибогу
Отнесли на пчельник,
Бежит мимо путь-дорога
В березняк и ельник.
Он закопан между ульев,
Дынных корневищей,
Где носатая зозуля
На яворе свищет.

Николай Платонович Огарев

Мария Магдалина

В дни печали, дни гонений -
За святыню убеждений,
Новой веры правоту -
Умирал спаситель света,
Плотник, житель Назарета,
Пригвожденный ко кресту.
И сказал он: "Совершилось!"
И чело его склонилось -
И остался мертвый лик,
Как при жизни, тих и ясен,
Так же благостью прекрасен,
Так же помыслом велик.

Солнце мирно, пред закатом
Над зелено-мягким скатом
И гранитами хребта -
Шло в пути златоподобном
И, блестя на месте лобном,
Озаряло три креста,
Двух воров, с Христом распятых,
Палача в железных латах,
Грозном шлеме и с копьем,
И людей, на казнь взиравших,
И трех женщин, близ стоявших
В безутешии своем.

Две старухи: мать рыдала,
И сестра ее шептала -
Что вот распят наш Христос...
Третья с ними, молодая,
Стала, взор на крест вперяя,
Неподвижна и без слез,
С опущенными руками,
С распущенными власами,
Бледным ужасом лица,
Вся - безмолвное рыданье
Иль немое изваянье
Скорби, скорби без конца.

К ночи площадь опустела,
И два друга сняли тело;
Мать с сестрой была при них
И прощалась с трупом сына;
И Мария Магдалина
Для лобзанья уст святых
Наклонилась и припала,
Сердце мягче биться стало,
И заплакала она.
И лились и орошали
Слезы тихие печали
Мертвый лик и рамена.

Труп покрыли пеленою;
Двое медленной стопою
На носилках понесли
Без напевов погребальных,-
И три женщины печальных
За покойником пошли.
Шла она и вспоминала,
Что подобных не бывало
В этом мире никогда...
Вспоминала все былое,
Быстро ей пережитое
В эти краткие года.

Как по торжищам Магдалы,
Выставляя в дни бывалы
Свежесть персей молодых,
Знала в вихре шуток сальных
Только юношей нахальных
Да бесстыдников седых;
И вот встретила случайно
Взгляд, смиривший силой тайной
Вред желаний, пыл в крови,
И ей слышать было ново
Человеческое слово
Всепрощенья и любви;

Как ему омыла ноги,
Запыленные с дороги,
Умягчила жесткий зной
Маслом мирры благовонной,
Осушила распущенной
Светлорусою косой...
Как у ног его садилась,
И внимала, и молилась,
Не сводя с него зениц,
Очищалась покаяньем,
Вырастала пониманьем
И любила без границ...

Близ олив, в саду тенистом,
Под утесом каменистым,
С фонарем во тьме ночной,
Тело в гроб они сложили,
К гробу камень привалили
И, скорбя, пошли домой.
Но чуть ранняя прохлада
Пронеслась по листьям сада
Перед брезжущей зарей,
А Мария шла из дому -
Хоть бы к камню гробовому
Преклониться головой.

Видит - гроб отверстый снова,
Голос, точно у живого,
Звал по имени ее...
Оглянулась... Сон блаженный!
Это сам он, вожделенный,
Навестил дитя свое.
И она его узнала,
Перед ним она стояла
В обожании немом;
И он рек, благословляя:
"Им скажи, душа родная,
О видении твоем!"

Светлый образ, дух привета,
Потонул в лучах рассвета.
И она на сход друзей
В путь пошла, благоговея
И едва поверить смея,
Что он ей явился - ей,
Шедшей грешною дорогой...
Но любить умевшей много,
Но чья мысль была чиста,
Почва сердца благодатна,
Чьей простой душе понятна
Правды ширь и простота.

Владимир Николаевич Ладыженский

Стихотворения

Нет, я не радостно встречаю новый год,
Он жадной смерти клич над бездною могилы.
Редеет строй бойцов. За кем теперь черед?
Падет-ли юноша, в разцвете гордой силы,
Иль лавры старика, добытые в бою
За правду и любовь,—сомнутся безпощадно, —
Грядущее сильней томит печаль мою,
И новый год идет с тоскою безотрадной!
Как радостный напев в день грустных похорон,
Как пира скучнаго тяжелое похмелье,
Противен мне заздравный кубка звон
И в этот миг людей привычное веселье.
Вл. Ладыженский.
Сменяясь быстрой чередой,
Проходят дни, проходят годы,
И жаль мне жизни молодой —
Как заключенному свободы.
А жизнь не ждет. За ней толпой
Бегут вопросы без ответа:
Уже-ли песнь моя пропета
И кончен путь мой трудовой?..
Под гнетом пошлости пустой
Замрут-ли робкие напевы —
Как чахнут раннею весной
Едва всходящие посевы?
Вл. Ладыженский.
Свершился жребий твой суровый!
Как рано смерть в тебе пришла
И сорвала венец лавровый
С спокойно-гордаго чела.
Замолкли скорбных песен звуки
Над стороной твоей родной,
Которой нес ты сердца муки,
Как дань души твоей больной.
И помню я, был день ненастный,
Когда в могиле дорогой
Послами родины несчастной
Сошлись мы с горькою тоской.
Но, расходясь, мы обещали
Снести, как клад, в своих сердцах
Все те же песни, что звучали
На смертью порванных струнах.
В. Ладыженский.
Прости! Он близок, час разлуки…
Я уношу с собою вдаль
Тобой осмеянныя муки,
Тобой зажженную печаль.
И знаешь ты, что я, тоскуя,
В тиши родных моих степей
Все буду жаждать поцелуя
И лжи ласкающих речей.
Так иногда,—мечты созданье, —
Приносит призрак роковой
Непобедимое страданье
Непобедимой красотой.
Вл. Ладыженский.
В простых речах поэзия темна:
Всплакнет ли робкое в них горе,
Сверкнет ли радости волна, —
Все тонет в безразличном хоре.
Поэт кует из этих слов простых
Венок из золота и стали:
Звено из радостей земных
Паяет пламенем печали/
И человеке идет, судьбой влеком,
Смеясь и плача в самом деле —
Идет, играя тем венком,
К неведомой, но вечной цели.
И путь его и труден, и далек,
И в мраке б стал путем страданий,
Когда б не яркий огонек
Любви и творческих исканий.
Вл. Ладыженский.
Се царь твой грядет тебе кроток.
Ев. Матѳ. 21, V.
Народный клик, детей молитвы
И старцев гордыя хвалы…
Ужель в пылу кровавой битвы
Склонились римские орлы?
Ужель свободна Иудея,
И царь, вождями окружен,
Идет возсесть на праздный трон,
Святым восторгом пламенея?
Но нет, мечтам синедриона
Смеются римские полки:
Он нищ и кроток—царь Сиона,
И с ним простые рыбаки.
Греми ж, хвалебное «осанна»,
Греми в сердечной простоте,
Решеньем злобы и обмана
Он будет распят на кресте.
Но и на нем, томясь, страдая,
Он будет жить в дали веков,
И в мир, любя и всепрощая,
Умчится слава рыбаков.
Вл. Ладыженский.
От шума города я радостно бежал
К степям родным, как узник из темницы,
Покоя я молил, забвенья я искал…
И замер гул покинутой столицы,
И снова предо мной синеющая даль,
Лазурь небес; простор их безграничный,
Но в душу крадется знакомая печаль,
Как старый друг, как гость привычный.
И шепчет мне она: не верь, простор полей
Не даст тебе желаннаго забвенья,
Любовь безумная давно в душе твоей
Зажгла тоску,—и нет ей исцеленья!
На муки обречен, свой жалкий приговор
С собою ты принес к степям отчизны, —
Вот отчего тебе тяжел ея простор,
Как слово горькой укоризны.
Вл. Ладыженский.

Александр Иванович Полежаев

Новая беда

Беда вам, попадьи, поповичи, поповны!
Попались вы под суд и причет весь церковный!
За что ж? За чепчики, за блонды, кружева,
За то, что и у вас завита голова,
За то, что ходите вы в шубах и салопах,
Не в длинных саванах, а в нынешних капотах,
За то, что носите с мирскими наряду
Одежды светлые себе лишь на беду.
А ваши дочери от барынь не отстали —
В корсетах стиснуты, турецки носят шали,
Вы стали их учить искусству танцевать,
Знакомить с музыкой, французский вздор болтать.
К чему отличное давать им воспитанье?
Внушили б им любить свое духовно званье.
К чему их вывозить на балы, на пиры?
Учили б их варить кутью, печь просвиры.
Коль правду вам сказать, вы, матери, не правы,
Что глупой модою лишь портите их нравы.
Что пользы? Вот они, пускаясь в шумный мир,
Глядят уж более на фрак или мундир
Не оттого ль, что их по моде воспитали,
А грамоте учить славянской перестали?
Бывало, знали ль вы, что значит мода, вкус?
А нынче шьют на вас иль немец, иль француз.
Бывало, в простоте, в безмолвии вы жили,
А ныне стали знать мазурку и кадрили.
Ну, право, тяжкий грех, оставьте этот вздор,
Смотрите, вот на вас составлен уж собор.
Вот скоро Фотий сам с вас мерку нову снимет,
Нарядит в кофты всех, а лишнее все скинет.
Вот скоро — дайте лишь собрать владыкам ум —
Они вам выкроят уродливый костюм!
Задача им дана, зарылись все в архивы.
В пыли отцы, в поту! Вот как трудолюбивы:
Один забрался в даль под Авраамов век
Совета требовать от матушек Ревекк,
Другой перечитал обряды назореев,
Исчерпал Флавия о древностях евреев,
Иной всей Греции костюмы перебрал,
Другой славянские уборы отыскал.
Собрали образцы, открыли заседанье
И мнят, какое ж дать поповнам одеянье,
Какое — попадьям, какое — детям их.
Решите же, отцы! Но спор возник у них:
Столь важное для всех, столь чрезвычайно дело
Возможно ль с точностью определить так смело?
Без споров обойтись отцам нельзя никак —
Иначе попадут в грех тяжкий и просак.
О чем же этот спор? Предмет его преважный:
Ходить ли попадьям в материи бумажной,
Иметь ли шелковы на головах платки,
Носить ли на ногах козловы башмаки?
Чтоб роскошь прекратить, столь чуждую их лицам,
Нельзя ли обратить их к древним власяницам,
А чтоб не тратиться по лавкам, по швеям,
Не дать ли им покров пустынный, сродный нам?
Нет нужды, что они в нем будут как шутихи,
Зато узнает всяк, что это не купчихи,
Не модны барыни, а лик церковных жен.
Беда вам, матушки, дождались перемен!
Но успокойтесь, страх велик лишь издали бывает:
Вас Шаликов своей улыбкой ободряет.
«Молчите, — говорит, — я сам войду в синод,
Представлю свой журнал, и, верно, в новый год
Повеет новая приятная погода
Для вашей участи и моего дохода.
Как ни кроить убор на вас святым отцам,
Не быть портными им, коль мысли я не дам».

Пьер Жан Беранже

Залоги

Ах, что за добрая душа
Был Бен-Исса в Бассоре!
Но раз встает он, — ни гроша, —
Друзей любил, — вот горе!
Бен завтра по миру пойдет
Винить судьбу-злодейку;
Сегодня ж нищему дает
Последнюю копейку.

Тому лет триста это был
Век духов и видений,
Иссу же Мок тогда любил, —
Зеленоглазый гений.
Но Мок хитер: все, дескать, дам,
Чтоб Бен стал равен Крезу,
Пусть только все дает друзьям,
Придись хоть до зарезу.

Что Бену Моковы дары? —
Спасет друзей услуга;
Но пуст кошель, — прошли пиры, —
И нет у Бена друга.
Один Малек приходит вновь:
«Ах, Бен, я должен кади
Червонцев десять кошельков…
Достань их, бога ради!..

Быть может, Мок на этот раз
Окажет нам услугу!»
И Бен кричит: «Зеленый глаз,
Явись на помощь другу!» —
«Я из жидов! — воскликнул Мок. —
Дам денег, но, ей-богу,
Возьму хоть ухо, глаз в залог,
Зуб, руку или ногу.

Я все беру без ран и мук;
За нужную же ссуду
Твоих зубов дай восемь штук —
И я доволен буду!» —
«Как? восемь? Стало, все, что есть!
Кто ж всех зубов лишится?» —
«Эх, Бен! Ведь ты любил поесть,
Теперь пора поститься…

Присядь же!..» Крак! — и зубы вдруг
Все выпали без муки.
«Эй! — Бен кричит, — Малек, мой друг,
Достал, держи-ка руки!»
Пошла молва, — друзья бегом
К Иссе: ведь для промена
Кто ж был бы сам себе врагом
И не добыл бы Бена?

Суда Муссы раз на утес
Попали в ночь — и сели:
Бен только глаз в залог отнес —
И друг стянулся с мели.
Гассан давно бы выдал дочь,
Хватило бы кармана;
Но Бен в приданое не прочь
Дать руку для Гассана,

Цена Гуссейну дорога
Купить детей из плена, —
И вот в залог идет нога:
Друзья поддержат Бена.
Распродадут тебя, о Бен,
Все эти людоморы:
Они за свой за каждый член
Вскричали б: «Режут! Воры!»

И ведь друзья же говорят,
Завидев Бена, дружно:
«Какой урод! Ну, просто, гад!
А поклониться нужно!» —
«Постойте, — раз вскричал Малек, —
Я с ним сыграю штуку,
И завтра этот человек
Уж нам протянет руку!..»

«Исса, мой друг! Исса, отец! —
Кричит Малек, рыдает, —
Моей жене пришел конец,
Ничто не помогает.
Хоть средство есть, и сам султан
Спасен настойкой тою:
Но где же перлов взять тюрбан
На золотом настое?»

Бен к Моку уши было снес,
Чтоб выручить собрата.
«Нет, — Мок сказал, — велик запрос,
Залогу ж маловато!»
Друг просит глаз отдать другой.
«Не дам! — кричит безногий: —
Мне нужен глаз, с одной ногой
Не сбиться чтоб с дороги!»

«Спаси жену! — ревет Малек, —
Дай глаз и верь Малеку,
Что он с тобой проходит век
И сводит даже в Мекку…»
Глаз отдан… Что ж Малеку ждать?
Взяв деньги, дал он тягу
И бросил Бен-Иссу блуждать
Все ощупью, беднягу.

«Эй, берегись! — раздался крик, —
Держись, иль канешь в море!..
Ах, это Бен!.. Какой старик!
И слеп — какое горе!..
Я — Али, друг твой с детских дней:
Пойдем вдвоем до гроба,
По ремеслу я лицедей,
Так будем сыты оба».

Бен обнял друга… Вот так раз!
Вот чудо! Целы стали
Рука, нога и пара глаз, —
И Бен увидел Али,
И злых друзей увидел он, —
Но был один безногий,
А тот иль глаз, иль рук лишен —
Все старые залоги…

И Мок сказал: «Я очень рад
Судьбе друзей коварных…
Возьми ж и деньги все назад
От них, неблагодарных.
Пусть Али делит серебро
С тобой и крохи хлеба:
Достойным делай ты добро —
Получишь вдвое с неба!»

И Мок исчез. Друзья скорей
Уходят от печали
И от предателей-друзей…
Но шепчет Бен: «Дай, Али,
Им рису, меду, их одень!
Исправь их, — воля рока!
Рубином можешь и кремень
Ты сделать — длань пророка!»