Когда я об стену разбил лицо и члены
И всё, что только было можно, произнёс,
Вдруг сзади тихое шептанье раздалось:
«Я умоляю вас, пока не трожьте вены.
При ваших нервах и при вашей худобе
Не лучше ль чаю? Или огненный напиток?
Чем учинять членовредительство себе,
Оставьте что-нибудь нетронутым для пыток».
Он сказал мне: «Приляг,
Успокойся, не плачь».
Он сказал: «Я не враг —
Я твой верный палач.
Уж не за полночь — за три,
Давай отдохнём.
Нам ведь всё-таки завтра
Работать вдвоём».
Раз дело приняло приятный оборот -
Чем черт не шутит — может, правда, выпить чаю?
— Но только, знаете, весь ваш палачий род
Я, как вы можете представить, презираю.
Он попросил: «Не трожьте грязное бельё.
Я сам к палачеству пристрастья не питаю.
Но вы войдите в положение моё —
Я здесь на службе состою, я здесь пытаю,
Молчаливо, прости,
Счёт веду головам.
Ваш удел — не ахти,
Но завидую вам.
Право, я не шучу,
Я смотрю делово:
Говори что хочу,
Обзывай хоть кого».
Он был обсыпан белой перхотью, как содой,
Он говорил, сморкаясь в старое пальто:
«Приговорённый обладает, как никто,
Свободой слова, то есть подлинной свободой».
И я избавился от острой неприязни
И посочувствовал дурной его судьбе.
Спросил он: «Как ведёте вы себя на казни?»
И я ответил: «Вероятно, так себе…
Ах, прощенья прошу,
Важно знать палачу,
Что, когда я вишу,
Я ногами сучу.
Да у плахи сперва
Хорошо б подмели,
Чтоб, упавши, глава
Не валялась в пыли».
Чай закипел, положен сахар по две ложки.
«Спасибо!» — «Что вы? Не извольте возражать!
Вам скрутят ноги, чтоб сученья избежать,
А грязи нет — у нас ковровые дорожки».
Ах, да неужто ли подобное возможно!
От умиленья я всплакнул и лёг ничком.
Потрогав шею мне легко и осторожно,
Он одобрительно поцокал языком.
Он шепнул: «Ни гугу!
Здесь кругом стукачи.
Чем смогу — помогу,
Только ты не молчи.
Стану ноги пилить —
Можешь ересь болтать,
Чтобы казнь отдалить,
Буду дольше пытать…»
Не ночь пред казнью, а души отдохновенье!
А я уже дождаться утра не могу.
Когда он станет жечь меня и гнуть в дугу,
Я крикну весело: «Остановись, мгновенье», —
чтоб стоны с воплями остались на губах!
—- Какую музыку, — спросил он, — дать при этом?
Я, признаюсь, питаю слабость к менуэтам,
Но есть в коллекции у них и Оффенбах.
«…Будет больно — поплачь,
Если невмоготу», —
Намекнул мне палач.
Хорошо, я учту.
Подбодрил меня он,
Правда сам загрустил —
Помнят тех, кто казнён,
А не тех, кто казнил.
Развлёк меня про гильотину анекдотом,
Назвав её карикатурой на топор:
«Как много миру дал голов французский двор!..»
И посочувствовал наивным гугенотам.
Жалел о том, что кол в России упразднён,
Был оживлён и сыпал датами привычно,
Он знал доподлинно, кто, где и как казнён,
И горевал о тех, над кем работал лично.
«Раньше, — он говорил, —
Я дровишки рубил,
Я и стриг, я и брил,
И с ружьишком ходил.
Тратил пыл в пустоту
И губил свой талант,
А на этом посту
Повернулось на лад».
Некстати вспомнил дату смерти Пугачёва,
Рубил — должно быть, для наглядности — рукой.
А в то же время знать не знал, кто он такой, —
Невелико образованье палачёво.
Парок над чаем тонкой змейкой извивался,
Он дул на воду, грея руки о стекло.
Об инквизиции с почтеньем отозвался
И об опричниках — особенно тепло.
Мы гоняли чаи,
Вдруг палач зарыдал —
Дескать, жертвы мои
Все идут на скандал.
«Ах вы, тяжкие дни,
Палачёва стерня.
Ну за что же они
Ненавидят меня?»
Он мне поведал назначенье инструментов.
Всё так не страшно — и палач как добрый врач.
«Но на работе до поры всё это прячь,
Чтоб понапрасну не нервировать клиентов.
Бывает, только его в чувство приведёшь,
Водой окатишь и поставишь Оффенбаха,
А он примерится, когда ты подойдёшь,
Возьмет и плюнет — и испорчена рубаха».
Накричали речей
Мы за клан палачей.
Мы за всех палачей
Пили чай — чай ничей.
Я совсем обалдел,
Чуть не лопнул, крича.
Я орал: «Кто посмел
Обижать палача!..»
Смежила веки мне предсмертная усталость.
Уже светало, наше время истекло.
Но мне хотя бы перед смертью повезло —
Такую ночь провёл, не каждому досталось!
Он пожелал мне доброй ночи на прощанье,
Согнал назойливую муху мне с плеча…
Как жаль, недолго мне хранить воспоминанье
И образ доброго чудного палача.
В храме — золоченые колонны,
Золоченая резьба сквозная,
От полу до сводов поднимались.
В золоченых ризах все иконы,
Тускло в темноте они мерцали.
Даже темнота казалась в храме
Будто бы немного золотая.
В золотистом сумраке горели
Огоньками чистого рубина
На цепочках золотых лампады.
Рано утром приходили люди.
Богомольцы шли и богомолки.
Возжигались трепетные свечи,
Разливался полусвет янтарный.
Фимиам под своды поднимался
Синими душистыми клубами.
Острый луч из верхнего окошка
Сквозь куренья дымно прорезался.
И неслось ликующее пенье
Выше голубого фимиама,
Выше золотистого тумана
И колонн резных и золоченых.
В храме том, за ризою тяжелой,
За рубиновым глазком лампады
Пятый век скорбела Божья Матерь,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
Кто, какой мужик нижегородский,
Живописец, инок ли смиренный
С ясно-синим взглядом голубиным,
Муж ли с ястребиными глазами
Вызвал к жизни тихий лик прекрасный,
Мы о том гадать теперь не будем.
Живописец был весьма талантлив.
Пятый век скорбела Божья Матерь
О распятом сыне Иисусе.
Но, возможно, оттого скорбела,
Что уж очень много слез и жалоб
Ей носили женщины-крестьянки,
Богомолки в черных полушалках
Из окрестных деревень ближайших.
Шепотом вверяли, с упованьем,
С робостью вверяли и смиреньем:
«Дескать, к самому-то уж боимся,
Тоже нагрешили ведь немало,
Как бы не разгневался, накажет,
Да и что по пустякам тревожить?
Ну, а ты уж буде похлопочешь
Перед сыном с нашей просьбой глупой,
С нашею нуждою недостойной.
Сердце материнское смягчится
Там, где у судьи не дрогнет сердце.
Потому тебя и называем
Матушкой-заступницей. Помилуй!»
А потом прошла волна большая,
С легким хрустом рухнули колонны,
Цепи все по звенышку распались,
Кирпичи рассыпались на щебень,
По песчинке расточились камни,
Унесло дождями позолоту.
В школу на дрова свезли иконы.
Расплодилась жирная крапива,
Где высоко поднимались стены
Белого сверкающего храма.
Жаловаться ходят нынче люди
В областную, стало быть, газету.
Вот на председателя колхоза
Да еще на Петьку-бригадира.
Там ужо отыщется управа!
Раз я ехал, жажда одолела.
На краю села стоит избушка.
Постучался, встретила старушка,
Пропустила в горенку с порога.
Из ковша напился, губы вытер
И шагнул с ковшом к перегородке,
Чтоб в лоханку выплеснуть остатки
(Кухонька была за занавеской.
С чугунками, с ведрами, с горшками).
Я вошел туда и, вздрогнув, замер:
Средь кадушек, чугунков, ухватов,
Над щелястым полом, над лоханью,
Расцветая золотым и красным,
На скамье ютится Божья Матерь
В золотистых складчатых одеждах,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
— Бабушка, отдай ты мне икону,
Я ее — немедленно в столицу…
Разве место ей среди кадушек,
Средь горшков и мисок закоптелых!
— А зачем тебе? Чтоб надсмехаться,
Чтобы богохульничать над нею?
— Что ты, бабка, чтоб глядели люди!
Место ей не в кухне, а в музее.
В Третьяковке, в Лувре, в Эрмитаже.
— Из музею были не однажды.
Предлагали мне большие деньги.
Так просили, так ли уж просили,
Даже жалко сделалось, сердешных.
Но меня притворством не обманешь,
Я сказала: «На куски разрежьте,
Выжгите глаза мои железом,
Божью Матерь, Светлую Марию
Не отдам бесам на поруганье».
— Да какие бесы, что ты, бабка!
Это все — работники искусства.
Красоту они ценить умеют,
Красоту по капле собирают.
— То-то! Раскидавши ворохами,
Собирать надумали крохами.
— Да тебе зачем она? Молиться —
У тебя ведь есть еще иконы.
— Как зачем? Я утром рано встану,
Маслицем протру ее легонько,
Огонек затеплю перед ликом,
И она поговорит со мною.
Так-то ли уж ласково да складно
Говорить заступница умеет.
— Видно, ты совсем рехнулась, бабка!
Где же видно, чтоб доска из липы,
Даже пусть и в красках золотистых,
Говорить по-нашему умела!
— Ты зачем пришел? Воды напиться?
Ну так — с богом, дверь-то уж открыта!
Ехал я среди полей зеленых,
Ехал я средь городов бетонных,
Говорил с людьми, обедал в чайных,
Ночевал в гостиницах районных.
Постепенно стало мне казаться
Сказкой или странным сновиденьем,
Будто бы на кухне у старушки,
Где горшки, ухваты и кадушки,
На скамейке тесаной, дубовой
Прижилась, ютится Божья Матерь
В золотистых складчатых одеждах,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
Бабка встанет, маслицем помажет,
Огонек тихонечко засветит.
Разговор с заступницей заводит…
Понапрасну ходят из музея.
И.
Четыре дня томительного сна,
четыре дня предчувствий беспокойных,
и, наконец, душа отрешена.
Вот развернул извивы звений стройных
торжественно-рыдающий хорал
взываний и молитв заупокойных.
Он близился, он грустно замирал,
и было мне, почившей так прекрасно,
следить, как в сердце пламень догорал,
и улыбаться странно-безучастно,
смотря, как к золотому гробу мать
и две сестры в слезах прильнули страстно.
Легла на сердце строгая печать,
им был восторг мои тайный непонятен,
не смела я их слезы понимать.
Вдруг тихий зов сквозь сон стал сердцу внятен,
и взор скорбящий в душу мне проник,
и вспыхнули огни кровавых пятен,
меня назвал Он трижды и поник,
а я, ответ замедлив свой, не знала,
то был ли голос Агнца, иль в тот миг
моя ж душа меня именовала;
но я была безгласна как дитя,
на милосердье Агнца уповала.
Он улыбнулся, содрогнулась я,—
а там, внизу, из брошенного тела,
скользнув по гробу, выползла змея,
клубясь, свивала звенья и свистела
и горстью мертвой пепла стала вдруг,
и вот я к Жениху простерла смело
огни моих крестообразных рук,
и дивные предстали мне виденья
среди моих неизреченных мук:
был искус первый — искус нисхожденья,
душа была низвергнута во Ад,
вокруг, стеня, толпились привиденья,
и в той стране, где нет пути назад,
черты родные всех, что сердцу святы,
я встретила и отвратила взгляд.
Была дыханьем огненным обята
я у разверстой пасти Сатаны,
заскрежетал он, словно мавр проклятый,
но вождь незримый с правой стороны
со мною шел, мне в сердце проливая
целительную влагу тишины.
За Женихом я шла, не уставая.
и невредима посреди огней
свершала путь, молясь и уповая,
сквозь все ряды мятущихся теней
по лестнице великой очищенья
и через седмь священных ступеней.
И каждый миг чрез новые мученья
меня влекла незримая рука,
изнемогая в муках восхожденья,
пережила я долгие века…
ИИ.
Услышав зов, склонилась я к подножью,
дух ангельский и девственное тело
предав Кресту, обята сладкой дрожью,
и, плоть свергая, тихо отлетела.
(Последнее то было обрученье!)
Поникли руки, грудь похолодела,
и замерло предсмертное биение;
вот отступили дальше в полумрак
мерцанья, славословья, песнопенья;
как воск мощей, простерта в строгой раке,
беззвучно я запела «Agnus Dеи!»,
и вот святые проступили знаки;
и миг последний был всего страшнее,
но тень крыла мне очи оградила,
я каждый миг свободней и смелее
по ступеням безмолвья восходила,
и близясь каждый миг к иным преградам,
при шаге каждом крепла в сердце сила.
Мой верный Страж ступал со мною рядом,
меня в пути высоком ободряя
то благостным, то непреклонным взглядом.
Вот заструились дуновенья Рая
неизреченны и невыразимы,
и луч не дрогнул, сердце мне пронзая.
А там, внизу, как стадо агнцев, дымы,
у наших ног теснясь благочестиво,
не двигались… Но мы неуловимы,
их ласке улыбнувшись торопливо,
влекомы восхождением упорным,
восстали там, где для души счастливой
последний путь отверст в окне узорном,
где искони в борении согласном —
два светоча на перепутьи горном —
луч белой Розы сочетался с красным…
Взглянула я, и вдруг померкли взоры,
и лик Вождя явился мне ужасным,
я вопросила с трепетом: «Который?»
Смешалось все, и сердце ослабело,
и замолчали ангельские хоры.
Я взоры вниз потупила несмело,
в груди сомненье страшное проснулось:
«Чье мертвое внизу простерто тело?» —
и вдруг в смертельном ужасе очнулась.
И.
На краю села, досками
Заколоченный кругом,
Спит покинутый, забытый,
Обветшалый барский дом.
За усадьбою, в избушке
Няня старая живет,
И уж сколько лет — не может
Позабыть своих господ.
Все рассказывает внучку,
Как встречали господа
Новый год, Святую, Святки…
Как кутили иногда,—
И какие доводилось
Ей слыхать в дому у них
Чудодейные сказанья
Про угодников святых…
Позабытая старушка
Пополам с нуждой живет,
За крупу, за хлеб, за масло
Зиму зимнюю прядет.
Внучек мал,— сыра избушка,—
И до самого окна,—
Вплоть до ставня, снежной бурей
С ноября заметена.
ИИ.
Ночь, мороз трещит, все глухо,
Вся деревня спит;— одна
Няни тень торчит за прялкой,—
Пляшет тень веретена.
С догорающей светильней
Сумрак борется ночной,
На полатях под овчиной
Шевелится домовой.
Внук пугливо смотрит с печи,
Он вскосматил волоса,
Поднял худенькие плечи,
Локотками подперся…
— Бабушка!.. — Чего, родимый?
— Наяву или во сне
Про рождественскую елку
Ты рассказывала мне?
Как та елка в барском доме
Просияла,— как на ней
Были звезды золотые
И гостинцы для детей…
Вот бы нам такую елку!
И сочельник не далек.
Только что это за елка?—
Мне все как-то невдомек?
Порвалась у пряхи нитка;
Рассердилась и ворчит:
— Ишь, не спит!.. про елку бредит;
Видно, голоден,— блажит!
Зачадясь, светильня гаснет;
Не жужжит веретено…—
Помолясь, легла старуха;
Ночь белеется в окно.
— Бабушка!.. — Чего родимый?
— Ну, а где она растет,
Эта елка-то? Ты только
Расскажи мне, где растет!..
— Где ж расти,— растет в лесочке,
В ельнике растет… постой!..
Домовой никак проохал…
Тише!.. спи, Господь с тобой!..
ИИИ.
Рождества канун,— сочельник,
Вот, подтибривши топор,
К ночи внучек старой няни
Пробрался в соседний бор.
Тени сосен молча стали
На дорогу выходить…
Он рождественскую елку
Ищет бабушке срубить.
Вот и месяц,— засквозили
Сучьев сети и рога,—
Свет его, как свет лампады,
Лег на бледные снега.
Смотрит мальчик,— что за чудо!
Из-за темного бугра
Вышла, выглянула елка,
Точно вся из серебра.
Бриллианты на рогульках,
В бриллиантах — огоньки.
Дрогнул мальчик,— от натуги
Кровь стучит ему в виски.—
Не звезда ли — эта искра,
Превратившаяся в лед?
Ступит вправо — засверкает,
Ступит влево — пропадет.
Пораженный, умиленный,
Он стоит — и как тут быть!?..
Как рождественскую эту
Елку станет он рубить!?..
Месяц льет свое мерцанье,
В темном лесе — ни гугу!
Опустив топор, присел он
Перед елкой на снегу.
И сидит, и слышит, где-то
Словно колокол гудет.
Это сон? иль это Божья
Смерть под благовест идет?..
И рождественская елка
Перед ним растет, растет…
Лучезарными ветвями
Обняла небесный свод…
По ветвям ее на землю
Сходят ангелы… их клир
Песнь поет о славе Вышних,
Всей земле пророчит мир.
И тьмы-тем огненнокрылых,
Ослепительных детей
Из ветвей глядят на землю
Мириадами очей,—
Словно ждут,— какое миру
Бог готовит торжество…—
Смерть баюкает ребенка.
Сердцу снится Рождество.
И упал из рук топорик,
И заснул бы он навек!
Да случайно мимо лесом
Ехал пьяный дровосек.
Он встряхнул его, ругаясь
И свистя, отвез домой,
И очнулся бедный мальчик
На груди ему родной.
Долго был потом он болен,—
Чем-то смутно потрясен,—
Никому не рассказал он
Сна, который видел он.
Да и как бы мог он, бедный,
Все то высказать вполне,
Что душе его сказалось
В полусмерти,— в полусне…
я выхожу из кабака
там мертвый труп везут пока
то труп жены моей родной
вон там за гробовой стеной
я горько плачу страшно злюсь
о гроб главою колочусь
и вынимаю потроха
чтоб показать что в них уха
в слезах свидетели идут
и благодетели поют
змеею песенка несется
собачка на углу трясется
стоит слепой городовой
над позлащенной мостовой
и подслащенная толпа
лениво ходит у столба
выходит рыжий генерал
глядит в очках на потроха
когда я скажет умирал
во мне была одна труха
одно колечко два сморчка
извозчик поглядел с торчка
и усмехнувшись произнес
возьмем покойницу за нос
давайте выколем ей лоб
и по щекам ее хлоп хлоп
махнув хлыстом сказал кобыла
андреевна меня любила
восходит светлый комиссар
как яблок над людьми
как мирновременный корсар
имея вид семи
а я стою и наблюдаю
тяжко страшно голодаю
берет покойника за грудки
кричит забудьте эти шутки
когда здесь девушка лежит
во всех рыданье дребезжит
а вы хохочете лентяй
однако кто-то был слюнтяй
священник вышел на помост
и почесавши сзади хвост
сказал ребята вы с ума сошли
она давно сама скончалась
пошли ребята вон пошли
а песня к небу быстро мчалась
о Боже говорит он Боже
прими создание Твое
пусть без костей без мышц без кожи
оно как прежде заживет
о Боже говорит он правый
во имя Русския Державы
тут начал драться генерал
с извозчиком больным
извозчик плакал и играл
и слал привет родным
взошел на дерево буржуй
оттуда посмотрел
при виде разных белых струй
он молча вдруг сгорел
и только вьется здесь дымок
да не спеша растет домок
я выхожу из кабака
там мертвый труп везут пока
интересуюсь я спросить
кто приказал нам долго жить
кто именно лежит в коробке
подобно гвоздику иль кнопке
и слышу голос с небеси
мона… монашенку спроси
монашка ясная скажите
кто здесь бесчувственный лежит
кто это больше уж не житель
уж больше не поляк не жид
и не голландец не испанец
и не худой американец
вздохнула бедная монашка
«без лести вам скажу, канашка,
сей мертвый труп была она
княгиня Маня Щепина
в своем вертепе и легко и славно
жила княгиня Марья Николавна
она лицо имела как виденье
имела в жизни не одно рожденье.
Отец и мать. Отца зовут Тарас
ее рождали сорок тысяч раз
она жила она любила моду
она любила тучные цветы
вот как-то скушав много меду
она легла на край тахты
и говорит скорей мамаша
скорей придите мне помочь
в моем желудке простокваша
мне плохо, плохо. Мать и дочь.
Дрожала мать крутя фуражкой
над бедной дочкою своей
а дочка скрючившись барашком
кричала будто соловей:
мне больно мама я одна
а в животе моем Двина
ее животик был как холм
высокий очень туп
ко лбу ее прилип хохол
она сказала: скоро труп
меня заменит здесь
и труп холодный и большой
уж не попросит есть
затем что он сплошной
икнула тихо. Вышла пена
и стала твердой как полено»
монашка всхлипнула немного
и ускакала как минога
я погружаюсь в благодушную дремоту
скрываю непослушную зевоту
я подавляю наступившую икоту
покуда все не вышли петухи
поесть немного может быть ухи
в ней много косточек янтарных
жирных сочных
мы не забудем благодарны
пуховиков песочных
где посреди больших земель
лежит красивая мамзель
тут кончил драться генерал
с извозчиком нахальным
извозчик руки потирал
извозчик был пасхальным
буржуй во Францию бежал
как злое решето
француз французку ублажал
в своем большом шато
вдова поехала к себе
на кладбище опять
кому-то вновь не по себе
а кто-то хочет спать
и вдруг покойница как снег
с телеги на земь бух
но тут раздался общий смех
и затрещал петух
и время стало как словарь
нелепо толковать
и поскакала голова
на толстую кровать
Столыпин дети все кричат
в испуге молодом
а няньки хитрые ворчат
гоморра и содом
священник вышел на погост
и мумией завыл
вращая деревянный хвост
он человеком был
княгиня Маня Щепина
в гробу лежала как спина
и до тропической земли
слоны цветочков принесли
цветочек тюль
цветочек сон
цветок июль
цветок фасон
Анакреон
Ода И
Мне петь было о Трое,
О Кадме мне бы петь,
Да гусли мне в покое
Любовь велят звенеть.
Я гусли со струнами
Вчера переменил
И славными делами
Алкида возносил;
Да гусли поневоле
Любовь мне петь велят,
О вас, герои, боле,
Прощайте, не хотят.
Ломоносов
Ответ
Мне петь было о нежной,
Анакреон, любви;
Я чувствовал жар прежней
В согревшейся крови,
Я бегать стал перстами
По тоненьким струнам
И сладкими словами
Последовать стопам.
Мне струны поневоле
Звучат геройский шум.
Не возмущайте боле,
Любовны мысли, ум;
Хоть нежности сердечной
В любви я не лишен,
Героев славой вечной
Я больше восхищен.
Анакреон
Ода XXИИИ
Когда бы нам возможно
Жизнь было продолжить,
То стал бы я не ложно
Сокровища копить,
Чтоб смерть в мою годину,
Взяв деньги, отошла
И, за откуп кончину
Отсрочив, жить дала;
Когда же я то знаю,
Что жить положен срок,
На что крушусь, вздыхаю,
Что мзды скопить не мог;
Не лучше ль без терзанья
С приятельми гулять
И нежны воздыханья
К любезной посылать.
Ломоносов
Ответ
Анакреон, ты верно
Великой филосов,
Ты делом равномерно
Своих держался слов,
Ты жил по тем законам,
Которые писал,
Смеялся забобонам,
Ты петь любил, плясал;
Хоть в вечность ты глубоку
Не чаял больше быть,
Но славой после року
Ты мог до нас дожить:
Возьмите прочь Сенеку,
Он правила сложил
Не в силу человеку,
И кто по оным жил?
Анакреон
Ода XИ
Мне девушки сказали:
«Ты дожил старых лет»,
И зеркало мне дали:
«Смотри, ты лыс и сед»;
Я не тужу ни мало,
Еще ль мой волос цел,
Иль темя гладко стало,
И весь я побелел;
Лишь в том могу божиться,
Что должен старичок
Тем больше веселиться,
Чем ближе видит рок.
Ломоносов
Ответ
От зеркала сюда взгляни, Анакреон,
И слушай, что ворчит, нахмурившись, Катон:
«Какую вижу я седую обезьяну?
Не злость ли адская, такой оставя шум,
От ревности на смех склонить мой хочет ум?
Однако я за Рим, за вольность твердо стану,
Мечтаниями я такими не смущусь
И сим от Кесаря кинжалом свобожусь».
Анакреон, ты был роскошен, весел, сладок,
Катон старался ввесть в республику порядок,
Ты век в забавах жил и взял свое с собой,
Его угрюмством в Рим не возвращен покой;
Ты жизнь употреблял как временну утеху,
Он жизнь пренебрегал к республики успеху;
Зерном твой отнял дух приятной виноград,
Ножем он сам себе был смертный сопостат;
Беззлобна роскошь в том была тебе причина,
Упрямка славная была ему судьбина;
Несходства чудны вдруг и сходства понял я,
Умнее кто из вас, другой будь в том судья.
Анакреон
Ода XXVИИИ
Мастер в живопистве первой,
Первой в Родской стороне,
Мастер, научен Минервой,
Напиши любезну мне.
Напиши ей кудри чорны,
Без искусных рук уборны,
С благовонием духов,
Буде способ есть таков.
Дай из роз в лице ей крови
И как снег представь белу,
Проведи дугами брови
По высокому челу,
Не сведи одну с другою,
Не расставь их меж собою,
Сделай хитростью своей,
Как у девушки моей;
Цвет в очах ее небесной,
Как Минервин, покажи
И Венерин взор прелестной
С тихим пламенем вложи,
Чтоб уста без слов вещали
И приятством привлекали
И чтоб их безгласна речь
Показалась медом течь;
Всех приятностей затеи
В подбородок умести
И кругом прекрасной шеи
Дай лилеям расцвести,
В коих нежности дыхают,
В коих прелести играют
И по множеству отрад
Водят усумненной взгляд;
Надевай же платье ало
И не тщись всю грудь закрыть,
Чтоб, ее увидев мало,
И о прочем рассудить.
Коль изображенье мочно,
Вижу здесь тебя заочно,
Вижу здесь тебя, мой свет;
Молви ж, дорогой портрет.
Ломоносов
Ответ
Ты счастлив сею красотою
И мастером, Анакреон,
Но счастливей ты собою
Чрез приятной лиры звон;
Тебе я ныне подражаю
И живописца избираю,
Дабы потщился написать
Мою возлюбленную Мать.
О мастер в живопистве первой,
Ты первой в нашей стороне,
Достоин быть рожден Минервой,
Изобрази Россию мне,
Изобрази ей возраст зрелой
И вид в довольствии веселой,
Отрады ясность по челу
И вознесенную главу;
Потщись представить члены здравы,
Как должны у богини быть,
По плечам волосы кудрявы
Призна́ком бодрости завить,
Огнь вложи в небесны очи
Горящих звезд в средине ночи,
И брови выведи дугой,
Что кажет после туч покой;
Возвысь сосцы, млеком обильны,
И чтоб созревша красота
Являла мышцы, руки сильны,
И полны живости уста
В беседе важность обещали
И так бы слух наш ободряли,
Как чистой голос лебедей,
Коль можно хитростью твоей;
Одень, одень ее в порфиру,
Дай скипетр, возложи венец,
Как должно ей законы миру
И распрям предписать конец;
О коль изображенье сходно,
Красно, любезно, благородно,
Великая промолви Мать,
И повели войнам престать.
Отрывок
Полн черных дум, я в поле проходил,
И вдруг, среди истомы и тревоги,
Неистовым настигнут вихрем был.
Средь тучи пыли, поднятой с дороги,
Древесные кружилися листы,
Неслись снопы, разметанные стоги,
Деревьев ветви, целые кусты.
Стада, блея́ и головы понуря,
Помчались; рев и вой средь темноты
Такой поднялся, что, глаза зажмуря,
Я побежал и думал, что разбить
Иль вымести хотела землю буря.
Мгновенно дум моих порвалась нить.
Попавши в круть и силяся напрасно
Запорошенные глаза открыть,
Я вспомнил Дантов адский вихрь ужасной,
Который гнал, крутя, как лист в лугу,
Теней погибших вечно сонм злосчастной.
И что же? Вдруг я слышу на бегу,
Что не один я схвачен адской кручей
И волочусь в безвыходном кругу.
На миг открыв глаза, сквозь вихорь жгучий
Я множество узрел голов и лиц,
Одежд, как парус бившихся летучий,
Взбесившихся коней, в пыли возниц,
Детей и женщин, подымавших руки
Из-под колес разбитых колесниц.
Лишь по устам, открытым в страшной муке,
Я понимал, что все они вопят,
Но вихорь вырывал из уст их звуки,
И мчал он их, как щепки водопад...
Я вдруг попал в затишье за скалою,
И провожать бегущих мог мой взгляд.
И видел я: тяжелою стопою,
Как мчатся в страхе по полю быки
И между них телята ― хвост строкою, ―
Бежали юноши и старики.
Над ними вихрь кружил листы бумаги
И рвал с голов седые парики...
Педантов вмиг узнал я в сей ватаге:
Их жалкий круг когда-то охранял
Наук святыню и, в слепой отваге,
Дорогу к ней народу преграждал…
За ними вслед ― исчадье канцелярий ―
Дельцов, пройдох печальный сонм бежал…
Тут были мопсов морды, волчьи хари,
И головы ушастых лошаков,
И Зевс миров подьяческих, и парий.
Их точно гнал незримый рой бесо́в.
Один толстяк упал, изнемогая,
Но вихрь его, средь пыльных облаков,
То вниз, то вверх кидал, как мяч швыряя;
Другому же блудница на плеча
Повисла, как вампир, его кусая:
Он бил ее, зубами скрежеща…
За ними дам толпы́, в наряде бальном,
В венках из роз, в гирляндах из плюща,
Как будто плыли в вальсе музыкальном,
Подобные летящим лебедям
Над синей степью к о́зерам зеркальным,
И франтов рой бежал по их следам,
Толкаяся и руки простирая
За улетающей толпою дам,
Так спугнутых домашних уток стая
Бежит по пруду, шлепая крылом
И взвиться в воздух силы напрягая…
Но вихорь стал еще сильней потом,
Опять толпы́ помчались в урагане,
Как армии в дыму пороховом.
Как в разноцветном, огненном фонтане,
И голубых и алых лент цвета
Передо мной мелькали, как в тумане.
Я чувствовал: страшна́ та высота,
С которой вихрь низвергнул сих несчастных…
Но вдруг, смотрю, яснеет темнота,
И пыли столб, и с ним толпа безгласных
И жалких жертв в клубящемся песке,
Весь просиял в отливах света красных,
И в белой ризе, крест держа в руке,
Мастистый старец стал перед толпами,
Как каменный утес в упор реке.
Он вопиял: «Покайтесь!» ― и перстами
Указывал на город… Я взглянул ―
И онемел… Огонь, клубясь волнами,
Над городом все небо обогнул.
Из дыма искры сыпались, как семя
От веяла, ― и вдруг, сквозь треск и гул,
С небес раздался глас: «Приспело время!
Се тот, кого забыли вы! Долой,
О блудное и ветреное племя!»
Я в ужасе упал полуживой.
Красавицы своей отстав пастух, в разлуке,
Лил слезы и стеня во всехь местахь был в скуке
Везде ее искал, ни где не находил,
И некогда в тоске без пользы говорил:
О рощи! О луга! О холмики высоки!
Долины красных местъ! И быстрыя потоки!
Жилище прежнее возлюбленной моей!
Места где много раз бывал я купно с ней!
Где кроется теперь прекрасная, скажите,
И чем нибудь ее обратно привлеките!
Ольстите дух ея, ольстите милый взор,
Умножь журчание вода бегуща с гор,
Младыя древеса вы отрасли пускайте,
Душистыя цветы долины покрывайте,
Земли сладчайшия плоды произрости!
Или ничто ее не может привести?
Приди назад приди, драгая! возвратися,
Хоть на не многи дни со стадом отпросиса!
Не сказывай, что я в печали здесь живу;
Скажи что здешний луг сочняй дает траву,
Скажи, что здесь струи свежяе протекают,
И волки никогда овец не похищают.
Мы будемь весело здесь время провождать,
Ты станеш песни петь, а я в свирель играть
Ты песни, кои нам обеим очень внятны,
Я знаю, что они еще тебе приятны;
В них тебе мое вздыхание являл,
И нежную любовь стократно возглашал:
Услышиш множество ты песен, вновь, разлучных,
Которы я слагаль во времена дней скучных,
В которыя тебя я больше не видал,
И плачучи по всемь тебя местам искал,
Где часто мы часы с тобой препровождали,
Когда с забавою минуты пролетали.
Пещры, тень древес, в печяльной сей стране,
И тропки, где бывал с тобою, милы мне.
О время! О часы! Куда от грусти деться?
Приди дражайшая, и дай мне наглядеться!
Мне день, кратчайший день, стал ныне скучный год:
Не можно обрести таких холодных вод,
Которы б жаркий дух хоть мало охладили,
Ни трав, которы бы от раны излечили.
Твоя любезна тень ни на единый час,
Не можеш отступить от омраченных глаз.
Когда краснеются в дали высоки горы,
Востокомь в небеса прекрасныя Авроры,
И златозарный к нам приходит паки день,
Снимая с небеси густу нощную тень,
День в пасство, я в тоску, все утро воздыхаю
И в жалостну свирель, не помню, что играю.
Наступит полдень жарк, последует трудам
Отдохновенный час пасущим и стадам,
Пастушки, пастухи, покоятся прохладно
А я смущаяся крушуся безотрадно.
Садится дневное светило за леса,
Или уже луна восходить в небеса,
Товарищи мои любовниц любызают,
И сгнав своих овец в покое пребываютъ;
А я или грущу вздыхание губя,
Иль просыпаюся зря в тонкомь сне тебя,
А пробудившися тебя не обретаю
И лишь едину тень руками я хватаю.
Драгая, иль тебе меня уже не жаль?
Коль жаль, приди ко мне, скончай мою печаль!
Колико б щастья мне ты Дорись приключила!
Какия б слезы ты из глазь моихь пустила!
Те слезы, что из глазь в последния текуть,
И по лицу ключем сладчайших водь бегуть.
Как птицам радостна весна, и всей природе,
И нимфам красный день по дождевой погоде,
Так весел был бы мне желаемый сей час,
В который б я тебя увидель в перьвый раз.
Не знаеш Дорис ты, колико вздохов трачу
И что я по тебе бесперестанно плачу.
О ветры! Что могли на небеса вознесть
К Венере тающей печальную ту вест,
Что на земли ея сокровище дражайше,
Адонис, с кем она во время пресладчайше
Имела множество утех средь темныхь рощь,
Незапным бедствием, познал противну нощь!
Когда вы станете то место прелетати
Где Дорис без меня сужденна обитати;
Остановитеся, вдыхните в уши ей,
Хоть часть к известию сея тоски моей:
Скажите, что по ней и дух и сердце стонет.
Мой свет: когда тебе власы ветр легкий тронеть,
А ты почувствуеш смятение в себе,
Так знай, что вестник то, что плачу по тебе.
Когда ты чувствуеш еще любовны раны,
Употреби, что есть, прошение, обманы,
Чтоб, только лиш могло меня с тобой свести;
Уже не стало сил мне грусти сей нести.
И ежели узрят мои тебя овечки
Опять на берегу любезныя той речки,
Где я дражайшая с тобою часто быль,
И где при вечере любовь тебе открыл,
Я мню, что и они узря тебя взыграють,
Мне кажется тебя все вещи зреть желают,
И естьли я тебя к себе не праздно жду,
Скончай мой свет, скончай скоряй мою беду!..
Горская легенда
Гарун бежал быстрее лани,
Быстрей, чем заяц от орла;
Бежал он в страхе с поля брани,
Где кровь черкесская текла;
Отец и два родные брата
За честь и вольность там легли,
И под пятой у супостата
Лежат их головы в пыли.
Их кровь течет и просит мщенья,
Гарун забыл свой долг и стыд;
Он растерял в пылу сраженья
Винтовку, шашку — и бежит!
И скрылся день; клубясь, туманы
Одели темные поляны
Широкой белой пеленой;
Пахнуло холодом с востока,
И над пустынею пророка
Встал тихо месяц золотой…
Усталый, жаждою томимый,
С лица стирая кровь и пот,
Гарун меж скал аул родимый
При лунном свете узнает;
Подкрался он, никем не зримый…
Кругом молчанье и покой,
С кровавой битвы невредимый
Лишь он один пришел домой.
И к сакле он спешит знакомой,
Там блещет свет, хозяин дома;
Скрепясь душой как только мог,
Гарун ступил через порог;
Селима звал он прежде другом,
Селим пришельца не узнал;
На ложе, мучимый недугом, —
Один, — он молча умирал…
«Велик аллах! от злой отравы
Он светлым ангелам своим
Велел беречь тебя для славы!»
— «Что нового?» — спросил Селим,
Подняв слабеющие вежды,
И взор блеснул огнем надежды!..
И он привстал, и кровь бойца
Вновь разыгралась в час конца.
«Два дня мы билися в теснине;
Отец мой пал, и братья с ним;
И скрылся я один в пустыне,
Как зверь преследуем, гоним,
С окровавленными ногами
От острых камней и кустов,
Я шел безвестными тропами
По следу вепрей и волков.
Черкесы гибнут — враг повсюду.
Прими меня, мой старый друг;
И вот пророк! твоих услуг
Я до могилы не забуду!..»
И умирающий в ответ:
«Ступай — достоин ты презренья.
Ни крова, ни благословенья
Здесь у меня для труса нет!..»
Стыда и тайной муки полный,
Без гнева вытерпев упрек,
Ступил опять Гарун безмолвный
За неприветливый порог.
И, саклю новую минуя,
На миг остановился он,
И прежних дней летучий сон
Вдруг обдал жаром поцелуя
Его холодное чело.
И стало сладко и светло
Его душе; во мраке ночи,
Казалось, пламенные очи
Блеснули ласково пред ним,
И он подумал: я любим,
Она лишь мной живет и дышит…
И хочет он взойти — и слышит,
И слышит песню старины…
И стал Гарун бледней луны:
Месяц плывет
Тих и спокоен,
А юноша воин
На битву идет.
Ружье заряжает джигит,
А дева ему говорит:
Мой милый, смелее
Вверяйся ты року,
Молися востоку,
Будь верен пророку,
Будь славе вернее.
Своим изменивший
Изменой кровавой,
Врага не сразивши,
Погибнет без славы,
Дожди его ран не обмоют,
И звери костей не зароют.
Месяц плывет
И тих и спокоен,
А юноша воин
На битву идет.
Главой поникнув, с быстротою
Гарун свой продолжает путь,
И крупная слеза порою
С ресницы падает на грудь…
Но вот от бури наклоненный
Пред ним родной белеет дом;
Надеждой снова ободренный,
Гарун стучится под окном.
Там, верно, теплые молитвы
Восходят к небу за него,
Старуха мать ждет сына с битвы,
Но ждет его не одного!..
«Мать, отвори! я странник бедный,
Я твой Гарун! твой младший сын;
Сквозь пули русские безвредно
Пришел к тебе!»
— «Один?»
— «Один!..»
— «А где отец и братья?»
— «Пали!
Пророк их смерть благословил,
И ангелы их души взяли».
— «Ты отомстил?»
— «Не отомстил…
Но я стрелой пустился в горы,
Оставил меч в чужом краю,
Чтобы твои утешить взоры
И утереть слезу твою…»
— «Молчи, молчи! гяур лукавый,
Ты умереть не мог со славой,
Так удались, живи один.
Твоим стыдом, беглец свободы,
Не омрачу я стары годы,
Ты раб и трус — и мне не сын!..»
Умолкло слово отверженья,
И всё кругом объято сном.
Проклятья, стоны и моленья
Звучали долго под окном;
И наконец удар кинжала
Пресек несчастного позор…
И мать поутру увидала…
И хладно отвернула взор.
И труп, от праведных изгнанный,
Никто к кладбищу не отнес,
И кровь с его глубокой раны
Лизал, рыча, домашний пес;
Ребята малые ругались
Над хладным телом мертвеца,
В преданьях вольности остались
Позор и гибель беглеца.
Душа его от глаз пророка
Со страхом удалилась прочь;
И тень его в горах востока
Поныне бродит в темну ночь,
И под окном поутру рано
Он в сакли просится, стуча,
Но, внемля громкий стих Корана,
Бежит опять под сень тумана,
Как прежде бегал от меча.
Монолог.
Что прочитать, что спеть, — не знаю,
Чтобы не вызвать строгий суд?..
Быть куплетистом, уверяю, —
Неблагодарный, тяжкий труд!
На этом поприще, тернистом,
Все ищешь новеньких идей
И с каждым днем, быть юмористом,
Увы, становится трудней...
Ведь, все затаскано ужасно,
Забиты темы все, давно
И как ни думай, — все напрасно:
Найти сюжет, так мудрено!..
Но все же я, для перемены,
Всегда пытаюсь, все ищу
И на кулису... этой сцены
Вниманье ваше обращу.
Не знаю, хватит ли уменья
Мне, мысль стихами передать,
Но раз, уже явилось рвенье,
То разрешите продолжать!...
Кулиса сцену украшает,
Имея тесную с ней связь,
Меж тем, от публики скрывает
И закулисную всю грязь.
С тех самых пор, как с песней звонкой,
Мужик „пришил“ ее сюда, —
Кусок холста, на рамке тонкой,
Порой краснеет от стыда:
Чего она тут не видала,
Каких не ведала вещей!
Она бы много разсказала,
Когда-бы был язык у ней...
Как много раз она видала,
Что шансонетка, из кулис,
Своим поклонникам мигала,
Чтоб ей похлопали, на „бис“.
Как, безголосицей страдая,
Шел петь из хора баритон,
Уж наперед, бедняга, зная:
Что никому не нужен он.
Как режиссеру тут, одна
Певица, взятку, раз давала,
При том, смущения полна,
Ему тихонько напевала:
— „Вы режиссер! Вы идеал!
Я уважаю вас... как брата!“
Тот посмотрел и проворчал:
„Пятерка..., это маловато...“
Как гардеробщица стояла
С водой, для „барышни“ своей
И с явной завистью шептала:
— „За что же деньги платят ей?
Поет, весь месяц, два куплета,
Ногами месит ерунду,
Тьфу!..., безпременно, уж на лето,
Я в шансонетки перейду!“...
Вчера, с хорошенькою Ниной,
Тут, сам директор наш, стоял:
Шептал ей что-то, с сладкой миной
И ручки нежно пожимал.
Та опускала, скромно, глазки
Кокетства, гордости полна:
Она „директорские“ ласки
Себе за честь считать должна...
Видала как не заплатили
Два гостя, раз, за ужин свой,
Как протокол на них строчили
За это, позднею порой.
Как гость один, натуры пылкой,
Что-б показать всем свой „фасон“,
Пустил на сцену, вдруг, бутылкой —
За что был, с шиком! — уведен!..
А то видала, как пожарный
Дежурный, тут, на днях, стоял
И толстой польке, в бюст шикарный;
Все „глазенапы“ запускал:
— „Вот это баба, каких мало!
Не с деревенскими сравнять, —
Кажись, хоть раз поцеловала —
Так целый рубль готов отдать!..
Да что там рупь! — пожар устрою,
Пожар любви, на зависть всем,
А после — утренней порою
Театр закрою — насовсем!“
Кулиса тайн не мало знает,
Но все-ж молчание хранит,
Поведать нам их не желает!
А впрочем..., — лучше, пусть молчит!
А то, пожалуй, с лишним рвеньем,
Она сболтнула-бы сейчас,
Как я, до выхода, с волненьем
Смотрел, сквозь дырочку, на вас
И думал: „будет ли вниманье,
Что-б я развлечь, слегка, вас мог,
Иль пропадут мои старанья —
Не станут слушать монолог“;
Тогда, конечно, огорченный,
Я вновь в кулисы удалюсь
И неудачею смущенный
Назад уж больше не вернусь...
Но, если, выслушав с вниманьем
Весь монолог сей длинный мой
Ответят мне рукоплесканьем! —
Я буду счастлив всей душой
И став на этой сцене, прочно, —
Сто монологов расскажу!...
Вы испугались?.. — Я нарочно!...
Я кончил. Все... Я ухожу...
За тему строго не судите, —
Не смог я лучшей подыскать
И Савоярова простите,
Коль не сумел он вас занять!
Подписан будет мир, и вдруг к тебе домой,
К двенадцати часам, шумя, смеясь, пророча,
Как в дни войны, придут слуга покорный твой
И все его друзья, кто будет жив к той ночи.
Хочу, чтоб ты и в эту ночь была
Опять той женщиной, вокруг которой
Мы изредка сходились у стола
Перед окном с бумажной синей шторой.
Басы зениток за окном слышны,
А радиола старый вальс играет,
И все в тебя немножко влюблены,
И половина завтра уезжает.
Уже шинель в руках, уж третий час,
И вдруг опять стихи тебе читают,
И одного из бывших в прошлый раз
С мужской ворчливой скорбью вспоминают.
Нет, я не ревновал в те вечера,
Лишь ты могла разгладить их морщины.
Так краток вечер, и — пора! Пора! -
Трубят внизу военные машины.
С тобой наш молчаливый уговор —
Я выходил, как равный, в непогоду,
Пересекал со всеми зимний двор
И возвращался после их ухода.
И даже пусть догадливы друзья —
Так было лучше, это б нам мешало.
Ты в эти вечера была ничья.
Как ты права — что прав меня лишала!
Не мне судить, плоха ли, хороша,
Но в эти дни лишений и разлуки
В тебе жила та женская душа,
Тот нежный голос, те девичьи руки,
Которых так недоставало им,
Когда они под утро уезжали
Под Ржев, под Харьков, под Калугу, в Крым.
Им девушки платками не махали,
И трубы им не пели, и жена
Далеко где-то ничего не знала.
А утром неотступная война
Их вновь в свои объятья принимала.
В последний час перед отъездом ты
Для них вдруг становилась всем на свете,
Ты и не знала страшной высоты,
Куда взлетала ты в минуты эти.
Быть может, не любимая совсем,
Лишь для меня красавица и чудо,
Перед отъездом ты была им тем,
За что мужчины примут смерть повсюду, -
Сияньем женским, девочкой, женой,
Невестой — всем, что уступить не в силах,
Мы умираем, заслонив собой
Вас, женщин, вас, беспомощных и милых.
Знакомый с детства простенький мотив,
Улыбка женщины — как много и как мало…
Как ты была права, что, проводив,
При всех мне только руку пожимала.
_____________Но вот наступит мир, и вдруг к тебе домой,
К двенадцати часам, шумя, смеясь, пророча,
Как в дни войны, придут слуга покорный твой
И все его друзья, кто будет жив к той ночи.
Они придут еще в шинелях и ремнях
И долго будут их снимать в передней —
Еще вчера война, еще всего на днях
Был ими похоронен тот, последний,
О ком ты спросишь, — что ж он не пришел? —
И сразу оборвутся разговоры,
И все заметят, как широк им стол,
И станут про себя считать приборы.
А ты, с тоской перехватив их взгляд,
За лишние приборы в оправданье,
Шепнешь: «Я думала, что кто-то из ребят
Издалека приедет с опозданьем…»
Но мы не станем спорить, мы смолчим,
Что все, кто жив, пришли, а те, что опоздали,
Так далеко уехали, что им
На эту землю уж поспеть едва ли.Ну что же, сядем. Сколько нас всего?
Два, три, четыре… Стулья ближе сдвинем,
За тех, кто опоздал на торжество,
С хозяйкой дома первый тост поднимем.
Но если опоздать случится мне
И ты, меня коря за опозданье,
Услышишь вдруг, как кто-то в тишине
Шепнет, что бесполезно ожиданье, -
Не отменяй с друзьями торжество.
Что из того, что я тебе всех ближе,
Что из того, что я любил, что из того,
Что глаз твоих я больше не увижу?
Мы собирались здесь, как равные, потом
Вдвоем — ты только мне была дана судьбою,
Но здесь, за этим дружеским столом,
Мы были все равны перед тобою.
Потом ты можешь помнить обо мне,
Потом ты можешь плакать, если надо,
И, встав к окну в холодной простыне,
Просить у одиночества пощады.
Но здесь не смей слезами и тоской
По мне по одному лишать последней чести
Всех тех, кто вместе уезжал со мной
И кто со мною не вернулся вместе.Поставь же нам стаканы заодно
Со всеми! Мы еще придем нежданно.
Пусть кто-нибудь живой нальет вино
Нам в наши молчаливые стаканы.
Еще вы трезвы. Не пришла пора
Нам приходить, но мы уже в дороге,
Уж била полночь… Пейте ж до утра!
Мы будем ждать рассвета на пороге,
Кто лгал, что я на праздник не пришел?
Мы здесь уже. Когда все будут пьяны,
Бесшумно к вам подсядем мы за стол
И сдвинем за живых бесшумные стаканы.
Предвестницы зари, еще молчали птицы,
В полях покой, не знать горящей колесницы,
Когда встает Эраст и мнит, коль он встает,
Что солнце уж лугам Фетида отдает.
Бежит открыть окно и на небо взирает,
Но светозарных в нем красот не обретает,
Ни бледной светлости сияющей луны.
Едва выходит мать любви из глубины.
Эраст озлобился, во мраке зря зеленость,
И сердится на ночь и на дневную леность.
Как в сумерки стада с лугов сойдут долой,
Ириса, проводив овец своих домой,
Средь рощи говорить с ним нечто обещалась,
И для того та ночь ему длинна казалась.
Вот для чего раскрыт его несонный взор,
Доколь не осветил луч дни высоких гор.
Пошел из шалаша. Титира возглашает.
Эрастову Титир скотину сохраняет
От времени того, как он вздыхати стал:
Когда б скот пас он сам, то б скот его пропал.
«Ты спишь еще, ты спишь, — с досадою вещает, —
Ты спишь, а день уже прекрасный наступает.
Ступай и в дол туда скотину погони!»
Он мнил, гоня его, гнать ночь, желая дни,
А день еще далек и самому быть мнится,
Еще повсюду мрак, но пастуху не спится,
Предолгий солнца бег, как выйдет день из вод,
До вечера себе он ставит в целый год
И тако меряет ток солнечный глазами.
Над сими луч его рождается горами,
Неспешно шествует как в небо, так с небес
И спустится потом за дальний тамо лес.
Какая долгота! Когда того дождется!
Он меряет сей путь, а меря, только рвется.
Скрывается от глаз его ночная тень,
Отходит тишина, пришел желанный день.
Но беспокойство, чем Эраст себя тревожил,
Еще стократнее желанный день умножил.
Нетерпеливыми желаньями его
Во все скучала мысль минуты дни сего,
И, чтобы как-нибудь горячность утолити,
Хотел любезную от мысли удалити.
То в стаде, то в саду что делать начинал.
То стриг овец, то где деревья подчищал.
Все тщетно; в памяти Ириса непрестанно,
Все вечер тот в уме и счастье обещанно.
Нет помощи ни в чем, он сердцу власть дает,
Оставив скот и сад, свирель свою берет,
Котора жар его всечасно возглашает.
Он красоту своей любезной воспевает,
Неосторожности любовника в любви!
Он множит только тем паление в крови.
День долог: беспокойств его нельзя исчислить,
Что ж делать? что ему тогда иное мыслить?
Лишь солнце начало спускаться за леса
И стали изменять цвет ясны небеса,
Эраст спешит к леску, спешит в средину рощи,
Мня, что туда придет Ириса прежде нощи.
Страшится; пастуха мысль новая мятет:
«Ну, если, — думает, — Ириса мне солжет!»
Приходит и она. Еще не очень поздно,
Весь страх его прошел, скончалось время грозно.
Пришла и делает еще пред ним притвор,
Пришествия ея незапность кажет взор.
С ней множество любвей в то место собралося:
Известие по всем странам к ним разнеслося,
Что будет сходбище пастушке в роще той.
Одни, подвигнуты приятством, красотой,
Скрываются между кустов и древ сплетенных
Внять речь любовников, толь жарко распаленных.
Другие, крояся, не слыша их речей,
С ветвей их тайну речь внимали из очей.
Тогда любовники без всякия помехи
Тут сладость чувствуют цитерския утехи
И в восхищении в любовных сих местах
Играют нежностью в растаянных сердцах.
Любились тут; простясь, и пуще возлюбились.
Но как они тогда друг с другом разлучились,
Ей мнилось, жар ея излишно речь яснил,
А он мнил, что еще неясно говорил.
Доселева Резань она селом слыла,
А ныне Резань словет городом,
А жил во Резане тут богатой гость,
А гостя-та звали Никитою,
Живучи-та, Никита состарелся,
Состарелся, переставился.
После веку ево долгова
Осталось житье-бытье-богатество,
Осталось ево матера жена
Амелфа Тимофеевна,
Осталась чадо милая,
Как молоды Добрынюшка Никитич млад.
А и будет Добрыня семи годов,
Присадила ево матушка грамоте учиться,
А грамота Никите в наук пошла,
Присадила ево матушка пером писать.
А будет Добрынюшка во двенадцать лет,
Изволил Добрыня погулять молодец
Со своею дружиною хоробраю
Во те жары петровския.
Просился Добрыня у матушки:
«Пусти меня, матушка, купатися,
Купатися на Сафат-реку!».
Она, вдова многоразумная,
Добрыни матушка наказывала,
Тихонько ему благословение дает:
«Гой еси ты, мое чадо милая,
А молоды Добрыня Никитич млад!
Пойдешь ты, Добрыня, на Израй на реку,
В Израе-реке станешь купатися —
Израй-река быстрая,
А быстрая она, сердитая:
Не плавай, Добрыня, за перву струю,
Не плавай ты, Никитич, за другу струю».
Добрыня-та матушки не слушался,
Надевал на себя шляпу земли греческой,
Над собой он, Добрыня, невзгоды не ведает,
Пришел он, Добрыня, на Израй на реку,
Говорил он дружинушки хоробрыя:
«А и гой еси вы, молодцы удалыя!
Не мне вода греть, не тешити ее».
А все молодцы разболокалися
И тут Добрыня Никитич млад.
Никто молодцы не смеет, никто нейдет,
А молоды Добрынюшка Никитич млад,
Перекрестясь, Добрынюшка в Израй-реку пошел,
А поплыл Добрынюшка за перву струю, —
Захотелось молодцу и за другую струю;
А две-та струи сам переплыл,
А третья струя подхватила молодца,
Унесла во пещеры белокаменны.
Неоткуль вз(я)лось тут лютой зверь,
Налетел на Добрынюшку Никитича,
А сам говорит-та Горынчища,
А сам он, Змей, приговаривает:
«А стары люди пророчили,
Что быть Змею убитому
От молода Добрынюшки Никитича,
А ныне Добрыня у меня сам в руках!».
Молился Добрыня Никитич млад:
«А и гой еси, Змеишша Горынчишша!
Не честь-хвала молодецкая
На ногое тело напущаешься!».
И тут Змей Горынчишша мимо ево пролетел,
А стали ево ноги резвыя,
А молоды Добрынюшки Никитьевича,
А грабится он ко желту песку,
А выбежал доброй молодец,
А молоды Добрынюшка Никитич млад,
Нагреб он шляпу песку желтова,
Налетел на ево Змей Горынчишша,
А хочет Добрыню огнем спалить,
Огнем спалить, хоботом ушибить.
На то-то Добрынюшка не робок был:
Бросает шляпу земли греческой
Со темя пески желтыми
Ко лютому Змею Горынчишшу, —
Глаза запорошил и два хобота ушиб.
Упал Змей Горынчишша
Во ту во матушку во Израй-реку.
Когда ли Змей исправляется,
Во то время и во тот же час
С(х)ва(т)ал Добрыня дубину тут, убил до смерти.
А вытощил Змея на берег ево,
Повесил на осину на кляплую:
Сушися ты, Змей Горынчишша,
На той-та осине на кляплыя.
А поплыл Добрынюшка
По славной матушке по Израй-реке,
А заплыл в пещеры белокаменны,
Где жил Змей Горынчишша,
Застал в гнезде ево малых детушак,
А всех прибил, попалам перервал.
Нашел в пещерах белокаменных
У лютова Змеишша Горынчишша,
Нашел он много злата-серебра,
Нашел в полатах у Змеишша
Свою он любимую тетушку,
Тое-та Марью Дивовну,
Выводит из пещеры белокаменны
И собрал злата-серебра.
Пошел ко матушке родимыя своей,
А матушки дома не годилася:
Сидит у князя Владимера.
Пришел-де он во хоромы свои,
И спрятал он свою тетушку,
И пошел ко князю явитися.
Владимер-князь запечалился,
Сидит он, ничего свету не видит,
Пришел Добрынюшка к великому князю Владимеру,
Он Спасову образу молится,
Владимеру-князю поклоняется,
Скочил Владимер на резвы ноги,
Хватя Добрынюшку Никитича,
Целовал ево во уста сахарныя;
Бросилася ево матушка родимая,
Схватала Добрыню за белы руки,
Целовала ево во уста сахарныя.
И тут с Добрынею разговор пошел,
А стали у Добрыни выспрашивати,
А где побывал, где начевал.
Говорил Добрыня таково слово:
«Ты гой еси, мой сударь-дядюшка,
Князь Владимер, со(л)нцо киевско!
А был я в пещерах белокаменных
У лютова Змеишша Горынчишша,
А все породу змеиную ево я убил
И детей всех погубил,
Родимую тетушку повыручил!».
А скоро послы побежали по ее,
Ведут родимую ево тетушку,
Привели ко князю во светлу гридню, —
Владимер-князь светел-радошен,
Пошла-та у них пир-радость великая
А для-ради Добрынюшки Никитича,
Для другой сестрицы родимыя Марьи Дивовны.
На белом свете жил да был
Один король когда-то.
В дела он царства не входил,
Но наряжаться так любил
Роскошно и богато,
Что в день раз двадцать пять
Привык костюм менять.
О нем не толковали:
Король стал заниматься,
А прямо обясняли:
„Изволит одеваться.“
Раз в городе пронесся слух,
Прошел и в царской свите —
(Ведь к разным сплетням кто же глух?)
О везде в город чудных двух
Ткачей, и что ткачи те
Скорей, чем в пять минут,
Такие ткани ткут,
Что от начала света
Подобных не бывало,
Но только платье это
Секрет один скрывало:
Кто был способен и умен,
Тот видел это платье,
Но если же, к несчастью, он
Был в этоть мир глупцом рожден,
То было вероятье,
Что для того глупца
С изнанки и лица
Та ткань совсем незрима,
Хотя смотри он в оба
На ткань неутонимо
До самой двери гроба.
Король, узнав о том, и дня
Прожить не мог в покое:
— "Будь это платье у меня,
Весь дворь по платью оценя,
Я знал бы, что такое
Весь мой придворный штат:
Ведь глупых, говорят,
И близ меня есть много…
Избавлюсь от заразы.“
И приказал он строго
Ткачам послать заказы.
Взглянуть на ткань, в немой борьбе,
Король желал ужасно;
Хоть он уверен был в себе
И в избранной своей судьбе,
Но — все-таки опасно.
„Пошлю, подумал он,
Министра: он умен,
Он служит мне примерно,
И знаю я заране,
Оценит он наверно
Достоинства той ткани.“
Министр к обманщикам ткачам
Явился и — ужасно! —
Ткань не видна его очам,
Лишь хитрым он внимал речам:
„Не правда ли, прекрасно?“
Ну, что он мог сказать,
Чтоб чести не ронять?
О тупости министра
Весь край бы вдруг услышал…
И стал хвалить он быстро:
„Рисунок дивный вышел!..“
Весь двор у плутов побывал,
Чтоб тканью любоваться,
Но каждый скрыл среди похвал,
Что ничего он не видал…
Как в глупости сознаться?
Назваться дураком?..
И над пустым станком,
Где не было ни нитки,
Художников искусство
Хвалили все в избытке
Восторженного чувства.
К ткачам король явился сам
И слышал толки в свите:
«Вот подивитесь чудесам!
Что за узор!.. Вот здесь… а там…
Король, сюда взгляните…»
Король же думал так:
„Неужли я дурак?
Лишен совсем понятья?
Не вижу эту ткань я…“
Но высказал желанье
Иметь такое платье.
Король, ткачей своих хваля,
К ним приезжает снова,
Ждет платья, деньги им суля,
И плуты тешут короля,
Что платье уж готово:
— „Примерить ваш наряд
Извольте“, говорят:
„Разденьтесь и примерьте…“
Разделся, мальчик словно,
Напуганный до смерти,
Король беспрекословно.
Пришел в восторг весь круг вельмож
Пред королем раздетым:
(Раздетый, чувствовал он дрожь)
— „Смотрите, как король хорош
В наряде новом этом!..
Что за фасон притон!..
По городу пойдем,
Все ставут удивляться…“
Король промолвил слово:
— „Что ж, можно отправляться?“
— „Извольте! все готово!!“
Король по улицам идет
Под балдахином пышным,
А вкруг него бежит народ,
Хвалу одежде воздает
С приветом, ясно слышным:
„Позволь взглянуть! Позволь!“
И думает король:
„На что ж это похоже?..
Мне за себя обидно:
Все видят то, о Боже,
Что мне совсем не видно!..“
Из окон, точно как из лож,
Смотрели дамы, молодежь,
Крича единогласно:
— „О, как наряд его хорош!
И как он сшит прекрасно!..“
Но мимо мальчик шел:
— „Да он почти что гол!..“
Ребенок кликнул звонко…
И поняли все разом,
Что только у ребенка
Нашелся здравый разум.
Льву, Кесарю лесов, бог сына даровал.
Звериную вы знаете природу:
У них, не как у нас — у нас ребенок году,
Хотя б он царский был, и глуп, и слаб, и мал;
А годовалый Львенок
Давно уж вышел из пеленок.
Так к году Лев-отец не шуткой думать стал,
Чтобы сынка невежей не оставить,
В нем царску честь не уронить,
И чтоб, когда сынку придется царством править,
Не стал бы за сынка народ отца бранить.
Кого ж бы попросить, нанять или заставить
Царевича Царем на-выучку поставить?
Отдать его Лисе — Лиса умна,
Да лгать великая охотница она;
А со лжецом во всяком деле мука.—
Так это, думал Царь, не царская наука.
Отдать Кроту: о нем молва была,
Что он во всем большой порядок любит:
Без ощупи шага́ не ступит
И всякое зерно для своего стола
Он сам и чистит, сам и лупит;
И словом, слава шла,
Что Крот великий зверь на малые дела:
Беда лишь, под носом глаза Кротовы зорки,
Да вдаль не видят ничего;
Порядок же Кротов хорош, да для него;
А царство Львиное гораздо больше норки.
Не взять ли Барса? Барс отважен и силен,
А сверх того, великий тактик он;
Да Барс политики не знает:
Гражданских прав совсем не понимает,
Какие ж царствовать уроки он подаст!
Царь должен быть судья, министр и воин;
А Барс лишь резаться горазд:
Так и детей учить он царских недостоин.
Короче: звери все, и даже самый Слон,
Который был в лесах почтен,
Как в Греции Платон,
Льву все еще казался не умен,
И не учен.
По счастью, или нет (увидим это вскоре),
Услышав про царево горе,
Такой же царь, пернатых царь, Орел,
Который вел
Со Львом приязнь и дружбу,
Для друга сослужить большую взялся службу
И вызвался сам Львенка воспитать.
У Льва как гору с плеч свалило.
И подлинно: чего, казалось, лучше было
Царевичу царя в учители сыскать?
Вот Львенка снарядили
И отпустили
Учиться царствовать к Орлу.
Проходит год и два; меж тем, кого ни спросят,
О Львенке ото всех лишь слышат похвалу:
Все птицы чудеса о нем в лесах разносят.
И наконец приходит срочный год,
Царь-Лев за сыном шлет.
Явился сын; тут царь сбирает весь народ,
И малых и больших сзывает;
Сынка целует, обнимает,
И говорит ему он так: «Любезный сын,
По мне наследник ты один;
Я в гроб уже гляжу, а ты лишь в свет вступаешь:
Так я тебе охотно царство сдам.
Скажи теперь при всех лишь нам,
Чему учен ты, что ты знаешь,
И как ты свой народ счастливым сделать чаешь?» —
«Папа́», ответствовал сынок: «я знаю то,
Чего не знает здесь никто:
И от Орла до Перепелки,
Какой где птице боле вод,
Какая чем из них живет,
Какие яица несет,
И птичьи нужды все сочту вам до иголки.
Вот от учителей тебе мой аттестат:
У птиц недаром говорят,
Что я хватаю с неба звезды;
Когда ж намерен ты правленье мне вручить,
То я тотчас начну зверей учить
Вить гнезды».
Тут ахнул царь и весь звериный свет;
Повесил головы Совет,
А Лев-старик поздненько спохватился,
Что Львенок пустякам учился
И не добро он говорит;
Что пользы нет большой тому знать птичий быт,
Кого зверьми владеть поставила природа,
И что важнейшая наука для царей:
Знать свойство своего народа
И выгоды земли своей.
Садитесь, я вам рад. Откиньте всякий страх
И можете держать себя свободно,
Я разрешаю вам. Вы знаете, на днях
Я королем был избран всенародно,
Но это все равно. Смущают мысль мою
Все эти почести, приветствия, поклоны…
Я день и ночь пишу законы
Для счастья подданных и очень устаю.
Как вам моя понравилась столица?
Вы из далеких стран? А впрочем, ваши лица
Напоминают мне знакомые черты
Как будто я встречал, имен еще не зная,
Вас где-то, там, давно…
Ах, Маша, это ты?
О милая моя, родная, дорогая!
Ну, обними меня, как счастлив я, как рад!
И Коля… здравствуй, милый брат!
Вы не поверите, как хорошо мне с вами,
Как мне легко теперь! Но что с тобой, Мари?
Как ты осунулась… страдаешь все глазами?
Садись ко мне поближе, говори,
Что наша Оля? Все растет? Здорова?
О, Господи! Что дал бы я, чтоб снова
Расцеловать ее, прижать к моей груди…
Ты приведешь ее?… Нет, нет, не приводи!
Расплачется, пожалуй, не узнает,
Как, помнишь, было раз… А ты теперь о чем
Рыдаешь? Перестань! Ты видишь, молодцом
Я стал совсем, и доктор уверяет,
Что это легкий рецидив,
Что скоро все пройдет, что нужно лишь терпенье…
О да, я терпелив, я очень терпелив,
Но все-таки… за что? В чем наше преступленье?…
Что дед мой болен был, что болен был отец,
Что этим призраком меня пугали с детства, —
Так что ж из этого? Я мог же, наконец,
Не получить проклятого наследства!…
Так много лет прошло, и жили мы с тобой
Так дружно, хорошо, и все нам улыбалось…
Как это началось? Да, летом, в сильный зной,
Мы рвали васильки, и вдруг мне показалось…
Да, васильки, васильки…
Много мелькало их в поле…
Помнишь, до самой реки
Мы их сбирали для Оли.
Олечка бросит цветок
В реку, головку наклонит…
«Папа, — кричит, — василек
Мой поплывет, не утонет?!»
Я ее на́ руки брал,
В глазки смотрел голубые,
Ножки ее целовал,
Бледные ножки, худые.
Как эти дни далеки…
Долго ль томиться я буду?
Все васильки, васильки,
Красные, желтые всюду…
Видишь, торчат на стене,
Слышишь, сбегают по крыше,
Вот подползают ко мне,
Лезут все выше и выше…
Слышишь, смеются они…
Боже, за что эти муки?
Маша, спаси, отгони,
Крепче сожми мои руки!
Поздно! Вошли, ворвались,
Стали стеной между нами,
В голову так и впились,
Колют ее лепестками.
Рвется вся грудь от тоски…
Боже! куда мне деваться?
Все васильки, васильки…
Как они смеют смеяться?
Однако что же вы сидите предо мной?
Как смеете смотреть вы дерзкими глазами?
Вы избалованы моею добротой,
Но все же я король, и я расправлюсь с вами!
Довольно вам держать меня в плену, в тюрьме!
Для этого меня безумным вы признали…
Так я вам докажу, что я в своем уме:
Ты мне жена, а ты — ты брат ее… Что, взяли?
Я справедлив, но строг. Ты будешь казнена.
Что, не понравилось? Бледнеешь от боязни?
Что делать, милая, недаром вся страна
Давно уж требует твоей позорной казни!
Но, впрочем, может быть, смягчу я приговор
И благости пример подам родному краю.
Я не за казни, нет, все эти казни — вздор.
Я взвешу, посмотрю, подумаю… не знаю…
Эй, стража, люди, кто-нибудь!
Гони их в шею всех, мне надо
Быть одному… Вперед же не забудь:
Сюда никто не входит без доклада.
Отрывок из восточной повести1Какая ночь — не ночь, а рай!
Ночные звезды искры мечут.
Вставай, привратник, отворяй
Ворота в караван-сарай:
В горах бубенчики лепечут.2Луна светла, как трон аллы.
Как тени длинные, шагают
Верблюды по краям скалы;
На них ружейные стволы
То пропадают, то мелькают.3Вдали развалина стоит,
В туман серебряный повита.
Внизу клокочет и бежит
Ручей по склону черных плит, —
По дну ручья стучат копыта.4То едет сам Тамур-Гассан
В тени дремучего оврага.
И вот, к луке нагнув свой стан,
Он в гору скачет, как шайтан.
Куда, герой? куда, бродяга? 5Поводья брошены — висят;
Ружье в чехле; подобно звеньям
Стальным, бренчит его булат;
Порывист конь, стуча скользят
Его копыта по каменьям.6Суровый всадник горд и смел.
Откуда и куда он скачет?
Что он, как хан, разбогател?
Или нажиться не успел —
И жизнь по-прежнему маячит? 7Вставай, привратник, отворяй
Ворота в караван-сарай!
Готовь ночлег для каравана,
И в гости жди, и угощай
Разбойника Тамур-Гассана! 8Далеко слух идет о нем!
Тамур-Гассану нипочем
Отбить быков, связать чабана {*}.
{* Чабан — пастух. (Прим. авт.)}
Рука с нацеленным ружьем
Дрожит при имени Гассана.9Он может пулей влет пронзить
Орла; клыкастому кабану
Свиную морду раскроить,
Влететь в табун, коня скрутить
И покорить его аркану.10Широк руки его размах…
Как лев, взмахнув косматой гривой,
Храпит и, с пеной на губах,
Напрасно в двадцати шагах
Из петли рвется конь ретивый —11Как раз могучая рука
Смирит порыв его свободный,
И будет гнать его, пока
Следа копыт его река
Не захлестнет волной холодной.12На чёрте — а не на коне —
Гассан везде поспел; в огне
Он не горит, в воде не тонет;
Задумает о табуне —
Табун его — как раз угонит.13Он подползет к нему, как змей,
В дыму вечернего тумана,
С двумя из опытных друзей,
Он выстрелом спугнет коней,
Пасущихся среди бурьяна.14Вперед помчится и свистит —
И вот, гонимый слева, справа,
Табун, шарахнувшись, летит,
Летит как буря — степь дрожит…
Пропал табун — Гассану слава.15Молва недаром бережет
Его от пули и булата:
Он в двух империях живет
И с каждой в дань себе берет
Коней, оружие и злато.16Всем жутко от его проказ
От Каменки {*} до Арарата;
{* Каменка — военное
поселение. (Прим. авт.)}
И сам слыхал я, как не раз
Давали казакам наказ:
«Словить его, связать, ребята!»17Хотя, конечно, весть о нем
Не доходила до султана;
Но… дорого была в одном
Ауле мстительным купцом
Оценена башка Гассана…18Давно завидя караван,
Его догнал Тамур-Гассан,
И вслед за ним поехал шагом,
И долго он пугал армян,
Пока не скрылся за оврагом.19Идет верблюдов длинный ряд,
Раздулись ноздри их, глотают
Окрестных рощей аромат;
На их горбах ковры висят,
Шесты торчат, стволы мелькают.20Весь караван вооружен;
Разбой он выстрелами встретит.
А где ж Гассан?! — Эге! уж он
На той горе, где разложен
Костер, как жертвенник, и светит.21Гассан узнал родимый край…
Он шепчет тексты из Корана.
Вставай, хозяин, отворяй
Ворота в караван-сарай!
Меджид, встречай Тамур-Гассана! 22Меджид выходит из ворот;
Не суетится, не хлопочет;
Он гостя втайне узнает,
И руку на сердце кладет,
И, опустив глаза, бормочет: 23«Аллас-алла! слезай с коня:
Его сведем мы к водопою.
Ему насыплем ячменя;
А ты у мирного огня
Свою главу склони к покою.24Костер мой сердце веселит;
Моя старуха плов сварит…»
Гассан ему в ответ: «Попоной
Накрой коня, возьми! Я сыт…»
И сел на бурке запыленной —25Сел и ослабил пояс свой,
И рукава назад откинул,
И стал вертеть перед собой
Кинжал с насечкой золотой,
Потом в ножны его задвинул.26Не так ли иногда вертит
Ребенок куклой расписною!
Ее заботливо хранит,
Тихонько с нею говорит
И даже спать кладет с собою.27Тамур нередко был душой
Далек от подвигов злодейских.
Но там, где дрябл закон немой,
Там, где народ привык разбой
Считать не хуже дел судейских, —28Там часто, местию горя,
Вдруг из ребенка-дикаря
Наездник грозный вырастает —
И что же? — песнь сазандаря
Его отвагу прославляет! 29И он везде найдет друзей,
Под кровом каждого аула,
И не боится он цепей…
Все берегут его: злодей
Нигде не спит без караула.30В народе знают, что Гассан,
Хоть и в горах живет скитальцем.
Сам по себе такой же хан,
Возьмет червонцы у армян,
Но бедняка не тронет пальцем; 31Даст богомольцу золотой
И с богом в путь его проводит.
И вот, в умах толпы слепой
Он — то разбойник, то святой,
То дух, который всюду бродит.32Молчанье робкое храня,
Меджид по сумрачной площадке
Повел Гассанова коня,
И конь, уздечкою звеня,
Плодил в уме его догадки.33«Узнал ли ты меня?» — спросил
Его Гассан, скрестивши руки.
И лик его спокоен был,
И тих был голос, но таил
В себе магические звуки.34И бледен стал Меджид седой.
«Ты гость мой: за тебя я душу
Готов отдать, клянусь аллой! —
Шептал Меджид. — Изменой злой
Гостеприимства не нарушу! 35Тебя не выдам никому:
Глух буду — нем!.. клянусь пророком!
Доверься слову моему!»
И стал Гассан смотреть ему
В глаза спокойно-зорким оком36И молвил: «Вспомни! прошлый год
Тебя едва я не повесил…
Но, слушай, — караван идет…
Мне в эту ночь его дает
Судьба — он мой! молчи, будь весел!..»37Луна по-прежнему была
Светла, как лампа, и лила
Свой свет на каменные груды —
И ночь была, как день, светла —
И шли — все ближе шли верблюды…
Иль не прекрасна была, не исполнена прелестей дева,
Иль я ее не желал часто в мечтаньях своих?
Но я ее обнимал бесплодно, позорно бессильный,
Я на ленивом лежал ложе, как бремя, как стыд,
Был не способен, желая, при всем желании девы,
Я наслаждаться благой долей расслабленных чресл!
Тщетно она обвивала точеные руки вкруг шеи
Нашей, что были белей, чем и Сифо́нийский снег,
Напечатляла лобзанья, дразня языком сладострастно
И под бедро подводя знойные бедра свои;
Разные нежности мне говорила, своим называла,
И все другие слова, что в эти миги твердят.
Члены однако мои, словно льдистой натерты цикутой,
Не выполняли, ленясь, предположений моих.
Я — столб недвижный лежал, изваянье, ненужная тяжесть,
Было нельзя разрешить, что я: мужчина иль тень!
Что предстоящая даст (если мне предстоит она) старость,
Если и юность сама силы теряет свои?
Ах! своих лет я стыжусь! что мне в том — быть мужчиной, быть юным,
А для подруги своей — я не мужчина, не юн!
Вечная жрица такою встает, та, что бдит над священным
Пламенем, иль дорогим братом хранима сестра.
Рыжая Хлида, однако, давно ль была дважды, а Пифа
Белая трижды со мной, трижды и Либа подряд?
В краткую ночь, от меня когда это спросила Коринна,
Я не забыл, что тогда девять я выдержал раз.
Или ослабло мое, заклято Фесса́ликским ядом,
Тело? иль бедному мне за́говор, зелья вредят?
Иль, написав мое имя на воске алом, колдунья
Самую печень потом острой проткнула иглой?
Ке́рера в злак переходит бесплодный, обята заклятьем,
И прекращается ключ водный, заклятьем обят,
Желуди с дуба и гроздья с заклятой лозы упадают
И, хоть никто не трясет, яблоки с яблонь летят.
Что же мешает, чтоб нервы от чары магической слабли?
И моего, может быть, тела отсюда болезнь.
К этому стыд подоспел; самый стыд поступка вредил мне,
И недостатков моих стал он причиной второй.
Что за прекрасную деву, однако, я видел и трогал,
Ибо, как ту́нику, я трогал ее самое!
К ней прикасаясь, и Пилий сделаться мог бы моложе,
Стал бы сильней и Тифон при дряхолетьи своем.
Это досталося мне; но мужчины ей не досталось.
С клятвами новыми как новые просьбы начну?
Верно, великим (когда так постыдно использовал их я)
Стыдно богам тех даров, что даровали они.
Жаждал свидания я, и вот я добился свиданья;
Жаждал лобзать, и лобзал; близким быть жаждал, и был.
Что мне в удаче такой! что в царствах, когда не царил я!
Ведь не использовал я дивных сокровищ, — скупец!
Жаждет так разгласитель тайны — вод посредине,
Те, что не может вовек тронуть, он видит плоды.
Так покидает иной на рассвете нежную деву,
Вдруг, чтобы право иметь стать пред святыней богов.
Но, может быть, не довольно нежных она расточала
Лучших лобзаний? не все средства соблазна нашла?
Нет! и могучие ду́бы она и алмаз крепкотвердый,
Скал неподвижность могла б лаской своей возбудить!
Правда! — способна была возбудить — живого, мужчину,
Но тогда не был я жив, не был мужчиной былым.
Может ли уши глухие обрадовать Фемия песня?
Бедному Фа́мире что пышные краски картин!
А что за радости я в мечтах молчаливо готовил!
Способов сколько в мечтах воображал, измышлял!
Наши лежали меж тем, как будто мертвые, члены,
Жалостно измождены, словно вчерашний цветок;
Ныне они, посмотри, живут и не вовремя сильны,
Ныне работы хотят, просятся в битву свою.
Что же, стыдясь, не лежишь ты, о часть гнуснейшая наша?
Так-то обманут я был раньше обетом твоим.
Ты обманула владельца, тобой, безоружный, был предан
Я и, с великим стыдом, горький изведал ущерб.
А между тем снисходила к тебе до того моя дева,
Что возбуждала тебя, нежно, касаясь рукой.
После ж, увидя, что ты никаким искусством не можешь
Снова ожить и, забыв прошлое, падаешь ниц, —
«Что ж ты смеешься! — сказала, — тебя кто, безумца, неволил,
Против желания, класть члены на ложе моем?
Иль тебя, шерстью опутав, чарует колдунья Ээи,
Или, любовью другой ты обессилен, пришел?»
И, не промедля, вскочила, ту́никой еле одета,
И предпочла убежать прочь обнаженной ногой;
Но, чтоб рабыни узнать не могли, что ее не коснулись,
Перенесенный позор взятой прикрыла водой.
Близ паства у лугов и рощ гора лежала,
Под коей быстрых вод, шумя, река бежала,
Пустыня вся была видна из высоты.
Стремились веселить различны красоты.
Во изумлении в луга и к рощам зряща
Печальна Атиса, на сей горе сидяща.
Ничто увеселить его не возмогло;
Прельстившее лицо нещадно кровь зажгло.
Тогда в природе был час тихия погоды:
Он, стоня, говорит: «О вы, покойны воды!
Хотя к тебе, река, бывает ветер лих,
Однако и тебе есть некогда отдых,
А я, кого люблю, нещадно мучим ею,
Ни на единый час отдыха не имею.
Волнение твое царь ветров укротил,
Мучителей твоих в пещеры возвратил,
А люту страсть мою ничто не укрощает,
И укротить ее ничто не обещает».
Альфиза посреди стенания сего
Уединение разрушила его.
«Я слышу, — говорит ему, — пастух, ты стонешь,
Во тщетной ты любви к Калисте, Атис, тонешь;
Каких ты от нее надеешься утех,
Приемлющей твое стенание во смех?
Ты знаешь то: она тобою лишь играет
И что твою свирель и песни презирает,
Цветы в твоих грядах — простая ей трава,
И песен жалостных пронзающи слова,
Когда ты свой поешь неугасимый пламень,
Во сердце к ней летят, как стрелы в твердый камень.
Покинь суровую, ищи другой любви
И злое утоли терзание крови!
Пускай Калиста всех приятнее красою,
Но, зная, что тебя, как смерть, косит косою,
Отстань и позабудь ты розин дух и вид:
Всё то тебе тогда гвоздичка заменит!
Ты всё пригожство то, которо зришь несчастно,
Увидишь и в другой, кем сердце будет страстно,
И, вспомянув тогда пастушки сей красы,
Потужишь, потеряв ты вздохи и часы;
Нашед любовницу с пригожством ей подобным,
Стыдиться будешь ты, размучен сердцем злобным».
На увещение то Атис говорит:
«Ничто сей склонности моей не претворит.
Ты, эхо, таинства пастушьи извещаешь!
Ты, солнце, всякий день здесь паство освещаешь
И видишь пастухов, пасущих здесь стада!
Вам вестно, рвался ль так любовью кто когда!
Еще не упадет со хладного снег неба
И земледелец с нив еще не снимет хлеба,
Как с сей прекрасною пустыней я прощусь
И жизнию своей уж больше не польщусь.
Низвергнусь с сей горы, мне море даст могилу,
И тамо потоплю и страсть и жизнь унылу;
И если смерть моя ей жалость приключит,
Пастушка жалости пастушек научит,
А если жизнь моя ко смеху ей увянет,
Так мой досады сей дух чувствовать не станет».
— «Ты хочешь, — говорит пастушка, — век пресечь?
Отчаянная мысль, отчаянная речь
Цветущей младости нимало не обычны.
Кинь прочь о смерти мысль, к ней старых дни приличны,
А ты довольствуйся утехой живота,
Хоть будет у тебя любовница не та,
Такую ж от другой имети станешь радость,
Найдешь веселости, доколе длится младость,
Или вздыхай вокруг Калистиных овец
И помори свою скотину наконец.
Когда сия гора сойдет в морску пучину,
Калиста сократит теперешну кручину,
Но если бы в тебе имела я успех,
Ты вместо здесь тоски имел бы тьмы утех:
Я стадо бы свое в лугах с твоим водила,
По рощам бы с тобой по всякий день ходила,
Калисте бы ты был участником всего,
А шед одна, пошла б я с спросу твоего,
Без воли бы твоей не сделала ступени
И клала б на свои я Атиса колени.
Ты, тщетною себе надеждою маня,
Что я ни говорю, не слушаешь меня.
От тех часов, как ты в несчастну страсть давался,
Ах, Атис, Атис, где рассудок твой девался?»
Ей Атис говорит: «Я всё о ней рачил,
Я б сердце красоте теперь твоей вручил,
Но сердце у меня Калистой взято вечно,
И буду ею рван по смерть бесчеловечно.
Любви достойна ты, но мне моя душа
Любить тебя претит, хоть ты и хороша.
Ты песни голосом приятнейшим выводишь
И гласы соловьев сих рощей превосходишь.
На теле видится твоем лилеин вид,
В щеках твоих цветов царица зрак свой зрит.
Зефиры во власы твои пристрастно дуют,
Где пляшешь ты когда, там грации ликуют.
Сравненна может быть лишь тень твоя с тобой,
Когда ты где сидишь в день ясный над водой.
Не превзошла тебя красой и та богиня,
Которой с паством здесь подвластна вся пустыня;
А кем я мучуся и, мучася, горю,
О той красавице тебе не говорю,
Вещая жалобы пустыне бесполезно
И разрываяся ее красою слезно.
Ты волосом темна, Калиста им руса,
Но то ко прелести равно, коль есть краса».
Альципа искусить Калиста научила,
А, в верности нашед, себя ему вручила.
«Дедушка, дедушка! Вот я чудес-то когда насмотрелся!
Песней наслушался всяких!.. и вспомню, так сердце забьется.
Утром я сел на поляне под дубом и стал дожидаться,
Скоро ли солнышко встанет. В лесу было тихо, так тихо,
Словно все замерло… Вижу я, тучки на небе алеют —
Больше да больше, и солнышко встало! Как будто пожаром
Лес осветило! Цветы на поляне, листы на деревьях, —
Ожило все, засияло… ну, точно смеется сквозь слезы
Божьей росы!.. Сквозь просеку увидел я чистое поле:
Ярким румянцем покрылось оно, а пары подымались
Выше и выше, и золотом тучки от солнца горели.
Бог весть, кто строил из тучек мосты, колокольни, хоромы,
Горы какие-то с медными шапками… Диво, и только!
Глянул я вверх: надо мною на ветках была паутина, —
Мне показалось, серебряной сети я вижу узоры.
Сам-то паук длинноногий, как умный хозяин, поутру
Вышел, работу свою осмотрел и две ниточки новых
Бойко провел, да и скрылся под листиком, — вот уж лукавый!..
Вдруг на сухую березу сел дятел и носиком длинным
Начал стучать, будто вымолвить хочет: «Проснитеся, сони!»
Слышу, малиновка где-то запела, за нею другая,
И раздалися в кустах голоса, будто праздник великий
Вольные птички встречали… Так весело!.. Ветер прохладный
Что-то шепнул потихоньку осине, — она встрепенулась,
С листьев посыпались светлые капли, как дождик, на травку;
Вдруг зашумели березы, орешник, и лепет, и говор
По лесу всюду пошел, словно гости пришли на беседу…»
— «Ох ты, кудрявый шалун, наяву начинаешь ты грезить!
Ветер в лесу зашумел — у него это чудо большое.
Любишь ты сказки-то слушать и сам их рассказывать мастер.
Вишь, вчера вечером сел у ручья да глазеет на звезды,
Невидаль точно какая! Колол бы ты лучше лучину!
Что, и ручей, чай, вчера рассказал тебе нового много?»
— «Как же, рассказывал, дедушка! Я любовался сначала,
Как потухала заря, и на небе, одна за другою,
Звездочки стали выглядывать; мне показалось в ту пору:
Ангелов светлые очи глядят к нам оттуда на землю.
Видел я, как подымался и месяц над лесом; не знаю,
Что он не смотрит, как солнышко? все будто думает что-то!
Любо мне было. Прилег я на травку под ивой зеленой, —
Слышу, ручей говорит: «Хорошо мне журчать в темном лесе:
В полночь тут дивы приходят ко мне, поют песни и пляшут;
Только раздолья здесь нет. Будет время, я выйду на волю,
Выйду из темного леса, увижу я синее море;
В море дворцы из стекла и сады с золотыми плодами;
Есть там русалки, белей молока их открытые плечи;
Очи как звезды горят; в волосах дорогие каменья.
Есть там старик чародей; рассылает он ветры по воле;
Слушают рыбы его; вести чудные реки приносят…»
— «Вот погоди, подрастешь — позабудешь ты эти рассказы;
Люди за них не дадут тебе хлеба, а скажут: трудися!
Вон наш пастух с ранних лет обучился играть на свирели,
Так и состарился нищим, все новые песни слагает!»
— «Разве не плакал ты, дедушка, сам, когда вечером поздним
Брался пастух за свирель и по темному лесу далеко
Песнь соловьиная вдруг разливалась, — и все замолкало,
Словно и лес ее слушал, и синее небо, и звезды?..
Нет, не брани меня, дедушка! Вырасту, буду трудиться,
Буду и песни я петь, как поет ветерок перелетный,
Вольные птицы по дням, по ночам темный лес под грозою,
Буду петь радость и горе и улыбаться сквозь слезы!»
Отдымился бой вчерашний,
Высох пот, металл простыл.
От окопов пахнет пашней,
Летом мирным и простым.
В полверсте, в кустах — противник,
Тут шагам и пядям счет.
Фронт. Война. А вечер дивный
По полям пустым идет.
По следам страды вчерашней,
По немыслимой тропе;
По ничьей, помятой, зряшной
Луговой, густой траве;
По земле, рябой от рытвин,
Рваных ям, воронок, рвов,
Смертным зноем жаркой битвы
Опаленных у краев…
И откуда по пустому
Долетел, донесся звук,
Добрый, давний и знакомый
Звук вечерний. Майский жук!
И ненужной горькой лаской
Растревожил он ребят,
Что в росой покрытых касках
По окопчикам сидят.
И такой тоской родною
Сердце сразу обволок!
Фронт, война. А тут иное:
Выводи коней в ночное,
Торопись на пятачок.
Отпляшись, а там сторонкой
Удаляйся в березняк,
Провожай домой девчонку
Да целуй — не будь дурак,
Налегке иди обратно,
Мать заждалася…
И вдруг —
Вдалеке возник невнятный,
Новый, ноющий, двукратный,
Через миг уже понятный
И томящий душу звук.
Звук тот самый, при котором
В прифронтовой полосе
Поначалу все шоферы
Разбегались от шоссе.
На одной постылой ноте
Ноет, воет, как в трубе.
И бежать при всей охоте
Не положено тебе.
Ты, как гвоздь, на этом взгорке
Вбился в землю. Не тоскуй.
Ведь — согласно поговорке —
Это малый сабантуй…
Ждут, молчат, глядят ребята,
Зубы сжав, чтоб дрожь унять.
И, как водится, оратор
Тут находится под стать.
С удивительной заботой
Подсказать тебе горазд:
— Вот сейчас он с разворота
И начнет. И жизни даст.
Жизни даст!
Со страшным ревом
Самолет ныряет вниз,
И сильнее нету слова
Той команды, что готова
На устах у всех:
— Ложись!..
Смерть есть смерть. Ее прихода
Все мы ждем по старине.
А в какое время года
Легче гибнуть на войне?
Летом солнце греет жарко,
И вступает в полный цвет
Все кругом. И жизни жалко
До зарезу. Летом — нет.
В осень смерть под стать картине,
В сон идет природа вся.
Но в грязи, в окопной глине
Вдруг загнуться? Нет, друзья…
А зимой — земля, как камень,
На два метра глубиной,
Привалит тебя комками —
Нет уж, ну ее — зимой.
А весной, весной… Да где там,
Лучше скажем наперед:
Если горько гибнуть летом,
Если осенью — не мед,
Если в зиму дрожь берет,
То весной, друзья, от этой
Подлой штуки — душу рвет.
И какой ты вдруг покорный
На груди лежишь земной,
Заслонясь от смерти черной
Только собственной спиной.
Ты лежишь ничком, парнишка
Двадцати неполных лет.
Вот сейчас тебе и крышка,
Вот тебя уже и нет.
Ты прижал к вискам ладони,
Ты забыл, забыл, забыл,
Как траву щипали кони,
Что в ночное ты водил.
Смерть грохочет в перепонках,
И далек, далек, далек
Вечер тот и та девчонка,
Что любил ты и берег.
И друзей и близких лица,
Дом родной, сучок в стене…
Нет, боец, ничком молиться
Не годится на войне.
Нет, товарищ, зло и гордо,
Как закон велит бойцу,
Смерть встречай лицом к лицу,
И хотя бы плюнь ей в морду,
Если все пришло к концу…
Ну-ка, что за перемена?
То не шутки — бой идет.
Встал один и бьет с колена
Из винтовки в самолет.
Трехлинейная винтовка
На брезентовом ремне,
Да патроны с той головкой,
Что страшна стальной броне.
Бой неравный, бой короткий.
Самолет чужой, с крестом,
Покачнулся, точно лодка,
Зачерпнувшая бортом.
Накренясь, пошел по кругу,
Кувыркается над лугом, —
Не задерживай — давай,
В землю штопором въезжай!
Сам стрелок глядит с испугом:
Что наделал невзначай.
Скоростной, военный, черный,
Современный, двухмоторный
Самолет — стальная снасть —
Ухнул в землю, завывая,
Шар земной пробить желая
И в Америку попасть.
— Не пробил, старался слабо.
— Видно, место прогадал.
— Кто стрелял? — звонят из штаба.
Кто стрелял, куда попал?
Адъютанты землю роют,
Дышит в трубку генерал.
— Разыскать тотчас героя.
Кто стрелял?
А кто стрелял?
Кто не спрятался в окопчик,
Поминая всех родных,
Кто он — свой среди своих —
Не зенитчик и не летчик,
А герой — не хуже их?
Вот он сам стоит с винтовкой,
Вот поздравили его.
И как будто всем неловко —
Неизвестно отчего.
Виноваты, что ль, отчасти?
И сказал сержант спроста:
— Вот что значит парню счастье,
Глядь — и орден, как с куста!
Не промедливши с ответом,
Парень сдачу подает:
— Не горюй, у немца этот —
Не последний самолет…
С этой шуткой-поговоркой,
Облетевшей батальон,
Перешел в герои Теркин, —
Это был, понятно, он.
На войне — в пути, в теплушке,
В тесноте любой избушки,
В блиндаже иль погребушке, —
Там, где случай приведет, —
Лучше нет, как без хлопот,
Без перины, без подушки,
Примостясь кой-как друг к дружке,
Отдохнуть… Минут шестьсот.
Даже больше б не мешало,
Но солдату на войне
Срок такой для сна, пожалуй,
Можно видеть лишь во сне.
И представь, что вдруг, покинув
В некий час передний край,
Ты с попутною машиной
Попадаешь прямо в рай.
Мы здесь вовсе не желаем
Шуткой той блеснуть спроста,
Что, мол, рай с передним краем
Это — смежные места.
Рай по правде. Дом. Крылечко.
Веник — ноги обметай.
Дальше — горница и печка.
Все, что надо. Чем не рай?
Вот и в книге ты отмечен,
Раздевайся, проходи.
И плечьми у теплой печи
На свободе поведи.
Осмотрись вокруг детально,
Вот в ряду твоя кровать.
И учти, что это — спальня,
То есть место — специально
Для того, чтоб только спать.
Спать, солдат, весь срок недельный,
Самолично, безраздельно
Занимать кровать свою,
Спать в сухом тепле постельном,
Спать в одном белье нательном,
Как положено в раю.
И по строгому приказу,
Коль тебе здесь быть пришлось,
Ты помимо сна обязан
Пищу в день четыре раза
Принимать. Но как? — вопрос.
Всех привычек перемена
Поначалу тяжела.
Есть в раю нельзя с колена,
Можно только со стола.
И никто в раю не может
Бегать к кухне с котелком,
И нельзя сидеть в одеже
И корежить хлеб штыком.
И такая установка
Строго-настрого дана,
Что у ног твоих винтовка
Находиться не должна.
И в ущерб своей привычке
Ты не можешь за столом
Утереться рукавичкой
Или — так вот — рукавом.
И когда покончишь с пищей,
Не забудь еще, солдат,
Что в раю за голенище
Ложку прятать не велят.
Все такие оговорки
Разобрав, поняв путем,
Принял в счет Василий Теркин
И решил:
— Не пропадем.
Вот обед прошел и ужин.
— Как вам нравится у нас?
— Ничего. Немножко б хуже,
То и было б в самый раз…
Покурил, вздохнул и на бок.
Как-то странно голове.
Простыня — пускай одна бы,
Нет, так на, мол, сразу две.
Чистота — озноб по коже,
И неловко, что здоров,
А до крайности похоже,
Будто в госпитале вновь.
Бережет плечо в кровати,
Головой не повернет.
Вот и девушка в халате
Совершает свой обход.
Двое справа, трое слева
К ней разведчиков тотчас.
А она, как королева:
Мол, одна, а сколько вас.
Теркин смотрит сквозь ресницы:
О какой там речь красе.
Хороша, как говорится,
В прифронтовой полосе.
Хороша, при смутном свете,
Дорога, как нет другой,
И видать, ребята эти
Отдохнули день, другой…
Сон-забвенье на пороге,
Ровно, сладко дышит грудь.
Ах, как холодно в дороге
У объезда где-нибудь!
Как прохватывает ветер,
Как луна теплом бедна!
Ах, как трудно все на свете:
Служба, жизнь, зима, война.
Как тоскует о постели
На войне солдат живой!
Что ж не спится в самом деле?
Не укрыться ль с головой?
Полчаса и час проходит,
С боку на бок, навзничь, ниц.
Хоть убейся — не выходит.
Все храпят, а ты казнись.
То ли жарко, то ли зябко,
Не понять, а сна все нет.
— Да надень ты, парень, шапку, —
Вдруг дают ему совет.
Разъясняют:
— Ты не первый,
Не второй страдаешь тут.
Поначалу наши нервы
Спать без шапки не дают.
И едва надел родимый
Головной убор солдат,
Боевой, пропахший дымом
И землей, как говорят, —
Тот, обношенный на славу
Под дождем и под огнем,
Что еще колючкой ржавой
Как-то прорван был на нем;
Тот, в котором жизнь проводишь,
Не снимая, — так хорош! —
И когда ко сну отходишь,
И когда на смерть идешь, —
Видит: нет, не зря послушал
Тех, что знали, в чем резон:
Как-то вдруг согрелись уши,
Как-то стало мягче, глуше —
И всего свернуло в сон.
И проснулся он до срока
С чувством редкостным — точь-в-точь
Словно где-нибудь далеко
Побывал за эту ночь;
Словно выкупался где-то,
Где — хоть вновь туда вернись —
Не зима была, а лето,
Не война, а просто жизнь.
И с одной ногой обутой,
Шапку снять забыв свою,
На исходе первых суток
Он задумался в раю.
Хороши харчи и хата,
Осуждать не станем зря,
Только, знаете, война-то
Не закончена, друзья.
Посудите сами, братцы,
Кто б чудней придумать мог:
Раздеваться, разуваться
На такой короткий срок.
Тут обвыкнешь — сразу крышка,
Чуть покинешь этот рай.
Лучше скажем: передышка.
Больше время не теряй.
Закусил, собрался, вышел,
Дело было на мази.
Грузовик идет, — заслышал,
Голосует:
— Подвези.
И, четыре пуда грузу
Добавляя по пути,
Через борт ввалился в кузов,
Постучал: давай, крути.
Ехал — близко ли, далеко —
Кому надо, вымеряй.
Только, рай, прощай до срока,
И опять — передний край.
Соскочил у поворота, —
Глядь — и дома, у огня.
— Ну, рассказывайте, что тут,
Как тут, хлопцы, без меня?
— Сам рассказывай. Кому же
Неохота знать тотчас,
Как там, что в раю у вас…
— Хорошо. Немножко б хуже,
Верно, было б в самый раз…
— Хорошо поспал, богато,
Осуждать не станем зря.
Только, знаете, война-то
Не закончена, друзья.
Как дойдем до той границы
По Варшавскому шоссе,
Вот тогда, как говорится,
Отдохнем. И то не все.
А пока — в пути, в теплушке,
В тесноте любой избушки,
В блиндаже иль погребушке,
Где нам случай приведет, —
Лучше нет, как без хлопот,
Без перины, без подушки,
Примостясь плотней друг к дружке,
Отдохнуть.
А там — вперед.
1
В легком шепоте ломаясь,
среди пальмы пышных веток,
она сидела, колыхаясь,
в центре однолетних деток.
Красотка нежная Петрова —
она была приятна глазу.
Платье тонкое лилово
ее охватывало сразу.
Она руками делала движенья,
сгибая их во всех частях,
Как будто страсти приближенье
предчувствовала при гостях.
То самоварчик открывала
посредством маленького крана,
то колбасу ножом стругала —
белолица, как Светлана.
То очень долго извинялась,
что комната не прибрана,
то, сияя, улыбалась
молоденькому Киприну.
Киприн был гитары друг,
сидел на стуле он в штанах
и среди своих подруг
говорил красотке «ах!» —
что не стоят беспокойства
эти мелкие досады,
что домашнее устройство
есть для женщины преграда,
что, стремяся к жизни новой,
обедать нам приходится в столовой,
и как ни странно это утверждать —
женщину следует обожать.
Киприн был при этом слове
неожиданно красив,
вдохновенья неземного
он почувствовал прилив.
»Ах, — сказал он, — это не бывало
среди всех злодейств судьбы,
чтобы с женщин покрывало
мы сорвать теперь могли…
Рыцарь должен быть мужчина!
Свою даму обожать!
Посреди другого чина
стараться ручку ей пожать,
глядеть в глазок с возвышенной любовью,
едва она лишь только бровью
между прочим поведет —
настоящий мужчина свою жизнь отдает!
А теперь, друзья, какое
всюду отупенье нрава —
нету женщине покоя,
повсюду распущенная орава, —
деву за руки хватают,
всюду трогают ее —
о нет! Этого не понимает
все мое существо!»
Он кончил. Девочки, поправив
свои платья у коленок,
разогреться были вправе —
какой у них явился пленник!
Иная, зеркальце открыв,
носик трет пуховкой нежной,
другая в этот перерыв
запела песенку, как будто бы небрежно:
»Ах, как это благородно
с вашей стороны!»
Сказала третья, закатив глазок дородный, —
»Мы пред мужчинами как будто бы обнажены,
все мужчины — фу, какая низость! —
на телесную рассчитывают близость,
иные — прямо неудобно
сказать — на что способны!»
»О, какое униженье! —
вскричал Киприн, вскочив со стула: —
На какое страшное крушенье
наша движется культура!
Не хвастаясь перед вами, заявляю —
всех женщин за сестер я почитаю».
Девочки, надувши губки,
молча стали удаляться
и, поправив свои юбки,
стали перед хозяйкой извиняться.
Петрова им в ответ слагает
тоже много извинений,
их до двери провожает
и приглашает заходить без промедленья.
2
Вечер дышит как магнит,
лампа тлеет оловянно.
Киприн за столом сидит,
улыбаясь грядущему туманно.
Петрова входит розовая вся,
снова плещет самоварчик,
хозяйка, чашки разнося,
говорит: «Какой вы мальчик!
Вам недоступны треволненья,
движенья женские души,
любови тайные стремленья,
когда одна в ночной тиши
сидишь, как детка, на кровати,
бессонной грезою томима,
тихонько книжечку читаешь,
себя героиней воображаешь,
то маслишь губки красной краской,
то на дверь глядишь с опаской —
а вдруг войдет любимый мой?
Ах, что я говорю? Боже мой!»
Петрова вся зарделась нежно,
Киприн задумчивый сидит,
чешет волосы небрежно
и про себя губами шевелит.
Наконец с тоской пророка
он вскричал, от муки бледен:
»Увы, такого страшного урока
не мыслил я найти на свете!
Вы мне казались женщиной иной
среди тех бездушных кукол,
и я — безумец дорогой, —
как мечту свою баюкал,
как имя нежное шептал,
Петрову звал во мраке ночи!
Ты была для меня идеал —
пойми, Петрова, если хочешь!»
Петрова вскрикнула, рыдая,
гостю руки протянула
и шепчет: «Я — твоя Аглая,
бери меня скорей со стула!
Неужели сказка любви дорогой
между нами зародилась?»
Киприн отпрянул: «Боже мой,
как она развеселилась!
Нет! Прости мечты былые,
прости довольно частые визиты —
мои желанья неземные
с сегодняшнего дня неизвестностью покрыты.
Образ неземной мадонны
в твоем лице я почитал —
и что же ныне я узнал?
Среди тех бездушных кукол
вы — бездушная змея!
Покуда я мечту баюкал,
свои желанья затая,
вы сами проситесь к любви!
О, как унять волненье крови?
Безумец! Что я здесь нашел?
Пошел отсюдова, дурак, пошел!»
Киприн исчез. Петрова плачет,
дрожа, играет на рояле,
припудрившись, с соседями судачит
и спит, не раздевшись, на одеяле.
Наутро, службу соблюдая,
стучит на счетах одной рукой…
А жизнь идет сама собой…
1
Весь день — как день: трудов исполнен малых
И мелочных забот.
Их вереница мимо глаз усталых
Ненужно проплывет.
Волнуешься, — а в глубине покорный:
Не выгорит — и пусть.
На дне твоей души, безрадостной и черной,
Безверие и грусть.
И к вечеру отхлынет вереница
Твоих дневных забот.
Когда ж морозный мрак засмотрится столица
И полночь пропоет, —
И рад бы ты уснуть, но — страшная минута!
Средь всяких прочих дум —
Бессмысленность всех дел, безрадостность уюта
Придут тебе на ум.
И тихая тоска сожмет так нежно горло:
Ни охнуть, ни вздохнуть,
Как будто ночь на всё проклятие простерла,
Сам дьявол сел на грудь!
Ты вскочишь и бежишь на улицы глухие,
Но некому помочь:
Куда ни повернись — глядит в глаза пустые
И провожает — ночь.
Там ветер над тобой на сквозняках простонет
До бледного утра;
Городовой, чтоб не заснуть, отгонит
Бродягу от костра…
И, наконец, придет желанная усталость,
И станет всё равно…
Что Совесть? Правда? Жизнь? Какая это малость!
Ну, разве не смешно?
11 февраля 19142
Поглядите, вот бессильный,
Не умевший жизнь спасти,
И она, как дух могильный,
Тяжко дремлет взаперти.
В голубом морозном своде
Так приплюснут диск больной,
Заплевавший всё в природе
Нестерпимой желтизной.
Уходи и ты. Довольно
Ты терпел, несчастный друг,
От его тоски невольной,
От его невольных мук.
То, что было, миновалось,
Ваш удел на все похож:
Сердце к правде порывалось,
Но его сломила ложь.
30 декабря 19133
Всё свершилось по писаньям:
Остудился юный пыл,
И конец очарованьям
Постепенно наступил.
Был в чаду, не чуя чада,
Утешался мукой ада,
Перечислил все слова,
Но — болела голова…
Долго, жалобно болела,
Тело тихо холодело,
Пробудился: тридцать лет.
Хвать-похвать, — а сердца нет.
Сердце — крашеный мертвец.
И, когда настал конец,
Он нашел весьма банальной
Смерть души своей печальной.
30 декабря 19134
Когда невзначай в воскресенье
Он душу свою потерял,
В сыскное не шел отделенье,
Свидетелей он не искал.
А было их, впрочем, не мало:
Дворовый щенок голосил,
В воротах старуха стояла,
И дворник на чай попросил.
Когда же он медленно вышел,
Подняв воротник, из ворот,
Таращил сочувственно с крыши
Глазищи обмызганный кот.
Ты думаешь, тоже свидетель?
Так он и ответит тебе!
В такой же гульбе
Его добродетель!
30 декабря 19125
Пристал ко мне нищий дурак,
Идет по пятам, как знакомый.
«Где деньги твои?» — «Снес в кабак». —
«Где сердце?» — «Закинуто в омут».
«Чего ж тебе надо?» — «Того,
Чтоб стал ты, как я, откровенен,
Как я, в униженьи, смиренен,
А больше, мой друг, ничего».
«Что лезешь ты в сердце чужое?
Ступай, проходи, сторонись!» —
«Ты думаешь, милый, нас двое?
Напрасно: смотри, оглянись…»
И правда (ну, задал задачу!)
Гляжу — близь меня никого…
В карман посмотрел — ничего…
Взглянул в свое сердце… и плачу.
30 декабря 19136
День проходил, как всегда:
В сумасшествии тихом.
Все говорили кругом
О болезнях, врачах и лекарствах.
О службе рассказывал друг,
Другой — о Христе,
О газете — четвертый.
Два стихотворца (поклонники Пушкина)
Книжки прислали
С множеством рифм и размеров.
Курсистка прислала
Рукопись с тучей эпи? графов
(Из Надсона и символистов).
После — под звон телефона —
Посыльный конверт подавал,
Надушённый чужими духами.
Розы поставьте на стол —
Написано было в записке,
И приходилось их ставить на стол…
После — собрат по перу,
До глаз в бороде утонувший,
О причитаньях у южных хорватов
Рассказывал долго.
Критик, громя футуризм,
Символизмом шпынял,
Заключив реализмом.
В кинематографе вечером
Знатный барон целовался под пальмой
С барышней низкого званья,
Ее до себя возвышая…
Всё было в отменном порядке.
От с вечера крепко уснул
И проснулся в другой стране.
Ни холод утра,
Ни слово друга,
Ни дамские розы,
Ни манифест футуриста,
Ни стихи пушкиньянца,
Ни лай собачий,
Ни грохот тележный —
Ничто, ничто
В мир возвратить не могло…
И что поделаешь, право,
Если отменный порядок
Милого дольнего мира
В сны иногда погрузит,
И в снах этих многое снится…
И не всегда в них такой,
Как в мире, отменный порядок…
Нет, очнешься порой,
Взволнован, встревожен
Воспоминанием смутным,
Предчувствием тайным…
Буйно забьются в мозгу
Слишком светлые мысли…
И, укрощая их буйство,
Словно пугаясь чего-то, — не лучше ль,
Думаешь ты, чтоб и новый
День проходил, как всегда:
В сумасшествии тихом?
24 мая 19147
Говорят черти:
Греши, пока тебя волнуют
Твои невинные грехи,
Пока красавицы колдуют
Твои греховные стихи.
На утешенье, на забаву
Пей искрометное вино,
Пока вино тебе по нраву,
Пока не тягостно оно.
Сверкнут ли дерзостные очи —
Ты их сверканий не отринь,
Грехам, вину и страстной ночи
Шепча заветное «аминь».
Ведь всё равно — очарованье
Пройдет, и в сумасшедший час
Ты, в исступленном покаяньи,
Проклясть замыслишь бедных, нас.
И станешь падать — но толпою
Мы все, как ангелы, чисты,
Тебя подхватим, чтоб пятою
О камень не преткнулся ты…
10 декабря 19158
Говорит смерть:
Когда осилила тревога,
И он в тоске обезумел,
Он разучился славить бога
И песни грешные запел.
Но, оторопью обуянный,
Он прозревал, и смутный рой
Былых видений, образ странный
Его преследовал порой.
Но он измучился — и ранний
Жар юности простыл — и вот
Тщета святых воспоминаний
Пред ним медлительно встает.
Он больше ни во что не верит,
Себя лишь хочет обмануть,
А сам — к моей блаженной двери
Отыскивает вяло путь.
С него довольно славить бога —
Уж он — не голос, только — стон.
Я отворю. Пускай немного
Еще помучается он.
10 декабря 1915
Оскорблен был Васишта великим царем;
Вся душа его местью обята;
Поздней ночью не может забыться он сном;
От разсвета до солнца заката
Бродит он по полям, все мечтая о том,
Как бы в прах сокрушить супостата,
Как бы смыть поскорее обиду-позор, —
И зловещим огнем блещет сумрачный взор.
Но соперник земных не боимся врагов;
Что пред ним их ничтожная сила?
Сами боги ему и оплот, и покров,
Мудрость царственный ум укрепила, —
И парит его дух к небу, в царство богов,
Как молитвенный дым от кадила;
Бой не страшен ему, смерть ему не грозит,
Магадева ему и охрана, и щит.
И отпрянет, зазубрясь, железо мечей
От него, как от кованной стали;
Он не знает ни скорби, ни жгучих страстей,
Ни гнетущей тоски, ни печали;
Он в бою закаленной деснице своей
Может равную встретить едва ли;
Только тот бы в борьбе победить его мог,
Кому дал бы над ним одоление Бог.
И со скорбью Васишта повергся во прах
Перед небом с горячей мольбою,
Плоть постом изнурил и сто раз натощак
Омывался священной водою,
И творил покаяние в прежних грехах,
И казнил себя мукою злою,
Все в надежде желанную силу обресть,
Сбросить бремя с души—затаенную месть.
Вот в себе он почуял приток новых сил
От суровых постов и моленья,
И воспрянул душой, и себя вопросил:
«Не настала-ли минута отмщенья?
Не готов ли удар, что врага бы сразил?»
Но в душе пробудилось сомненье:
«Я ничтожен и слаб перед мощным врагом, —
Надо душу еще укрепить мне постом».
И на подвиг в пустыню Васишта пошел,
И по пояс он в землю зарылся,
И лишь ведали тучи да ветер и дол,
Как он долго, как жарко молился;
И до неба донесся молитвы глагол,
И к мольбе Магадева склонился,
И исполнил он силы великой его,
Но Васишта лишь мщенья искал одного.
«Я ничтожен и слаб перед мощным врагом;
Магадева! удвой мои силы,
Оживи мою грудь животворным огнем,
Новой кровью наполни мне жилы,
Чтоб коснулся земли я победным мечом
У соперника ранней могилы!
Освяти, укрепи, Магадева, меня!
Сделай слабый мой дух крепче скал и кремня!
Для тебя, Магадева, великий, святой,
Я ушел, удалился в пустыню,
Чтобы тронут ты был неустанной мольбой
И, пролив на меня благостыню,
Мне вещал бы: «О, чадо! доволен тобой;
Ты обрел благодать и святыню».
Так, закопан в земле, к небесам он взывал,
Но в ответ ему выл только дикий шакал.
И ушел из пустыни Васишта в леса,
В царство сумрачной, грозной природы,
Где украдкой на землю глядят небеса
Сквозь густые зеленые своды;
Где слышны только птиц да зверей голоса,
Да проносится шум непогоды,
Где рычанием тигр нарушает покой
Да змея шелестит пересохшей листвой.
И отшельником кротким он зажил в лесах,
В позабытой зверями берлоге;
Там душе его мощной неведом был страх,
Были чужды и скорбь и тревоги,
Там весь день проводил он в горячих мольбах,
Были пост и труды его строги;
И хоть неба лазурь свод древесный сокрыл,
До небес его дух там свободно парил.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
«До лазурнаго неба из чащи лесов,
Из обители скорби и гнева
Выше горных вершин, выше звездных миров
Вопль мой скорбный достиг, Магадева!
Пусть зверей раздается немолкнущий рев,
Не боюсь я когтей их и зева, —
И свободно пою песнь господних чудес,
И внимают мне птицы и звери, и лес».
Пронеслися года; он стоит невредим;
Тварь живая в нем друга познала;
Тигр ласкался к нему, преклонясь перед ним,
И, сокрыв смертоносное жало,
Раболепно змея гибким телом своим,
Словно плющ, его стан обнимала;
Приносился к нему пестрых птиц караван
И играли, ласкаясь, стада обезьян…
И вещал Магадева: «Пред ликом моим,
Перед всеми святыми богами
Нет Васишты сильней, нет и равнаго с ним;
Он тяжелым постом и трудами,
Неустанной мольбой, покаяньем своим
Власть стяжал над земными сынами;
Больше всех он обрел и святыни, и сил,
Больше смертных других я его возлюбил.
Ныне, сын мой, изыди, оставь мрачный лес, —
Долгих подвигов кончилось время,
И сошла благодать с лучезарных небес
На тебя, как желанное бремя;
В мир поведать или власть господних чудес,
Просвещать земнородное племя!
Ты стяжал себе силу и крепость мольбой,
И земные враги упадут пред тобой».
Наступила минута, и цель ужь близка;
Честь и слава тебе, Магадева!
Оскорбителя дерзкаго дрогнет рука
В час ужасный отмщенья и гнева;
Пусть могуча десница его и крепка,
Побежит он, как робкая дева,
Лишь предстанет Васишта, готовый на брань,
И поднимет карающий меч его длань.
А Васишта задумчив из леса пошел
И, как отклик из мира иного,
Доносился к нему непонятный глагол,
Непонятное, чуждое слово:
«Мщенье, мщенье!» Зачем? Он в душе не обрел
Ни обиды, ни гнева былаго;
Словно воды, чиста и прозрачна, как степь,
Стала дума, с прошедшим порвавшая цепь.
Стал неведом ему грешной мысли язык,
Стало чуждым и самое мщенье;
Так отрадно ему, мир так чудно велик,
Так глубоко проникло смиренье
В обновленную душу, и вырвался крик:
«Я несу благодать и прощенье!»
Так, на подвиг вступив для вражды вековой,
Он забвенье обрел и любовь, и покой.
Вчера я вас не убедил
Своею прозою убогой;
С холодностью внимали строгой
Вы все, что я ни говорил.
Не знаю, быть красноречивым,
Умел ли б Цицерон при вас;
Но только знаю, что подчас
Хотя и рад бы стать болтливым,
Но все растеряны слова,
И бродит кругом голова!
Но дело не о том — стихами
Позвольте то мне повторить,
О чем уж я дерзнул просить
Вас прозы скучными словами.
Вот самый верный вам рассказ:
На этих днях — в последний раз,
Когда из Павловского сада
Так быстро я перескочил
На мостовую Петрограда,
Когда я в Петербурге был —
Я шел Фонтанкой, в размышленье,
И ваше божество, забвенье,
Ваш верный, неразлучный друг,
Не шло, к несчастию, со мною,
Я был один или с мечтою
Вдвоем — не помню! только вдруг
У Семионовского моста
Служивый Марса молодой,
Приятный, небольшого роста,
С лицом, блестящим остротой,
В измайловском мундире, словом —
Черкасов встретился со мной;
И вижу я, что под покровом
Его веселости живой
Как будто грустное таилось!
Он руку дружески мне дал;
И слово за слово открылось
Мне то, что взор мой угадал!
Увы! по виду он виною
Тяжелою обременен;
Но вправду — виноват ли он?
Зачем коварною судьбою
Ему был тот альбом вручен,
Который вы своей рукою
Весь потрудились исписать?
Его ужасно в руки брать!
Волшебство — каждая там строчка!
Там каждая в линейках точка
Коварным хвостиком своим,
Как талисман, обворожает,
И сердцу глас тот повторяет,
Который, раз быв слышан им,
С ним познакомит вдохновенье,
И раззнакомит с ним — забвенье!
Чем виноват Черкасов мой?
Поверьте, долго он сражался
С неизбежимою судьбой,
И ей бы, верно, не поддался,
Когда бы не поддаться мог!
Враждующий какой-то бог
Его невольно в преступленье
Увлек. Отвергнув подозренье,
Сестре любезной в угожденье,
Неосторожным он пером
Ваш переписывал альбом!
А рядом с ним мечта сидела,
И шепотом по нотам пела
Все то, что вслух певали вы!
И сердце слушало невольно!
А сердца слишком уж довольно
Для потрясенья головы!
Ему всегда победа в споре
С напрасно-гордой головой:
Но что ж, когда еще с судьбой
Она в коварном заговоре?
Неосторожный витязь мой,
Занявшись милой перепиской,
Не мог беды заметить близкой
И лишь тогда ее узнал,
Когда ее добычей стал!
Судьбы постигнувши коварство,
Он вздумал, что найдет лекарство
От яда, выпитого им,
В сообществе с подругой думы,
Которою часы угрюмы
Так часто мы животворим,
Которой действие чудесно,
Которая в досужный час
Приводит неприметно нас
К приятному самозабвенью,
Нас покоряет размышленью
И нам, обманутым тщетой,
Тщеты обманчивость являет —
И призрак, узнанный душой,
С летучим дымом исчезает;
Короче — в помощь слабых сил,
Совсем расстроенных борьбою
С необоримою судьбою,
Черкасов трубку закурил!
Судьба того-то и желала!
Коварная очаровала
Непостоянный трубки дым!
Все мысли вдруг слиялись с ним!
Как легкий гений, подымался
Он над сверкающим огнем —
И милый образ отражался
Душе обрадованной в нем!
И вместе с ним душа летала,
И, с ним летая, прилипала
К тем очарованным листам,
Которых вид, очам опасной,
Ее пленил так самовластно...
Она с ним и осталась там!
Итак, судьбою побежденный,
Черкасов, вам боясь отдать
Альбом ваш, дымом окуренный,
Опять для вас переписать
Его своей рукой решился!
Ужель напрасно он трудился?
Графиня! Умоляю вас:
Не требуйте оригинала!
Его судьба уж наказала!
К тому ж — сказать бы в добрый час! —
То в первый и в последний раз!
Всегда прехвально, препочтенно,
Во всей вселенной обоженно
И вожделенное от всех,
О ты, великомощно счастье!
Источник наших бед, утех,
Кому и в ведро и в ненастье
Мавр, лопарь, пастыри, цари,
Моляся в кущах и на троне,
В воскликновениях и стоне,
В сердцах их зиждут алтари!
Сын время, случая, судьбины
Иль недоведомой причины,
Бог сильный, резвый, добрый, злой!
На шаровидной колеснице,
Хрустальной, скользкой, роковой,
Вослед блистающей деннице,
Чрез горы, степь, моря, леса,
Вседневно ты по свету скачешь,
Волшебною ширинкой машешь
И производишь чудеса.
Куда хребет свой обращаешь,
Там в пепел грады претворяешь,
Приводишь в страх богатырей
Султанов заключаешь в клетку,
На казнь выводишь королей
Но если ты ж, хотя в издевку,
Осклабишь взор свой на кого –
Раба творишь владыкой миру,
Наместо рубища порфиру
Ты возлагаешь на него.
В те дни людского просвещенья,
Как нет кикиморов явленья,
Как ты лишь всем чудотворишь:
Девиц и дам магнизируешь,
Из камней золото варишь,
В глаза патриотизма плюешь,
Катаешь кубарем весь мир
Как резвости твоей примеров
Полна земля вся кавалеров
И целый свет стал бригадир.
В те дни, как всюду скороходом
Пред русским ты бежишь народом
И лавры рвешь ему зимой,
Стамбулу бороду ерошишь,
На Тавре едешь чехардой
Задать Стокгольму перцу хочешь,
Берлину фабришь ты усы
А Темзу в фижмы наряжаешь,
Хохол Варшаве раздуваешь,
Коптишь голландцам колбасы.
В те дни, как Вену ободряешь,
Парижу пукли разбиваешь,
Мадриту поднимаешь нос,
На Копенгаген иней сеешь,
Пучок подносишь Гданску роз
Венецьи, Мальте не радеешь,
А Греции велишь зевать
И Риму, ноги чтоб не пухли,
Святые оставляя туфли,
Царям претишь их целовать.
В те дни, как всё везде в разгулье:
Политика и правосудье,
Ум, совесть, и закон святой,
И логика пиры пируют,
На карты ставят век златой,
Судьбами смертных пунтируют,
Вселенну в трантелево гнут
Как полюсы, меридианы,
Науки, музы, боги — пьяны,
Все скачут, пляшут и поют.
В те дни, как всюду ерихонцы
Не сеют, но лишь жнут червонцы,
Их денег куры не клюют
Как вкус и нравы распестрились,
Весь мир стал полосатый шут
Мартышки в воздухе явились,
По свету светят фонари,
Витийствуют уранги в школах
На пышных карточных престолах
Сидят мишурные цари.
В те дни, как мудрость среди тронов
Одна не месит макаронов,
Не ходит в кузницу ковать
А разве временем лишь скучным
Изволит муз к себе пускать
И перышком своим искусным,
Ни ссоряся никак, ни с кем,
Для общей и своей забавы,
Комедьи пишет, чистит нравы,
И припевает хем, хем, хем.
В те дни, ни с кем как несравненна,
Она с тобою сопряженна,
Нельзя ни в сказках рассказать,
Ни написать пером красиво,
Как милость любит проливать,
Как царствует она правдиво,
Не жжет, не рубит без суда
А разве кое-как вельможи
И так и сяк, нахмуря рожи,
Тузят иного иногда.
В те дни, как мещет всюду взоры
Она вселенной на рессоры
И весит скипетры царей,
Следы орлов парящих видит
И пресмыкающихся змей
Разя врагов, не ненавидит,
А только пресекает зло
Без лат богатырям и в латах
Претит давить лимоны в лапах,
А хочет, чтобы все цвело.
В те дни, как скипетром любезным
Она перун к странам железным
И гром за тридевять земель
Несет на лунно государство,
И бомбы сыплет, будто хмель
Свое же ублажая царство,
Покоит, греет и живит
В мороз камины возжигает,
Дрова и сено запасает,
Бояр и чернь благотворит.
В те дни и времена чудесны
Твой взор и на меня всеместный
Простри, о над царями царь!
Простри и удостой усмешкой
Презренную тобою тварь
И если я не создан пешкой,
Валяться не рожден в пыли,
Прошу тебя моим быть другом
Песчинка может быть жемчугом,
Погладь меня и потрепли.
Бывало, ты меня к боярам
В любовь введешь: беру всё даром,
На вексель, в долг без платежа
Судьи, дьяки и прокуроры,
В передней про себя брюзжа,
Умильные мне мещут взоры
И жаждут слова моего,
А я всех мимо по паркету
Бегу, нос вздернув, к кабинету
И в грош не ставлю никого.
Бывало, под чужим нарядом
С красоткой чернобровой рядом
Иль с беленькой, сидя со мной,
Ты в шашки, то в картеж играешь
Прекрасною твоей рукой
Туза червонного вскрываешь,
Сердечный твой тем кажешь взгляд
Я к крале короля бросаю,
И ферзь к ладье я придвигаю,
Даю марьяж иль шах и мат.
Бывало, милые науки
И музы, простирая руки,
Позавтракать ко мне придут
И всё мое усядут ложе
А я, свирель настроя тут,
С их каждой лирой то же, то же
Играю, что вчерась играл.
Согласна трель! взаимны тоны!
Восторг всех чувств! За вас короны
Тогда бы взять не пожелал.
А ныне пятьдесят мне било
Полет свой счастье пременило,
Без лат я горе-богатырь
Прекрасный пол меня лишь бесит,
Амур без перьев — нетопырь,
Едва вспорхнет, и нос повесит.
Сокрылся и в игре мой клад
Не страстны мной, как прежде, музы
Бояра понадули пузы,
И я у всех стал виноват.
Услышь, услышь меня, о Счастье!
И, солнце как сквозь бурь, ненастье,
Так на меня и ты взгляни
Прошу, молю тебя умильно,
Мою ты участь премени
Ведь всемогуще ты и сильно
Творить добро из самых зол
От божеской твоей десницы
Гудок гудит на тон скрыпицы
И вьется локоном хохол.
Но, ах! как некая ты сфера
Иль легкий шар Монгольфиера,
Блистая в воздухе, летишь
Вселенна длани простирает,
Зовет тебя, — ты не глядишь,
Но шар твой часто упадает
По прихоти одной твоей
На пни, на кочки, на колоды,
На грязь и на гнилые воды
А редко, редко — на людей.
Слети ко мне, мое драгое,
Серебряное, золотое
Сокровище и божество!
Слети, причти к твоим любимцам!
Я храм тебе и торжество
Устрою, и везде по крыльцам
Твоим рассыплю я цветы
Возжгу куреньи благовонны,
И буду ездить на поклоны,
Где только обитаешь ты.
Жить буду в тереме богатом,
Возвышусь в чин, и знатным браком
Горацию в родню причтусь
Пером моим славно-школярным
Рассудка выше вознесусь
И, став тебе неблагодарным,
— Беатус! брат мой, на волах
Собою сам поля орющий
Или стада свои пасущий! –
Я буду восклицать в пирах.
Увы! еще ты не внимаешь,
О Счастие! моей мольбе,
Мои обеты презираешь –
Знать, неугоден я тебе.
Но на софах ли ты пуховых,
В тенях ли миртовых, лавровых,
Иль в золотой живешь стране –
Внемли, шепни твоим любимцам,
Вельможам, королям и принцам:
Спокойствие мое во мне!
Я звал тебя в те дни счастливых детских грез,
Чарующих надежд и светлых упований,
Когда мои глаза еще не знали слез,
Душа еще не ведала страданий.
И ты явилась мне в сияньи золотом,
В венке из алых роз, в одежде серебристой —
Вечерней звездочкой на небе голубом,
Голубкою невинною и чистой.
И говорила мне ты, весело смеясь:
«Смотри, как чуден лес, как тихо дремлют нивы,
Как с ветерком по их изгибам, золотясь,
Бегут огней вечерних переливы…
Смотри — и плеск ручья, и эхо дальних гор,
И кроткий луч звезды, и роз благоуханье
Как бы сливаются в один волшебный хор
Лучей и звуков, красок и дыханья…
Смотри, как тихо все и ясно вкруг тебя,
В гармонии живой, в согласном, стройном клире…
Ты послан в этот мир прекрасный, чтоб, любя,
Учить любви живущих в этом мире…»
Ты лиру мне дала… С отвагою живой
По трепетным струнам персты зашевелились —
И струны грянули, и звонкою струей
Чарующие звуки покатились…
Я звал тебя, когда в груди моей впервой
Проснулись бурные порывы и стремленья,
Нахлынул мрачных дум и чувств зловещих рой —
И шевельнулись первые сомненья…
И ты явилась мне — спокойна, но бледна;
Две капли слез в очах задумчивых застыли;
Какой-то кроткий блеск, святая тишина
По всем твоим чертам разлиты были…
И, голову свою склонив к моей груди,
Ты говорила мне с любовью, утешая:
«Чтоб светел был твой путь, ты веруй и люби,
Других любви и вере поучая…»
И жадно я душой ловил слова твои…
И новая струна на лире появилась —
И зазвучала песнь о вере и любви,
И сила в ней могучая таилась…
Я звал тебя, когда в рядах святых бойцов,
За правду и любовь подняв святое знамя,
Я стал изнемогать под натиском врагов, —
Когда кругом губительное пламя,
Клокоча и шипя, сжигало все, что мне
О правде, о любви, о счастьи говорило, —
И ты явилась мне, святая, вся в огне…
Невинное чело обвито было
Венком из терний… Кровь струилась по щекам…
Но искрилась в очах таинственная сила…
И, долгий, скорбный взор поднявши к небесам,
Ты с грустью затаенной говорила:
«Ты видишь эту кровь?.. О, будь же, как и я,
Неустрашим, будь чужд холодному сомненью
И, веруя, любя, страдая и терпя,
Учи других страданью и терпенью!..»
И в хоре вещих струн еще одной струны
Раздался звук — глухой, протяжный и печальный,
Как темной ночью плеск обятой сном волны,
Как стон последний в песне погребальной…
С тех пор минули дни и годы протекли —
И все, что в глубине души моей смирялось
Волшебной силою надежды и любви,
Терпением упорным подавлялось, —
Все поднялось со дна души больной
Угрюмым облаком, грозою закипая…
И я теперь опять зову тебя с тоской,
В отчаяньи молясь и проклиная!
Явись, явись ко мне!.. Не стало больше сил…
Неволя и вражда мне сердце истерзали!..
Я верен был тебе, я искренно любил,
Но на любовь мне смехом отвечали!
Я верил — но кругом так тьма была густа…
Все чистое и все святое погибало…
И из груди змеей холодной на уста
Невольное проклятье выползало!..
В тоске тяжелой я все струны перебрал
На лире золотой, врученной мне тобою, —
И за струной струна рвалась, и замирал
Последний звук под трепетной рукою…
Явись же мне теперь! Со словом ли любви,
В терновом ли венце, мечом ли потрясая…
Явись и научи, каким путем идти…
Явись, явись, великая, святая!..
Автор Залман Шнеур
Перевод Владислава Ходасевича
…Я царский сын. Взгляни ж: от ветхости истлела
Моя, давно скитальческая, обувь,
Но смуглые нежны еще ланиты —
Востока неизменное наследье.
В глазах — какая грусть, и сколько в них презренья!
В моей глуби все океаны тонут,
И слезы все — в одной моей слезе.
Все реки горестей в мое впадают море,
И все-таки оно еще не полно.
В котомке у меня такие родословья,
Какими ни один вельможа похвалиться
Не может никогда. И многие народы
Обязаны мне властию, величьем,
Победами, богатством, славой царств.
Здесь на пергаменте записаны долги
Слезой и кровью моего народа.
Здесь Сафаоф писал, и Моисей скрепил.
Свидетелями были — твой Спаситель,
Пророк Аравии и все провидцы Божьи.
Я — пасынок земли, вельможа разоренный —
Как я потребую назад свои богатства,
С кого взыщу сокровища души?
По всем тропам, по всем большим дорогам
Напрасно я искал себе путей.
В ворота всех судов стучался я: никто
Награбленных не отдает сокровищ.
И видел я:
Во прахе всех дорог, в грабительских вертепах,
В потоке всех времен и в смене поколений
Разбросаны сокровища мои.
И с каждым шагом видел я: в грязи —
Вся сила духа, что досталась мне
В наследие от многих поколений;
Из храма каждого мне слышен голос Бога,
Из леса каждого звучит мне песня жизни, —
Но слушать мне нельзя, на всем лежит запрет.
В высоких замках, утром озлащенных,
В окошке каждом, где горит огонь,
Моих героев вижу, вижу предков, —
Моей страны, моих надежд осколки, —
И все они, увы, чужим покрыты прахом,
Все в образах мне предстают суровых
И с чуждым гневом смотрят на меня.
И даже к их ногам упасть я не могу,
Чтоб лобызать края святых одежд,
Благоухающих куреньями… Я видел
Хоть я еще живу — раб духа моего
И мудрости моей стал господином.
А знаешь ты раба, который господину
Наследовал? Земля дрожит под ним,
Когда он воцаряется. Вовеки
Мне не простят рабы своих воспоминаний
О грязной луже той, где родились они.
Мой каждый шаг напоминает им
Их низкое рожденье. Древний путь мой —
Зерцало вечное их преступлений.
Знак Каина на лбу у всех народов,
Знак подлости, кровавое пятно
На сердце мира. И глубоко въелся
Тот страшный знак, и смыть его нельзя
Ни пламенем, ни кровью, ни водою
Крещения…
Презренье, горделивое презренье
Рабам рабов, вознесшихся высоко!
Покуда сердце бьется, не возьму
Их жалкой красоты, законов их лукавых
За свитки, опороченные ими.
В упадочном и дряхлом этом мире —
Презренье им! Презренью моему
Воздайте честь: оно в моих мехах —
Как старое вино, сок сорока столетий.
Очищено оно и выдержано крепко,
Вино тысячелетнее мое…
Отравятся им маленькие души,
И слабый мозг не вынесет его,
Не помутясь, не потеряв сознанья.
Не молодым народам пить его,
Не новым племенам, не первенцам природы,
Которые вчера лишь из яйца
Успели вылупиться. Чистый, крепкий,
Мой винный сок — не им… Но ненависть ко мне
Бессильна выплеснуть его из мира…
Презрение мое! Тебя благословляю:
Доныне ты меня питало и хранило.
Меня возненавидел мир. Он избавленья
Не признает, которое несу я.
И вот, от жажды бледный, я стою
Пред родником живым. Расколотое, пусто
Мое ведро. Мной этот мир отвергнут
С неправой справедливостью его.
И если сам Господь, отчаявшийся, древний,
Придет и скажет мне: «Я стар, Я не могу
Тебя хранить в боях, сломай Мои печати,
Последний свиток разорви, смирись!» —
Я не смирюсь.
И на Него ожесточился я!
И если будет день, и смерть ко мне придет,
Смерть безнадежного народа моего, —
Тогда, клянусь, не смертью жалких смертных
Погибну я!
Вся мощь моей души, все тайное презренье
В последнем мятеже зальют весь мир.
На лапах мощных мой воспрянет лев,
Сей древний знак моих заветных свитков…
Венчанную главу подняв, тряхнет он гривой,
И зарычит
Рычаньем льва, что малым, слабым львенком
Похищен из родимой кущи,
Из пламенных пустынь, от золотых песков
И ловчим злым навеки заточен
На севере, в туманах и снегах.
Эй, северный медведь, поберегись тогда!
Счастлив тогда медведь, что в темноте берлоги
Укрылся — и сопит, сося большую лапу.
Коль Божий лев умрет — умрет он в груде трупов,
Меж тел растерзанных его взметнется грива!
Вот как умрет великий лев Егуда!
И волосы народов станут дыбом,
Когда они узнают, как погиб
Последний иудей…
Доколе тусклыми лучами
Нас будешь ты венчать, мечта?
Доколе мы, гордясь венцами,
Не узрим — что есть суета?
Что все влекут часы крылаты
На мощных — к вечности — хребтах;
Что горды, сильные Атланты
Вмиг с треском раздробятся в прах.
Где дерзкие теперь Япеты,
Олимпа буйные враги?
Гром грянул — все без душ простерты!
Лишь не успеем мы ноги
Взнести на твердые ступени —
Скользим — повержены судьбой!
Мы жадно ищем вверх степени,
Взойдем — но ах! конец какой?
«Какой? — Вельможа так вещает. —
Я буду знаменит, велик!
Таких вселенна примечает, —
Веселья, хоры, радость, крик
Со мною будут непрестанно;
Чтить станет, обожать народ;
Мое из злата изваянно
Лицо пребудет в род и род!»
Изрек… и смерть тут улыбнулась,
Облокотившись на косу;
Коса на выю вдруг пригнулась —
Погиб надменный в том часу.
Исчезла с ним его и слава —
Осталась глыба лишь земли.
Мечта! мечта! сердец отрава!
Исполнена одной ты тли!
Очаровать воображенье,
Вскормить надежду, возгордить,
Представить грезы, самомненье,
Рассыпав маки — сны родить…
Вот милые твои законы!
По коим слабый человек,
Без умной шедши обороны,
Блуждает, колесит весь век.
Давно ль на лоне я спокойства
Утехи кроткие вкушал?
И слезы бисерны довольства
Я с другом нежным проливал?
Настроив голос, сладку лиру,
Бренчал я на златых струнах.
Доволен, весел, пел я миру
Весну моих дней во псалмах.
Завыли бурны аквилоны —
И вздрогнул бренный мой состав.
В груди сперлися тяжки стоны;
Зла фурия, на сердце пав,
Терзала, жалила, язвила;
Пропало здравие! — болезнь
Свой бледный, страшный лик явила.
Осталась бытия — лишь тень!
Как ветр ревет в полях пространных
Между сребристым ковылем;
Как вихрь в реках златопесчаных
Крутит, мешая воду с дном;
Как буйны, мощны ураганы
Все ломят, низвергают, прут —
Так нас болезни, страхи, раны
Колеблют, рушат и мятут.
Под розово-сафирным небом,
При блеске огненных лучей,
Возжженных светозарным Фебом,
Гулял я с милою моей.
Вдали от нас ключи шумели,
Бия каскадами с холмов;
С журчащей песнью вверх летели
Со злачных жавронки лугов.
Обняв грудь розово-лилейну,
Садился с нею на траву;
От восхищенья изумленну
На груди преклонял главу.
Тут с жарким поцелуем Маша,
Взяв арфу томную свою,
Играла песнь: «О милый Саша!»
Бывало, с ней и я пою!
По струнам персты пробегали,
Ах, долго ль, долго ль для тебя?
Часы, минуты пролетали
В восторге долго ль, вне себя?
На струны канула слезинка
И издала унылый звон.
Сверкнула майская росинка!
Исчезло все — как сон!
Почто, Атропа, перервала
Ты жизни тихой нить ея?
Почто ты, не созрев, увяла,
О роза милая моя?
Услышав жалобы с презреньем
Пан в роще стон и голос мой,
Схвативши арфу, с сожаленьем
Попрал мохнатою ногой.
Так, стало, все мечта на свете?
Мечта в уме, в очах, в любви?
При всяком — счастье — лишь обете
Несыто плавает в крови!
Сулит нам <…> златотканы,
Богаты теремы, чины
Велики, знамениты, славны —
Потом карает без вины.
Сулит нам долгу жизнь, веселья,
Но вдруг накинет черный флер.
Рассыпятся состава звенья —
Останется единый сор!
Трещат и мира исполины
Судьбы под сильною пятой;
Падут — се горсть презренной глины
Из тел, напыщенных собой.
Едина правда, добродетель
Не будет ввек не суета!
Прямой кто всем друг, благодетель
Того есть цель — уж не мечта,
Того дела живут в преданьях,
По смерти самой — не умрут.
Дни, текшие в благих деяньях,
Ему бессмертье принесут.
(Из Барбье).
Куда, с поникшей головой,
Сосредоточась в тайном горе,
Идешь, бедняк, ты над рекой,
С немым отчаяньем во взоре?
— Покончить с жизнью… не нужна
Теперь мне сделалась она,
Как вещь без смысла и без цели,
Как плащ изношенный, когда
Он не годится никуда
И ужь не держится на теле…
— «Иду на смерть!»—он говорить,
Но вера где твоя, несчастный?
Взгляни—как все вокруг кипит,
Как полон жизнью мир прекрасный!
«На смерть!..» Когда перед тобой
И день и ночь по мостовой
Толпа шумит и суетится,
Когда так грудь твоя крепка,
И эта сильная рука
Еще могла бы потрудиться!..
— «Трудись!»—кричит счастливый люд,
Оно легко сказать, конечно…
Но жизнь моя, но самый труд
Мне стали мукой безконечной.
Я пиво с детских лет варил,
Я всю Европу им поил,
Работал, отдыха не зная…
И что же?—все-таки нужда
Бежала вслед за мной—всегда,
Всю жизнь, в тисках меня сжимая…
О, сколько зданий здесь кругом!
Привольно многим в них живется —
Но никогда пред бедняком
Радушно дверь не отопрется:
Для тех, кто в рубище одет,
Там ни тепла, ни крова нет.
И еслиб труженик бездомный
Вдруг ночью дернул здесь звонок —
Испуг он только б вызвать мог,
А не ночлег найти укромный…
Но пусть ты в силах превозмочь
Позор—идти просить с сумою;
Кто-жь подойдет к тебе помочь,
Кто слово вымолвит с тобою?
Здесь, впрочем, есть такой «приют»,
Где беднякам богатый люд
Благотворит из состраданья…
Но там, ты должен предявлять
Билет—на право подбирать,
У двери, крохи подаянья…
Да, заручившись ярлыком,
Иди, глодай, как пес дворовый:
Всегда тебе в «приюте» том
Обедки выбросить готовы.
Конечно, ты не будешь сыт…
Но как легко—отбросив стыд —
Подачкой жалкою питаться
И за обеденный кусок,
Как тварь негодная, у ног
Скотоподобно пресмыкаться!..
Ужасно! Еслиб в трудный час,
Когда нет места приютиться,
Бедняк, ты мог бы всякий раз
С молитвой к небу обратиться!
Несчастный! Еслиб солнца свет,
Окоченевший твой скелет,
Как друг, всегда отогревал бы;
И дверь открыл бы беднякам
Гостеприимно каждый храм
И всем убежище им дал бы!..
Но нет! Напрасно над собой
Искал бы света ты глазами:
Здесь свод небес затянут мглой,
Задернут вечно облаками.
Наш город мрачен: пар и дым,
Как тучи, носятся над ним.
О, Лондон мутный и суровый!
Ты солнце копотью закрыл
И, как завесу, наложил
На Божий день покров свинцовый!
А церкви?—вечно заперты̀,
Но если кое-где открыты —
В них царство мрака, пустоты,
В них стены плесенью покрыты.
Куда ни глянь—со всех сторон:
Нет ни распятья, ни икон;
Все ветхо, полно разрушенья…
И меж немых колонн и плит
Ничто ваш дух не обновит —
Ни звуки музыки, ни пенья…
Межь тем, извне—сырая мгла
Нависла, воздух заражая;
Туманно, грязно… Тяжела,
Невыносима жизнь такая!
И здесь, где целый день, как лед,
Вас этот ветер обдает,
Где небо хмурится сердито —
Покончить с нею навсегда
Немного надобно труда
Тому, в ком раньше все убито.
Но полно!.. Темза всем покров,
Кто здесь, в юдо̀ли безотрадной,
Вдоль этих мрачных берегов,
Несчастьем сдавлен безпощадно.
Вперед! Ужь ночь недалека,
Темней становится река,
Вода сливается с землею —
И скоро, скоро мрак ночной
Готов набросить саван свой
Над престуцленьем и нуждою.
Не останавливайте… я —
Матрос, который, в тьму ночную,
Порывом бури, с корабля,
В пучину сброшен был морскую.
Напрасно он вперед глядит:
Вокруг него волна кипит,
Шум ветра голос заглушает…
Еще упорно он плывет,
Еще он держится… но вот,
Его рука ослабевает…
Ответа нет на крик и зов,
Бедняк спасенья не находит;
По гребням бешеных валов
Корабль безжалостный уходит,
И в бурном море, под грозой,
Пловца бросает за кормой…
Без сил, по прихоти теченья,
Кружась, как атом слаб и мал,
Он вдруг еще ничтожней стал
В цепи живущаго творенья!..
Тогда, в отчаяньи немом,
Бедняк, судьбу предупреждая,
Не ждет, пока ударит гром
Оли зальет волна морская —
Но сам, измученный борьбой,
Спешит покончить он с собой…
И молча, в ужасе и в горе,
Собрав отваги всей запас,
Ныряет он в последний раз
И исчезает в темном море!..
И.П.Иванов.
Как из славнова города из Киева
Поезжали два могучие богатыри:
Поезжал Илья Муромец
Со своим братом названыем,
С молодым Добрынею Никитичем.
А и будут оне во чистом поле,
Как бы сверх тое реки Череги,
Как бы будут оне у матушки у Сафат-реки,
Говорит Илья Муромец Иванович:
«Гой еси ты, мой названой брат,
Молоды Добрынюшка Никитич млад!
Поезжай ты за горы высокия,
А и я, дескать, поеду подле Сафат-реки».
И поехал Добрыня на горы высокия,
И наехал он, Добрынюшка Никитич млад, бел шатер,
И начался Добрыня, какой сильной-могуч богатырь.
Из тово бела шатра полотнянова
Выходила тут баба Горынинка,
Заздрорелася баба Горынинка.
Молоды Добрыня Никитич,
Скочил Добрыня со добра коня,
Напущался он на бабу Горынинку —
Учинилася бой-драка великая:
Оне тяжкими палицами ударились —
У них тяжкия палицы разгоралися,
И бросили они палицы тяжкия,
Оне стали уже драться рукопашным боем.
Илья Муромец сын Иванович
А ездил он подле Сафат-реки,
И наехал он тута бродучей след
И поехал и по тому следу бродучему,
А наезжает он богатыря в чистом поле,
Он Збута Бориса-королевича.
А навтапоры Збут-королевич млад
И отвязывал стремя вожья выжлока,
Со руки опускает ясна сокола,
А сам ли-та выжлуку наказывает:
«А теперь мне не до тебе пришло,
А и ты бегай, выжлок, по темным лесам
И корми ты свою буйну голову!».
И ясну соколу он наказыват:
«Полети ты, сокол, на сине море
И корми свою буйну голову,
А мне, молодцу, не до тебе пришло!».
Наезжает Илья Муромец Иванович,
Как два ясна сокола слеталися,
И наехал Збут-королевич млад,
Напущается он на старова,
На стара казака Илью Муромца,
И стреляет Илью во белы груди,
Во белы груди из туга лука.
Угодил Илью он во белу грудь,
Илья Муромец сын Иванович
Не бьет ево палицой тяжкою,
Не вымает из налушна тугой лук,
Из колчана калену стрелу,
Не стреляет он Збута Бориса-королевича, —
Ево только сх(в)атил во белы руки
И бросает выше дерева стоячева.
Не видал он, Збут Борис-королевич,
Что тово ли свету белова
И тое-та матушки сырой земли,
И назад он летит ко сырой земли,
Подх(в)атил Илья Муромец Иванович
На свои он руки богатырския,
Положил ево да на сыру землю,
И стал Илья Муромец спрашивать:
«Ты скажись мне, молодец, свою дядину-вотчину!».
Говорит Збут Борис-королевич млад:
«Кабы у тебя на грудях сидел,
Я спорол бы тебе, старому, груди белыя».
И до тово ево Илья бил, покуда правду сказал.
А и сговорит Збут Борис-королевич млад:
«Я тово короля задонскова».
А втапоры Илья Муромец Иванович,
Гледючи на свое чадо милое,
И заплакал Илья Муромец Иванович:
«Поезжай ты, Збут Борис-королевич млад,
Поезжай ты ко своей, ты ко своей сударыни матушки.
Кабы ты попал на наших русских богатырей,
Не опустили бы тебе оне живова от Киева».
И поехал тут Збут-королевич млад,
И приехал тут Збут-королевич млад
К тому царю задонскому,
Ко своей сударыне-матушке.
Матушке стал свою удачу рассказывать:
«А и гой еси, сударыня-матушка!
Ездил я, Збут-королевич млад,
Ко великому князю Владимеру
На ево потешных лугах,
И наехал я в поле старова,
И стрелял ево во белы груди,
И схватал меня старой в чистом поле,
Меня чуть он не забросил за облако,
И опять подх(в)атил меня на белы груди».
Еще втапоры ево матушка
Тово короля задонскова
Разилася о сыру землю
И не может во слезах слово молвити:
«Гой еси ты, Збут Борис-королевич млад!
Почто ты напущался на старова?
Не надо бы тебе с ним дратися,
Надо бы сехаться в чистом поле
И надо бы тебе ему поклонитися
А праву руку до сырой земли:
Он по роду тебе батюшка!».
Стары казак Илья Муромец сын Иванович
И поехал он на горы высокия
А искати он брата названова,
Молоду Добрынюшку Никитича.
И дерется он с бабой Горынинкой,
Едва душа ево в теле полуднует.
Говорит Илья Муромец сын Иванович:
«Гой еси, мой названой брат,
Молоды Добрынюшка Никитич млад!
Не умеешь ты, Добрыня, с бабой дратися,
А бей ты бабу, ....., по щеке
Пинай растуку мать под гузно,
А женской пол от тово пухол!».
А и втапоры покорилася баба Горынинка,
Говорит она, баба, таковы слова:
«Не ты меня побил, Добрыня Никитич млад,
Побил меня стары казак Илья Муромец
Единым словом».
И скочил ей Добрыня на белы груди
И выдергивал чингалище булатное,
Хочет (в)спороть ей груди белыя.
И молится баба Горынинка:
«Гой еси ты, Илья Муромец Иванович!
Не прикажи ты мне резать груди белыя,
Много у меня в земле останется злата и серебра».
И схватал Илья Добрыню за белы руки,
И повела их баба Горынинка
Ко своему погребцу глубокому,
Где лежит залота казна,
И довела Илью с Добрынею,
И стали они у погреба глубокова.
Оне сами тута, богатыри, дивуются,
Что много злата и серебра,
А цветнова платья все русскова.
Огленулся Илья Муромец Иванович
Во те во раздолья широкия,
Молоды Добрынюшка Никитич млад
Втапоры бабе голову срубил.
То старина, то и деянье.
Ужасный слух мой ум мятет,
Престрашны громы загремели,
Моря и реки закипели,
Смутился весь пространный свет.
Лицо прекрасна солнца тмится,
Луны погибла красота,
Земля пожарами дымится,
Обял все пламень вдруг места.
Разверз свой зев несытый ад,
По сфере грозны молньи блещут,
Сердца претвердых гор трепещут,
Леса, поля, луга горят;
Из высочайшего эфира
Горящи звезды вниз падут.
Приходит час кончины мира,
Последний день и Страшный суд.
И се уж глас трубы шумит,
Взывая всех из хлябей темных,
Из вод, из пропастей подземных:
«Приймите, смертны, прежний вид,
Иссохши кости, восставайте,
И, пепел, телом облекись,
Ответ в делах своих давайте,
Пред суд, весь смертных род, стекись!»
По трубном гласе вопль восстал,
Разверзлась дверь земной утробы;
Уже вскрываются и гробы,
Пространный воздух восстенал;
Оковы грешники ломают,
Спеша предстать на Страшный суд;
Мытарства тени изрыгают,
И хляби до́бычь отдают.
Тревогу вижу я костей
Из ставшего из пепла тела;
Со действом вышнего предела
Облекся плотью всяк своей;
Стенанье тяжко испуская,
Судьбы со трепетом ждет всяк;
Трепещут, рвутся, воздыхая;
Бледнеет каждого там зрак.
Колеблется неробкий дух,
Сердца отважны встрепетали,
Когда во равенстве предстали
И царь, и воин, и пастух;
Гордящись силою премногой,
Бессильны зрятся на суде;
Богатый вкупе и убогой
В единой страждут там беде.
Едва приняли вид иной,
На свет взглянули смертны очи,
Уже им жаль глубокой ночи,
Котора крыла их собой;
Им сносней та была минута,
В которую теряли свет,
Когда ссекала смерть прелюта
Число желанно ими лет.
Но здесь лютейший страх обял;
Стеная, рвутся в горьком плаче,
Страшатся новой жизни паче,
Как час их смертный ни терзал.
Они б с охотою желали
Стократно паки умереть,
И если б мертвы пребывали,
Не стали б сей напасти зреть.
Блистают небеса огнем,
И в само то мгновенье ока
Врата отверзлися востока,
Грядет судья правдивый всем;
Земля свой ужас изявляет,
Тряхнувшись, мещет огнь из недр;
Потом пред богом умолкает
Земля и море, огнь и ветр.
Во славе страшен Бог своей,
Престол его — пространство мира,
Корона — свет, заря — порфира
И скиптр — послушность твари всей;
Одной чертой изобличает
Народов многих житие,
Единым словом совершает
Из праха смертных бытие.
И се отмщенья час настал,
Воззрел бог к грешным грозным оком
И, в гневе яром и жестоком,
Несчастным тако провещал:
«Во огнь вы отыди́те вечны,
Ожесточенные сердца,
Губители бесчеловечны,
И там страдайте без конца,
Где огнь и жупел, дым и смрад,
Бессмертный червь не усыпает,
Ужасным пламенем рыгает,
Разверзши зев, свирепый ад,
Где нет малейшия отрады,
Откуда смерть бежит и сон,
И в муке вечной без пощады
Всегдашний испускайте стон!»
Когда свершился божий гнев,
Отверглись грешники от трона,
И, чтоб не слышати их стона,
Бог печатлеет адский зев.
И, обратясь кротчайшим взором
Ко праведным, сие изрек:
«Со ангельским пресветлым хором
В раю вы обитайте ввек,
Где озарит вас всех мой свет
И где печали ввек не знают,
Не сетуют и не стенают,
Но радость вечная живет,—
Я вас, о чада, там спокою,
Среди обителей святых;
Моих вас таин удостою,
Открыв вам часть судеб моих!
Познаете состав вы свой,
Познаете состав вы света,
И в нескончаемые лета
Довольны будете собой.
Се вам за подвиги награда,
Се мзда за тяжкие труды.
Среди небесна вертограда
Забудьте все свои беды!»
Сияет вся небесна твердь,
Лучами света озаренна;
Навеки в аде затворена,
Лежит в оковах тяжких смерть.
Земля гнев божий ощущает,
Себя лишенну твари зрит,
Из недр престрашный огнь бросает
И, тленна будучи, горит.
Стянут цепию железной,
Кто с бессмертьем на челе
Над разинутою бездной
Пригвожден к крутой скале?
То Юпитером казнимый
С похитительного дня —
Прометей неукротимый,
Тать небесного огня!
Цепь из кузницы Вулкана
В члены мощного титана
Вгрызлась, резкое кольцо
Сводит выгнутые руки,
С выраженьем гордой муки
Опрокинуто лицо;
Тело сдавленное ноет
Под железной полосой,
Горный ветер дерзко роет
Кудри, взмытые росой;
И страдальца вид ужасен,
Он в томленье изнемог,
Но и в муке он прекрасен,
И в оковах — всё он бог!
Всё он твердо к небу взводит
Силу взора своего,
И стенанья не исходит
Из поблеклых уст его. Вдруг — откуда так приветно
Что-то веет? — Чуть заметно
Крыл движенье, легкий шум,
Уст незримых легкий шепот
Прерывает тайный ропот
Прометея мрачных дум.
Это — группа нимф воздушных,
Сердца голосу послушных
Дев лазурной стороны,
Из пределов жизни сладкой
В область дольних мук украдкой
— Низлетела с вышины, —
И страдалец легче дышит,
Взор отрадою горит.
‘Успокойся! — вдруг он слышит,
Точно воздух говорит. —
Успокойся — и смиреньем
Гнев Юпитера смири!
Бедный узник! Говори,
Поделись твоим мученьем
С нами, вольными, — за что
Ты наказан, как никто
Из бессмертных не наказан?
Ты узлом железным связан
И прикован на земле
К этой сумрачной скале’. ‘Вам доступно состраданье, —
Начал он, — внимайте ж мне
И мое повествованье
Скройте сердца в глубине!
Меж богами, в их совете,
Раз Юпитер объявил,
Что весь род людской на свете
Истребить он рассудил.
‘Род, подобный насекомым!
Люди! — рек он. — Жалкий род!
Я вас молнией и громом
Разражу с моих высот.
Недостойные творенья!
Не заметно в вас стремленья
К светлой области небес,
Нет в вас выспреннего чувства,
Вас не двигают искусства,
Весь ваш мир — дремучий лес’.
Молча сонм богов безгласных,
Громоносному подвластных,
Сим словам его внимал,
Все склонились — я восстал.
О, как гневно, как сурово
Он взглянул на мой порыв!
Он умолк, я начал слово:
‘Грозный! ты несправедлив.
Страшный замысл твой — обида
Правосудью твоему? —
Ты ли будешь враг ему?
Грозный! Мать моя — Фемида
Мне вложила в плоть и кровь
К правосудию любовь.
Где же жить оно посмеет,
Где же место для него,
Если правда онемеет
У престола твоего?
Насекомому подобен
Смертный в свой короткий век,
Но и к творчеству способен
Этот бренный человек.
Вспомни мира малолетство!
Силы спят еще в зерне.
Погоди! Найдется средство —
И воздействуют оне’. Я сказал. Он стал ворочать
Стрелы рдяные в руках!
Гнев висел в его бровях,
‘Я готов мой гром отсрочить! ’ —
Возгласил он — и восстал. Гром отсрочен. Льется время.
Как спасти людское племя?
Непрерывно я искал.
Чем в суровой их отчизне
Двигнуть смертных к высшей жизни?
И загадка для меня
Разрешилась: дать огня!
Дать огня им — крошку света —
Искру в пепле и золе —
И воспрянет, разогрета,
Жизнь иная на земле.
В дольнем прахе, в дольнем хламе
Искра та гореть пойдет,
И торжественное пламя
Небо заревом зальет.
Я размыслил — и насытил
Горней пищей дольний мир, —
Искру с неба я похитил,
И промчал через эфир,
Скрыв ее в коре древесной,
И на землю опустил,
И, раздув огонь небесный,
Смертных небом угостил.
Я достиг желанной цели:
Искра миром принята —
И искусства закипели,
Застучали молота;
Застонал металл упорный
И, оставив мрак затворный,
Где от века он лежал,
Чуя огнь, из жилы горной
Рдяной кровью побежал.
Как на тайну чародея,
Смертный кинулся смотреть,
Как железо гнется, рдея,
И волнами хлещет медь.
Взвыли горны кузниц мира,
Плуг поля просек браздой,
В дикий лес пошла секира,
Взвизгнул камень под пилой;
Камень в храмы сгромоздился,
Мрамор с бронзой обручился,
И, паря над темным дном,
В море вдался волнорезом
Лес, прохваченный железом,
Окрыленный полотном.
Лир серебряные струны
Гимн воспели небесам,
И в восторге стали юны
Старцы, вняв их голосам.
Вот за что я на терзанье
Пригвожден к скале земной!
Эти цепи — наказанье
За высокий подвиг мой.
Мне предведенье внушало,
Что меня постигнет казнь,
Но меня не удержала
Мук предвиденных боязнь,
И с Юпитерова свода
Жребий мой меня послал,
Чтоб для блага смертных рода
Я, бессмертный, пострадал’. Полный муки непрерывной,
Так вещал страдалец дивный,
И, внимая речи той,
Нимфы легкие на воле
Об его злосчастной доле
Нежной плакали душой
И, на язвы Прометея,
Как прохладным ветерком,
Свежих уст дыханьем вея,
Целовали их тайком.
Уже врата отверзло лето,
Натура ставит общий пир,
Земля и сердце в нас нагрето,
Колеблет ветьви тих зефир,
Объемлет мягкий луг крилами,
Крутится чистый ток полями,
Брега питает тучный ил,
Древа и цвет покрылись медом,
Ведет своим довольство следом
10 Поспешно ясный вождь светил.Но о небес пресветло око,
Веселых дней прекрасный царь!
Как наша радость, встань высоко,
Пролей чистейший луч на тварь,
В прекрасну облекись порфиру,
Явись великолепен миру
И в новом блеске вознесись,
В златую седши колесницу,
В зенит вступи, прешед границу,
20 И позже в Океан спустись, И тем почти Петрова внука;
Сияй, как наш веселый дух
Горит от радостного звука,
Который в наш внушает слух
Младого шум Орла паряща
И предкам вслед взлететь спешаща,
На мир воззреть, искать побед.
Он выше бурь и туч промчится,
Против перунов ополчится,
30 Одним обозрит взглядом свет.Какой веселый лик приходит?
Се вечность от пространных недр
Великий ряд веков приводит:
В них будет жить Великий Петр
Тобой, великий князь российский.
К тебе весь норд и край азийский
Воскресшу прежню чтит любовь.
Как в гроб лице Петрово скрылось,
В сей день веселья солнце тмилось,
40 Но днесь тобою светит вновь.Тебе Россия вся открыла,
Клянущись вышнего рукой:
«Я в сердце много лет таила,
Что мне достоит жить тобой.
Мне полдень с утром вдруг вступает,
Весна цветы и плод являет
В возлюбленной душе твоей.
Но грудь пронзит народов льстивных
Ужасный луч в полки противных,
50 Блистая из твоих очей.Возвысится, как кедр высокий,
Над сильных всех твоя глава;
Ты, как змию, попрешь пороки,
Пятой наступишь ты на Льва.
Твоими сам господь устами
Завет вовек поставит с нами;
И крепче Мавританских гор
Твои плещи, Петром скрепленны
И силой свыше облеченны,
60 Надежный будут нам подпор.Прострешь свои державны длани
Ко вышнему за нас в церьквах.
Покажешь меч и страх в день брани,
Подобно как твой дед в полках.
Премудрость сядет в суд с тобою,
Изгонит лесть и ков с хулою.
И мужество твои чресла
Скрепит для общей нашей чести,
Защитит нас к противных мести,
70 Дабы исторгнуть корень зла.Под инну Трою вновь приступит
Российский храбрый Ахиллес,
Продерзкий меч врагов притупит,
Хвалой взойдет к верьху небес.
Отрада пойдет вслед отраде
В Петровом свету страшном граде,
И плески плескам весть дадут:
Господь щедроты в нас пробавит
И больше нас тобой прославит,
80 Как с трепетом враги падут.Мой дух течет к пределам света,
Охотой храбрых дел пленен,
В восторге зрит грядущи лета
И грозный древних вид времен:
Холмов ливанских верьх дымится!
Там Наввин иль Сампсон стремится!
Текут струн Евфратски вспять!
Он тигров челюсти терзает,
Волнам и вихрям запрещает,
90 Велит луне и солнцу стать.Фиссон шумит, Багдад пылает,
Там вопль и звуки в воздух бьют,
Ассирски стены огнь терзает,
И Тавр, и Кавказ в понт бегут.
Един трясет свирепым югом
И дальным веточных стран округом
Сильнейший гор, огня, ветров,
Отмститель храбр врагов сварливых,
Каратель стран, в союзе лживых,
100 Российский род и плод Петров.Однако если враг оставит
Коварну зависть сам собой,
То нас желанный мир прославит,
И тем возвысит нас герой.
Стихии, ярость укрочайте,
Туманы, в ясны дни растайте,
Являй веселый, небо, зрак,
Целуйтесь, громы, с тишиною,
Упейся, молния, росою,
110 Стань, ряд планет, в счастливый знак.В брегах да льются тихо реки,
Не смея чрез предел ступить;
Да придут все страны далеки
С концев земных тебе служить.
Воззри на света шар пространный,
Воззри на понт, тебе подстланный,
Воззри в безмерный круг небес:
Он зыблется и помавает
И славу зреть твою желает
120 Светящих тьмами в нем очес.Воззри на труд и громку славу,
Что свет в Петре неложно чтит;
Нептун познал его державу,
С Минервой сильный Марс гласит:
«Он бог, он бог твой был, Россия,
Он члены взял в тебе плотския,
Сошед к тебе от горьних мест;
Он ныне в вечности сияет,
На внука весело взирает,
130 Среди героев, выше звезд».Творец и царь небес безмерных,
Источник лет, веков отец,
Услыши глас россиян верных
И чисту искренность сердец!
Как если сей предел положен,
Что выше степень не возможен,
Куда делами Петр восшел,
Яви сию щедроту с нами,
Да превзойдет его летами
140 Наследник имени и дел.Лето 1743