Лампа керосиновая,
Свечка стеариновая,
Коромысло с ведром
И чернильница с пером.
Лампа плакала в углу,
За дровами на полу:
— Я голодная, я холодная!
Высыхает мой фитиль.
На стекле густая пыль.
Почему — я не пойму —
Не нужна я никому?
А бывало, зажигали
Ранним вечером меня.
В окна бабочки влетали
И кружились у огня.
Я глядела сонным взглядом
Сквозь туманный абажур,
И шумел со мною рядом
Старый медный балагур.
Познакомилась в столовой
Я сегодня с лампой новой.
Говорили, будто в ней
Пятьдесят горит свечей.
Ну и лампа! На смех курам!
Пузырёк под абажуром.
В середине пузырька —
Три-четыре волоска.
Говорю я: — Вы откуда,
Непонятная посуда?
Любопытно посмотреть,
Как вы будете гореть.
Пузырёк у вас запаян,
Как зажжёт его хозяин?
А невежа мне в ответ
Говорит: — Вам дела нет!
Я, конечно, загудела:
— Почему же нет мне дела?
В этом доме десять лет
Я давала людям свет
И ни разу не коптела.
Почему же нет мне дела?
Да при этом, — говорю, —
Я без хитрости горю.
По старинке, по привычке,
Зажигаюсь я от спички,
Вот как свечка или печь.
Ну, а вас нельзя зажечь.
Вы, гражданка, самозванка!
Вы не лампочка, а склянка!
А она мне говорит:
— Глупая вы баба!
Фитилёк у вас горит
Чрезвычайно слабо.
Между тем как от меня
Льётся свет чудесный,
Потому что я родня
Молнии небесной!
Я — электрическая
Экономическая
Лампа!
Мне не надо керосина.
Мне со станции машина
Шлёт по проволоке ток.
Не простой я пузырёк!
Если вы соедините
Выключателем две нити,
Зажигается мой свет.
Вам понятно или нет?
Стеариновая свечка
Робко вставила словечко:
— Вы сказали, будто в ней
Пятьдесят горит свечей?
Обманули вас бесстыдно:
Ни одной свечи не видно!
Перо в пустой чернильнице,
Скрипя, заговорило:
— В чернильнице-кормилице
Кончаются чернила.
Я, старое и ржавое,
Живу теперь в отставке.
В моих чернилах плавают
Рогатые козявки.
У нашего хозяина
Теперь другие перья.
Стучат они отчаянно,
Палят, как артиллерия.
Запятые, точки, строчки —
Бьют кривые молоточки.
Вдруг разъедется машина —
Едет вправо половина…
Что такое? Почему? Ничего я не пойму!
Коромысло с ведром
Загремело на весь дом:
— Никто по воду не ходит.
Коромысла не берёт.
Стали жить по новой моде —
Завели водопровод.
Разленились нынче бабы.
Али плечи стали слабы?
Речка спятила с ума —
По домам пошла сама!
А бывало, с перезвоном
К берегам её зелёным
Шли девицы за водой
По улице мостовой.
Подходили к речке близко,
Речке кланялися низко:
— Здравствуй, речка, наша мать,
Дай водицы нам набрать!
А теперь двухлетний внучек
Повернёт одной рукой
Ручку крана, точно ключик,
И вода бежит рекой!
Так сказало коромысло
И на гвоздике повисло.
Not with a bang but a whimper.*
T.S. Eliot
Март на исходе, и сад мой пуст.
Старая птица, сядь на куст,
у которого в этот день
только и есть, что тень.
Будто и не было тех шести
лет, когда он любил цвести;
то есть грядущее тем, что наг,
делает ясный знак.
Или, былому в противовес,
гол до земли, но и чужд небес,
он, чьи ветви на этот раз -
лишь достиженье глаз.
Знаю и сам я не хуже всех:
грех осуждать нищету. Но грех
так обнажать — поперёк и вдоль -
язвы, чтоб вызвать боль.
Я бы и сам его проклял, но
где-то птице пора давно
сесть, чтоб не смешить ворон;
пусть это будет он.
Старая птица и голый куст,
соприкасаясь, рождают хруст.
И, если это принять всерьёз,
это — апофеоз.
То, что цвело и любило петь,
стало тем, что нельзя терпеть
без состраданья — не к их судьбе,
но к самому себе.
Грустно смотреть, как, сыграв отбой,
то, что было самой судьбой
призвано скрасить последний час,
меняется раньше нас.
То есть предметы и свойства их
одушевлённее нас самих.
Всюду сквозит одержимость тел
манией личных дел.
В силу того, что конец страшит,
каждая вещь на земле спешит
больше вкусить от своих ковриг,
чем позволяет миг.
Свет — ослепляет. И слово — лжёт.
Страсть утомляет. А горе — жжёт,
ибо страданье — примат огня
над единицей дня.
Лучше не верить своим глазам
да и устам. Оттого что Сам
Бог, предваряя Свой Страшный Суд,
жаждет казнить нас тут.
Так и рождается тот устав,
что позволяет, предметам дав
распоряжаться своей судьбой,
их заменять собой.
Старая птица, покинь свой куст.
Стану отныне посредством уст
петь за тебя, и за куст цвести
буду за счёт горсти.
Так изменились твои черты,
что будто на воду села ты,
лапки твои на вид мертвей
цепких нагих ветвей.
Можешь спокойно лететь во тьму.
Встану и место твоё займу.
Этот поступок осудит тот,
кто не встречал пустот.
Ибо, чужда четырём стенам,
жизнь, отступая, бросает нам
полые формы, и нас язвит
их нестерпимый вид.
Знаю, что голос мой во сто раз
хуже, чем твой — пусть и низкий глас.
Но даже режущий ухо звук
лучше безмолвных мук.
Мир если гибнет, то гибнет без
грома и лязга; но также не с
робкой, прощающей грех слепой
веры в него, мольбой.
В пляске огня, под напором льда
подлинный мира конец — когда
песня, которая всем горчит,
выше нотой звучит.
*Не взрыв, но всхлип (англ.). — Из стихотворения
Т.С. Элиота «The Hollow Men».
Из-за леса, леса темного,
Подымалась красна зорюшка,
Рассыпала ясной радугой
Огоньки-лучи багровые.
Загорались ярким пламенем
Сосны старые, могучие,
Наряжали сетки хвойные
В покрывала златотканые.
А кругом роса жемчужная
Отливала блестки алые,
И над озером серебряным
Камыши, склонясь, шепталися.
В это утро вместе с солнышком
Уж из тех ли темных зарослей
Выплывала, словно зоренька,
Белоснежная лебедушка.
Позади ватагой стройною
Подвигались лебежатушки.
И дробилась гладь зеркальная
На колечки изумрудные.
И от той ли тихой заводи,
Посередь того ли озера,
Пролегла струя далекая
Лентой темной и широкою.
Уплывала лебедь белая
По ту сторону раздольную,
Где к затону молчаливому
Прилегла трава шелковая.
У побережья зеленого,
Наклонив головки нежные,
Перешептывались лилии
С ручейками тихозвонными.
Как и стала звать лебедушка
Своих малых лебежатушек
Погулять на луг пестреющий,
Пощипать траву душистую.
Выходили лебежатушки
Теребить траву-муравушку,
И росинки серебристые,
Словно жемчуг, осыпалися.
А кругом цветы лазоревы
Распускали волны пряные
И, как гости чужедальние,
Улыбались дню веселому.
И гуляли детки малые
По раздолью по широкому,
А лебедка белоснежная,
Не спуская глаз, дозорила.
Пролетал ли коршун рощею,
Иль змея ползла равниною,
Гоготала лебедь белая,
Созывая малых детушек.
Хоронились лебежатушки
Под крыло ли материнское,
И когда гроза скрывалася,
Снова бегали-резвилися.
Но не чуяла лебедушка,
Не видала оком доблестным,
Что от солнца золотистого
Надвигалась туча черная —
Молодой орел под облаком
Расправлял крыло могучее
И бросал глазами молнии
На равнину бесконечную.
Видел он у леса темного,
На пригорке у расщелины,
Как змея на солнце выползла
И свилась в колечко, грелася.
И хотел орел со злобою
Как стрела на землю кинуться,
Но змея его заметила
И под кочку притаилася.
Взмахом крыл своих под облаком
Он расправил когти острые
И, добычу поджидаючи,
Замер в воздухе распластанный.
Но глаза его орлиные
Разглядели степь далекую,
И у озера широкого
Он увидел лебедь белую.
Грозный взмах крыла могучего
Отогнал седое облако,
И орел, как точка черная,
Стал к земле спускаться кольцами.
В это время лебедь белая
Оглянула гладь зеркальную
И на небе отражавшемся
Увидала крылья длинные.
Встрепенулася лебедушка,
Закричала лебежатушкам,
Собралися детки малые
И под крылья схоронилися.
А орел, взмахнувши крыльями,
Как стрела на землю кинулся,
И впилися когти острые
Прямо в шею лебединую.
Распустила крылья белые
Белоснежная лебедушка
И ногами помертвелыми
Оттолкнула малых детушек.
Побежали детки к озеру,
Понеслись в густые заросли,
А из глаз родимой матери
Покатились слезы горькие.
А орел когтями острыми
Раздирал ей тело нежное,
И летели перья белые,
Словно брызги, во все стороны.
Колыхалось тихо озеро,
Камыши, склонясь, шепталися,
А под кочками зелеными
Хоронились лебежатушки.
Жила-была собачка
По кличке Чебурашка, —
Курчавенькая спинка,
Забавная мордашка.
Хозяйка к ней настолько
Привязана была,
Что в маленькой корзинке
Везде с собой брала.
И часто в той корзинке,
Среди пучков петрушки,
Торчал пушистый хвостик
И шевелились ушки.
Хозяйка Чебурашку
И стригла, и купала,
Она, не зная меры,
Собачку баловала.
Она ей раздобыла
Красивый поводок,
На теплую попонку
Изрезала платок.
На рынке покупала
Куриную печенку,
В одно и то же время
Кормила собачонку.
А та жила в довольстве
И знала лишь одно:
С собаками чужими
Играть запрещено!
Хозяйка с Чебурашкой
Выходит на гулянье,
Тем самым привлекая
Всеобщее вниманье:
— И надо же собаке
Такой карманной быть!
— А где такую можно
Достать или купить?
— Какой она породы
И сколько же ей лет?
— Голубовато-серый
Ее природный цвет?..
Хозяйка на вопросы
Подробно отвечала,
Собачка на прохожих
Невежливо урчала.
А если кто пытался
К ней руку протянуть,
Она того старалась
Как следует куснуть.
При этом вся дрожала,
Во все силенки лая,
С людьми такого рода
Знакомства не желая…
Не знаю, как случилось
И чья была вина,
Но как-то Чебурашка
Гулять пошла одна.
И вдруг из подворотни
Навстречу пес-бродяга —
Разорванное ухо
И весь в рубцах, бедняга.
Припала Чебурашка
Брюшком к сырой траве.
«Пропала я! Пропала!»—
Мелькнуло в голове.
Обнюхал Чебурашку
Заблудший пес голодный
И как-то растерялся
Перед собачкой модной.
— Откуда ты такая?..
— С в-восьмого этажа… —
Собачка отвечала,
От страха вся дрожа.
— А в-ввы?
— А я со свалки!
Ответил пес устало. —
Дрались мы из-за кости,
Да мне опять попало!..
И нежной Чебурашке
Беднягу стало жалко,
И знать ей захотелось,
Что означает «свалка».
И было в этом слове
Таинственное что-то,
Что так неудержимо
Тянуло за ворота…
Исчезла Чебурашка!
Хозяйка вся в слезах
И только причитает
Все время «Ох!» да «Ах!».
Вечерняя газета
Давала объявленье:
«Тот, кто найдет собачку —
Тому вознагражденье!»
Никто не отозвался
И не напал на след.
Прошла уже неделя,
А Чебурашки нет…
Живется как придется
Беспечной замарашке —
Средь бела дня пропавшей
Беглянке Чебурашке.
В кругу себе подобных,
Без крова и без прав,
Совсем переменился
Ее строптивый нрав.
Как прежде, на прохожих
Она уже не лает,
Стоит себе в сторонке
И хвостиком виляет.
Грызет мальчишка бублик,
А Чебурашка ждет:
Быть может, полкусочка
И ей перепадет.
Никто ее не холит,
Не гладит, не качает,
И все же без хозяйки
Собачка не скучает.
Она уже не видит
Куриных потрошков,
Зато вокруг так много
Подружек и дружков.
Пусть иногда доходит
До ссоры и до драки,
Между собою дружат
Бездомные собаки.
Они гоняют кошек
И бродят по дворам —
Сегодня здесь их видят,
А завтра видят там.
И с ними Чебурашка
Ночует где попало,
Среди собак бродячих
Она такой же стала.
Но каждый пес, однако,
Ночуя под мостом,
В конце концов хотел бы
Попасть к кому-то в дом.
Не в золотую клетку,
А в дом, где ценят дружбу
И где собаку кормят
За верность и за службу.
Всегда об этом думал
Любой бездомный пёс,
Когда себе под лапу
Холодный прятал нос.
Но так как Чебурашка
Сама ушла из дома,
Ей было это чувство
Пока что незнакомо…
Хозяйка Чебурашку
Искала, ищет, ждет…
И новую собачку
Себе не заведет.
И я про ту беглянку
Частенько вспоминаю,
Но что с ней дальше стало,
До сей поры не знаю…
Подайте мне свирель простую,
Друзья! и сядьте вкруг меня,
Под эту вяза тень густую,
Где свежесть дышет среди дня;
Приближьтесь, сядьте и внемлите
Совету Музы вы моей:
Когда счастливо жить хотите,
Среди весенних кратких дней,
Друзья! оставьте призрак славы,
Любите в юности забавы,
И сейте розы на пути.
О юность красная! цвети!
И током чистым окропленна,
Цвети хотя не много дней,
Как роза миртом осененна
Среди смеющихся полей;
Но дай нам жизнью насладиться,
Цветы на тернах находить.
Жизнь миг! — не долго веселиться,
Не долго нам и в счастьи жить!
Не долго — но печаль забудем
Мечтать во сладкой неге будем,
Мечта, прямая счастья мать:
Ах! должно ли всегда вздыхать,
И в Майской день не улыбаться? —
Нет, станем лучше наслаждаться,
Плясать под тению густой,
С прекрасной Нимфой молодой,
Потом, — обняв ее рукою,
Дыша любовию одною,
Тихонько будем воздыхать
И сердце к сердцу прижимать.
Какое счастье! — Вакх веселой
Густое здесь вино нам льет;
А тут в одежде тонкой, белой,
Эрата нежная поет:
Часы крылаты! не летите,
Ах! счастье мигом хоть продлите!
Но нет! бегут счастливы дни,
Бегут, летят стрелой они,
Ни лень, ни сердца наслажденья
Не могут их сдержать стремленья,
И время сильною рукой
Губит и радость и покой!
Луга веселые, зелены!
Ручьи прозрачны, милый сад!
Ветвисты ивы, дубы, клены!
Под тенью вашею прохлад
Ужель вкушать не буду боле?
Ужели скоро в тихом поле,
Под серым камнем стану спать?
И лира — и свирель простая,
На гробе будут там лежать!
Покроет их трава густая,
Покроет — и ничьей слезой
Прах хладной мой не окропится! —
Ах! должно ль мне о том крушиться?
Умру друзья! — и все со мной!
Но Парки темною рукою
Прядут, прядут дней тонку нить,
Коринна и друзья со мною;
О чем же мне теперь грустить?
Когда жизнь наша скоротечна,
Когда и радость здесь не вечна:
То лучше в жизни петь, плясать,
Искать веселья и забавы,
И мудрость с шутками мешать;
Чем бегая за дымом славы,
От скуки и забот зевать.
Начало 1806
В старинном замке Джэн Вальмор,
Красавицы надменной,
Толпятся гости с давних пор,
В тоске беспеременной:
Во взор ее лишь бросишь взор,
И ты навеки пленный.
Красивы замки старых лет.
Зубцы их серых башен
Как будто льют чуть зримый свет,
И странен он и страшен,
Немым огнем былых побед
Их гордый лик украшен.
Мосты подъемные и рвы, —
Замкнутые владенья
Здесь ночью слышен крик совы,
Здесь бродят привиденья.
И странен вздох седой травы
В час лунного затменья.
В старинном замке Джэн Вальмор
Чуть ночь — звучат баллады
Поет струна, встает укор,
А где-то водопады,
И долог гул окрестных гор,
Ответствуют громады.
Сегодня день рожденья Джэн.
Часы тяжелым боем
Сзывают всех, кто взят ей в плен,
И вот проходят роем
Красавцы, Гроль и Ральф, и Свен,
По сумрачным покоям.
И нежных дев соседних гор
Здесь ярко блещут взгляды,
Эрглэн, Линор, и ясен взор
Пышноволосой Ады, —
Но всех прекрасней Джэн Вальмор,
В честь Джэн звучат баллады.
Певучий танец заструил
Медлительные чары.
Пусть будет с милой кто ей мил,
И вот кружатся пары
Но бог любви движеньем крыл
Сердцам готовит кары.
Да, взор один на путь измен
Всех манит неустанно.
Все в жизни дым, все в жизни тлен,
А в смерти все туманно.
Но ради Джэн, о, ради Джэн,
И смерть сама желанна.
Бьет полночь. — «Полночь!» — Звучный хор
Пропел балладу ночи. —
«Беспечных дней цветной узор
Был длинен, стал короче» —
И вот у гордой Джэн Вальмор
Блеснули странно очи.
В полночный сад зовет она
Безумных и влюбленных,
Там нежно царствует Луна
Меж елей полусонных,
Там дышит нежно тишина
Среди цветов склоненных.
Они идут, и сад молчит,
Прохлада над травою,
И только здесь и там кричит
Сова над головою,
Да в замке музыка звучит
Прощальною мольбою.
Идут Но вдруг один пропал,
Как бледное виденье,
Другой холодным камнем стал,
А третий — как растенье.
И обнял всех незримый вал
Волненьем измененья.
Под желтой дымною Луной,
В саду с травой седою,
Безумцы, пестрой пеленой,
И разной чередою,
Оделись формою иной
Пред девой молодою.
Исчезли Гроль и Ральф, и Свен
Среди растений сада.
К цветам навек попали в плен
Эрглэн, Линор и Ада.
В глазах зеленоглазой Джэн —
Змеиная отрада.
Она одна, окружена
Тенями ей убитых.
Дыханий много пьет она
Из этих трав излитых.
В ней — осень, ей нужна весна
Восторгов ядовитых.
И потому, сплетясь в узор,
В тоске беспеременной,
Томятся души с давних пор,
Толпой навеки пленной,
В старинном замке Джэн Вальмор,
Красавицы надменной.
Дело под вечер, зимой,
И морозец знатный.
По дороге столбовой
Едет парень молодой,
Ямщичок обратный;
Не спешит, трусит слегка;
Лошади не слабы,
Да дорога не гладка —
Рытвины, ухабы.
Нагоняет ямщичок
Вожака с медведем:
«Посади нас, паренек,
Веселей доедем!»
— Что ты? с мишкой? — «Ничего!
Он у нас смиренный,
Лишний шкалик за него
Поднесу, почтенный!»
— Ну, садитесь! — Посадил
Бородач медведя,
Сел и сам — и потрусил
Полегоньку Федя…
Видит Трифон кабачок,
Приглашает Федю.
«Подожди ты нас часок!» —
Говорит медведю.
И пошли. Медведь смирен, —
Видно, стар годами,
Только лапу лижет он
Да звенит цепями…
Час проходит; нет ребят,
То-то выпьют лихо!
Но привычные стоят
Лошаденки тихо.
Свечерело. Дрожь в конях,
Стужа злее на ночь;
Заворочался в санях
Михайло Иваныч,
Кони дернули; стряслась
Тут беда большая —
Рявкнул мишка! — понеслась
Тройка как шальная!
Колокольчик услыхал,
Выбежал Федюха,
Да напрасно — не догнал!
Экая поруха!
Быстро, бешено неслась
Тройка — и не диво:
На ухабе всякий раз
Зверь рычал ретиво;
Только стон кругом стоял:
«Очищай дорогу!
Сам Топтыгин-генерал
Едет на берлогу!»
Вздрогнет встречный мужичок,
Жутко станет бабе,
Как мохнатый седочок
Рявкнет на ухабе.
А коням подавно страх —
Не передохнули!
Верст пятнадцать на весь мах
Бедные отдули!
Прямо к станции летит
Тройка удалая.
Проезжающий сидит,
Головой мотая:
Ладит вывернуть кольцо.
Вот и стала тройка;
Сам смотритель на крыльцо
Выбегает бойко.
Видит, ноги в сапогах
И медвежья шуба,
Не заметил впопыхах,
Что с железом губа,
Не подумал: где ямщик
От коней гуляет?
Видит — барин материк,
«Генерал», — смекает.
Поспешил фуражку снять:
«Здравия желаю!
Что угодно приказать,
Водки или чаю?..»
Хочет барину помочь
Юркий старичишка;
Тут во всю медвежью мочь
Заревел наш мишка!
И смотритель отскочил:
«Господи помилуй!
Сорок лет я прослужил
Верой, правдой, силой;
Много видел на тракту
Генералов строгих,
Нет ребра, зубов во рту
Не хватает многих,
А такого не видал,
Господи Исусе!
Небывалый генерал,
Видно, в новом вкусе!..»
Прибежали ямщики,
Подивились тоже;
Видят — дело не с руки,
Что-то тут негоже!
Собрался честной народ,
Всё село в тревоге:
«Генерал в санях ревет,
Как медведь в берлоге!»
Трус бежит, а кто смелей,
Те — потехе ради,
Жмутся около саней;
А смотритель сзади.
Струсил, издали кричит:
«В избу не хотите ль?»
Мишка вновь как зарычит.
Убежал смотритель!
Оробел и убежал
И со всею свитой…
Два часа в санях лежал
Генерал сердитый.
Прибежали той порой
Ямщик и вожатый;
Вразумил народ честной
Трифон бородатый
И Топтыгина прогнал
Из саней дубиной…
А смотритель обругал
Ямщика скотиной…
Марианне Дмитриевне ПоляковойIМогучий царь суров и гневен,
Его лицо мрачно, как ночь,
Толпа испуганных царевен
Бежит в немом смятеньи прочь.Вокруг него сверкает злато,
Алмазы, пурпур и багрец,
И краски алого заката
Румянят мраморный дворец.Он держит речь в высокой зале
Толпе разряженных льстецов,
В его глазах сверканье стали,
А в речи гул морских валов.Он говорит: «Еще ребенком
В глуши окрестных деревень
Я пеньем радостным и звонким
Встречал веселый, юный день.Я пел и солнцу и лазури,
Я плакал в ужасе глухом,
Когда безрадостные бури
Царили в небе голубом.Явилась юность — праздник мира,
В моей груди кипела кровь
И в блеске солнечного пира
Я увидал мою любовь.Она во сне ко мне слетала,
И наклонялася ко мне,
И речи дивные шептала
О золотом, лазурном дне.Она вперед меня манила,
Роняла белые цветы,
Она мне двери отворила
К восторгам сладостной мечты.И чтобы стать ее достойным,
Вкусить божественной любви,
Я поднял меч к великим войнам,
Я плавал в злате и крови.Я стал властителем вселенной,
Я Божий бич, я Божий глас,
Я царь жестокий и надменный,
Но лишь для вас, о лишь для вас.А для нее я тот же страстный
Любовник вечно молодой,
Я тихий гимн луны, согласной
С бесстрастно блещущей звездой.Рабы, найдите Деву Солнца
И приведите мне, царю,
И все дворцы, и все червонцы,
И земли все я вам дарю».Он замолчал и все мятутся,
И отплывают корабли,
И слуги верные несутся,
Спешат во все концы земли.IIИ солнц и лун прошло так много,
Печальный царь томяся ждет,
Он жадно смотрит на дорогу,
Склонясь у каменных ворот.Однажды солнце догорало
И тихо теплились лучи,
Как песни вышнего хорала,
Как рати ангельской мечи.Гонец примчался запыленный,
За ним сейчас еще другой,
И царь, горящий и влюбленный,
С надеждой смотрит пред собой.Как звуки райского напева,
Он ловит быстрые слова,
«Она живет, святая дева…
О ней уже гремит молва… Она пришла к твоим владеньям,
Она теперь у этих стен,
Ее народ встречает пеньем
И преклонением колен.И царь навстречу деве мчится,
Охвачен страстною мечтой,
Но вьется траурная птица
Над венценосной головой.Он видит деву, блеск огнистый
В его очах пред ней потух,
Пред ней, такой невинной, чистой,
Стыдливо-трепетной, как дух.Лазурных глаз не потупляя,
Она идет, сомкнув уста,
Как дева пламенного рая,
Как солнца юная мечта.Одежды легкие, простые
Покрыли матовость плечей,
И нежит кудри золотые
Венок из солнечных лучей.Она идет стопой воздушной,
Глаза безмерно глубоки,
Она вплетает простодушно
В венок степные васильки.Она не внемлет гласу бури,
Она покинула дворцы,
Пред ней рассыпались в лазури
Степных закатов багрецы.Ее душа мечтой согрета,
Лазурность манит впереди,
И волны ласкового света
В ее колышутся груди.Она идет перед народом,
Она скрывается вдали,
Так солнце клонит лик свой к водам,
Забыв о горестях земли.И гордый царь опять остался
Безмолвно-бледен и один,
И кто-то весело смеялся,
Бездонной радостью глубин.Но глянул царь орлиным оком,
И издал он могучий глас,
И кровь пролилася потоком,
И смерть как буря пронеслась.Он как гроза, он гордо губит
В палящем зареве мечты,
За то, что он безмерно любит
Безумно-белые цветы.Но дремлет мир в молчаньи строгом,
Он знает правду, знает сны,
И Смерть, и Кровь даны нам Богом
Для оттененья Белизны.
— Скажи-ка, дядя, ведь недаром
Москва, спаленная пожаром,
Французу отдана?
Ведь были ж схватки боевые,
Да, говорят, еще какие!
Недаром помнит вся Россия
Про день Бородина!
— Да, были люди в наше время,
Не то, что нынешнее племя:
Богатыри — не вы!
Плохая им досталась доля:
Немногие вернулись с поля…
Не будь на то господня воля,
Не отдали б Москвы!
Мы долго молча отступали,
Досадно было, боя ждали,
Ворчали старики:
«Что ж мы? на зимние квартиры?
Не смеют, что ли, командиры
Чужие изорвать мундиры
О русские штыки?»
И вот нашли большое поле:
Есть разгуляться где на воле!
Построили редут.
У наших ушки на макушке!
Чуть утро осветило пушки
И леса синие верхушки —
Французы тут как тут.
Забил заряд я в пушку туго
И думал: угощу я друга!
Постой-ка, брат мусью!
Что тут хитрить, пожалуй к бою;
Уж мы пойдем ломить стеною,
Уж постоим мы головою
За родину свою!
Два дня мы были в перестрелке.
Что толку в этакой безделке?
Мы ждали третий день.
Повсюду стали слышны речи:
«Пора добраться до картечи!»
И вот на поле грозной сечи
Ночная пала тень.
Прилег вздремнуть я у лафета,
И слышно было до рассвета,
Как ликовал француз.
Но тих был наш бивак открытый:
Кто кивер чистил весь избитый,
Кто штык точил, ворча сердито,
Кусая длинный ус.
И только небо засветилось,
Все шумно вдруг зашевелилось,
Сверкнул за строем строй.
Полковник наш рожден был хватом:
Слуга царю, отец солдатам…
Да, жаль его: сражен булатом,
Он спит в земле сырой.
И молвил он, сверкнув очами:
«Ребята! не Москва ль за нами?
Умремте ж под Москвой,
Как наши братья умирали!»
И умереть мы обещали,
И клятву верности сдержали
Мы в Бородинский бой.
Ну ж был денек! Сквозь дым летучий
Французы двинулись, как тучи,
И всё на наш редут.
Уланы с пестрыми значками,
Драгуны с конскими хвостами,
Все промелькнули перед нами,
Все побывали тут.
Вам не видать таких сражений!..
Носились знамена, как тени,
В дыму огонь блестел,
Звучал булат, картечь визжала,
Рука бойцов колоть устала,
И ядрам пролетать мешала
Гора кровавых тел.
Изведал враг в тот день немало,
Что значит русский бой удалый,
Наш рукопашный бой!..
Земля тряслась — как наши груди,
Смешались в кучу кони, люди,
И залпы тысячи орудий
Слились в протяжный вой…
Вот смерклось. Были все готовы
Заутра бой затеять новый
И до конца стоять…
Вот затрещали барабаны —
И отступили бусурманы.
Тогда считать мы стали раны,
Товарищей считать.
Да, были люди в наше время,
Могучее, лихое племя:
Богатыри — не вы.
Плохая им досталась доля:
Немногие вернулись с поля.
Когда б на то не божья воля,
Не отдали б Москвы!
Я не любил до армии гармони,
Ее пивной простуженный регистр,
Как будто давят грубые ладони
Махорочные блестки желтых искр.
Теперь мы перемалываем душу,
Мечтаем о театре и кино,
Поем в строю вполголоса «Катюшу»
(На фронте громко петь воспрещено).
Да, каждый стал расчетливым и горьким:
Встречаемся мы редко, второпях,
И спорим о портянках и махорке,
Как прежде о лирических стихах.
Но дружбы, может быть, другой не надо,
Чем эта, возникавшая в пургу,
Когда усталый Николай Отрада
Читал мне Пастернака на бегу.
Дорога шла в навалах диабаза,
И в маскхалатах мы сливались с ней,
И путано-восторженные фразы
Восторженней звучали и ясней!
Дорога шла почти как поединок,
И в схватке белых сумерек и тьмы
Мы проходили тысячи тропинок,
Но мирозданья не топтали мы.
Что ранее мы видели в природе?
Степное счастье оренбургских нив,
Днепровское похмелье плодородья
И волжский нелукавящий разлив.
Ни ливнем, ни метелью, ни пожаром
(Такой ее мы увидали тут) —
Она была для нас Тверским бульваром,
Зеленою дорогой в институт.
Но в январе сорокового года
Пошли мы, добровольцы, на войну,
В суровую финляндскую природу,
В чужую, незнакомую страну.
Нет, и сейчас я не люблю гармони
Визгливую, надорванную грусть.
Я тем горжусь, что в лыжном эскадроне
Я Пушкина читаю наизусть,
Что я изведал напряженье страсти,
И если я, быть может, до сих пор
Любил стихи, как дети любят сласти, —
Люблю их, как водитель свой мотор.
Он барахлит, с ним не находишь сладу,
Измучаешься, выбьешься из сил,
Он три часа не слушается кряду —
И вдруг забормотал, заговорил,
И ровное его сердцебиенье,
Уверенный, неторопливый шум,
Напомнит мне мое стихотворенье,
Которое еще я напишу.
И если я домой вернуся целым,
Когда переживу двадцатый бой,
Я хорошенько высплюсь первым делом,
Потом опять пойду на фронт любой.
Я стану злым, расчетливым и зорким,
Как на посту (по-штатски — «на часах»),
И, как о хлебе, соли и махорке,
Мы снова будем спорить о стихах.
Бьют батареи. Вспыхнули зарницы.
А над землянкой медленный дымок.
«И вечный бой. Покой нам только снится…»
Так Блок сказал. Так я сказать бы мог.
Филиса полюбив Альцина паче меры;
Но в перьвый раз она став узницей Венеры,
Стыдясь того, что час пришел любить начать,
Старалася в любви таиться и молчать.
Влюбившийся в нее пастух стонал всеместно…
Филисино лицо став быть ему прелестно,
Гонялося за ним повсюду день и ночь.
Он способа не знал, чтоб чем себе помочь.
Хотя и тщился он, не мог пресечь желанья,
А склонность получить не видел упованья.
Когда препровождал минуты во трудах:
Садил ли что тогда, иль сеял на грядахь,
Иль стриг своих овец, иль стадо гнал к потоку,
Повсюду чувствуя на сердце скорбь жестоку:
Не к трудолюбию он мысли прилагал:
Весь ум ево тогда в любви изнемогаль.
Как он во празности препровождаль минуты,
Тогда они ему и паче были люты;
Воображающу отсутетвенны красы,
Годами длилися в тоске ему часы.
Дни ясны без нея текли пред ним ночами:
Когда пастух имел Филису пред очами;
Он в сердце чувствовал еще жесточе сшрасть,
Не наедался он, не напивался в сласть.
И некогда как день уже склонялся к нощи,
Гуляли пастухи в средине красной рощи,
Котору с трех сторон луг чистый украшал,
С четвортой хладный ток лияся орошал:
Пастушки сладкия тут песни воспевали,
А нимфы внемля их близь рощи пребывали.
Сатиры из лесов с верьхов высоких гор,
Прельщаяся на них метали в рощу взорь.
По многих их играх сокрылось солнце в воды.
И темнота внесла с собой покой природы.
Идут ко шалашам оттоле пастухи:
Препровождают их цветущия духи,
С благоуханием и древ тут дух мешая,
И сладостью весны пасущих утешая.
Один пастух идет влюбяся с мыслью сей,
Что близко виделся с возлюбленной своей,
И от нея имел в тот день приятство ново;
Другой любовное к себе услышал слово.
Тот полон радости цветок с собой несет,
Прияв из рук любви, котора кровь сосет:
И порученный сей подарок с нежным взглядом
Начавшейся любви хранит себе закладом.
Иной размолвився с любезной перед сим,
За то что медлила поцеловаться с ним,
Гуляя в вечеру с любезной помирился:
И что любовной стон в веселье претворился,
Ликует прежнюю возобновив прнязнь,
И поцелуями, в отмщенье делал казнь.
Альцин, един Альцип идет ко стаду смутенъ;
Мучитель жар любви Альципу всеминутен.
Отстал от пастухов нещастный ото всех:
Как сонный в луг идет единый без утех.
Еще не вышел он из рощи совершенно,
Он Видит пред собой, кем сердце сокрушенно.
Она шла медленно, чтоб он ее догналъ;
Хотя пастух ея намеренья не знал.
Одна в умах их мысль, страсть равна их тревожит,
Уединение в обеих пламя множит.
Я мнила, говорит, тревожася ему,
Что уж пришел давно ты к стаду своему,
И что от всех лиш я отстала здесь едина.
Он ей ответствовал: моя цела скотина.
Наестся в целости и без меня она;
Она с рук на руки Менальку отдана.
Мой скот теперь уже в покое пребывает,
На мягкой он траве лежа не унывает:
Лиш я спокойствия нигде не нахожу,
Любя тебя из мук на муки отхожу.
Она не мыслила Альцина ненавидеть;
И говорит ему: хочу тебя я видеть:
Мне скот твой будет мил как собственный мой скот:
Как станешь ты гонять овец на токи вод,
Я буду при тебе и тамо не отступно:
И станем о стадах своих печися купно:
Не буду без тебя Альцин ни есть ни пить,
Не стану и под тень дерев одна ходить:
Цветов не буду рвать руками я своими,
Брать стану от тебя, и украшаться ими.
Не съем сама, сыскав я перваго плода,
И буду приносить тебе его всегда.
Петь песни стану те которы ты мне сложишь.
Тебе свои дам петь, коль их не уничтожить.
Лиш только целовать себя тебе пречу;
Сей поступи стыжусь, любиться не хочу.
Пастух ответствовал, я в том не малодушен.
И буду дарагой пастушке я послушен.
Не стану я тебя упорной называть:
От ныне буду я Клеону целовать:
Она упорности своей не повторила,
И закрасневшися Альцину говорила
Пришло теперь сказать приветны речи вновь,
Целуй меня, вдаюсь со всем тебе в любовь:
Как я была строга, прошли минуты оны:
Лиш только никогда не поцелуй Клеоны!
Нет, Ночь! Когда душа, мечтая,
Еще невинно-молодая,
Блуждала — явное любя,
Казалось мне, что ты — святая,
Но блекнут чары, отпадая, —
Старуха, страшная, седая,
Я отрекаюсь от тебя!
Ты вся — в кошмарностях, в разорванных мечтаньях,
В стихийных шорохах, в лохмотьях, в бормотаньях,
Шпионов любишь ты, и шепчет с Ночью раб,
Твои доносчики — шуршанья змей и жаб.
Ты речь окольную с больной душой заводишь,
И по трясинам с ней, и по тоске с ней бродишь.
Распространяешь чад, зловещий сон и тишь,
Луну ущербную и ту гасить спешишь.
Проклятие душе, коли тебе поверит,
Все расстоянья Ночь рукою черной мерит.
Рукою мертвою мешает все, мути́т,
Пугает, мучает, удавно шелестит.
Всю грязь душевную взмеси́в, как слизь в болоте,
В Раскаянье ведет, велит хлестать Заботе.
Прикинется, что друг, заманит в разговор,
И скажешь те слова, в которых — смерть, позор.
Незабываемо-ужасные признанья,
Что ждали искры лишь, толчка, упоминанья,
Чтобы проснуться вдруг, и, раны теребя,
Когтистой кошкою нависнуть на тебя.
Ты хочешь сбросить гнет, не чувствовать, не видеть,
Но для существ иных, все в том, чтоб ненавидеть,
Качаться страхами, силками изловить,
Детоубийствовать, не отпускать, давить.
Что было точкою — гора, не опрокинешь,
И лапы чудища лежат, и их не сдвинешь.
Глаза глядят в глаза, рот близок, жаден… Прочь!
О, ненавистная, мучительная Ночь!
Последней волею, упорной,
На миг отброшен Призрак Черный,
Не знаем — как, не знаем — чей.
В зловещем Замке Заключенья —
Тяжелый вздох, и облегченье,
И блеск испуганных очей.
Страх тут, он здесь, но стал он дальним,
В молчаньи темном и печальном,
Невольно должен ум молчать.
В угрозе, в мраке погребальном,
Весь мир стал снова изначальным,
Весь мир — замкну́тый дом, и на замке печать.
Вновь Хаос к нам пришел и воцарился в мире,
Сорвался разум мировой,
И миллионы лет в Эфире,
Окутанном угрюмой мглой,
Должны мы подчиняться гнету
Какой-то Власти неземной,
Непобедимую дремоту
Вбирать, как чару Силы злой,
И видеть всюду мрак могильный,
И видеть, как за слоем слой,
Покров чуть видимый, но пыльный
На разум падает бессильный,
И сетью липнет над душой.
Влюбленных в смерть не властен тронуть тлен.
Ты знаешь, ведь бессмертны только тени.
Ни вздоха! Будь, как бледный гобелен!
Бесчувственно минуя все ступени,
все облики равно отпечатлев,
таи восторг искусственных видений;
забудь печаль, презри любовь и гнев,
стирая жизнь упорно и умело,
чтоб золотым гербом стал рыжий лев,
серебряным — лилеи венчик белый,
отдай, смеясь, всю скуку бытия
за бред мечты, утонченной и зрелой…
Искусственный и мертвый след струя,
причудливей луны огни кинкетов,
капризную изысканность тая;
вот шерстяных и шелковых боскетов
без аромата чинные кусты,
вот блеск прозрачный ледяных паркетов,
где в беспредельность мертвой пустоты
глядятся ножки желтых клавикордов…
Вот бальный зал, весь полный суеты,
больных цветов и вычурных аккордов,
где повседневны вечные слова,
хрусталь зеркал прозрачней льда фиордов,
где дышит смерть, а жизнь всегда мертва,
безумны взоры и картинны позы,
где все цветы живые существа,
и все сердца искусственные розы,
но где на всем равно запечатлен
твой странный мир, забывший смех и слезы,
усталости волшебной знавший плен,
о, маг, прозревший тайны вышиванья
в игле резец и кисть, Жиль Гобелен!
Пусть все живет — безумны упованья!
Равно бесцельно-скучны долг и грех;
картинные твои повествованья
таят в себе невыразимый смех!
Ты прав один! Живое стало перстью,
но грезы те, что ты вдали от всех
сплел, из отверстья к новому отверстью
водя иглой, свивая с нитью нить.
бессмертие купив послушной шерстью,—
живут, живут и будут вечно жить
загадочно, чудесно и капризно;
им даже смерть дано заворожить.
В них тишина, печаль и укоризна,
Тебе, о Жиль, была чужда земля
и далека небесная отчизна,—
ты отошел в волшебные поля,
где шелковой луны так тонки нити,
толпы теней мерцаньем веселя,
и где луна всегда стоит в зените,
там бисер слез играет дрожью звезд
на бархате полуночных наитий,
там радуга, как семицветный мост
расшита в небе лучшими шелками…
О Гобелен, ты был лукав и прост!
Как ты, свой век, владыка над веками,
одно лишь слово — изощренный вкус —
запечатлел роскошными строками;
божественных не признавая уз,
обожествив причуды человека,
ты был недаром гений и француз,
прообраз мудрый будущего века.
Прошу меня не осуждать,
Что я промедлил суд свой дать
О надписях покойной белке!
Здесь дело шло не о безделке!
Я прежде должен был узнать
О том, какой была породы
Покойница с большим хвостом,
Как жизнь вела, и как потом
Лишившися своей свободы
(Быть может за грехи свои),
С домашней веточки вскочила
В карман безжалостный Ильи,
Как сделался карман могила,
И прочее. Вот мой ответ!
Зверок покойный был поэт!
За то, что он явиться в свет
Дерзнул с своею музой мелкой,
Обиженный им Аполлон
Велел, чтобы по смерти он
Еще бродил по свету белкой,
Безумным рифмачам в урок!
Но Феб и в гневе своенравен:
Поэт был как поэт бесславен,
Зато стал славен как зверок!
Илья искал в лесу забавы,
Но все на свете сем обман!
Он белку спрятал в свой карман!
Потом карман стал храмом славы
Для осужденного певца!
Пока поэт искал венца
Себе в горячке вдохновенья,
Он был добычею забвенья!
Но только что он белкой стал
И равнодушно променял
На рощу, волю и орехи
Все стихотворные утехи —
Судьбе разгневанной назло
Его бессмертие нашло!
О ты, задохшийся в кармане
Неумолимого Ильи,
Хотя, бедняк, стихи твои
И скрыты навсегда в тумане
Забвенья для грядущих лет,
Но для тебя забвенья нет!
Судьбы напрасно вероломство!
Ты белкой перейдешь в потомство!..
Теперь, как избранный судья,
Осмелюсь вам представить я
На беспристрастное решенье
Мое о надписях сужденье.
Их шесть готово нумеров —
Все хороши! без дальних слов!
Но похвалой, признайтесь сами,
Не должно бременить могил:
Илья же белку задушил;
На что ж ее душить стихами!
К тому ж — скажу на всякий страх —
Не все в прекрасных сих стихах
Для всех покажется прекрасно:
Вот, например, в одних есть Drеck!
Но в наш благопристойный век
К могиле подойти опасно
С такой душистой похвалой;
В сем слове, правда, смысл простой,
Оно и кратко, и понятно;
И знаем мы, что человек
И все его надежды — Drеck!
Но Drеck для вкуса неприятно! —
В других есть Hadzy-Padzy... Нет,
Таких стихов не примет свет!
Они и черствы и не гладки!
К тому ж на камнях гробовых
Мы ищем надписей простых:
На них не нужны нам загадки.
Чтоб Hadzy-Padzy обяснить,
В веках грядущих, может быть,
Ученость завела бы споры,
И доброй белки мирный прах
Надолго б поселил в умах
Недоуменье и раздоры!
На что ж могилой белки нам
Времен грядущих докторам
Давать несчастный случай драться
За смысл неизяснимых слов
И в толкованьях завираться.
Короче — выбор мой готов:
Для блага докторов почтенных
Из надписей, мне порученных,
Назначил я одну — и вот
Ее смиренный перевод:
„Веселое дитя природы,
В лесу беспечно я жила,
И в нем довольства и свободы
Изображением была.
Но бросил неизбежный камень
Судьбою посланный Илья,
И вмиг, как будто легкий пламень,
Потухла быстро жизнь моя!
И мне приют могила стала,
И камень тяжкий надо мной;
Но счастье здесь, и я знавала:
Жила и Божий свет был мой!“
Поехал Светогор путем-дорогой длинной,
Весь мир кругом сверкал загадкою картинной,
И сила гордая была в его коне.
Подумал богатырь «Что в мире равно мне?»
Тут на пути его встречается прохожий.
Идет поодаль он И смотрит Светогор: —
Прохожий-то простой, и с виду непригожий,
Да на ногу он скор, и конь пред ним не спор.
Поедет богатырь скорей — не догоняет,
Потише едет он — все так же тот идет
Дивится Светогор, и как понять, не знает,
Но видит — не догнать, хоть ехать целый год
И богатырь зовет «Эй дивный человече,
Попридержи себя на добром я коне,
Но не догнать тебя». Не возбраняя встрече,
Прохожий подождал — где был он, в стороне.
С плеч снял свою суму, кладет на камень синий,
На придорожную зеленую плиту.
И молвил богагырь, с обычною гордыней,
С усмешкой поглядев на эту нищету: —
«Что у тебя в суме? Не камни ль самоцветный?»
«А подыми с земли, тогда увидишь сам».
Сума на взгляд мала, вид сверху неприветный,
Коснулся богатырь — и воли нет рукам
Не может шевельнуть. Обеими руками,
Всей силой ухватил, и в землю он угряз
Вдоль по лицу ею не пот, а кровь струями,
Пред тем неведомым прохожим, полилась
«Что у тебя в суме? Сильна моя отвага,
Не занимать мне стать, суму же не поднять».
И просто тот сказал: «В суме — земная тяга».
«Каким же именем, скажи, тебя назвать?»
«Микула Селянин». — «Поведай мне, Микула.
Судьбину Божию как я смогу открыть?»
«Дорога прямиком, а где она свернула
Налево, там коня во всю пускай ты прыть.
От росстани свернешь там Северные Горы,
Под Древним Деревом там кузница стоит.
Там спросишь кузнеца Он знает приговоры».
«Прощай». — «Прощай». И врозь. И новый путь лежит.
Поехал Светоюр прямым путем, и влево
На росстани свернул, во весь опор тут конь
Пустился к Северным Горам, вот Чудо-Древо,
Вот кузница, кузнец, поет цветной огонь.
Два тонких волоса кует кузнец пред горном.
«Ты что куешь, кузнец?» — «Судьбину я кую.
Кому быть в жизни с кем. Каким быть в мире зернам».
«На ком жениться мне? Скажи судьбу мою».
«Твоя невеста есть, она в Поморском царстве,
В престольном городе, во гноище лежит».
Услышав о своем предсказанном мытарстве,
Смутился Светогор. И новый путь бежит.
«Поеду я туда Убью свою невесту».
Подумал Сделал так Уж далеко гора.
Увидел он избу, когда приехал к месту
Там девка в гноище, все тело — как кора
Он яхонт положил на стол. Взял меч свой вострый.
В грудь белую ее мечом тем вострым бьет.
И быстро едет прочь. Весь мир — как праздник пестрый.
Прочь, струпья страшные. К иному путь ведет.
Проснулась спавшая Разбита злая чара.
Ниспала в гноище еловая кора.
И смотрит девушка Пред ней, светлей пожара,
Алеет яхонта цветистая игра.
Принес тот камень ей богатства неисчетны,
И множество у ней червленых кораблей.
Кузнец меж тем кует Пути бесповоротны.
Чарует красота. И слух идет о ней.
Пришел и Светогор красавицу увидеть.
И полюбил ее. Стал сватать за себя.
Женились Кто б сказал, что можно ненавидеть —
И через ненависть блаженным стать, любя.
Как спать они легли, он видит рубчик белый.
Он спрашивал, узнал, откуда тот рубец.
О, Светогор, когда б не тот порыв твой смелый,
Кто знает, был ли бы так счастлив твой конец! Год написания: без даты
(Посвящается А. Н. Островскому).
Мельник с похмелья в телеге заснул;
Мельника будит сынишка:
«Батька! куда ты с дороги свернул?»
— Полно ты, полно, трусишка!..
Глуше, все глуше становится лес…
Что там? Не месяц ли всходит?
Али, с зажженой лучиною, бес
Между деревьями бродит?
Едет старик, инда сучья трещат…
«Батька! куда ты? Ворочай назад!»
— Что ты боишься! чего ты кричишь!
Это костры зажигают;
Через огни девки прыгают, — слышь,—
Наши ребята гуляют.
Смотрит ребенок, и видит — огни,—
Искры летят, тени пляшут;
Ведьма за ведьмой сквозь дым, через пни
Скачут, хохочут и машут…
Лешего морда в телегу глядит:
«Батька! мне страшно!» ребенок кричит.
— Что тут за страсти! откуда ты взял!
Бил я тебя — бил, да мало!
Что за беда, что народ загулял
В ночь под Ивана-купала.
Пышут огни; вот, из лесу идет
Мельника старшая дочка;
Косы свои распустила, поет:
«Эхма ты, ноченька—ночка!»
Парень ее сзади ловить рукой…
Крикнул ей мельник: «Куда ты? постой!..»
— Батюшка, батюшка! молвила дочь,—
Дай уж ты мне нагуляться,—
Так нагуляться, чтоб было не в мочь
Завтра с постели подняться.
Пышут огни; вот, качаясь, идет
Мельника младшая дочка;
Вся разгоревшись, идет она — льнет
К белому телу сорочка.
«Эх!» говорит, «загуляю, запью
Злую неволю-кручину свою!..»
«Дам я вам знать, как без спроса гулять!»
Мельник ворчит: «эко дело!..»
Медленно стал он с телеги слезать,—
С лысины шапка слетела.
Слез он и видит, — в шубенке стоит
Кум его, — точно Еремка.
Зубы оскаливши, — «кум», говорит,
«Полно серчать-то, — пойдем-ка,
Выпьем-ка с горя… Чего замигал?..
Али ты, милый, меня не узнал!»
— «Как не узнать!» глухо молвил старик,
«Ну, и пойдем… обоприся…»
— «Батька!» раздался ребяческий крик:
«Это не кум… воротися!»
Мельник не слышит — и с кумом своим
Стал за кострами теряться…
Хохот, как буря, пронесся за ним;
Начали тени сгущаться;
И красноватыми пятнами стал
Дым пропадать, пропадать — и пропал.
Только туман из-за низменных пней
Смутно белел, да во мраке
Дождик дробил по листам, да ручей
Глухо ворчал в буераке.
Изредка воздух ночной доносил
Шорох проснувшихся галок…
«Батька!» в лесу раздавалось, и был
Голос тот робок и жалок…
К утру ребята с рогатиной шли
В лес по медведя — телегу нашли…
Мельника труп был отыскан во рву,
В луже с болотною тиной.
Мальчик дрожал и весь день наяву
Бредил одной чертовщиной.
Слухи пошли по деревне, как бес
Душу сгубил. Толковали:
«Черт ли понес к ночи пьяного в лес!
Пьян, так от лесу подале».
Но и доныне душа старика
Стонет в лесу позади кабака…
(Басня)
Какой-то птицами купчишка торговал,
Ловил их, продавал
И от того барыш немалый получал.
Различны у него сидели в клетках птички:
Скворцы и соловьи, щеглята и синички.
Меж множества других,
Богатых и больших,
Клетчонка старая висела
И чуть-чуть клетки вид имела:
Сидели хворые три канарейки в ней.
Ну жалко посмотреть на сих бедняжек было;
Сидели завсегда нахохлившись уныло:
Быть может, что тоска по родине своей,
Воспоминание о том прекрасном поле,
Летали где они, резвились где по воле,
Где знали лишь веселия одне
(На родине житье и самое худое
Приятней, чем в чужой, богатой стороне);
Иль может что другое
Причиною болезни было их,
Но дело только в том, что трех бедняжек сих
Хозяин бросил без призренья,
Не думав, чтоб могли оправиться они;
Едва кормили их, и то из сожаленья,
И часто голодом сидели многи дни.
Но нежно дружество, чертогов убегая,
А чаще шалаши смиренны посещая,
Пришло на помощь к ним
И в тесной клетке их тесней соединило.
Несчастье общее союз сей утвердило,
Они отраду в нем нашли бедам своим!
И самый малый корм, который получали,
Промеж себя всегда охотно разделяли
И были веселы, хотя и голодали!
Но осень уж пришла; повеял зимний хлад,
А птичкам нет отрад:
Бедняжки крыльями друг дружку укрывали
И дружбою себя едва обогревали.
Недели две спустя охотник их купил,
И, кажется, всего рублевик заплатил.
Вот наших птичек взяли,
В карете повезли домой,
В просторной клетке им приют спокойный дали,
И корму поскорей, и баночку с водой.
Бедняжки наши удивились,
Ну пить и есть, и есть и пить;
Когда ж понасытились,
То с жаром принялись судьбу благодарить.
Сперва по-прежнему дни три-четыре жили,
Согласно вместе пили, ели
И уж поразжирели,
Поправились они;
Потом и ссориться уж стали понемножку,
Там больше, и прощай, счастливы прежни дни!
Одна другую клюнет в ножку,
Уж корму не дает одна другой
Иль с баночки долой толкает;
Хоть баночка воды полна,
Но им мала она.
В просторе тесно стало,
И прежня дружества как будто не бывало.
И дружбы и любви раздор гонитель злой!
Уж на ночь в кучку не теснятся,
А врознь все по углам садятся!
Проходит день, проходит и другой,
Уж ссорятся сильнее
И щиплются больнее —
А от побой не станешь ведь жиреть;
Они ж еще хворали,
И так худеть, худеть,
И в месяц померли, как будто не живали.
Ах! лучше бы в нужде, но в дружбе, в мире жить,
Чем в счастии раздор и после смерть найтить!
Вот так-то завсегда и меж людей бывает;
Несчастье их соединяет,
А счастье разделяет.
Была пора: наш праздник молодой
Сиял, шумел и розами венчался,
И с песнями бокалов звон мешался,
И тесною сидели мы толпой.
Тогда, душой беспечные невежды,
Мы жили все и легче и смелей,
Мы пили все за здравие надежды
И юности и всех ее затей.
Теперь не то: разгульный праздник наш
С приходом лет, как мы, перебесился,
Он присмирел, утих, остепенился,
Стал глуше звон его заздравных чаш;
Меж нами речь не так игриво льется.
Просторнее, грустнее мы сидим,
И реже смех средь песен раздается,
И чаще мы вздыхаем и молчим.
Всему пора: уж двадцать пятый раз
Мы празднуем лицея день заветный.
Прошли года чредою незаметной,
И как они переменили нас!
Недаром — нет! — промчалась четверть века!
Не сетуйте: таков судьбы закон;
Вращается весь мир вкруг человека, —
Ужель один недвижим будет он?
Припомните, о други, с той поры,
Когда наш круг судьбы соединили,
Чему, чему свидетели мы были!
Игралища таинственной игры,
Металися смущенные народы;
И высились и падали цари;
И кровь людей то Славы, то Свободы,
То Гордости багрила алтари.
Вы помните: когда возник лицей,
Как царь для нас открыл чертог царицын,
И мы пришли. И встретил нас Куницын
Приветствием меж царственных гостей,—
Тогда гроза двенадцатого года
Еще спала. Еще Наполеон
Не испытал великого народа —
Еще грозил и колебался он.
Вы помните: текла за ратью рать,
Со старшими мы братьями прощались
И в сень наук с досадой возвращались,
Завидуя тому, кто умирать
Шел мимо нас… и племена сразились,
Русь обняла кичливого врага,
И заревом московским озарились
Его полкам готовые снега.
Вы помните, как наш Агамемнон
Из пленного Парижа к нам примчался.
Какой восторг тогда [пред ним] раздался!
Как был велик, как был прекрасен он,
Народов друг, спаситель их свободы!
Вы помните — как оживились вдруг
Сии сады, сии живые воды,
Где проводил он славный свой досуг.
И нет его — и Русь оставил он,
Взнесенну им над миром изумленным,
И на скале изгнанником забвенным,
Всему чужой, угас Наполеон.
И новый царь, суровый и могучий,
На рубеже Европы бодро стал,
[И над землей] сошлися новы тучи,
И ураган их
Тебе, знать, невтерпеж,
Когда, в минорном тоне
Заладивши, поешь
О собственной персоне.
Уж будет о себе
Да о своем несчастье!
В общественной судьбе
Пора принять участье.
Взгляни — со всех сторон
Как тучи понависли!
Достаточный резон —
Пропеть бы в этом смысле.
Отчизны добрый сын
Не станет спать под тучей;
Совет — и не один —
Он даст на этот случай;
Уж каждый дал из нас;
И ты предстал бы с мненьем,
Добром руководясь
И крайним разуменьем.
Сказал бы: «Господа!
Проснулись? С добрым утром!
Стряслась на нас беда
В покое нашем мудром.
Славяне стяг войны
Подняли за свободу…
Ведь мы помочь должны
Родному нам народу!..
История нас ждет,
Развязки час назнача…
С славян снять рабства гнет —
Не наша ли задача?..
Так!.. Но спросить дозволь,
О гражданин России,
Тебе к лицу ли роль
Славянского Мессии, -
Теперь, каков ты есть,
Еще вдобавок зная,
За что, питая месть,
Враждует смелый «райя»?
И голоден, и наг,
Поклялся взять он с боя
Своих духовных благ
Имущество святое…
А ты?.. Хотя из уст
И льются речи плавно, -
Ведь так душою пуст
Ты был еще недавно!
Увы! страдальцев брат,
Ты братьям чем поможешь?
Каким добром богат?
Что обещать им можешь?
И где твои права?
Что русский, мол, ты истый?
А на руки сперва
Взгляни-ка! Разве чисты?
Что если братчик твой
Тебе сам скажет: «Друже!
Коль примется родной
Нас пачкать — будет хуже!»
Ох, засорен твой путь!
И к нравственным победам
Тебе едва ль шагнуть
От спячки с пошлым бредом.
Пришлось нам низко пасть!
И пали-то с тех пор мы,
Как подняла нас власть.
Не вывезли реформы!
Не вышло ничего.
Всё, не дозрев, пропало.
Кругом — темно, мертво;
Нет сил, нет идеала;
И интерес один:
Кармана да желудка.
О русский гражданин!
Ужель тебе не жутко?..»На лире ты своей
Вот так-то петь попробуй,
Да громче, не робей!
Ты с сердцем, а не с злобой…
Ведь, правду коль сказать,
В одном лишь мы и ловки —
Друг дружку лобызать
Да гладить по головке.
Прибавь, что трудно лжи
Стоять за правду в мире;
Да кстати уж скажи,
Что дважды два — четыре.
Но этим не кончай;
Ты вот чем песнь окончи: «Бывает невзначай,
Что тот, кто низок нынче,
Назавтра стал велик.
То дух любви, повеяв,
Избранника воздвиг
Гигантом из пигмеев…
Что если в этот час
Кровавого событья
Уж осеняет нас
Святой любви наитье?
О, пусть же, нашу дрянь
С нас сбросив, эта сила
России скажет: «Встань!
Тебя я воскресила!»
И, с края в край полна
Любви животворящей,
Могла бы встать она,
Как Лазарь встал смердящий!»Тут кончи. Хоть успех,
Конечно, под сомненьем,
Зато и вся и всех
Заденешь песнопеньем;
А то ведь это что ж!
О собственной персоне
Заладивши, поешь —
И всё в минорном тоне.
Не гулял с кистенем я в дремучем лесу,
Не лежал я во рву в непроглядную ночь, —
Я свой век загубил за девицу-красу,
За девицу-красу, за дворянскую дочь.
Я в немецком саду работал по весне,
Вот однажды сгребаю сучки да пою,
Глядь, хозяйская дочка стоит в стороне,
Смотрит в оба да слушает песню мою.
По торговым селам, по большим городам
Я недаром живал, огородник лихой,
Раскрасавиц девиц насмотрелся я там,
А такой не видал, да и нету другой.
Черноброва, статна, словно сахар бела!..
Стало жутко, я песни своей не допел.
А она — ничего, постояла, прошла,
Оглянулась: за ней как шальной я глядел.
Я слыхал на селе от своих молодиц,
Что и сам я пригож, не уродом рожден, —
Словно сокол гляжу, круглолиц, белолиц,
У меня ль, молодца, кудри — чесаный лен…
Разыгралась душа на часок, на другой…
Да как глянул я вдруг на хоромы ее —
Посвистал и махнул молодецкой рукой,
Да скорей за мужицкое дело свое!
А частенько она приходила с тех пор
Погулять, посмотреть на работу мою
И смеялась со мной и вела разговор:
Отчего приуныл? что давно не пою?
Я кудрями тряхну, ничего не скажу,
Только буйную голову свешу на грудь…
«Дай-ка яблоньку я за тебя посажу,
Ты устал, чай, пора уж тебе отдохнуть».
— Ну, пожалуй, изволь, госпожа, поучись,
Пособи мужику, поработай часок. —
Да как заступ брала у меня, смеючись,
Увидала на правой руке перстенек…
Очи стали темней непогодного дня,
На губах, на щеках разыгралася кровь.
— «Что с тобой, госпожа? Отчего на меня
Неприветно глядишь, хмуришь черную бровь?
«От кого у тебя перстенек золотой?»
— Скоро старость придет, коли будешь все знать.
«Дай-ка я погляжу, несговорный какой!» —
И за палец меня белой рученькой хвать!
Потемнело в глазах, душу кинуло в дрожь,
Я давал — не давал золотой перстенек…
Я вдруг вспомнил опять, что и сам я пригож,
Да не знаю уж как — в щеку девицу чмок!..
Много с ней скоротал невозвратных ночей
Огородник лихой… В ясны очи глядел,
Расплетал, заплетал русу косыньку ей,
Целовал-миловал, песни волжские пел.
Мигом лето прошло, ночи стали свежей,
А под утро мороз под ногами хрустит.
Вот однажды, как я крался в горенку к ней,
Кто-то цап за плечо: «Держи вора!» — кричит.
Со стыдом молодца на допрос привели,
Я стоял да молчал, говорить не хотел…
И красу с головы острой бритвой снесли
И железный убор на ногах зазвенел.
Постегали плетьми, и уводят дружка
От родной стороны и от лапушки прочь
На печаль и страду!.. Знать, любить не рука
Мужику-вахлаку да дворянскую дочь!
В песчаных степях Аравийской земли
Три гордыя пальмы высоко росли.
Родник между ними из почвы безплодной,
Журча, пробивался волною холодной,
Хранимый под сенью зеленых листов
От знойных лучей и летучих песков.
И многие годы неслышно прошли;
Но странник усталый из чуждой земли
Пылающей грудью ко влаге студеной
Еще не склонялся под кущей зеленой;
И стали уж сохнуть от знойных лучей
Роскошные листья и звучный ручей.
И стали три пальмы на Бога роптать:
„На то ль мы родились, чтоб здесь увядать?
Без пользы в пустыне росли и цвели мы,
Колеблемы вихрем и зноем палимы,
Ничей благосклонный не радуя взор...
Не прав твой, о небо, святой приговор!..”
И только замолкли, — в дали голубой
Столбом уж крутился песок золотой,
Звонков раздавались нестройные звуки,
Пестрели коврами покрытые вьюки,
И шел, колыхаясь, как в море челнок,
Верблюд за верблюдом, взрывая песок.
Мотаясь, висели меж твердых горбов
Узорные полы походных шатров;
Их смуглые ручки порой подымали,
И черныя очи оттуда сверкали...
И, стан худощавый к луке наклоня,
Араб горячил вороного коня.
И конь на дыбы подымался порой,
И прыгал, как барс, пораженный стрелой;
И белой одежды красивые складки
По плѐчам фариса вились в безпорядке;
И, с криком и свистом несясь по песку,
Бросал и ловил он копье на-скаку.
Вот к пальмам подходит, шумя, караван,
В тени их веселый раскинулся стан.
Кувшины, звуча, налилися водою,
И, гордо кивая махровой главою,
Приветствуют пальмы нежданных гостей,
И щедро поит их студеный ручей.
Но только что сумрак на землю упал,
По корням упругим топор застучал, —
И пали без жизни питомцы столетий!
Одежду их со̀рвали малые дети,
Изрублены были тела их потом,
И медленно жгли их до у̀тра огнем.
Когда же на запад умчался туман,
Урочный свой путь совершал караван,
И следом печальным на почве безплодной
Виднелся лишь пепел седой и холодной.
И солнце остатки сухие дожгло,
А ветром их в степи потом разнесло.
И ныне все дико и пусто кругом;
Не шепчутся листья с гремучим ключом:
Напрасно пророка о тени он просит, —
Его лишь песок раскаленный заносит,
Да коршун хохлатый, степной нелюдим,
Добычу терзает и щиплет над ним.
Давая прошлому оценку,
Века и миг сводя к нолю,
Сегодня я, как все, на стенку
Тож календарик наколю
И, уходя от темы зыбкой,
С благонамеренной улыбкой,
Впадая ловко в общий тон,
Дам новогодний фельетон.То, что прошло, то нереально, -
Реален только опыт мой,
И потому я, натурально,
Решил оставить путь прямой.
Играя реже рифмой звонкой,
Теперь я шествую сторонкой
И, озираяся назад,
Пишу, хе-хе, на общий лад.Пишу ни весело, ни скучно —
Так, чтоб довольны были все.
На Шипке всё благополучно.
Мы — в новой, мирной полосе.
Программы, тезисы, проекты,
Сверхсветовые сверхэффекты,
Электризованная Русь…
Всё перечислить не берусь.И трудно сразу перечислить.
Одно лишь ясно для меня:
О чем не смели раньше мыслить,
То вдруг вошло в программу дня.
Приятно всем. И мне приятно,
А потому весьма понятно,
Что я, прочистив хриплый бас,
Готовлюсь к выезду в Донбасс.Нам приходилось очень круто.
Но труд — мы верим — нас спасет.
Всё это так. Но почему-то
Меня под ложечкой сосет.
Боюсь, не шлепнуть бы нам в лужу.
Я вижу лезущих наружу —
Не одного, а целый стан —
Коммунистических мещан.Мещанство — вот она, отрава! -
Его опасность велика.
С ним беспощадная расправа
Не так-то будет нам легка.
Оно сидит в глубоких норах,
В мозгах, в сердцах, в телесных порах
И даже — выскажусь вполне —
В тебе, читатель, и во мне.Ты проявил в борьбе геройство.
Я в переделках тоже был.
Но не у всех такое свойство —
Уметь хранить геройский пыл.
Кой-где ребятки чешут пятки:
«Вот Новый год, а там и святки…»
Кой-где глаза, зевая, трут:
«Ах-ха!.. Соснем… Потом… за труд…»Для вора надобны ль отмычки,
Коль сторож спит и вход открыт?
Где есть мещанские привычки,
Там налицо — мещанский быт.
Там (пусть советские) иконы,
Там неизменные каноны,
Жрецы верховные, алтарь…
Там, словом, всё, что было встарь.Там — общепризнанное мненье,
Там — новый умственный Китай,
На слово смелое — гоненье,
На мысль нескованную — лай;
Там — тупоумие и чванство,
Самовлюбленное мещанство,
Вокруг него обведена
Несокрушимая стена… Узрев подобную угрозу,
Сказать по правде — я струхнул.
И перейти решил на прозу.
В стихах — ведь вон куда махнул!
Трусливо начал, а кончаю…
Совсем беды себе не чаю…
А долго ль этак до беды?
Стоп. Заметать начну следы.Я вообще… Я не уверен…
Я, так сказать… Согласен, да…
Я препираться не намерен…
И не осмелюсь никогда…
Прошу простить, что я так резко…
Твое, читатель, мненье веско…
Спасибо. Я себе не враг:
Впредь рассчитаю каждый шаг.Я тож, конечно, не из стали.
Есть у меня свои грехи.
Меня печатать реже стали —
Вот за подобные стихи.
Читатель милый, с Новым годом!
Не оскорбись таким подходом
И — по примеру прошлых лет —
Прими сердечный мой привет!
Вот один иль единица
Очень тонкая, как спица.
А вот это цифра два,
Полюбуйся, какова!
Выгибает двойка шею,
Волочится хвост за нею.
А за двойкой — посмотри —
Выступает цифра три.
Тройка — третий из значков —
Состоит из двух крючков.
За тремя идут четыре,
Острый локоть оттопыря.
А потом пошла плясать
По бумаге цифра пять.
Руку вправо протянула,
Ножку круто изогнула.
Цифра шесть — дверной замочек:
Верху крюк, внизу кружочек.
Вот семерка — кочерга,
У нее одна нога.
У восьмерки два кольца
Без начала и конца.
Цифра девять иль девятка —
Цифровая акробатка:
Если на голову встанет,
Цифрой шесть девятка станет.
Цифра вроде буквы «О» —
Это ноль иль ничего.
Круглый ноль такой хорошенький,
Но не значит ничегошеньки!
Если ж слева, рядом с ним,
Единицу примостим,
Он побольше станет весить,
Потому что это — десять.
Эти цифры по порядку
Запиши в свою тетрадку.
Я про каждую сейчас
Сочиню тебе рассказ.
1
В задачнике жили
Один да один.
Пошли они драться
Один на один.
Но скоро один
Зачеркнул одного.
И вот не осталось
От них ничего.
А если б дружили
Они меж собою,
То долго бы жили
И было б их двое!
2
Две сестрицы — две руки
Рубят, строят, роют,
Рвут на грядке сорняки
И друг дружку моют.
Месят тесто две руки —
Левая и правая,
Воду моря и реки
Загребают, плавая.
3
Три цвета есть у светофора,
Они понятны для шофера:
Красный свет —
Проезда нет.
Желтый —
Будь готов к пути,
А зеленый свет — кати!
4
Четыре в комнате угла.
Четыре ножки у стола.
И по четыре ножки
У мышки и у кошки.
Бегут четыре колеса,
Резиною обуты.
Что ты пройдешь за два часа,
Они — за две минуты.
5
Пред тобой — пятерка братьев.
Дома все они без платьев.
А на улице зато
Нужно каждому пальто.
6
Шесть
Котят
Есть
Хотят.
Дай им каши с молоком.
Пусть лакают языком,
Потому что кошки
Не едят из ложки.
7
Семь ночей и дней в неделе.
Семь вещей у вас в портфеле:
Промокашка и тетрадь,
И перо, чтобы писать,
И резинка, чтобы пятна
Подчищала аккуратно,
И пенал, и карандаш,
И букварь — приятель ваш.
8
Восемь кукол деревянных,
Круглолицых и румяных,
В разноцветных сарафанах
На столе у нас живут.
Всех Матрешками зовут.
Кукла первая толста,
А внутри она пуста.
Разнимается она
На две половинки.
В ней живет еще одна
Кукла в серединке.
Эту куколку открой —
Будет третья во второй.
Половинку отвинти,
Плотную, притертую, —
И сумеешь ты найти
Куколку четвертую.
Вынь ее да посмотри,
Кто в ней прячется внутри.
Прячется в ней пятая
Куколка пузатая,
А внутри пустая.
В ней живет шестая.
А в шестой —
Седьмая,
А в седьмой —
Восьмая.
Эта кукла меньше всех,
Чуть побольше, чем орех.
Вот, поставленные в ряд,
Сестры-куколки стоят.
— Сколько вас? — у них мы спросим,
И ответят куклы: — Восемь!
9
К девяти без десяти,
К девяти без десяти,
К девяти без десяти
Надо в школу вам идти.
В девять слышится звонок.
Начинается урок.
К девяти без десяти
Детям спать пора идти.
А не ляжете в кровать —
Носом будете клевать!
0
Вот это ноль иль ничего.
Послушай сказку про него.
Сказал веселый, круглый ноль
Соседке-единице:
— С тобою рядышком позволь
Стоять мне на странице!
Она окинула его
Сердитым, гордым взглядом:
— Ты, ноль, не стоишь ничего.
Не стой со мною рядом!
Ответил ноль: — Я признаю,
Что ничего не стою,
Но можешь стать ты десятью,
Коль буду я с тобою.
Так одинока ты сейчас,
Мала и худощава,
Но будешь больше в десять раз,
Когда я стану справа.
Напрасно думают, что ноль
Играет маленькую роль.
Мы двойку в двадцать превратим.
Из троек и четверок
Мы можем, если захотим,
Составить тридцать, сорок.
Пусть говорят, что мы ничто, —
С двумя нолями вместе
Из единицы выйдет сто,
Из двойки — целых двести!
Я кикимора похвальный,
Не шатун, шишига злой.
Пробегу я, ночью, спальной,
Прошмыгну к стене стрелой,
И сижу в углу печальный, —
Что ж мне дали лик такой?
Ведь шишига — соглядатай,
Он нечистый, сатана,
Он в пыли дорог оратай,
Вспашет прахи, грусть одна,
Скажет бесу: «Бес, сосватай», —
Скок бесовская жена.
Свадьбу чертову играет,
Подожжет чужой овин,
Задирает, навирает,
Точно важный господин,
Подойди к нему, облает,
Я же смирный, да один.
Вот тут угол, вот тут печка,
Я сижу, и я пряду.
С малым ликом человечка,
Не таю во лбу звезду.
Полюбил кого, — осечка,
И страдаю я, и жду.
Захотел я раз пройтиться,
Вышел ночью, прямо в лес.
И пришлось же насладиться,
Не забуду тех чудес.
Уж теперь, когда не спится,
Прямо — к курам, под навес.
Только в лес я, — ухнул филин,
Рухнул камень, бухнул вниз.
На болоте дьявол силен,
Все чертяки собрались.
Я дрожу, учтив, умилен, —
Что уж тут! Зашел, — держись!
Круглоглазый бес на кручу
Сел и хлопает хвостом.
Прошипел: «А вот-те взбучу!»
По воде пошел содом.
Рад, навозную я кучу
Увидал: в нее — как в дом.
Поднялось в болоте вдвое,
Всех чертей спустила глыбь.
С ними бухало ночное,
Остроглазый ворог, выпь,
Водный бык, шипенье злое, —
И пошла в деревьях зыбь.
Буря, сбившись, бушевала,
В уши с хохотом свистя.
Воет, ноет, все ей мало,
Вдруг провизгнет, как дитя,
Крикнет кошкой: «Дайте сала!»
Дунет в хворост, шелестя.
А совсем тут рядом с кучей,
Где я спрятался, как в дом,
Малый чертик, червь ползучий,
Мне подмигивал глазком
И, хлеща крапивой жгучей,
Тренькал тонким голоском.
Если выпь, — бугай, — вопила
И гудела, словно медь,
Выпь и буря, это — сила,
Впору им взломать и клеть,
А чтоб малое страшило
Сечь меня, — не мог стерпеть!
Я схватил чертенка-злюку,
Он в ладонь мне зуб вонзил.
Буду помнить я науку,
Прочь с прогулки, что есть сил.
И сосу за печкой руку,
Грустный, сам себе немил.
От сидячей этой жизни
Стал я толст, и стал я бел.
Я непризнанный в отчизне,
Оттого что я несмел.
Саван я пряду на тризне,
Я запечный холстодел.
По морям промчался Аттис на летучем, легком челне,
Поспешил проворным бегом в ту ли глушь фригийских лесов,
В те ли дебри рощ дремучих, ко святым богини местам.
Подстрекаем буйной страстью, накатившей яростью пьян,
Оскопил он острым камнем молодое тело свое.
И себя почуял легким, ощутив безмужнюю плоть,
Окропляя теплой кровью кремнистый выжженный луг.
Он взмахнул в руке девичьей полнозвучный гулкий тимпан.
Это твой тимпан, Кибела, твой святой, о матерь, тимпан!
В кожу бычью впились пальцы. Под ладонью бубен запел.
Завопив, к друзьям послушным исступленный голос воззвал:
«В горы, Галлы! В лес Кибелы! В дебри рощ спешите толпой!
В горы, Галлы, Диндимены госпожи покорная тварь!
Рой изгнанников, за мной понеслись вы к чужим краям,
По следам моим промчавшись, повинуясь речи моей.
Не страшил нас вал соленый, не смутила зыбкая хлябь.
Презирая дар Венеры, оскопили вы свою плоть.
Веселитесь, быстро мчитесь, пусть взыграет сердце в груди!
Порадейте в честь богини! Поспешите, Галлы, за мной!
В лес фригийский! В дом Кибелы! Ко святым фригийским местам?
Там рокочет гулко бубен, там кимвалы звонко звенят.
Там Менад, плющом увитых, хороводы топчут траву.
Восклицают там Менады, в исступленной пляске кружась:
Там безумствует богини вдохновенно-буйная рать!
Нам туда помчаться надо! Нас туда желания зовут!»
Дева телом, бледный Аттис так вопил, сзывая друзей.
Отвечал мгновенным воплем одержимый, бешеный сонм,
Зазвенела медь кимвалов. Загудел протяжно тимпан.
По хребтам зеленой Иды полетел, спеша, хоровод.
Ударяет в бубен Аттис, задыхаясь, хрипло кричит.
Обезумев, мчится Аттис через дебри, яростный вождь.
Так, упряжки избегая, мчится телка, скинув ярмо.
За вождем, за буйной девой, в исступлении Галлы летят.
И к святилищу Кибелы добежал измученный рой
И уснул в изнеможенье, не вкусив Цереры даров.
Долгий сон тяжелой дремой утомленным веки смежил.
Под покровом тихой лени угасает ярости пыл.
Но когда наутро солнца воссиял сверкающий глаз,
Сквозь эфир, над морем страшным, над пустынным ужасом гор,
И прогнал ночные тени огненосных коней полет,
Тут покинул, вдаль умчавшись, быстролетный Аттиса сон.
В мощном лоне Пасифея приняла крылатого вновь.
Исчезает в сердце ярость, легковейный входит покой.
Все, что сделал, все, что было, вспоминает Аттис дрожа,
Понимает ясным взором, чем он стал, куда залетел.
С потрясенным сердцем снова он идет на берег морской,
Видит волн разбег широкий. Покатились слезы из глаз.
И свою родную землю он призвал с рыданьем в груди.
«Мать моя, страна родная, о моя родная страна!
Я, бедняк, тебя покинул, словно раб и жалкий беглец.
На погибельную Иду ослепленный я убежал.
Здесь хребты сияют снегом. Здесь гнездятся звери во льдах,
В их чудовищные норы я забрел по тайной щели.
Где же ты, страна родная? Как найду далекий мой край?
По тебе душа изныла, по тебе тоскуют глаза.
В этот миг короткий ярость ослабела в сердце моем.
Или мне в лесах скитаться, от друзей и дома вдали,
От тебя вдали, отчизна, вдалеке от милых родных?
Не увижу я гимнасий, площадей и шумных палестр
Я, несчастный, их покинул. Буду снова, снова рыдать.
О, как был я горд и счастлив, о, как много я пережил!
Вот я дева, был мужчиной, был подростком, юношей был,
Был палестры лучшим цветом, первым был на поле борьбы.
От гостей гудели двери, от шагов был теплым порог.
Благовонными венками был украшен милый мой дом.
От постели, вечно весел, подымался я поутру.
И теперь мне стать служанкой, стать Кибелы верной рабой!
Стать Менадой, стать калекой, стать бесплодным, бедным скопцом!
Стать бродягой в дебрях Иды, на хребтах, закованных в лед!
По лесным влачиться щелям во фригийских страшных горах!
Здесь козел живет скакуний, здесь клыкастый бродит кабан!
Ой-ой-ой! Себя сгубил я! Ой-ой-ой! Что сделать я мог!»
Чуть сорвался вопль плачевный с утомленных розовых губ,
Чуть до слуха гор богини долетел раскаянья стон,
Тотчас львов своих Кибела отпрягает, снявши ярмо,
Бычьих стад грозу и гибель, подстрекает левого так:
«Поспеши, мой друг свирепый, в богохульца ужас всели!
Пусть, охвачен темным страхом, возвратится в дебри лесов
Тот безумец, тот несчастный, кто бежал от власти моей.
Выгибай дугою спину, ударяй ужасным хвостом,
Дебри гор наполни ревом, пусть рычанью вторит земля!..»
Вы, други, вы опять со мною,
Под тенью тополей густою,
С златыми чашами в руках,
С любовью, с дружбой на устах!
Други! сядьте и внемлите
Музы ласковой совет.
Вы счастливо жить хотите
На заре весенних лет?
Отгоните призрак славы!
Для веселья и забавы
Сейте розы на пути;
Скажем юности: лети!
Жизнью дай лишь насладиться;
Полной чашей радость пить:
Ах! не долго веселиться
И не веки в счастьи жить!
Но вы, о други, вы со мною,
Под тенью тополей густою,
С златыми чашами в руках,
С любовью, с дружбой на устах.
Станем, други, наслаждаться,
Станем розами венчаться;
Лиза! сладко пить с тобой,
С нимфой резвой и живой!
Ах! обнимемся руками,
Сединим уста с устами,
Души в пламени сольем,
То воскреснем, то умрем!...
Вы ль, други милые, со мною,
Под тенью тополей густою,
С златыми чашами в руках,
С любовью, с дружбой на устах?
Я, любовью, упоенной,
Вас забыл, мои друзья!
Как сквозь облак вижу темной
Чаши золотой края!...
Лиза розою пылает;
Грудь любовию полна;
Улыбаясь, наливает
Чашу светлого вина.
Мы потопим горесть нашу,
Други! в эту полну чашу;
Выпьем разом и до дна
Море светлого вина!
Друзья! уж месяц над рекою,
Почили рощи сладким сном;
Но нам ли здесь искать покою
С любовью, с дружбой и вином?
О радость! радость! Вакх веселой
Толпу утех сзывает к нам;
А тут в одежде легкой, белой,
Эрато гимн поет друзьям:
«Часы крилаты! не летите,
И счастье мигом хоть продлите!»
Увы! бегут счастливы дни,
Бегут, летят стрелой они!
Ни лень, ни счастья наслажденья,
Не могут их сдержать стремленья,
И время, сильною рукой,
Погубит радость и покой.
Луга веселые, зелены,
Ручьи кристальные, и сад,
Где мшисты дубы, древни клены,
Сплетают вечну тень прохлад;
Ужель вас зреть не буду боле?
Ужели там, на ратном поле,
Судил мне рок сном вечным спать?
Свирель и чаша золотая
Там будут в прахе истлевать;
Покроет их трава густая,
Покроет, и ни чьей слезой
Забвенный прах не окропится…
Заране должно ли крушиться?
Умру, и все умрет со мной!...
Но вы еще, друзья, со мною,
Под тенью тополей густою,
С златыми чашами в руках,
С любовью, с дружбой на устах.
Давно уже тебя мне хочется спросить:
Что таки ты весь день изволишь говорить?
Лиса увидевши сороку вопрошала;
Я чаю есть что перенять
Когда ты станешь рассуждать. —
Все что я говорю, сорока отвечала:
Относится к тому, чтоб истинну вещей
Открыв, других наставить в ней.
И так большим моим стараньем предуспела,
Что я кого бы ни взяла,
От жука до орла,
Ясняе всех ее исследовать умела,
И толк дала.
Большое, говорит лисица: одолженье
Мне было бы твое услышать наставленье;
Когда бы ты не в труд сочла.
Как иногда педант глубоко-изученный,
Наукой и собой надут и зараженный,
Готовясь преподать спасительный урок,
Сперьва вперед и взад кафедры зашагает;
И важно в носовой свой шелковой платок
Утрется, и потом уж слово начинает.
Так точно на суку сорока повертясь,
И поучение подать расположась,
Сперьва вперед и взад с осанкой выступала,
И справа нос об сук и слева подчищала;
Потом приняв ученый вид,
Я рада, говорит:
Моим делиться дарованьем.
Пусть пользуется всяк и малой и большой,
Открытым мне познаньем.
Послушай; о тебе самой
Теперь я рассуждала:
Ты ведь четыре у себя
Ноги до этих пор считала;
А не четыре их. Хоть странно для тебя
Покажется; но знай, все чтоб я ни сказала
Не доказав не оставляла.
Послушай, и сама признаешся тогда:
Приметила ли ты когда
Ты ступишь, то всегда
Нога твоя в движеньи;
Когда же ты стоишь в покойном положеньи
То и нога твоя покоится тогда?
Но этим я еще не все ведь доказала;
А слушай что теперь я буду выводить:
Всегда, когда тебе случается ходить,
То все нога твоя не по земле-ль ступает?
Приметь же ты свой хвост: когда нога шагнет,
То с нею тож и хвост подастся твой вперед;
И как нога твоя то тут, то там бывает,
То так точнехонько и хвост твой выступает;
А из того теперь и нужно заключить.
Что хвост твой пятою ногою должен быть;
И вот, на чудное по видимости мненье,
При доказательстве тебе мое решенье. —
Не образумившись от мудрых толь речей,
Лисица пятую поджав смиренно ногу
Пошла, и всю дорогу
Твердила: стало быть не меж одних людей
Чем кто глупяе,
Тем в доказательствах сильняе.
БалладаУмен и учен монах Артамон,
И оптик, и физик, и врач он,
Но вот уж три года бежит его сон,
Три года покой им утрачен.
Глаза его впалы, ужасен их вид,
И как-то он странно на братий глядит.Вот братья по кельям пошли толковать:
«С ума, знать, сошел наш ученый!
Не может он есть, не может он спать,
Всю ночь он стоит пред иконой.
Ужели (господь, отпусти ему грех!)
Он сделаться хочет святее нас всех?»И вот до игумена толки дошли,
Игумен был строгого нрава:
Отца Гавриила моли не моли, -
Ты грешен, с тобой и расправа!
«Монах, — говорит он, — сейчас мне открой,
Что твой отравляет так долго покой?»И инок в ответ: «Отец Гавриил,
Твоей покоряюсь я воле.
Три года я страшную тайну хранил,
Нет силы хранить ее доле!
Хоть тяжко мне будет, но так уж и быть,
Я стану открыто при всех говорить.Я чаю, то знаете все вы, друзья,
Что, сидя один в своей келье,
Давно занимался механикой я
И разные варивал зелья,
Что силою дивных стекол и зеркал
В сосуды я солнца лучи собирал.К несчастью, я раз, недостойный холоп,
В угодность познаний кумиру,
Затеял составить большой телескоп,
Всему в удивление миру.
Двух братьев себе попросил я помочь,
И стали работать мы целую ночь.И множество так мы ночей провели,
Вперед подвигалося дело,
Я лил, и точил, и железо пилил,
Работа не шла, а кипела.
Так, махина наша, честнейший отец,
Поспела, но, ах, не на добрый конец.Чтоб видеть, как силен мой дивный снаряд,
Трубу я направил на гору,
Где башни и стены, белеясь, стоят,
Простому чуть зримые взору.
Обитель святой Анастасии там.
И что же моим показалось очам? С трудом по утесам крутым на коне
Взбирается витязь усталом,
Он в тяжких доспехах, в железной броне,
Шелом с опущенным забралом,
И, стоя с поникшей главой у ворот,
Отшельница юная витязя ждет.И зрел я (хоть слышать речей их не мог),
Как обнял свою он подругу,
И ясно мне было, что шепчет упрек
Она запоздалому другу.
Но вместо ответа железным перстом
На наш указал он отшельнице дом.И кудри вилися его по плечам,
Он поднял забрало стальное,
И ясно узрел я на лбу его шрам,
Добытый средь грозного боя.
Взирая ж на грешницу, думал я, ах,
Зачем я не витязь, а только монах! В ту пору дни на три с мощами к больным
Ты, честный отец, отлучился,
Отсутствием я ободренный твоим
Во храме три дня не молился,
Но до ночи самой на гору смотрел,
Где с юной отшельницей витязь сидел.Помощников двух я своих подозвал,
Мы сменивать стали друг друга.
Такого, каким я в то время сгорал,
Не знал никогда я недуга.
Когда ж возвратился ты в наш монастырь,
По-прежнему начал читать я псалтырь.Но все мне отшельницы чудился лик,
Я чувствовал сердца терзанье,
Товарищей двух ты тогда же расстриг
За малое к службе вниманье,
И я себе той же судьбы ожидал,
Но, знать, я смущенье удачней скрывал.И вот уж три года, лишь только взойдет
На небо дневное светило,
Из церкви меня к телескопу влечет
Какая-то страшная сила.
Увы, уж ничто не поможет мне ныне,
Одно лишь осталось: спасаться в пустыне».Так рек Артамон, и торжественно ждет
В молчанье глубоком собранье,
Какому игумен его обречет
В пример для других наказанью.
Но, брови нахмурив, игумен молчит,
Он то на монаха, то в землю глядит.Вдруг снял он клобук, и рассеченный лоб
Собранью всему показался.
«Хорош твой, монах, — он сказал, — телескоп,
Я в вражии сети попался!
Отныне игуменом будет другой,
Я ж должен в пустыне спасаться с тобой».
1
Миг
Какое слово мне дано!..
Оно важнее всех; оно
Есть всё!.. Конечно, власть и слава,
Печаль, веселье и забава…
Увы! и счастие сердец,
И чувство сладкого покоя,
И самая любовь, о Хлоя!
Ее начало и конец —
Не есть ли миг единый в свете?
Теперь я, например сказать,
Сижу покойно в кабинете,
Хочу к тебе стихи писать;
Но если ты в сей миг явишься,
В меня влюбленной притворишься,
То в миг — спокойствие прощай!
Стихи в камин!.. у ног прекрасной
Лежу, горю любовью страстной!
Лишь только шутку продолжай,
Я в миг смелее, Хлоя, буду,
Учтивость, может быть, забуду,
И в миг… откроется обман!
Тогда, как хладный истукан,
Душою в миг оледенею;
От страсти пылкой исцелюсь,
И в миг — с тобою засмеюсь.
Так вы любезностью своею
Нас в миг пленяете всегда,
Не думая пленяться нами!
Но в миг же, Хлоя, иногда
В сетях бываете и сами;
Кто был смешон, в миг станет мил;
Но миг — и след любви простыл!
В один же миг — ах! мысль ужасна! —
Дерзнет нескромность утверждать,
Что ты была, была прекрасна;
Но в миг — велю ей замолчать!
2
Картина
Картина мне мила в Природе,
Когда я с сердцем на свободе
Гуляю по коврам лугов,
Смотрю вдали на мрак лесов,
Лучами солнца оглашённых,
Или на лабиринт ручьев,
Самой Натурой проведенных
В изгибах для красы полей.
Картина мне мила в поэте,
Когда он кистию своей
Цветы наводит на предмете
И пишет словом, как рукой.
Картина мне мила — в картине,
Когда волшебною игрой
Все краски дышат на холстине
И лица говорить хотят;
Я, правда, не знаток, но рад
Всегда Корреджию дивиться
И даже — в полотно влюбиться.
Но я бываю враг картин,
Когда прелестницы желают
Быть только ими для мужчин
И всё другое забывают.
Цветы и краски хороши;
Но ах! в картине нет души!
3
Дверь
В златой прекрасный век
Не ведал человек
Ни двери, ни замков железных,
И дом и сердце открывал
Для братьев, ближних и любезных, —
Так всех людей он называл.
Но время пременилось,
И гибельное зло,
Увы! к нам в дверь вошло,
Замок с собою принесло,
И сердце с домом затворилось.
Стал смертный — камергер с ключем;
Сидит за дверью и не всем
Ее охотно отпирает;
По стуку человека знает:
Как рыба, притаясь, молчит,
Когда рукою в дверь стучит
Досадный кредитор, проситель
С бумагою, без серебра;
Или старинный покровитель,
В немилость впавший у двора;
Или любовница с слезами,
Уже оставленная нами!
Нет дома! верь или не верь:
Для них не отопрется дверь.
Но двери настежь для случайных,
Для их друзей, известных, тайных,
Для челобитчика с мешком,
Для камердинера с письмом
От женщины, душе любезной
Или другим чем нам полезной;
Для миловидных подлецов
И наших ревностных льстецов!
Блажен, кто двери запирает
Всегда для глупых, злых людей
И вместе с сердцем отворяет
Их только для своих друзей!
О мучениках слова,
И честныя слова
Пусть повторятся снова.
Москва.
Типография Вильде, Малая Кисловка, собственный дом.
За морем далеким, в стране благодатной,
Там рыцарский замок роскошный стоял,
И рыцарь с семьею, богатый и знатный,
В том замке прекрасном подолгу живал.
Могучим, всесильным он был властелином
Над множеством слуг и прилежных рабов,
И добрым, хорошим он был господином;
Всегда всем он помощь подать был готов.
Отрадней всего сознавать ему было,
Что сына наследника он уж имел;
О нем его сердце болезненно ныло,
Он знал—будет сыну тяжелый удел.
Не раз предавался он думам тяжелым
О том: кому сына доверить учить,
Полезным чтоб быть мог он в возрасте зрелом
И жизнь всех несчастных людей облегчить.
И Богом был рыцарь от горя избавлен,
Благое желанье свершилось его:
Был мудрый, достойный наставник приставлен,
Питомца он нежно любил своего.
Вот полночь глухая давно наступила,
И в замке все люди давно уже спят;
Луна бледным светом весь мир озарила,
И звездочки ясныя в небе горят.
Никто не шелохнется в замке безмолвном,
Покой и безлюдье повсюду царят.
Один лишь наставник не спит благородный,
Он с юношей—другом в беседе сидят.
И слушает мальчик учителя речи,
И веет на душу его в них тепло.
Уныло и тускло светилися свечи,
В душе-ж у ребенка так было светло.
— Слушай, так учитель тихо говорит,
Слушай, как на свете жить нам Бог велит:
Богу постоянно с верою молись,
Добрых дел полезных делать не стыдись.
Мать люби всем сердцем, добраго отца,
Милость ты получишь Вышняго Творца,
Не давай ты сильным немощных губить,
Слабых приучайся с малых лет любить,
В сердце своем радость будешь ощущать,
Если бедных станешь твердо защищать.
— Добрый мой учитель,—юноша сказал,
Головой кудрявой на грудь ему пал,
Все это исполню, что ты говоришь,
Стану я любить всех так, как ты велишь.
Буду чтить я Бога, чтить отца и мать,
Жить для всех, стараться всем свободу дать.
Много изменю я, выросши большой,
Сделаю порядок я тогда иной;
Всем рабам оковы тяжкия сниму,
Когда я правление замком сим возьму.
Пусть все Бога хвалят, для себя живут,
Что себе посеют, пусть то и возьмут.
Вот смотрю на клетки; сердце все грустит,
Хочется на волю птичек отпустить.
Так тогда и будет—верно говорю:
Всем своим я клеткам дверцы отворю,
Орел молодой возмужал, оперился,
И сильным, могучим он рыцарем стал,
И с ласковым взором к рабам обратился,
И слово прекрасное всем им сказал:
"Бога Всемогущаго в помощь призываю,
"Жизни путь свободный всем я вам даю,
"Вас на труд, на волю всех я отпускаю
«И за вас я Бога пламенно молю.»
Прошло с той поры уже времени много,
И витязь могучий в могилу сошел,
И после борьбы в этой жизни убогой,
В ней мирный покой своей жизни нашел.
И там-же, в могиле, лежит тот учитель,
Что доброе семя в птенце молодом,
Как мудрый наставник и честный мыслитель,
Посеял и видел плоды их на нем.
И время бежит… поколенья сменяют
Друг друга; за старым и новое мрет,
Но память о рыцаре все сохраняют,
А с ним и учитель его не умрет.
Т. Яковлев.
Вот и Качалов лесок,
Вот и пригорок последний.
Как-то шумлив и легок
Дождь начинается летний,
И по дороге моей,
Светлые, словно из стали,
Тысячи мелких гвоздей
Шляпками вниз поскакали —
Скучная пыль улеглась…
Благодарение богу,
Я совершил еще раз
Милую эту дорогу.
Вот уж запасный амбар,
Вот уж и риги… как сладок
Теплого колоса пар!
— Останови же лошадок!
Видишь: из каждых ворот
Спешно идет обыватель.
Всё-то знакомый народ,
Что ни мужик, то приятель.«Здравствуйте, братцы!» — «Гляди,
Крестничек твой-то, Ванюшка!»
— «Вижу, кума! погоди,
Есть мальчугану игрушка».
— «Здравствуй, как жил-поживал?
Не понапрасну мы ждали,
Ты таки слово сдержал.
Выводки крупные стали;
Так уж мы их берегли,
Сами ни штуки не били.
Будет охота — пали!
Только бы ноги служили.
Вишь ты лядащий какой,
Мы не таким отпускали:
Словно тебя там сквозь строй
В зиму-то трижды прогнали.
Право, сердечный, чуть жив;
Али неладно живется?»
— «Сердцем я больно строптив,
Попусту глупое рвется.
Ну, да поправлюсь у вас,
Что у вас нового, братцы?»«Умер третьеводни Влас
И отказал тебе святцы».
— «Царство небесное! Что,
Было ему уж до сотни?»
— «Было и с хвостиком сто.
Чудны дела-то господни!
Не понапрасну продлил
Эдак-то жизнь человека:
Сто лет подушны платил,
Барщину правил полвека!»«Как урожай?» — «Ничего.
Горе другое: покрали
Много леску твоего.
Мы станового уж звали.
Шут и дурак наголо!
Слово-то молвит, скотина,
Словно как дунет в дупло,
Несообразный детина!
„Стан мой велик, говорит,
С хвостиком двадцать пять тысяч,
Где тут судить, говорит,
Всех не успеешь и высечь!“ —
С тем и уехал домой,
Так ничего не поделав:
Нужен-ста тут межевой
Да епутат от уделов!
В Ботове валится скот,
А у солдатки Аксиньи
Девочку — было ей с год —
Съели проклятые свиньи;
В Шахове свекру сноха
Вилами бок просадила —
Было за что… Пастуха
Громом во стаде убило.
Ну уж и буря была!
Как еще мы уцелели!
Колокола-то, колокола —
Словно о пасхе гудели!
Наши речонки водой
Налило на три аршина,
С поля бежала домой,
Словно шальная, скотина:
С ног ее ветер валил.
Крепко нам жаль мальчугана:
Этакой клоп, а отбил
Этто у волка барана!
Стали Волчком его звать —
Любо! Встает с петухами,
Песни начнет распевать,
Весь уберется цветами,
Ходит проворный такой.
Матка его проводила:
„Поберегися, родной!
Слышишь, какая завыла!“
— „Буря-ста мне нипочем, —
Я — говорит — не ребенок!“
Да размахнулся кнутом
И повалился с ножонок!
Мы посмеялись тогда,
Так до полден позевали;
Слышим — случилась беда:
„Шли бы: убитого взяли!“
И уцелел бы, да вишь
Крикнул дурак ему Ванька;
„Что ты под древом сидишь?
Хуже под древом-то… Встань-ка!“
Он не перечил — пошел,
Сел под рогожей на кочку,
Ну, а господь и навел
Гром в эту самую точку!
Взяли — не в поле бросать,
Да как рогожу открыли,
Так не одна его мать —
Все наши бабы завыли:
Угомонился Волчок —
Спит себе. Кровь на рубашке,
В левой ручонке рожок,
А на шляпенке венок
Из васильков да из кашки! Этой же бурей сожгло
Красные Горки: пониже,
Помнишь, Починки село —
Ну и его… Вот поди же!
В Горках пожар уж притих,
Ждали: Починок не тронет!
Смотрят, а ветер на них
Пламя и гонит, и гонит!
Встречу-то поп со крестом,
Дьякон с кадилами вышел,
Не совладали с огнем —
Видно, господь не услышал!.. Вот и хоромы твои,
Ты, чай, захочешь покою?..»
— «Полноте, други мои!
Милости просим за мною…»Сходится в хате моей
Больше да больше народу:
«Ну, говори поскорей,
Что ты слыхал про свободу?»
Спокойте грудь мою часы сей темной ночи,
Не лейте больше слез мои печальны очи:
Отдвигни грусти прочь, уйми мой тяжкий стон,
Отрада страждущих о ты дражайший сонъ!
Безмерна страсть моя, тоска моя безмерна;
Ково я толь люблю, та стала мне неверна.
От Дористеи ли льзя было ждать измен,
Вещал так некогда на ложе Осяген:
Всяк ею день тоска моя усугублялась,
Когда со пастухом другим она слюблялась:
И ввергла на конец во ров меня она,
Унывна кажется мне вся сия страна:
Стеня мне кажется струи в потоки плещут,
И солнечны лучи темняе ныне блещут:
Не весело поют и птички в сих кустах:
Пременно стало все в плачевных сих местах:
Свою алькмена здесь являя гнусну службу,
Старалась утвердить в любви порочной дружбу,
Ты щастлив Тимократъ… Ты щастливъ; будь любим.
Владей во щастии сокровищем моим.
Какое зрелище теперь воображаю!
Я сам себя, я сам сей мыслью поражаю:
Во сердце трепет, шум во тяжкой голове;
Любезну мыслью зрю на мягкой с ним траве.
С чужих пришед лугов пастушку он целует:
Она ево как он со нежностью милуеть:
И все приятности имел которы я,
Являет уж не мне любовница моя:
Не мой уже восторг в восторг ее приводит,
И сладости уже с другим она находить:
Уже со гряд моих не я снимаю плод,
И с нив моих не я сожну в сей тучныи годъ;
Ево, саженна мной клубника насышает,
Ево, а не меня пастушка восхищает,
Не возвратятся дни протедшия весны:
Прошла ея любовь: проходят тако сны.
Прошли минуты те, мы в кои целовались,
А с ними и мои утехи миновались.
Скошенная трава уже не возрастет,
Увянувший цветок во век не расцветет.
О Дористея! Ты мя крепко поражаешь,
Твердив: ты горлице в любови подражаешь;
Но горлица в любви любовнику не льстит,
И от нево она с другимь не отлетить:
Не будет никогда другова лобызати:
А ты уж не меня стремишься осязати,
Забывь, колико мне пастушка ты мила,
То помня чья теперь, не помня чья была;
Довольствуйся своей довольствуйся Исменой.
И се увидел он любезну со Алькменой,
И с Тимократом тут: увидел, онемел:
Не громь ли надо мной, он мыслит, возгремел:
И жив ли я еще! Я жив и ето вижу!
Я паче смерти жизнь такую ненавижу.
Не мучься, ведай ты, что етот Тимократ,
Пастушке сей жених, а Дористее брат.
Я их сосватала, а он боясь отказа,
Чтобь не было о немь к стыду ево расказа,
Что он пришед на наш прекрасный етот дол,
Сорвати розу мня лиш руку укололь:
Таился и тебя ко ревности подвигнул,
Доколе своево желанья не достигнул.
Меня в полуночи луч солнца осиял,
Отхлынуль от меня меня топивший вал,
Болото вязкое в минуту осушилось,
И сердче горестей в минуту всех лишилось.
Беседовав пастух и проводив гостей,
Остался в шалаше с возлюбленной своей:
А он горячности пастушки возбуждает:
Пастушка пастуха взаимно услаждает.
Не каждый умеет петь,
Не каждому дано яблоком
Падать к чужим ногам.
Сие есть самая великая исповедь,
Которой исповедуется хулиган.
Я нарочно иду нечёсаным,
С головой, как керосиновая лампа, на плечах.
Ваших душ безлиственную осень
Мне нравится в потёмках освещать.
Мне нравится, когда каменья брани
Летят в меня, как град рыгающей грозы,
Я только крепче жму тогда руками
Моих волос качнувшийся пузырь.
Так хорошо тогда мне вспоминать
Заросший пруд и хриплый звон ольхи,
Что где-то у меня живут отец и мать,
Которым наплевать на все мои стихи,
Которым дорог я, как поле и как плоть,
Как дождик, что весной взрыхляет зеленя.
Они бы вилами пришли вас заколоть
За каждый крик ваш, брошенный в меня.
Бедные, бедные крестьяне!
Вы, наверно, стали некрасивыми,
Так же боитесь бога и болотных недр.
О, если б вы понимали,
Что сын ваш в России
Самый лучший поэт!
Вы ль за жизнь его сердцем не индевели,
Когда босые ноги он в лужах осенних макал?
А теперь он ходит в цилиндре
И лакированных башмаках.
Но живёт в нём задор прежней вправки
Деревенского озорника.
Каждой корове с вывески мясной лавки
Он кланяется издалека.
И, встречаясь с извозчиками на площади,
Вспоминая запах навоза с родных полей,
Он готов нести хвост каждой лошади,
Как венчального платья шлейф.
Я люблю родину.
Я очень люблю родину!
Хоть есть в ней грусти ивовая ржавь.
Приятны мне свиней испачканные морды
И в тишине ночной звенящий голос жаб.
Я нежно болен вспоминаньем детства,
Апрельских вечеров мне снится хмарь и сырь.
Как будто бы на корточки погреться
Присел наш клён перед костром зари.
О, сколько я на нём яиц из гнёзд вороньих,
Карабкаясь по сучьям, воровал!
Все тот же ль он теперь, с верхушкою зелёной?
По-прежнему ль крепка его кора?
А ты, любимый,
Верный пегий пёс?!
От старости ты стал визглив и слеп
И бродишь по двору, влача обвисший хвост,
Забыв чутьём, где двери и где хлев.
О, как мне дороги все те проказы,
Когда, у матери стянув краюху хлеба,
Кусали мы с тобой её по разу,
Ни капельки друг другом не погребав.
Я всё такой же.
Сердцем я все такой же.
Как васильки во ржи, цветут в лице глаза.
Стеля стихов злачёные рогожи,
Мне хочется вам нежное сказать.
Спокойной ночи!
Всем вам спокойной ночи!
Отзвенела по траве сумерек зари коса…
Мне сегодня хочется очень
Из окошка луну…
Синий свет, свет такой синий!
В эту синь даже умереть не жаль.
Ну так что ж, что кажусь я циником,
Прицепившим к заднице фонарь!
Старый, добрый, заезженный Пегас,
Мне ль нужна твоя мягкая рысь?
Я пришёл, как суровый мастер,
Воспеть и прославить крыс.
Башка моя, словно август,
Льётся бурливых волос вином.
Я хочу быть жёлтым парусом
В ту страну, куда мы плывём.
«Как царь Фараон, не желаю топить
Младенцев я в нильском течении;
Я тоже не Ирод-тиран; для меня
Противно детей избиенье.
«Пускай ко мне дети придут; я хочу
Наивностью их усладиться,
А с ними и щвабский ребенок большой
Пускай не замедлит явиться».
Так молвил король. Камергер побежал
И ждать себя мало заставил:
Большого ребенка из Швабии он
Привел к королю и представил.
— Ты шваб? — стал расспрашивать добрый король: —
Признайся — чего тут стыдиться?
— Вы правы, — ответил почтительно шваб: —
Я швабом имел честь родиться.
— От скольких же швабов ведешь ты свой род?
Их семь? Отвечай мне по чести.
— От шваба единого я родился,
Родиться не мог от всех вместе.
— А в Швабии лук был каков в этот год?—
Вновь к швабу король обратился.
— Позвольте за спрос вам отвесить поклон:
Отличнейший лук уродился.
— А есть у вас люди великие? — Шваб
На это: «По милости Бога,
У швабов великих людей теперь нет,
Но толстых людей очень много».
— А Менцель, — король продолжал: — получил
Еще хотя пару пощечин?
— Довольно и старых пощечин ему:
Он ими пресытился очень.
— Наружность обманчива, — молвил король: —
Ты вовсе не глуп, в самом деле.
— Причина тому: домовой подменил
Когда-то меня в колыбели.
— Все швабы,— заметил король: — край родной
Привыкли любить больше жизни,
Таж что ж побудило тебя предпочесть
Край чуждый любезной отчизне?
— Я дома, —ответил шваб: — репой одной,
Да кислой капустой питался,
Но если б к обеду я мясо имел,
То дома, конечно б, остался.
— Проси, о чем хочешь, — воскликнул король: —
Все сделаю, швабу в угоду.
Шваб стал на колени: «Молю, государь,
Даруйте опять нам свободу!
Никто не родится холопом на свет;
Свободу, король нам отдайте
И прав человеческих, прав дорогих
Германский народ не лишайте!»
Стоял, потрясенный глубоко, король
В смущении, без царственной позы,
А шваб между тем рукавом вытирал
Из глаз побежавшие слезы.
— Мечты! — наконец, повелитель изрек: —
Прощай и вперед будь умнее!
Но так как лунатик ты, милый мой шваб,
То дам провожатых тебе я.
Двух верных жандармов я дам, чтоб они
Тебя довезли до границы…
Но, чу! барабан — на парад я спешу,
На радость моей всей столицы.
Таков был сердечный, прекрасный конец
Беседы; но с этой минуты
Уж добрый король перестал навсегда
Детей призывать почему-то.
В час ночной, в саду гуляет
Дочь алькальда молодая;
А из ярких окон замка
Звуки флейт и труб несутся.
«Мне несносны стали танцы,
И заученные речи
Этих рыцарей, что взор мой —
Только сравнивают с солнцем.
На меня все веет скукой
С той поры, как ночью лунной,
Под балконом мне явился
Рыцарь с лютней звонкострунной.
Он стоял отважный, стройный,
Очи звездами сверкали;
А лицом он был так бледен,
Будто мрамор древних статуй».
Так мечтала донья Клара
И смотрела вдаль аллеи;
Вдруг прекрасный рыцарь снова
Очутился перед нею.
И рука с рукою, тихо
Шли они… Дрожали звезды,
Ветерок скользил по листьям,
И едва качались розы…
— Посмотри! кивают розы…
Как любовь они пылают…
Но скажи мне, отчего же
Ты, друг милый, покраснела?
— Мне от мошек нет покоя.
Мошки летом ненавистны
Точно также, как евреев
Долгоносая порода.
— Что до мошек и евреев!
Говорит с улыбкой рыцарь;
Посмотри с дерев миндальных
Листья белые слетают.
Бледный рой их наполняет
Воздух чистым ароматом…
Но скажи, моя подруга,
Ты меня всем сердцем любишь?
— Да, люблю тебя, мой милый,
И любить тебя клянуся
Тем, Кого народ еврейский
Увенчал венцом терновым.
— Позабудем об евреях,
Говорит с улыбкой рыцарь;
Блеском палевым облиты
Дремлют зыбкие лилеи.
Дремлют зыбкие лилеи:
К ним лучи склонили звезды;
Но скажи мне, другь прекрасный,
Не обман ли эта клятва?
— Нет во мне обмана, милый!
Как в груди моей ни капли
Не струится крови мавров,
Ни жидовской грязной крови.
— Позабудь жидов и мавров, —
Говорит с улыбкой рыцарь,
И под сень густую миртов
Он уводит донью Клару.
Нежно он ее опутал
Страсти пламенной сетями;
Вот слова короче стали
И длиннее поцелуи…
Соловья напевы льются,
Будто звуки брачной песни;
Светляки в траве зажглися,
Как огни в роскошном зале.
Под навесом листьев темных
Все затихло… Только слышны
Шопот миртов осторожных,
Да цветов благоуханье.
Вдруг из ярких окон замка
Полились потоком звуки…
И очнувшись, донья Клара
Говорит в испуге другу:
— Чу! зовут меня, мой милый!
Но в минуту расставанья
Ты скажи свое мне имя…
Что таить его напрасно!
И смеясь лукаво, рыцарь
Доньи пальчики целует,
Кудри темные и плечи,
И потом ей отвечает:
— Я, сеннора, ваш любовник,
Сын мудрейшего из старцев,
Знаменитого раввина
В Сарагоссе, — Израэля!