Философские стихи про стать

Найдено стихов - 18

Аполлон Григорьев

Завет (из Гете)

Автор Иоганн Гете.
Перевод Аполлона Григорьева.

Внутри души своей живущей
Ты центр увидишь вечно сущий,
В котором нет сомнений нам:
Тогда тебе не нужно правил,
Сознанья свет тебя наставил
И солнцем стал твоим делам.
Вполне твоими чувства станут,
Не будешь ими ты обманут,
Когда не дремлет разум твой,
И ты с спокойствием свободы
Богатой нивами природы
Любуйся вечной красотой.
Но наслаждайся не беспечно,
Присущ да будет разум вечно,
Где жизни в радость жизнь дана.
Тогда былое удержимо,
Грядущее заране зримо,
Минута с вечностью равна.

Арсений Тарковский

Стань самим собой

Когда тебе придется туго,
Найдешь и сто рублей и друга.
Себя найти куда трудней,
Чем друга или сто рублей.

Ты вывернешься наизнанку,
Себя обшаришь спозаранку,
В одно смешаешь явь и сны,
Увидишь мир со стороны.

И все и всех найдешь в порядке.
А ты — как ряженый на святки —
Играешь в прятки сам с собой,
С твоим искусством и судьбой.

В чужом костюме ходит Гамлет
И кое-что про что-то мямлит, —
Он хочет Моиси играть,
А не врагов отца карать.

Из миллиона вероятий
Тебе одно придется кстати,
Но не дается, как назло
Твое заветное число.

Загородил полнеба гений,
Не по тебе его ступени,
Но даже под его стопой
Ты должен стать самим собой.

Найдешь и у пророка слово,
Но слово лучше у немого,
И ярче краска у слепца,
Когда отыскан угол зренья
И ты при вспышке озаренья
Собой угадан до конца.

Дмитрий Мережковский

Сталь

Гляжу с улыбкой на обломок
Могучей стали, — и меня
Быть сильным учишь ты, потомок
Воды, железа и огня!

Твоя краса — необычайна,
О, темно-голубая сталь…
Твоя мерцающая тайна
Отрадна сердцу, как печаль.

А между тем твое сиянье
Нежней, чем в поле вешний цвет:
На нем и детских уст дыханье
Оставить может легкий след.

О, сердце! стали будь подобно —
Нежней цветов и тверже скал, —
Восстань на силу черни злобной,
Прими таинственный закал,

Не бойся ни врага, ни друга,
Ни мертвой скуки, ни борьбы,
Неуязвимо и упруго
Под страшным молотом Судьбы.

Дерзай же, полное отваги,
Живую двойственность храня,
Бесстрастный, мудрый холод влаги
И пыл мятежного огня.

Наум Коржавин

Злоба дня

Нам выпал трудный век —
ни складу в нём, ни ладу.
Его огни слепят —
не видно ничего.
Мы ненавидим тех,
кого жалеть бы надо,
Но кто вовек жалеть
не стал бы никого.
И всё-таки, как знать —
наш суд не слишком скор ли?
Мы злы, а так легко
от злости согрешить.
Мы ненавидим тех,
чьи пальцы жмут нам горло,
Хоть знаем: им теперь
иначе не прожить.
Да, их унять — нельзя,
их убеждать — напрасно.
Но в нашу правду стыд
незнамо как проник.
Мы ненавидим тех,
кто стал рабом соблазна,
Забыв, что тот соблазн
пришел не через них.
Он через нас пришел,
наш дух в силки попался.
Такая в сердце сушь,
что как нам жить сейчас?
Мы ненавидим тех,
чьи жмут нам горло пальцы.
А ненависть в ответ
без пальцев душит нас.

Марина Цветаева

Ветхозаветная тишина…

Ветхозаветная тишина,
Сирой полыни крестик.
Похоронили поэта на
Самом высоком месте.

Так и во гробе ещё — подъём
Он даровал — несущим.
…Стало быть, именно на своём
Месте, ему присущем.

Выше которого только вздох,
Мой из моей неволи.
Выше которого — только Бог!
Бог — и ни вещи боле.

Всечеловека среди высот
Вечных при каждом строе.
Как подобает поэта — под
Небом и над землёю.

После России, где меньше он
Был, чем последний смазчик —
Равным в ряду — всех из ряда вон
Равенства — выходящих.

В гор ряду, в зорь ряду, в гнёзд ряду,
Орльих, по всем утёсам.
На пятьдесят, хоть, восьмом году —
Стал рядовым, был способ!

Уединённый вошедший в круг —
Горе? — Нет, радость в доме!
На́ сорок вёрст высоты вокруг —
Солнечного да кроме

Лунного — ни одного лица,
Ибо соседей — нету.
Место откуплено до конца
Памяти и планеты.

Евгений Евтушенко

Под кожей статуи Свободы

Панчо Вилья — это буду я.
На моём коне, таком буланом,
чувствую себя сейчас болваном,
потому что предали меня.

Был я нищ, оборван и чумаз.
Понял я, гадая, кто виновник:
хуже нету чёрта, чем чиновник,
ведьмы нет когтистее, чем власть.

И пошли мы, толпы мужиков,
за «свободой» — за приманкой ловкой,
будто бы за хитрою морковкой
стадо простодушных ишаков.

Стал я как Христос для мужичья,
и, подняв мачете или вилы,
Мексика кричала: «Вива Вилья!»,
ну, а Вилья — это буду я.

Я, ей-богу, словно пьяный был,
а башка шалеет, если пьян ты,
и велел вплетать я аксельбанты
в чёлки заслуживших их кобыл.

Я у них сидел, как в горле кость,
не попав на удочку богатства.
В их телегу грязную впрягаться
я не захотел. Я дикий конь.

Я не стал Христом. Я слишком груб.
Но не стал Иудою — не сдался,
и, как высший орден государства,
мне ввинтили пулю — прямо в грудь.

Я сиял среди шантанных див
в орденах, как в блямбах
торт на блюде,
Розу, чьей-то пахнущую грудью,

на своё сомбреро посадив.
Было нам сначала хорошо.
Закачалась Мексика от гуда.
Дело шло с трофеями не худо —

со свободой дело хуже шло.
Тот, чей норов соли солоней,
стал не нужен. Нужен стал, кто пресен.
Всадники обитых кожей кресел

победили всадников коней.
И крестьянин снова был оттёрт
в свой навоз бессмертный,
в свой коровник.
Даже в революции чиновник
выживает. Вот какой он, чёрт!

Алексей Кольцов

Вопрос

(Дума)

Как ты можешь
Кликнуть солнцу:
«Слушай, солнце!
Стань, ни с места!
Чтоб ты в небе
Не ходило,
Чтоб на землю
Не светило!»

Стань на берег,
Глянь на море:
Что ты можешь
Сделать морю,
Чтоб вода в нем
Охладела,
Чтобы камнем
Затвердела?
Какой силой
Богатырской
Шар вселенной
Остановишь,
Чтоб не шел он,
Не кружился?
Как же быть мне
В этом мире —
При движеньи —
Без желанья?
Что мне делать
С буйной волей,
С грешной мыслью,
С пылкой страстью?
В эту глыбу
Земляную
Сила неба
Жизнь вложила
И живет в ней,
Как царица!
С колыбели —
До могилы
Дух с землею
Ведут брани:
Земь не хочет
Быть рабою —
И нет мочи
Скинуть бремя;
Духу ж неба
Невозможно
С этой глыбой
Породниться…
Много ль время
Пролетело?
Много ль время
Есть впереди?
Когда будет
Конец брани?
За кем поле?
Бог их знает!
В этой сказке
Цель сокрыта;
В моем толке
Смысла нету,
Чтоб провидеть
Дела божьи…

За могилой
Речь безмолвна;
Вечной тьмою
Даль одета…
Буду ль жить я
В бездне моря?
Буду ль жить я
В дальнем небе?
Буду ль помнить,
Где был прежде?
Что я думал
Человеком?..

Иль за гробом
Все забуду,
Смысл и память
Потеряю?..
Что ж со мною
Тогда будет,
Творец мира,
Царь природы?..

Марина Цветаева

Сивилла

1

Сивилла: выжжена, сивилла: ствол.
Все птицы вымерли, но Бог вошёл.

Сивилла: выпита, сивилла: сушь.
Все жилы высохли: ревностен муж!

Сивилла: выбыла, сивилла: зев
Доли и гибели! — Древо меж дев.

Державным деревом в лесу нагом —
Сначала деревом шумел огонь.

Потом, под веками — в разбег, врасплох,
Сухими реками взметнулся Бог.

И вдруг, отчаявшись искать извне:
Сердцем и голосом упав: во мне!

Сивилла: вещая! Сивилла: свод!
Так Благовещенье свершилось в тот

Час не стареющий, так в седость трав
Бренная девственность, пещерой став

Дивному голосу…
— так в звёздный вихрь
Сивилла: выбывшая из живых.

2

Каменной глыбой серой,
С веком порвав родство.
Тело твоё — пещера
Голоса твоего.

Недрами — в ночь, сквозь слепость
Век, слепотой бойниц.
Глухонемая крепость
Над пестротою жниц.

Кутают ливни плечи
В плащ, плесневеет гриб.
Тысячелетья плещут
У столбняковых глыб.

Горе горе́! Под толщей
Век, в прозорливых тьмах —
Глиняные осколки
Царств и дорожный прах

Битв…

3

Сивилла — младенцу

К груди моей,
Младенец, льни:
Рождение — паденье в дни.

С заоблачных нигдешних скал,
Младенец мой,
Как низко пал!
Ты духом был, ты прахом стал.

Плачь, маленький, о них и нас:
Рождение — паденье в час!

Плачь, маленький, и впредь, и вновь:
Рождение — паденье в кровь,

И в прах,
И в час…

Где зарева его чудес?
Плачь, маленький: рожденье в вес!

Где залежи его щедрот?
Плачь, маленький: рожденье в счёт,

И в кровь,
И в пот…

Но встанешь! То, что в мире смертью
Названо — паденье в твердь.

Но узришь! То, что в мире — век
Смежение — рожденье в свет.

Из днесь —
В навек.

Смерть, маленький, не спать, а встать.
Не спать, а вспять.

Вплавь, маленький! Уже ступень
Оставлена…
— Восстанье в день.

Марина Цветаева

Под шалью (Над колыбелью твоею — где ты…)

1

Над колыбелью твоею — где ты? —
Много, ох много же, будет пето.

Где за работой швея и мать —
Басен и песен не занимать!

Над колыбелью твоею нищей
Многое, многое с Бога взыщем:

Сроков и соков и лет и зим —
Много! а больше ещё — простим.

Над колыбелью твоей безправной
Многое, многое станет явным,

Гласным: прошедшая сквозь тела
…………. — чем стала и чем была!

Над колыбелью твоею скромной
Многое, многое Богу вспомним!

— Повести, спящие под замком, —
Много! а больше ещё — сглотнём.

Лишь бы дождаться тебя, да лишь бы…
Многое, многое станет лишним,

Выветрившимся — чумацкий дым!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Всё недававшееся — моим!




2

Запечатлённый, как рот оракула —
Рот твой, гадавший многим.
Женщина, что́ от дозору спрятала
Меж языком и нёбом?

Уж не глазами, а в вечность дырами
Очи, котлом ведёрным!
Женщина, яму какую вырыла
И заложила дёрном?

Располагающий ста кумирнями
Идол — не столь заносчив.
Женщина, что́ у пожара вырвала
Нег и страстей двунощных?

Женщина, в тайнах, как в шалях, ширишься,
В шалях, как в тайнах, длишься.
Отъединённая — как счастливица —
Ель на вершине мглистой.

Точно усопшую вопрошаю,
Душу, к корням пригубившую…
Женщина, что́ у тебя под шалью?
— Будущее!




3

Та́к — только Елена глядит над кровлями
Троянскими! В столбняке зрачков
Четыре провинции обезкровлено
И обезнадёжено сто веков.

Та́к — только Елена над брачной бойнею,
В сознании: наготой моей
Четыре Аравии обеззноено
И обезжемчужено пять морей.

Та́к только Елена — не жди заломленных
Рук! — диву даётся на этот рой
Престолонаследников обездомленных
И родоначальников, мчащих в бой.

Та́к только Елена — не жди взывания
Уст! — диву даётся на этот ров
Престолонаследниками заваленный:
На обезсыновленность ста родов.

Но нет, не Елена! Не та двубрачная
Грабительница, моровой сквозняк.
Какая сокровищница растрачена
Тобою, что в очи нам смотришь — та́к,

Как даже Елене за красным ужином
В глаза не дерзалось своим рабам:
Богам. — «Чужеземкою обезмуженный
Край! Всё ещё гусеницей — к ногам!»

Александр Введенский

Гость на коне

Конь степной
бежит устало,
пена каплет с конских губ.
Гость ночной
тебя не стало,
вдруг исчез ты на бегу.
Вечер был.
Не помню твердо,
было все черно и гордо.
Я забыл
существованье
слов, зверей, воды и звезд.
Вечер был на расстояньи
от меня на много верст.
Я услышал конский топот
и не понял этот шепот,
я решил, что это опыт
превращения предмета
из железа в слово, в ропот,
в сон, в несчастье, в каплю света.
Дверь открылась,
входит гость.
Боль мою пронзила
кость.
Человек из человека
наклоняется ко мне,
на меня глядит как эхо,
он с медалью на спине.
Он обратною рукою
показал мне — над рекою
рыба бегала во мгле,
отражаясь как в стекле.
Я услышал, дверь и шкап
сказали ясно:
конский храп.
Я сидел и я пошел
как растение на стол,
как понятье неживое,
как пушинка или жук,
на собранье мировое
насекомых и наук,
гор и леса,
скал и беса,
птиц и ночи,
слов и дня.
Гость я рад,
я счастлив очень,
я увидел край коня.
Конь был гладок,
без загадок,
прост и ясен как ручей.
Конь бил гривой
торопливой,
говорил —
я съел бы щей.
Я собранья председатель,
я на сборище пришел.
— Научи меня Создатель.
Бог ответил: хорошо.
Повернулся боком конь,
и я взглянул
в его ладонь.
Он был нестрашный.
Я решил,
я согрешил,
значит, Бог меня лишил воли, тела и ума.
Ко мне вернулся день вчерашний.
В кипятке
была зима,
в ручейке
была тюрьма,
был в цветке
болезней сбор,
был в жуке
ненужный спор.
Ни в чем я не увидел смысла.
Бог Ты может быть отсутствуешь?
Несчастье.
Нет я все увидел сразу,
поднял дня немую вазу,
я сказал смешную фразу
чудо любит пятки греть.
Свет возник,
слова возникли,
мир поник,
орлы притихли.
Человек стал бес
и покуда
будто чудо
через час исчез.

Я забыл существованье,
я созерцал
вновь
расстоянье.

Велимир Хлебников

Гонимый

Гонимый — кем, почем я знаю?
Вопросом: поцелуев в жизни сколько?
Румынкой, дочерью Дуная,
Иль песнью лет про прелесть польки, —
Бегу в леса, ущелья, пропасти
И там живу сквозь птичий гам,
Как снежный сноп, сияют лопасти
Крыла, сверкавшего врагам.
Судеб виднеются колеса,
С ужасным сонным людям свистом
И я, как камень неба, несся
Путем не нашим и огнистым.
Люди изумленно изменяли лица,
Когда я падал у зари.
Одни просили удалиться,
А те молили: озари.
Над юга степью, где волы
Качают черные рога,
Туда, на север, где стволы
Поют, как с струнами дуга,
С венком из молний белый чорт
Летел, крутя власы бородки:
Он слышит вой власатых морд
И слышит бой в сковородки.
Он говорил: «Я белый ворон, я одинок,
Но всё — и черную сомнений ношу
И белой молнии венок —
Я за один лишь призрак брошу
Взлететь в страну из серебра,
Стать звонким вестником добра».
У колодца расколоться
Так хотела бы вода,
Чтоб в болотце с позолотцей
Отразились повода.
Мчась, как узкая змея,
Так хотела бы струя,
Так хотела бы водица
Убегать и расходиться,
Чтоб, ценой работы добыты,
Зеленее стали чёботы,
Черноглазыя, ея.
Шопот, ропот, неги стон,
Краска темная стыда.
Окна, избы с трех сторон,
Воют сытые стада.
В коромысле есть цветочек,
А на речке синей челн.
«На, возьми другой платочек,
Кошелек мой туго полн».—
«Кто он, кто он, что он хочет?
Руки дики и грубы!
Надо мною ли хохочет
Близко тятькиной избы?
Или? или я отвечу
Чернооку молодцу,
О сомнений быстрых вече,
Что пожалуюсь отцу?»
Ах, юдоль моя гореть!
Но зачем устами ищем
Пыль, гонимую кладбищем,
Знойным пламенем стереть?

И в этот миг к пределам горшим
Летел я, сумрачный, как коршун.
Воззреньем старческим глядя на вид земных шумих,
Тогда в тот миг увидел их.

Иосиф Бродский

Песня пустой веранды

Not with a bang but a whimper.*

T.S. Eliot

Март на исходе, и сад мой пуст.
Старая птица, сядь на куст,
у которого в этот день
только и есть, что тень.

Будто и не было тех шести
лет, когда он любил цвести;
то есть грядущее тем, что наг,
делает ясный знак.

Или, былому в противовес,
гол до земли, но и чужд небес,
он, чьи ветви на этот раз -
лишь достиженье глаз.

Знаю и сам я не хуже всех:
грех осуждать нищету. Но грех
так обнажать — поперёк и вдоль -
язвы, чтоб вызвать боль.

Я бы и сам его проклял, но
где-то птице пора давно
сесть, чтоб не смешить ворон;
пусть это будет он.

Старая птица и голый куст,
соприкасаясь, рождают хруст.
И, если это принять всерьёз,
это — апофеоз.

То, что цвело и любило петь,
стало тем, что нельзя терпеть
без состраданья — не к их судьбе,
но к самому себе.

Грустно смотреть, как, сыграв отбой,
то, что было самой судьбой
призвано скрасить последний час,
меняется раньше нас.

То есть предметы и свойства их
одушевлённее нас самих.
Всюду сквозит одержимость тел
манией личных дел.

В силу того, что конец страшит,
каждая вещь на земле спешит
больше вкусить от своих ковриг,
чем позволяет миг.

Свет — ослепляет. И слово — лжёт.
Страсть утомляет. А горе — жжёт,
ибо страданье — примат огня
над единицей дня.

Лучше не верить своим глазам
да и устам. Оттого что Сам
Бог, предваряя Свой Страшный Суд,
жаждет казнить нас тут.

Так и рождается тот устав,
что позволяет, предметам дав
распоряжаться своей судьбой,
их заменять собой.

Старая птица, покинь свой куст.
Стану отныне посредством уст
петь за тебя, и за куст цвести
буду за счёт горсти.

Так изменились твои черты,
что будто на воду села ты,
лапки твои на вид мертвей
цепких нагих ветвей.

Можешь спокойно лететь во тьму.
Встану и место твоё займу.
Этот поступок осудит тот,
кто не встречал пустот.

Ибо, чужда четырём стенам,
жизнь, отступая, бросает нам
полые формы, и нас язвит
их нестерпимый вид.

Знаю, что голос мой во сто раз
хуже, чем твой — пусть и низкий глас.
Но даже режущий ухо звук
лучше безмолвных мук.

Мир если гибнет, то гибнет без
грома и лязга; но также не с
робкой, прощающей грех слепой
веры в него, мольбой.

В пляске огня, под напором льда
подлинный мира конец — когда
песня, которая всем горчит,
выше нотой звучит.

*Не взрыв, но всхлип (англ.). — Из стихотворения
Т.С. Элиота «The Hollow Men».

Николай Карамзин

Стихи на слова, заданные мне Хлоею: миг, картина и дверь

1
Миг

Какое слово мне дано!..
Оно важнее всех; оно
Есть всё!.. Конечно, власть и слава,
Печаль, веселье и забава…
Увы! и счастие сердец,
И чувство сладкого покоя,
И самая любовь, о Хлоя!
Ее начало и конец —
Не есть ли миг единый в свете?
Теперь я, например сказать,
Сижу покойно в кабинете,
Хочу к тебе стихи писать;
Но если ты в сей миг явишься,
В меня влюбленной притворишься,
То в миг — спокойствие прощай!
Стихи в камин!.. у ног прекрасной
Лежу, горю любовью страстной!
Лишь только шутку продолжай,
Я в миг смелее, Хлоя, буду,
Учтивость, может быть, забуду,
И в миг… откроется обман!
Тогда, как хладный истукан,
Душою в миг оледенею;
От страсти пылкой исцелюсь,
И в миг — с тобою засмеюсь.
Так вы любезностью своею
Нас в миг пленяете всегда,
Не думая пленяться нами!
Но в миг же, Хлоя, иногда
В сетях бываете и сами;
Кто был смешон, в миг станет мил;
Но миг — и след любви простыл!
В один же миг — ах! мысль ужасна! —
Дерзнет нескромность утверждать,
Что ты была, была прекрасна;
Но в миг — велю ей замолчать!

2
Картина

Картина мне мила в Природе,
Когда я с сердцем на свободе
Гуляю по коврам лугов,
Смотрю вдали на мрак лесов,
Лучами солнца оглашённых,
Или на лабиринт ручьев,
Самой Натурой проведенных
В изгибах для красы полей.
Картина мне мила в поэте,
Когда он кистию своей
Цветы наводит на предмете
И пишет словом, как рукой.
Картина мне мила — в картине,
Когда волшебною игрой
Все краски дышат на холстине
И лица говорить хотят;
Я, правда, не знаток, но рад
Всегда Корреджию дивиться
И даже — в полотно влюбиться.
Но я бываю враг картин,
Когда прелестницы желают
Быть только ими для мужчин
И всё другое забывают.
Цветы и краски хороши;
Но ах! в картине нет души!

3
Дверь

В златой прекрасный век
Не ведал человек
Ни двери, ни замков железных,
И дом и сердце открывал
Для братьев, ближних и любезных, —
Так всех людей он называл.
Но время пременилось,
И гибельное зло,
Увы! к нам в дверь вошло,
Замок с собою принесло,
И сердце с домом затворилось.
Стал смертный — камергер с ключем;
Сидит за дверью и не всем
Ее охотно отпирает;
По стуку человека знает:
Как рыба, притаясь, молчит,
Когда рукою в дверь стучит
Досадный кредитор, проситель
С бумагою, без серебра;
Или старинный покровитель,
В немилость впавший у двора;
Или любовница с слезами,
Уже оставленная нами!
Нет дома! верь или не верь:
Для них не отопрется дверь.
Но двери настежь для случайных,
Для их друзей, известных, тайных,
Для челобитчика с мешком,
Для камердинера с письмом
От женщины, душе любезной
Или другим чем нам полезной;
Для миловидных подлецов
И наших ревностных льстецов!
Блажен, кто двери запирает
Всегда для глупых, злых людей
И вместе с сердцем отворяет
Их только для своих друзей!

Константин Бальмонт

Смертью — смерть

I had a dream…
Lord Byron.

Я видел сон, не всё в нём было сном,
Воскликнул Байрон в чёрное мгновенье.
Зажжённый тем же сумрачным огнём,
Я расскажу, по силе разуменья,
Свой сон, — он тоже не был только сном.

И вас прося о милости вниманья,
Незримые союзники мои,
Лишь вам я отдаю завоеванье,
Исполненное мудростью Змеи.
Но слушайте моё повествованье.

Мне грезилась безмерная страна,
Которая была когда-то Раем;
Она судьбой нам всем была дана,
Мы все её, хотя отчасти, знаем,
Но та страна проклятью предана.

Её концы, незримые вначале,
Как стены обозначилися мне,
И видел я, как, полные печали,
Дрожанья звёзд в небесной вышине,
Свой смысл поняв, навеки отзвучали.

И новое предстало предо мной.
Небесный свод, как потолок, стал низким;
Украшенной игрушечной Луной
Он сделался до отвращенья близким,
И точно очертился круг земной.

Над этой ямой, вогнутой и грязной,
Те сонмы звёзд, что я всегда любил,
Дымилися, в игре однообразной,
Как огоньки, что бродят меж могил,
Как хлопья пакли, массой безобразной.

На самой отдалённой полосе,
Что не была достаточно далёкой,
Толпились дети, юноши — и все
Толклись на месте в горести глубокой,
Томилися, как белка в колесе.

Но мир Земли и сочетаний зве́здных,
С роскошеством дымящихся огней,
Достойным балаганов затрапезных,
Всё делался угрюмей и тесней,
Бросая тень от стен до стен железных.

Стеснилося дыхание у всех,
Но многие ещё просвета ждали
И, стоя в склепе дедовских утех,
Друг друга в чадном дыме не видали,
И с уст иных срывался дикий смех.

Но, наконец, всем в Мире стало ясно,
Что замкнут Мир, что он известен весь,
Что как желать не быть собой — напрасно,
Так наше Там — всегда и всюду Здесь,
И Небо над самим собой не властно.

Я слышал вопли: «Кто поможет? Кто?»
Но кто же мог быть сильным между нами!
Повторный крик звучал: «Не то! Не то!»
Ничто смеялось, сжавшись, за стенами, —
Всё сморщенное страшное Ничто!

И вот уж стены сдвинулись так тесно,
Что груда этих стиснутых рабов
В чудовище одно слилась чудесно,
С безумным сонмом ликов и голов,
Одно в своём различьи повсеместно.

Измучен в подневольной тесноте,
С чудовищной Змеёю липко скован,
Дрожа от омерзенья к духоте,
Я чувствовал, что ум мой, заколдован,
Что нет конца уродливой мечте.

Вдруг, в ужасе, незнаемом дотоле,
Я превратился в главный лик Змеи,
И Мир — был мой, я — у себя в неволе.
О, слушайте, союзники мои.
Что сделал я в невыразимой боли!

Всё было серно-иссиня-желто.
Я развернул мерцающие звенья,
И, Мир порвав, сам вспыхнул, — но за то,
Горя и задыхаясь от мученья,
Я умертвил ужасное Ничто.

Как сонный мрак пред властию рассвета,
Как облако пред чарою ветров,
Вселенная, бессмертием одета,
Раздвинулась до самых берегов,
И смыла их — и дальше — в море Света.

Вновь манит Мир безвестной глубиной,
Нет больше стен, нет сказки жалко-скудной,
И я не Змей, уродливо-больной,
Я — Люцифер небесно-изумрудный,
В Безбрежности, освобождённой мной.

Гавриил Державин

На счастие

Всегда прехвально, препочтенно,
Во всей вселенной обоженно
И вожделенное от всех,
О ты, великомощно счастье!
Источник наших бед, утех,
Кому и в ведро и в ненастье
Мавр, лопарь, пастыри, цари,
Моляся в кущах и на троне,
В воскликновениях и стоне,
В сердцах их зиждут алтари!

Сын время, случая, судьбины
Иль недоведомой причины,
Бог сильный, резвый, добрый, злой!
На шаровидной колеснице,
Хрустальной, скользкой, роковой,
Вослед блистающей деннице,
Чрез горы, степь, моря, леса,
Вседневно ты по свету скачешь,
Волшебною ширинкой машешь
И производишь чудеса.

Куда хребет свой обращаешь,
Там в пепел грады претворяешь,
Приводишь в страх богатырей
Султанов заключаешь в клетку,
На казнь выводишь королей
Но если ты ж, хотя в издевку,
Осклабишь взор свой на кого –
Раба творишь владыкой миру,
Наместо рубища порфиру
Ты возлагаешь на него.

В те дни людского просвещенья,
Как нет кикиморов явленья,
Как ты лишь всем чудотворишь:
Девиц и дам магнизируешь,
Из камней золото варишь,
В глаза патриотизма плюешь,
Катаешь кубарем весь мир
Как резвости твоей примеров
Полна земля вся кавалеров
И целый свет стал бригадир.

В те дни, как всюду скороходом
Пред русским ты бежишь народом
И лавры рвешь ему зимой,
Стамбулу бороду ерошишь,
На Тавре едешь чехардой
Задать Стокгольму перцу хочешь,
Берлину фабришь ты усы
А Темзу в фижмы наряжаешь,
Хохол Варшаве раздуваешь,
Коптишь голландцам колбасы.

В те дни, как Вену ободряешь,
Парижу пукли разбиваешь,
Мадриту поднимаешь нос,
На Копенгаген иней сеешь,
Пучок подносишь Гданску роз
Венецьи, Мальте не радеешь,
А Греции велишь зевать
И Риму, ноги чтоб не пухли,
Святые оставляя туфли,
Царям претишь их целовать.

В те дни, как всё везде в разгулье:
Политика и правосудье,
Ум, совесть, и закон святой,
И логика пиры пируют,
На карты ставят век златой,
Судьбами смертных пунтируют,
Вселенну в трантелево гнут
Как полюсы, меридианы,
Науки, музы, боги — пьяны,
Все скачут, пляшут и поют.

В те дни, как всюду ерихонцы
Не сеют, но лишь жнут червонцы,
Их денег куры не клюют
Как вкус и нравы распестрились,
Весь мир стал полосатый шут
Мартышки в воздухе явились,
По свету светят фонари,
Витийствуют уранги в школах
На пышных карточных престолах
Сидят мишурные цари.

В те дни, как мудрость среди тронов
Одна не месит макаронов,
Не ходит в кузницу ковать
А разве временем лишь скучным
Изволит муз к себе пускать
И перышком своим искусным,
Ни ссоряся никак, ни с кем,
Для общей и своей забавы,
Комедьи пишет, чистит нравы,
И припевает хем, хем, хем.

В те дни, ни с кем как несравненна,
Она с тобою сопряженна,
Нельзя ни в сказках рассказать,
Ни написать пером красиво,
Как милость любит проливать,
Как царствует она правдиво,
Не жжет, не рубит без суда
А разве кое-как вельможи
И так и сяк, нахмуря рожи,
Тузят иного иногда.

В те дни, как мещет всюду взоры
Она вселенной на рессоры
И весит скипетры царей,
Следы орлов парящих видит
И пресмыкающихся змей
Разя врагов, не ненавидит,
А только пресекает зло
Без лат богатырям и в латах
Претит давить лимоны в лапах,
А хочет, чтобы все цвело.

В те дни, как скипетром любезным
Она перун к странам железным
И гром за тридевять земель
Несет на лунно государство,
И бомбы сыплет, будто хмель
Свое же ублажая царство,
Покоит, греет и живит
В мороз камины возжигает,
Дрова и сено запасает,
Бояр и чернь благотворит.

В те дни и времена чудесны
Твой взор и на меня всеместный
Простри, о над царями царь!
Простри и удостой усмешкой
Презренную тобою тварь
И если я не создан пешкой,
Валяться не рожден в пыли,
Прошу тебя моим быть другом
Песчинка может быть жемчугом,
Погладь меня и потрепли.

Бывало, ты меня к боярам
В любовь введешь: беру всё даром,
На вексель, в долг без платежа
Судьи, дьяки и прокуроры,
В передней про себя брюзжа,
Умильные мне мещут взоры
И жаждут слова моего,
А я всех мимо по паркету
Бегу, нос вздернув, к кабинету
И в грош не ставлю никого.

Бывало, под чужим нарядом
С красоткой чернобровой рядом
Иль с беленькой, сидя со мной,
Ты в шашки, то в картеж играешь
Прекрасною твоей рукой
Туза червонного вскрываешь,
Сердечный твой тем кажешь взгляд
Я к крале короля бросаю,
И ферзь к ладье я придвигаю,
Даю марьяж иль шах и мат.

Бывало, милые науки
И музы, простирая руки,
Позавтракать ко мне придут
И всё мое усядут ложе
А я, свирель настроя тут,
С их каждой лирой то же, то же
Играю, что вчерась играл.
Согласна трель! взаимны тоны!
Восторг всех чувств! За вас короны
Тогда бы взять не пожелал.

А ныне пятьдесят мне било
Полет свой счастье пременило,
Без лат я горе-богатырь
Прекрасный пол меня лишь бесит,
Амур без перьев — нетопырь,
Едва вспорхнет, и нос повесит.
Сокрылся и в игре мой клад
Не страстны мной, как прежде, музы
Бояра понадули пузы,
И я у всех стал виноват.

Услышь, услышь меня, о Счастье!
И, солнце как сквозь бурь, ненастье,
Так на меня и ты взгляни
Прошу, молю тебя умильно,
Мою ты участь премени
Ведь всемогуще ты и сильно
Творить добро из самых зол
От божеской твоей десницы
Гудок гудит на тон скрыпицы
И вьется локоном хохол.

Но, ах! как некая ты сфера
Иль легкий шар Монгольфиера,
Блистая в воздухе, летишь
Вселенна длани простирает,
Зовет тебя, — ты не глядишь,
Но шар твой часто упадает
По прихоти одной твоей
На пни, на кочки, на колоды,
На грязь и на гнилые воды
А редко, редко — на людей.

Слети ко мне, мое драгое,
Серебряное, золотое
Сокровище и божество!
Слети, причти к твоим любимцам!
Я храм тебе и торжество
Устрою, и везде по крыльцам
Твоим рассыплю я цветы
Возжгу куреньи благовонны,
И буду ездить на поклоны,
Где только обитаешь ты.

Жить буду в тереме богатом,
Возвышусь в чин, и знатным браком
Горацию в родню причтусь
Пером моим славно-школярным
Рассудка выше вознесусь
И, став тебе неблагодарным,
— Беатус! брат мой, на волах
Собою сам поля орющий
Или стада свои пасущий! –
Я буду восклицать в пирах.

Увы! еще ты не внимаешь,
О Счастие! моей мольбе,
Мои обеты презираешь –
Знать, неугоден я тебе.
Но на софах ли ты пуховых,
В тенях ли миртовых, лавровых,
Иль в золотой живешь стране –
Внемли, шепни твоим любимцам,
Вельможам, королям и принцам:
Спокойствие мое во мне!

Владислав Ходасевич

Голус

Автор Залман Шнеур
Перевод Владислава Ходасевича

…Я царский сын. Взгляни ж: от ветхости истлела
Моя, давно скитальческая, обувь,
Но смуглые нежны еще ланиты —
Востока неизменное наследье.
В глазах — какая грусть, и сколько в них презренья!
В моей глуби все океаны тонут,
И слезы все — в одной моей слезе.
Все реки горестей в мое впадают море,
И все-таки оно еще не полно.
В котомке у меня такие родословья,
Какими ни один вельможа похвалиться
Не может никогда. И многие народы
Обязаны мне властию, величьем,
Победами, богатством, славой царств.
Здесь на пергаменте записаны долги
Слезой и кровью моего народа.
Здесь Сафаоф писал, и Моисей скрепил.
Свидетелями были — твой Спаситель,
Пророк Аравии и все провидцы Божьи.

Я — пасынок земли, вельможа разоренный —
Как я потребую назад свои богатства,
С кого взыщу сокровища души?
По всем тропам, по всем большим дорогам
Напрасно я искал себе путей.
В ворота всех судов стучался я: никто
Награбленных не отдает сокровищ.

И видел я:
Во прахе всех дорог, в грабительских вертепах,
В потоке всех времен и в смене поколений
Разбросаны сокровища мои.
И с каждым шагом видел я: в грязи —
Вся сила духа, что досталась мне
В наследие от многих поколений;
Из храма каждого мне слышен голос Бога,
Из леса каждого звучит мне песня жизни, —
Но слушать мне нельзя, на всем лежит запрет.
В высоких замках, утром озлащенных,
В окошке каждом, где горит огонь,
Моих героев вижу, вижу предков, —
Моей страны, моих надежд осколки, —
И все они, увы, чужим покрыты прахом,
Все в образах мне предстают суровых
И с чуждым гневом смотрят на меня.
И даже к их ногам упасть я не могу,
Чтоб лобызать края святых одежд,
Благоухающих куреньями… Я видел
Хоть я еще живу — раб духа моего
И мудрости моей стал господином.
А знаешь ты раба, который господину
Наследовал? Земля дрожит под ним,
Когда он воцаряется. Вовеки
Мне не простят рабы своих воспоминаний
О грязной луже той, где родились они.
Мой каждый шаг напоминает им
Их низкое рожденье. Древний путь мой —
Зерцало вечное их преступлений.
Знак Каина на лбу у всех народов,
Знак подлости, кровавое пятно
На сердце мира. И глубоко въелся
Тот страшный знак, и смыть его нельзя
Ни пламенем, ни кровью, ни водою
Крещения…

Презренье, горделивое презренье
Рабам рабов, вознесшихся высоко!
Покуда сердце бьется, не возьму
Их жалкой красоты, законов их лукавых
За свитки, опороченные ими.
В упадочном и дряхлом этом мире —
Презренье им! Презренью моему
Воздайте честь: оно в моих мехах —
Как старое вино, сок сорока столетий.
Очищено оно и выдержано крепко,
Вино тысячелетнее мое…
Отравятся им маленькие души,
И слабый мозг не вынесет его,
Не помутясь, не потеряв сознанья.
Не молодым народам пить его,
Не новым племенам, не первенцам природы,
Которые вчера лишь из яйца
Успели вылупиться. Чистый, крепкий,
Мой винный сок — не им… Но ненависть ко мне
Бессильна выплеснуть его из мира…
Презрение мое! Тебя благословляю:
Доныне ты меня питало и хранило.
Меня возненавидел мир. Он избавленья
Не признает, которое несу я.
И вот, от жажды бледный, я стою
Пред родником живым. Расколотое, пусто
Мое ведро. Мной этот мир отвергнут
С неправой справедливостью его.
И если сам Господь, отчаявшийся, древний,
Придет и скажет мне: «Я стар, Я не могу
Тебя хранить в боях, сломай Мои печати,
Последний свиток разорви, смирись!» —
Я не смирюсь.
И на Него ожесточился я!
И если будет день, и смерть ко мне придет,
Смерть безнадежного народа моего, —
Тогда, клянусь, не смертью жалких смертных
Погибну я!
Вся мощь моей души, все тайное презренье
В последнем мятеже зальют весь мир.
На лапах мощных мой воспрянет лев,
Сей древний знак моих заветных свитков…
Венчанную главу подняв, тряхнет он гривой,
И зарычит
Рычаньем льва, что малым, слабым львенком
Похищен из родимой кущи,
Из пламенных пустынь, от золотых песков
И ловчим злым навеки заточен
На севере, в туманах и снегах.
Эй, северный медведь, поберегись тогда!
Счастлив тогда медведь, что в темноте берлоги
Укрылся — и сопит, сося большую лапу.
Коль Божий лев умрет — умрет он в груде трупов,
Меж тел растерзанных его взметнется грива!
Вот как умрет великий лев Егуда!
И волосы народов станут дыбом,
Когда они узнают, как погиб
Последний иудей…

Белла Ахмадулина

Приключение в антикварном магазине

Зачем? — да так, как входят в глушь осин,
для тишины и праздности гулянья, —
не ведая корысти и желанья,
вошла я в антикварный магазин.

Недобро глянул старый антиквар.
Когда б он не устал за два столетья
лелеять нежной ветхости соцветья,
он вовсе б мне дверей не открывал.

Он опасался грубого вреда
для слабых чаш и хрусталя больного.
Живая подлость возраста иного
была ему враждебна и чужда.

Избрав меня меж прочими людьми,
он кротко приготовился к подвоху,
и ненависть, мешающая вздоху,
возникла в нем с мгновенностью любви.

Меж тем искала выгоды толпа,
и чужеземец, мудростью холодной,
вникал в значенье люстры старомодной
и в руки брал бессвязный хор стекла.

Недосчитавшись голоска одной,
в былых балах утраченной подвески,
на грех ее обидевшись по-детски,
он заскучал и захотел домой.

Печальную пылинку серебра
влекла старуха из глубин юдоли,
и тяжела была ее ладони
вся невесомость быта и добра.

Какая грусть — средь сумрачных теплиц
разглядывать осеннее предсмертье
чужих вещей, воспитанных при свете
огней угасших и минувших лиц.

И вот тогда, в открывшейся тиши,
раздался оклик запаха и цвета:
ко мне взывал и ожидал ответа
невнятный жест неведомой души.

Знакомой боли маленький горнист
трубил, словно в канун стихосложенья, —
так требует предмет изображенья,
и ты бежишь, как верный пес на свист.

Я знаю эти голоса ничьи.
О плач всего, что хочет быть воспето!
Навзрыд звучит немая просьба эта,
как крик: — Спасите! — грянувший в ночи.

Отчаявшись, до крайности дойдя,
немое горло просьбу излучало.
Я ринулась на зов, и для начала
сказала я: — Не плачь, мое дитя.

— Что вам угодно? — молвил антиквар. —
Здесь все мертво и не способно к плачу. —
Он, все еще надеясь на удачу,
плечом меня теснил и оттирал.

Сведенные враждой, плечом к плечу
стояли мы. Я отвечала сухо:
— Мне, ставшею открытой раной слуха,
угодно слышать все, что я хочу.

— Ступайте прочь! — он гневно повторял.
Но вдруг, средь слабоумия сомнений,
в уме моем сверкнул случайно гений
и выпалил: — Подайте тот футляр!

— Тот ларь? — Футляр. — Фонарь? — Футляр! — Фуляр?
-Помилуйте, футляр из черной кожи. —
Он бледен стал и закричал: — О боже!
Все, что хотите, но не тот футляр.

Я вас прошу, я заклинаю вас!
Вы молоды, вы пахнете бензином!
Ступайте к современным магазинам,
где так велик ассортимент пластмасс.

— Как это мило с вашей стороны, —
сказала я, — я не люблю пластмассы.
Он мне польстил: — Вы правы и прекрасны.
Вы любите непрочность старины.

Я сам служу ее календарю.
Вот медальон, и в нем портрет ребенка.
Минувший век. Изящная работа.
И все это я вам теперь дарю.

…Печальный ангел с личиком больным.
Надземный взор. Прилежный лоб и локон.
Гроза в июне. Воспаленье в легком.
И тьма небес, закрывшихся за ним…

— Мне горестей своих не занимать,
а вы хотите мне вручить причину
оплакивать всю жизнь его кончину
и в горе обезумевшую мать?

— Тогда сервиз на двадцать шесть персон! —
воскликнул он, надеждой озаренный. —
В нем сто предметов ценности огромной.
Берите даром — и вопрос решен.

— Какая щедрость и какой сюрприз!
Но двадцать пять моих гостей возможных
всегда в гостях, в бегах неосторожных.
Со мной одной соскучится сервиз.

Как сто предметов я могу развлечь?
Помилуй бог, мне не по силам это.
Нет, я ценю единственность предмета,
вы знаете, о чем веду я речь.

— Как я устал! — промолвил антиквар. —
Мне двести лет. Моя душа истлела.
Берите все! Мне все осточертело!
Пусть все мое теперь уходит к вам.

И он открыл футляр. И на крыльцо
из мглы сеней, на долю из темницы
явился свет, и опалил ресницы,
и это было женское лицо.

Не по чертам его — по черноте, —
сжегшей ум, по духоте пространства
я вычислила, сколь оно прекрасно,
еще до зренья, в первой слепоте.

Губ полусмехом, полумраком глаз
лицо ее внушало мысль простую:
утратить разум, кануть в тьму пустую,
просить руки, проситься на Кавказ.

Там — соблазнить ленивого стрелка
сверкающей открытостью затылка,
раз навсегда — и все. Стрельба затихла,
и в небе то ли бог, то ль облака.

— Я молод был сто тридцать лет назад. —
проговорился антиквар печальный. —
Сквозь зелень лиц, по желтизне песчаной
я каждый день ходил в тот дом и сад.

О, я любил ее не первый год,
целуя воздух и каменья сада,
когда проездом — в ад или из ада —
вдруг объявился тот незваный гость.

Вы Ганнибала помните? Мастак
он был в делах, достиг чинов немалых,
но я о том, что правнук Ганнибалов
случайно оказался в тех местах.

Туземным мраком горячо дыша,
он прыгнул в дверь. Вое вмиг переместилось.
Прислуга, как в грозу, перекрестилась.
И обмерла тогда моя душа.

Чужой сквозняк ударил по стеклу.
Шкаф отвечал разбитою посудой.
Повеяло паленым и простудой.
Свеча погасла. Гость присел к столу.

Когда же вновь затеяли огонь,
склонившись к ней, перемешавшись разом,
он всем опасным африканским рабством
потупился, как укрощенный конь.

Я ей шепнул: — Позвольте, он урод.
Хоть ростом скромен, и на том спасибо.
— Вы думаете? — так она спросила. —
Мне кажется, совсем наоборот.

Три дня гостил, весь кротость, доброта,
любой совет считал себе приказом.
А уезжая, вольно пыхнул глазом
и засмеялся красным пеклом рта.

С тех пор явился горестный намек
в лице ее, в его простом порядке.
Над непосильным подвигом разгадки
трудился лоб, а разгадать не мог.

Когда из сна, из глубины тепла
всплывала в ней незрячая улыбка,
она пугалась, будто бы ошибка
лицом ее допущена была.

Но нет, я не уехал на Кавказ,
Я сватался. Она мне отказала.
Не изменив намерений нимало,
я сватался второй и третий раз.

В столетье том, в тридцать седьмом году,
по-моему, зимою, да, зимою,
она скончалась, не послав за мной,
без видимой причины и в бреду.

Бессмертным став от горя и любви,
я ведаю этим ничтожным храмом,
толкую с хамом и торгую хламом,
затерянный меж богом и людьми.

Но я утешен мнением молвы,
что все-таки убит он на дуэли.
— Он не убит, а вы мне надоели, —
сказала я, — хоть не виновны вы.

Простите мне желание руки
владеть и взять. Поделим то и это.
Мне — суть предмета, вам — краса портрета:
в награду, в месть, в угоду, вопреки.

Старик спросил: — Я вас не вверг в печаль
признаньем в этих бедах небывалых?
— Нет, вспомнился мне правнук Ганнибалов, —
сказала я, — мне лишь его и жаль.

А если вдруг, вкусивший всех наук,
читатель мой заметит справедливо:
— Все это ложь, изложенная длинно. —
Отвечу я: — Конечно, ложь, мой друг.

Весьма бы усложнился трезвый быт,
когда б так поступали антиквары,
и жили вещи, как живые твари,
а тот, другой, был бы и впрямь убит.

Но нет, портрет живет в моем дому!
И звон стекла! И лепет туфель бальных!
И мрак свечей! И правнук Ганнибалов
к сему причастен — судя по всему.

Антиох Кантемир

Сатира 1

Уме недозрелый, плод недолгой науки!
Покойся, не понуждай к перу мои руки:
Не писав летящи дни века проводити
Можно, и славу достать, хоть творцом не слыти.
Ведут к ней нетрудные в наш век пути многи,
На которых смелые не запнутся ноги;
Всех неприятнее тот, что босы проклали
Девять сестр. Многи на нем силу потеряли,
Не дошед; нужно на нем потеть и томиться,
И в тех трудах всяк тебя как мору чужится,
Смеется, гнушается. Кто над столом гнется,
Пяля на книгу глаза, больших не добьется
Палат, ни расцвеченна марморами саду;
Овцу не прибавит он к отцовскому стаду.

Правда, в нашем молодом монархе надежда
Всходит музам немала; со стыдом невежда
Бежит его. Аполлин славы в нем защиту
Своей не слабу почул, чтяща свою свиту
Видел его самого, и во всем обильно
Тщится множить жителей парнасских он сильно.
Но та беда: многие в царе похваляют
За страх то, что в подданном дерзко осуждают.

«Расколы и ереси науки суть дети;
Больше врет, кому далось больше разумети;
Приходит в безбожие, кто над книгой тает, —
Критон с четками в руках ворчит и вздыхает,
И просит, свята душа, с горькими слезами
Смотреть, сколь семя наук вредно между нами:
Дети наши, что пред тем, тихи и покорны,
Праотческим шли следом к божией проворны
Службе, с страхом слушая, что сами не знали,
Теперь, к церкви соблазну, библию честь стали;
Толкуют, всему хотят знать повод, причину,
Мало веры подая священному чину;
Потеряли добрый нрав, забыли пить квасу,
Не прибьешь их палкою к соленому мясу;
Уже свечек не кладут, постных дней не знают;
Мирскую в церковных власть руках лишну чают,
Шепча, что тем, что мирской жизни уж отстали,
Поместья и вотчины весьма не пристали».

Силван другую вину наукам находит.
«Учение, — говорит, — нам голод наводит;
Живали мы преж сего, не зная латыне,
Гораздо обильнее, чем мы живем ныне;
Гораздо в невежестве больше хлеба жали;
Переняв чужой язык, свой хлеб потеряли.
Буде речь моя слаба, буде нет в ней чину,
Ни связи, — должно ль о том тужить дворянину?
Довод, порядок в словах — подлых то есть дело,
Знатным полно подтверждать иль отрицать смело.
С ума сошел, кто души силу и пределы
Испытает; кто в поту томится дни целы,
Чтоб строй мира и вещей выведать премену
Иль причину, — глупо он лепит горох в стену.
Прирастет ли мне с того день к жизни, иль в ящик
Хотя грош? могу ль чрез то узнать, что приказчик,
Что дворецкий крадет в год? как прибавить воду
В мой пруд? как бочек число с винного заводу?
Не умнее, кто глаза, полон беспокойства,
Коптит, печась при огне, чтоб вызнать руд свойства,
Ведь не теперь мы твердим, что буки, что веди —
Можно знать различие злата, сребра, меди.
Трав, болезней знание — голы все то враки;
Глава ль болит — тому врач ищет в руке знаки;
Всему в нас виновна кровь, буде ему веру
Дать хочешь. Слабеем ли — кровь тихо чрезмеру
Течет; если спешно — жар в теле; ответ смело
Дает, хотя внутрь никто видел живо тело.
А пока в баснях таких время он проводит,
Лучший сок из нашего мешка в его входит.
К чему звезд течение числить, и ни к делу,
Ни кстати за одним ночь пятном не слать целу,
За любопытством одним лишиться покою,
Ища, солнце ль движется, или мы с землею?
В часовнике можно честь на всякий день года
Число месяца и час солнечного всхода.
Землю в четверти делить без Евклида смыслим,
Сколько копеек в рубле — без алгебры счислим».
Силван одно знание слично людям хвалит:
Что учит множить доход и расходы малит;
Трудиться в том, с чего вдруг карман не толстеет,
Гражданству вредным весьма безумством звать смеет.

Румяный, трожды рыгнув, Лука подпевает:
«Наука содружество людей разрушает;
Люди мы к сообществу божия тварь стали,
Не в нашу пользу одну смысла дар прияли.
Что же пользы иному, когда я запруся
В чулан, для мертвых друзей — живущих лишуся,
Когда все содружество, вся моя ватага
Будет чернило, перо, песок да бумага?
В веселье, в пирах мы жизнь должны провождати:
И так она недолга — на что коротати,
Крушиться над книгою и повреждать очи?
Не лучше ли с кубком дни прогулять и ночи?
Вино — дар божественный, много в нем провору:
Дружит людей, подает повод к разговору,
Веселит, все тяжкие мысли отымает,
Скудость знает облегчать, слабых ободряет,
Жестоких мягчит сердца, угрюмость отводит,
Любовник легче вином в цель свою доходит.
Когда по небу сохой бразды водить станут,
А с поверхности земли звезды уж проглянут,
Когда будут течь к ключам своим быстры реки
И возвратятся назад минувшие веки,
Когда в пост чернец одну есть станет вязигу, —
Тогда, оставя стакан, примуся за книгу».

Медор тужит, что чресчур бумаги исходит
На письмо, на печать книг, а ему приходит,
Что не в чем уж завертеть завитые кудри;
Не сменит на Сенеку он фунт доброй пудры;
Пред Егором двух денег Виргилий не стоит;
Рексу — не Цицерону похвала достоит.
Вот часть речей, что на всяк день звенят мне в уши;
Вот для чего я, уме, немее быть клуши
Советую. Когда нет пользы, ободряет
К трудам хвала, — без того сердце унывает.
Сколько ж больше вместо хвал да хулы терпети!
Трудней то, неж пьянице вина не имети,
Нежли не славить попу святую неделю,

Нежли купцу пиво пить не в три пуда хмелю.
Знаю, что можешь, уме, смело мне представить,
Что трудно злонравному добродетель славить,
Что щеголь, скупец, ханжа и таким подобны
Науку должны хулить, — да речи их злобны
Умным людям не устав, плюнуть на них можно;
Изряден, хвален твой суд; так бы то быть должно,
Да в наш век злобных слова умными владеют.
А к тому ж не только тех науки имеют
Недрузей, которых я, краткости радея,
Исчел иль, правду сказать, мог исчесть смелея.
Полно ль того? Райских врат ключари святые,
И им же Фемис вески вверила златые,
Мало любят, чуть не все, истинну украсу.

Епископом хочешь быть — уберися в рясу,
Сверх той тело с гордостью риза полосата
Пусть прикроет; повесь цепь на шею от злата,
Клобуком покрой главу, брюхо — бородою,
Клюку пышно повели — везти пред тобою;
В карете раздувшися, когда сердце с гневу
Трещит, всех благословлять нудь праву и леву.
Должен архипастырем всяк тя в сих познати
Знаках, благоговейно отцом называти.
Что в науке? что с нее пользы церкви будет?
Иной, пиша проповедь, выпись позабудет,
От чего доходам вред; а в них церкви права
Лучшие основаны, и вся церкви слава.

Хочешь ли судьею стать — вздень перук с узлами,
Брани того, кто просит с пустыми руками,
Твердо сердце бедных пусть слезы презирает,
Спи на стуле, когда дьяк выписку читает.
Если ж кто вспомнит тебе граждански уставы,
Иль естественный закон, иль народны нравы —
Плюнь ему в рожу, скажи, что врет околёсну,
Налагая на судей ту тягость несносну,
Что подьячим должно лезть на бумажны горы,
А судье довольно знать крепить приговоры.

К нам не дошло время то, в коем председала
Над всем мудрость и венцы одна разделяла,
Будучи способ одна к высшему восходу.
Златой век до нашего не дотянул роду;
Гордость, леность, богатство — мудрость одолело,
Науку невежество местом уж посело,
Под митрой гордится то, в шитом платье ходит,
Судит за красным сукном, смело полки водит.
Наука ободрана, в лоскутах обшита,
Изо всех почти домов с ругательством сбита;
Знаться с нею не хотят, бегут ея дружбы,
Как, страдавши на море, корабельной службы.
Все кричат: «Никакой плод не видим с науки,
Ученых хоть голова полна — пусты руки».

Коли кто карты мешать, разных вин вкус знает,
Танцует, на дудочке песни три играет,
Смыслит искусно прибрать в своем платье цветы,
Тому уж и в самые молодые леты
Всякая высша степень — мзда уж невелика,
Семи мудрецов себя достойным мнит лика.
«Нет правды в людях, — кричит безмозглый церковник, —
Еще не епископ я, а знаю часовник,
Псалтырь и послания бегло честь умею,
В Златоусте не запнусь, хоть не разумею».
Воин ропщет, что своим полком не владеет,
Когда уж имя свое подписать умеет.
Писец тужит, за сукном что не сидит красным,
Смысля дело набело списать письмом ясным.
Обидно себе быть, мнит, в незнати старети,
Кому в роде семь бояр случилось имети
И две тысячи дворов за собой считает,
Хотя в прочем ни читать, ни писать не знает.

Таковы слыша слова и примеры видя,
Молчи, уме, не скучай, в незнатности сидя.
Бесстрашно того житье, хоть и тяжко мнится,
Кто в тихом своем углу молчалив таится;
Коли что дала ти знать мудрость всеблагая,
Весели тайно себя, в себе рассуждая
Пользу наук; не ищи, изъясняя тую,
Вместо похвал, что ты ждешь, достать хулу злую.