Всем известно:
Буква ЯВ азбуке
Последняя.
А известно ли кому,
Отчего и почему?
— Неизвестно?
— Неизвестно.
— Интересно?
— Интересно! —
Ну, так слушайте рассказ.
Жили в азбуке у нас
Буквы.
Жили, не тужили,
Потому что все дружили,
Где никто не ссорится,
Там и дело спорится.
Только раз
Все дело
Стало
Из-за страшного скандала:
Буква ЯВ строку не встала,
Взбунтовалась
Буква Я!
— Я, —
Сказала буква Я, —
Главная-заглавная!
Я хочу,
Чтобы повсюду
Впереди
Стояла
Я!
Не хочу стоять в ряду.
Быть желаю
На виду!
—Говорят ей:
— Встань на место! —
Отвечает: — Не пойду!
Я ведь вам не просто буква,
Я — местоимение.
Вы
В сравнении со мною —
Недоразумение!
Недоразумение —
Не более не менее!
Тут вся азбука пришла
В страшное волнение.
— Фу-ты ну-ты! —
Фыркнул Ф,
От обиды покраснев.
— Срам! —
Сердито С сказало.
В кричит:
— Воображала!
Это всякий так бы мог!
Может, я и сам — предлог! —
Проворчало П:
— Попробуй,
Потолкуй с такой особой! —
Нужен к ней подход особый, —
Вдруг промямлил Мягкий Знак.
А сердитый Твердый ЗнакМолча показал кулак.
— Ти-и-ше, буквы! Стыдно, знаки! —
Закричали Гласные. —
Не хватало только драки!
А еще Согласные!
Надо раньше разобраться,
А потом уже и драться!
Мы же грамотный народ!
Буква ЯСама поймет:
Разве мыслимое дело
Всюду
Я
Совать вперед?
Ведь никто в таком письме
Не поймет ни бе ни ме!
—ЯЗатопало ногами:
— Не хочу водиться с вами!
Буду делать все сама!
Хватит у меня ума! —
Буквы тут переглянулись,
Все — буквально! — улыбнулись,
И ответил дружный хор:
— Хорошо,
Идем на спор:
Если сможешь
В одиночку
Написать
Хотя бы строчку, —
Правда,
Стало быть,
Твоя!
— Чтобы я
Да не сумела,
Я ж не кто-нибудь,
А Я!
…Буква Я взялась за дело:
Целый час она
Пыхтела,
И кряхтела,
И потела, —
Написать она сумела
Только
«…яяяяя!»
Как зальется буква X:
— Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха! —
ООт смеха покатилось!
АЗа голову схватилось.
БСхватилось за живот…
Буква ЯСперва крепилась,
А потом как заревет:
— Я, ребята, виновата!
Признаю
Вину свою!
Я согласна встать, ребята,
Даже сзади
Буквы Ю!
— Что ж, — решил весь алфавит, —
Если хочет — пусть стоит!
Дело ведь совсем не в месте.
Дело в том, что все мы — вместе!
В том, чтоб все —
От А до Я —
Жили, как одна семья!
Буква ЯВсегда была
Всем и каждому мила.
Но советуем, друзья,
Помнить место
Буквы Я!!
I.
На Испанию родную
Призвал мавра Юлиан.
Граф за личную обиду
Мстить решился королю.Дочь его Родрик похитил,
Обесчестил древний род;
Вот за что отчизну предал
Раздраженный Юлиан.Мавры хлынули потоком
На испанские брега.
Царство готфов миновалось,
И с престола пал Родрик.Готфы пали не бесславно:
Храбро билися они,
Долго мавры сомневались,
Одолеет кто кого.Восемь дней сраженье длилось;
Спор решен был наконец:
Был на поле битвы пойман
Конь любимый короля; Шлем и меч его тяжелый.
Были найдены в пыли.
Короля почли убитым,
И никто не пожалел.Но Родрик в живых остался,
Бился он все восемь дней
Он сперва хотел победы,
Там уж смерти лишь алкал.И кругом свистали стрелы,
Не касаяся его,
Мимо дротики летали,
Шлема меч не рассекал.Напоследок, утомившись,
Соскочил с коня Родрик,
Меч с запекшеюся кровью
От ладони отклеил, Бросил об земь шлем пернатый
И блестящую броню.
И спасенный мраком ночи
С поля битвы он ушел.II.
От полей кровавой битвы
Удаляется Родрик;
Короля опередила
Весть о гибели его.Стариков и бедных женщин
На распутьях видит он;
Все толпой бегут от мавров
К укрепленным городам.Все, рыдая, молят бога
О спасеньи христиан,
Все Родрика проклинают;
И проклятья слышит он.И с поникшею главою
Мимо их пройти спешит,
И не смеет даже молвить:
Помолитесь за него.Наконец на берег моря
В третий день приходит он.
Видит темную пещеру
На пустынном берегу.В той пещере он находит
Крест и заступ — а в углу
Труп отшельника и яму,
Им изрытую давно.Тленье трупу не коснулось,
Он лежит окостенев,
Ожидая погребенья
И молитвы христиан.Труп отшельника с молитвой
[Схоронил] король,
И в пещере поселился
Над могилою его.Он питаться стал плодами
И водою ключевой;
И себе могилу вырыл,
Как предшественник его.Короля в уединеньи
Стал лукавый искушать,
И виденьями ночными
Краткий сон его мутить.Он проснется с содроганьем,
Полон страха и стыда;
Упоение соблазна
Сокрушает дух его.Хочет он молиться богу
И не может. Бес ему
Шепчет в уши звуки битвы
Или страстные слова.Он в унынии проводит
Дни и ночи недвижим,
Устремив глаза на море,
Поминая старину.III.
Но отшельник, чьи останки
Он усердно схоронил,
За него перед всевышним
Заступился в небесах.В сновиденьи благодатном
Он явился королю,
Белой ризою одеян
И сияньем окружен.И король, объятый страхом,
Ниц повергся перед ним,
И вещал ему угодник:
«Встань — и миру вновь явись.Ты венец утратил царской,
Но господь руке твоей
Даст победу над врагами,
А душе твоей покой».Пробудясь, господню волю
Сердцем он уразумел,
И, с пустынею расставшись,
В путь отправился король.1835 г.
Мы выросли в годы советской власти.
Неведом нам прошлого дым.
Слово «ребенок» слову «несчастье»
Было тогда родным.
А мы ребенка встречаем песней.
Нам каждый младенец мил.
— Здравствуйте, гражданин чудесный,
Добро пожаловать в мир!
Можете петь, можете жить,
Родителей веселить.
Есть у нас хлеб, чтобы всех кормить
Школы, чтобы всех обучать.
Растите во славу советской власти»
Бегайте — в добрый час! —
Слово «ребенок» и слово «счастье»
Стали родными у нас.
Страна заботливо одевает
Любимых птенцов своих.
Наборщики, радуясь, набирают
Различные книжки для них.
И машинисты, с ветрами сражаясь»
Везут их во все концы.
Суровые каменщики, улыбаясь.
Возводит для них дворцы.
Но наши дети м белоручки,
Не маменькины сшит.
Страна Советов рукой могучей
Выводит их в большевики.
Ходил по многим я городам
И многих людей видал.
Я и детским прислушивался мечтам.
Я игры их наблюдал.
И рассказал под секретом большим
Малыш семилетний мне,
Что он мечтает, как сам Чапаев
Скакать на лихом коне.
Глаза другого подернулись дымкой.
Он хочет ученым быть.
Он хочет пробраться в Берлин невидимкой,
Тельмана освободить.
А тихая девочка мне сказала:
— Нет лучше мечты моей.
Я вырасту летчицей — словно Чкалов,
Помчусь через семь морей. —
И стало радостно песне моей,
И понял я тут сполна,
Что Родина в каждом из малышей,
Как в капле, отражена.
Я был в Артеке. Среди друзей
Стоял недвижим и тих,
Я видел, как наши ребята встречали
Испанских братьев своих.
Какая в их взорах горела дружба!
Им было по десять лет.
Наши дети — наше оружье.
Сильнее его нет.
Когда я строки эти пишу,
Вечер глядит в окно.
Стихает детский веселый шум,
Поздно уже, темно.
Плывет над Москвою моей луна,
Песня звенит вдали.
Как нежная мать, проверяет страна:
Все ли дети легли?
Она говорит им: «Вы будете жить,
Родную страну любить.
Есть у нас хлеб, чтобы вас накормить,
Есть у нас школы, чтоб вас обучить.
Самолеты, чтоб вас защитить».
Ма́ннвельт коня в воскресенье седлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Едет… Из церкви выходит народ
Нищих толпа у церковных ворот.
Мимо себе богомольцы прошли,
С деньгами кружку попы пронесли;
Нищим не подал никто, — и с тоской,
Молча поникли они головой.
Вот на помост прилегли отдохнуть:
Может, в вечерню подаст кто нибудь.
Ма́ннвельт, унылый, вернулся домой.
Ма́ннвельт коня в понедельник седлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Едет… Пред ним многолюдный базар;
Крики и шум, и пестреет товар —
Есть из чего выбирать богачам;
Много поживы и ловким ворам.
С рынка богатый богаче ушол;
Только бедняк был попрежнему гол.
Маннвельт, унылый, вернулся домой.
Ма́ннвельт во вторник коня оседлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Едет он: площадь народом кипит, —
Суд там правитель открыто чинит.
Кто пресмыкался, был знатен, богат,
Был им оправдан, добился наград.
Плохо лишь бедным пришлось от него…
А между тем, за поездом его
С радостным криком народ весь бежал,
Милость его, доброту прославлял.
Полон восторга от ласковых слов,
Сыпал к ногам его много цветов!
Ма́ннвельт, унылый, вернулся домой.
В середу Ма́ннвельт коня оседлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Видит он, шумной толпою во храм
Люди стремятся… и пастырь ужь там,
Молча стоит в облаченьи своем.
Скоро невеста вошла с женихом.
Стар он и сед был, — прекрасна она.
Был он богат, а невеста бедна.
Счастлив казался жених; а у ней
Слезы лились и лились из очей.
Пастырь спросил у ней что-то; в ответ —
Да, прошептала она, словно нет.
Гости чету поздравляют, потом
Едут на пир к новобрачному в дом.
Мать молодой была всех веселей:
Дочь своим счастьем обязана ей!
Ма́ннвельт, унылый, вернулся домой.
Вот он коня и в четверг оседлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Видит огромное здание он,
Видит, стекаются с разных сторон,
Женщины в бедной одежде туда.
Знатные там собрались господа.
Дамам, разряженным в шелк и атлас,
Бодрых кормилиц ведут на показ.
Кончился смотр; и с довольным лицом
Вышли иныя, звеня серебром.
Стон вылетал из груди у других;
Шли оне, плача о детях своих,
И еще долго смотрели назад,
Им посылая свой любящий взгляд.
Ма́ннвельт, унылый, вернулся домой.
В пятницу Ма́ннвельт коня оседлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Видит на улице — муж и жена
Спорят, кричат и бранятся. Она
Волосы рвет на себе. „Осквернил
Брачный союз ты… жену погубил!“
Он отвечает, грозя кулаком:
„Ад принесла ты, злодейка, в мой дом.
Сам я обманут тобою, змея!“
В книгу закона взглянувши, судья
Молвил чете: „Вы разстаться должны“.
И разошлись они, злобы полны.
А в отдаленьи на камне сидел
Бледный ребенок дрожа; и глядел
То на отца, то на мать он с тоской.
Брошенный ими — пошел он с сумой…
Ма́ннвельт, унылый, вернулся домой.
Ма́ннвельт в субботу коня оседлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Вехал он в город: на улицах бой.
Кровью исходят и добрый и злой;
Раб и свободный убиты лежат.
Бьют барабаны и пули свистят.
Веят знамена — и много на них
Слов благородных, призывов святых!..
Падая, их произносят бойцы…
С криком народ разрушает дворцы.
В бегстве король… Обуял его страх.
Вносит другаго толпа на руках.
Ма́ннвельт, унылый, вернулся домой.
Ма́ннвельт коня в воскресенье седлал:
Дом его старый не мил ему стал.
В чистое поле он ранней порой
Выехал. — Мир был обят тишиной.
Где-то вился над деревней дымок,
Легкий его колыхал ветерок.
Жавронок в чистой лазури звенел;
Плод на ветвях наливался и зрел.
Тихо — сквозь сеть золотистых лучей —
Воды катил, извиваясь, ручей.
Ма́ннвельт задумчив сидел на коне;
Слышался топот копыт в тишине.
Голос кукушки звал всадника в лес…
Вот ужь он в чаще зеленой исчез.
Дальше он все углублялся во тьму;
Тысячу звуков на встречу ему,
Мягких, ласкающих, чудных, неслись,
Нежили слух его… в душу лились, —
Ей обещали забвенье, покой…
Ма́ннвельт совсем не вернулся домой!
Я люблю вас — глаза ваши, губы и волосы,
Вас, усталых, что стали до времени старыми,
Вас, убогих, которых газетные полосы
Что ни день — то бесстыдными славят фанфарами!
Сколько раз вас морочали, мяли, ворочали,
Сколько раз соблазняли соблазнами тщетными…
И как черти вы злы, и как ветер отходчивы,
И — скупцы! — до чего ж вы бываете щедрыми!
Она стоит — печальница
Всех сущих на земле,
Стоит, висит, качается
В автобусной петле.
А может, это поручни…
Да, впрочем, все равно!
И спать ложилась — к полночи,
И поднялась — темно.
Всю жизнь жила — не охала,
Не крыла белый свет.
Два сына было — сокола,
Обоих нет как нет!
Один убит под Вислою,
Другого хворь взяла!
Она лишь зубы стиснула —
И снова за дела.
А мужа в Потьме льдиною
Распутица смела.
Она лишь брови сдвинула —
И снова за дела.
А дочь в больнице с язвою,
А сдуру запил зять…
И, думая про разное, —
Билет забыла взять.
И тут один — с авоською
И в шляпе, паразит! —
С ухмылкою со свойскою
Геройски ей грозит!
Он палец указательный
Ей чуть не в нос сует:
— Какой, мол, несознательный,
Еще, мол, есть народ!
Она хотела высказать:
— Задумалась, прости!
А он, как глянул искоса,
Как сумку сжал в горсти
И — на одном дыхании
Сто тысяч слов подряд!
(«Чем в шляпе — тем нахальнее!» —
Недаром говорят!)
Он с рожею канальскою
Гремит на весь вагон,
Что с кликой, мол, китайскою
Стакнулся Пентагон!
Мы во главе истории,
Нам лупят в лоб шторма,
А есть еще, которые
Все хочут задарма!
Без нас — конец истории,
Без нас бы мир ослаб!
А есть еще, которые
Все хочут цап-царап!
Ты, мать, пойми: неважно нам,
Что дурость — твой обман.
Но — фигурально — кажному
Залезла ты в карман!
Пятак — монетка малая,
Ей вся цена — пятак,
Но с неба каша манная
Не падает за так!
Она любому лакома,
На кашу кажный лих!..
И тут она заплакала,
И весь вагон затих.
Стоит она — печальница
Всех сущих на земле,
Стоит, висит, качается
В автобусной петле.
Бегут слезинки скорые,
Стирает их кулак…
И вот вам — вся история,
И ей цена — пятак!
Я люблю вас — глаза ваши, губы и волосы,
Вас, усталых, что стали до времени старыми,
Вас, убогих, которых газетные полосы
Что ни день — то бесстыдными славят фанфарами.
И пускай это время в нас ввинчено штопором,
Пусть мы сами почти до предела заверчены,
Но оставьте, пожалуйста, бдительность «операм»!
Я люблю вас, люди!
Будьте доверчивы!
В этой сказке
Нет порядка:
Что ни слово —
То загадка!
Вот что
Сказка говорит:
Жили-были
КОТ
и
КИТ.
КОТ — огромный, просто страшный!
КИТ был маленький, домашний.
КИТ мяукал.
КОТ пыхтел.
КИТ купаться не хотел.
Как огня воды боялся.
КОТ всегда над ним смеялся!
Время так проводит
КИТ:
Ночью бродит,
Днем храпит.
КОТ
Плывет по океану,
КИТ
Из блюдца ест сметану.
Ловит
КИТ
Мышей на суше.
КОТ
На море бьет
Баклуши!
КИТ
Царапался, кусался,
Если ж был неравен спор —
От врагов своих спасался,
Залезая на забор.
Добрый КОТ
Ни с кем не дрался,
От врагов
Уплыть старался:
Плавниками бьет волну
И уходит
В глубину…
КИТ
Любил залезть повыше.
Ночью
Песни пел на крыше.
Позовешь его:
— Кис, кис! —
Он охотно
Спрыгнет вниз.
Так бы все и продолжалось,
Без конца, само собой,
Но
Развязка приближалась:
В море
Вышел
Китобой.
Зорко смотрит
Капитан.
Видит — в море
Бьет фонтан.
Он команду подает:
— Кит по курсу!
Полный ход!
Китобой
Подходит к пушке…
Пушки — это не игрушки!
Я скажу
Начистоту:
Не завидую
КИТУ!
— Мама! —
Крикнул китобой,
Отскочив от пушки. —
Что же это?..
Хвост трубой…
Ушки на макушке…
Стоп, машина!
Брысь, урод!
Эй, полундра:
В море — КОТ!
— Успокойся!
Что с тобой?
— Я, — кричит, — не котобой!
Доложите капитану —
Я стрелять в кота не стану!
Наказать я сам готов
Тех, кто мучает котов!
«Всем-всем-всем! —
Дрожа, как лист,
Телеграмму шлет радист. —
Всем-всем-всем!
На нас идет
Чудо-Юдо Рыба-Кот!
Тут какая-то загадка!
В этой сказке нет порядка!
Кот обязан жить на суше!
SOS (Спасите наши души!)»
И в ответ
На китобазу
Вертолет
Садится сразу.
В нем
Ответственные лица
Прилетели из столицы:
Доктора,
Профессора,
Медицинская сестра,
Академик по Китам,
Академик по Котам,
С ними семьдесят студентов,
Тридцать пять корреспондентов,
Два редактора с корректором,
Кинохроника с прожектором,
Юные натуралисты
И другие специалисты.
Все на палубу спустились,
Еле-еле разместились.
Разбирались
Целый год —
Кто тут КИТ
И где тут КОТ.
Обсуждали, не спешили.
И в конце концов
Решили:
«В этой сказке нет порядка.
В ней ошибка,
Опечатка:
Кто-то,
Против всяких правил,
В сказке буквы переставил,
Переправил
«КИТ» на «КОТ»,
«КОТ» на «КИТ», наоборот!»
Ну,
И навели порядок:
В сказке больше нет загадок.
В океан
Уходит КИТ,
КОТ на кухне
Мирно спит…
Все, как надо,
Все прилично.
Сказка стала — на «отлично»!
Всем понятна и ясна.
Жаль,
Что кончилась
Она!..
Так под кровлей Фонтанного Дома,
Где вечерняя бродит истома
С фонарем и связкой ключей,
Я аукалась с дальним эхом,
Неуместным смущая смехом
Непробудную сонь вещей,
Где, свидетель всего на свете,
На закате и на рассвете
Смотрит в комнату старый клен
И, предвидя нашу разлуку.
Мне иссохшую черную руку
Как за помощью тянет он.
А земля под ногой гудела,
И такая звезда глядела,
В мой еще не брошенный дом,
И ждала условного звука:
Это где-то там, у Тобрука,
Это где-то здесь за углом.
Ты не первый и не последний
Темный слушатель светлых бредней,
Мне какую готовишь месть?
Ты не выпьешь, только пригубишь
Эту горечь из самой глуби —
Это вечной разлуки весть.
Положи мне руку на темя,
Пусть теперь остановится время
На тобою данных часах.
Нас несчастие не минует,
И кукушка не закукует
В опаленных наших лесах.
А за проволокой колючей,
В самом сердце тайги дремучей —
Я не знаю, который год —
Ставший горстью лагерной пыли,
Ставший сказкой из страшной были,
Мой двойник на допрос идет.
А потом он идет с допроса.
Двум посланцами Девки безносой
Суждено охранять его.
И я слышу даже отсюда —
Неужели это не чудо! —
Звуки голоса своего:
За тебя я заплатила
Чистоганом,
Ровно десять лет ходила
Под наганом,
Ни налево, ни направо
Не глядела,
А за мной худая слава
Шелестела
…А не ставший моей могилой,
Ты, гранитный, кромешный, милый,
Побледнел, помертвел, затих.
Разлучение наше мнимо:
Я с тобою неразлучима,
Тень моя на стенах твоих,
Отраженье мое в каналах,
Звук шагов в Эрмитажных залах,
И на гулких сводах мостов —
И на старом Волковом Поле,
Где могу я рыдать на воле
Над безмолвием братских могил.
Все, что сказано в Первой части
О любви, измене и страсти,
Сбросил с крыльев свободный стих,
И стоит мой Город «зашитый»…
Тяжелы надгробные плиты
На бессонных очах твоих.
Мне казалось, за мной ты гнался,
Ты, что там погибать остался
В блеске шпилей, в отблеске вод.
Не дождался желанных вестниц…
Над тобой — лишь твоих прелестниц,
Белых ноченек хоровод.
А веселое слово — дома –
Никому теперь не знакомо,
Все в чужое глядят окно.
Кто в Ташкенте, а кто в Нью-Йорке,
И изгнания воздух горький –
Как отравленное вино.
Все вы мной любоваться могли бы,
Когда в брюхе летучей рыбы
Я от злой погони спаслась
И над полным врагами лесом,
Словно та, одержимая бесом,
Как на Брокен ночной неслась…
И уже подо мною прямо
Леденела и стыла Кама,
И «Quo vadis?» кто-то сказал,
Но не дал шевельнуть устами,
Как тоннелями и мостами
Загремел сумасшедший Урал.
И открылась мне та дорога,
По которой ушло так много,
По которой сына везли,
И был долог путь погребальный
Средь торжественной и хрустальной
Тишины Сибирской Земли.
От того, что сделалась прахом,
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Обуянная смертным страхом
И отмщения зная срок,
Опустивши глаза сухие
И ломая руки, Россия
Предо мною шла на восток.
У Скворцова Гришки
Жили-были книжки —
Грязные, лохматые,
Рваные, горбатые,
Без конца и без начала,
Переплёты — как мочала,
На листах — каракули.
Книжки горько плакали.
Дрался Гришка с Мишкой,
Замахнулся книжкой,
Дал разок по голове —
Вместо книжки стало две.
Горько жаловался Гоголь:
Был он в молодости щеголь,
А теперь, на склоне лет,
Он растрёпан и раздет.
У бедняги Робинзона
Кожа содрана с картона,
У Крылова вырван лист,
А в грамматике измятой
На странице тридцать пятой
Нарисован трубочист.
В географии Петрова
Нарисована корова
И написано: «Сия
География моя.
Кто возьмёт её без спросу,
Тот останется без носу!»
— Как нам быть? — спросили книжки.
Как избавиться от Гришки?
И сказали братья Гримм:
— Вот что, книжки, убежим!
Растрёпанный задачник,
Ворчун и неудачник,
Прошамкал им в ответ:
— Девчонки и мальчишки
Везде калечат книжки.
Куда бежать от Гришки?
Нигде спасенья нет!
— Умолкни, старый минус, —
Сказали братья Гримм, —
И больше не серди нас
Брюзжанием своим!
Бежим в библиотеку.
В центральный наш приют,
Там книжку человеку
В обиду не дают!
— Нет, — сказала «Хижина Дяди Тома».
— Гришкой я обижена, Но останусь дома!
— Идём! — ответил ей Тимур,
— Ты терпелива чересчур!
— Вперёд! — воскликнул Дон Кихот,
И книжки двинулись в поход.
Беспризорные калеки
Входят в зал библиотеки.
Светят лампы над столом,
Блещут полки за стеклом.
В переплётах тёмной кожи,
Разместившись вдоль стены,
Словно зрители из ложи,
Книжки смотрят с вышины.
Вдруг задачник-неудачник
Побледнел и стал шептать:
— Шестью восемь —
Сорок восемь.
Пятью девять —
Сорок пять!
География в тревоге
К двери кинулась, дрожа.
В это время на пороге
Появились сторожа.
Принесли они метёлки,
Стали залы убирать,
Подметать полы и полки,
Переплёты вытирать.
Чисто вымели повсюду:
И за вешалкой, в углу,
Книжек порванную груду
Увидали на полу —
Без конца и без начала,
Переплёты — как мочала,
На листах — каракули…
Сторожа заплакали:
— Бесприютные вы, книжки,
Истрепали вас мальчишки!
Отнесём мы вас к врачу,
К Митрофану Кузьмичу.
Он вас, бедных, пожалеет,
И подчистит, и подклеит,
И обрежет, и сошьёт,
И оденет в переплёт!
Песня библиотечных книг:
К нам, беспризорные
Книжки-калеки,
В залы просторные библиотеки!
Книжки-бродяги,
Книжки-неряхи,
Здесь из бумаги
Сошьют вам рубахи.
Из коленкора
Куртки сошьют,
Вылечат скоро
И паспорт дадут.
К нам, беспризорные
Книжки-калеки,
В залы просторные библиотеки!
Вышли книжки из больницы,
Починили им страницы,
Переплёты, корешки,
Налепили ярлыки.
А потом в просторном зале
Каждой полку указали.
Встал задачник в сотый ряд,
Где задачники стоят.
А Тимур с командой вместе
Встал на полку номер двести.
Словом, каждый старый том
Отыскал свой новый дом.
А у Гришки неудача:
Гришке задана задача.
Стал задачник он искать.
Заглянул он под кровать,
Под столы, под табуретки,
Под диваны и кушетки.
Ищет в печке, и в ведре,
И в собачьей конуре.
Гришке горько и обидно,
А задачника не видно.
Что тут делать? Как тут быть?
Где задачник раздобыть?
Остаётся — с моста в реку
Иль бежать в библиотеку!
Говорят, в читальный зал
Мальчик маленький вбежал
И спросил у строгой тёти:
— Вы тут книжки выдаёте?
А в ответ со всех сторон
Закричали книжки: — Вон!
От автора
Написал я эту книжку
Много лет тому назад,
А на днях я встретил Гришку
По дороге в Ленинград.
Он давно уже не Гришка,
А известный инженер.
У него растёт сынишка,
Очень умный пионер.
Побывал у них я дома,
Видел полку над столом,
Пятьдесят четыре тома
Там стояли за стеклом.
В переплётах — в куртках новых,
Дружно выстроившись в ряд,
Встали книжки двух Скворцовых,
Точно вышли на парад.
А живётся им не худо,
Их владельцы берегут.
Никогда они оттуда
Никуда не убегут!
Нет.
Это неправда.
Нет!
И ты?
Любимая,
за что,
за что же?!
Хорошо —
я ходил,
я дарил цветы,
я ж из ящика не выкрал серебряных ложек!
Белый,
сшатался с пятого этажа.
Ветер щеки ожег.
Улица клубилась, визжа и ржа.
Похотливо взлазил рожок на рожок.
Вознес над суетой столичной одури
строгое —
древних икон —
чело.
На теле твоем — как на смертном одре —
сердце
дни
кончило.
В грубом убийстве не пачкала рук ты.
Ты
уронила только:
«В мягкой постели
он,
фрукты,
вино на ладони ночного столика».
Любовь!
Только в моем
воспаленном
мозгу была ты!
Глупой комедии остановите ход!
Смотрите —
срываю игрушки-латы
я,
величайший Дон-Кихот!
Помните:
под ношей креста
Христос
секунду
усталый стал.
Толпа орала:
«Марала!
Мааарррааала!»
Правильно!
Каждого,
кто
об отдыхе взмолится,
оплюй в его весеннем дне!
Армии подвижников, обреченным добровольцам
от человека пощады нет!
Довольно!
Теперь —
клянусь моей языческой силою! —
дайте
любую
красивую,
юную, —
души не растрачу,
изнасилую
и в сердце насмешку плюну ей!
Око за око!
Севы мести в тысячу крат жни!
В каждое ухо ввой:
вся земля —
каторжник
с наполовину выбритой солнцем головой!
Око за око!
Убьете,
похороните —
выроюсь!
Об камень обточатся зубов ножи еще!
Собакой забьюсь под нары казарм!
Буду,
бешеный,
вгрызаться в ножища,
пахнущие потом и базаром.
Ночью вскочите!
Я
звал!
Белым быком возрос над землей:
Муууу!
В ярмо замучена шея-язва,
над язвой смерчи мух.
Лосем обернусь,
в провода
впутаю голову ветвистую
с налитыми кровью глазами.
Да!
Затравленным зверем над миром выстою.
Не уйти человеку!
Молитва у рта, —
лег на плиты просящ и грязен он.
Я возьму
намалюю
на царские врата
на божьем лике Разина.
Солнце! Лучей не кинь!
Сохните, реки, жажду утолить не дав ему, —
чтоб тысячами рождались мои ученики
трубить с площадей анафему!
И когда,
наконец,
на веков верхи став,
последний выйдет день им, —
в черных душах убийц и анархистов
зажгись кровавым видением!
Светает.
Все шире разверзается неба рот.
Ночь
пьет за глотком глоток он.
От окон зарево.
От окон жар течет.
От окон густое солнце льется на спящий город.
Святая месть моя!
Опять
над уличной пылью
ступенями строк ввысь поведи!
До края полное сердца
вылью
в исповеди!
Грядущие люди!
Кто вы?
Вот — я,
весь
боль и ушиб.
Вам завещаю я сад фруктовый
моей великой души.
А и покрай было моря синева,
Что на ус(т)ье Дону-та тихова,
На крутом красном бережку,
На желтых рассыпных песках
А стоит крепкой Азов-город
Со стеною белокаменною,
Землян(ы)ми роскатами,
И ровами глубокими,
И со башними караульными,
Середи Азова-города
Стоит темная темница,
А злодейка земляная тюрьма.
И во той было темной темницы
Что двери были железныя,
А замок был в три пуда,
А пробои были булатныя,
Как засовы были медныя.
Что во той темной темницы
Засажо́н сидит донской казак
Ермак Тимофеевич.
Мимо той да темной темницы
Случилося царю идти,
Самому царю тому турецкому
Салтану Салтановичу.
А кричит донской казак
Ермак Тимофеевич:
«А ты гой еси, турецкой царь
Салтан Салтанович!
Прикажи ты меня поить-кормить,
Либо казнить, либо на волю пустить!».
Постоялся турецкой царь
Салтан Салтанович:
«А мурзы вы, улановья!
А вы сгаркаите из темницы
Тово тюремнова старосту».
А и мурзы-улановья
Металися через голову,
Привели ево улановья
Оне старосту тюремнова;
И стал он, турецкой царь,
У тюремнова старосты спрашивать:
«Еще что за человек сидит?».
Ему староста россказывает:
«Ай ты гой еси, турецкой царь
Салтан Салтанович!
Что сидит у нас донской казак
Ермак Тимофеевич».
И приказал скоро турецкой царь:
«Вы, мурзы-улановья,
Ведите донскова казака
Ко полатам моим царскием!».
Еще втапоры турецкой царь
Напоил-накормил добра молодца
И тожно стал ево спрашивати:
«А ты гой еси, донской казак!
Еще как ты к нам в Азов попал?».
Россказал ему донской казак:
«А и я послан из каменной Москвы
К тебе, царю, в Азов-город,
А и послан был скорым послом
И гостинницы дорогие к тебе вез,
А на заставах твоих
Меня всего ограбили,
И мурзы-улановья моих товарыщей
Рассадили, добрых молодцов,
И по разным темным темницам».
Еще втапоры турецкой царь
Приказал мурзы-улановьям
Собрать добрых молодцов,
Ермаковых товарыщев.
Опущает добрых молодцов
Ермака в каменну Москву,
Снарядил доброва молодца
Ермака Тимофеевича,
Наградил златом-серебром.
Еще питьями заморскими.
Отлучился донской казак
От Азова-города,
Загулялся донской казак
По матушке Волге-реке,
Не явился в каменну Москву.
Бывали дни — в стране родной
Мы жили вместе, пылки, юны,
Но чисты сердцем и душой.
Судеб карающих перуны,
И Зевсов гром, и гром тревог,
И стрелы зависти коварной,
И стрелы молньи лучезарной
Щадили нас и наш порог.
Всё было тихо; без волнений
Текла цветущая весна,
Душа щитом беспечной лени
Была от бурь заграждена.
И нам казалось — тяжкий молот
Не раздробит его вовек;
И нам казалось — пламень, холод
И всё, чем дышит человек, —
Тот щит лишь закалят надежней,
И навсегда он будет нам
Порукой в жизни безмятежной,
Ответом бурям и страстям.
Но затаенный долго пламень
Сильнее вспыхивает вдруг,
Но страшный порох рвет и камень;
Так и тот щит, печальный друг,
Которым грудь мы прикрывали,
Мгновенно страсти разорвали.
Нам стали скучны ручейки,
Долины, холмики, лески —
И всё, чем в доле беззаботной
В деревне счастлив земледел
(Чему б теперь опять охотно
Душой предаться я хотел).Мы на чужбине. Рок забросил
Далеко утлый наш челнок;
Ты скоро сердце обморозил,
Тревоги жизни пренебрег.
Я был несчастней, я пил дольше
Очарованье бытия,
Зато потом и плакал больше
И громче жаловался я.
Так и всегда: чем лучезарней
Сначала дольней жизни путь,
Тем будущность темней, коварней,
Тем глубже западает в грудь
Тоски крушительное семя
В минуты бедствий и утрат;
И разве опыт, рок и время
Его из груди истребят…
Сбылись ли наши ожиданья,
Узнали ль мы то, чем желанья
Палили кровь, томили ум?
Узнали мы тоску, страданья,
Мятеж страстей, волненье дум,
Узнали дружбу — без участья,
Привет и ласку — без любви,
Узнали то, что в мире счастья
Не уловить, как ни лови.
Что на пиру воображенья
Нарядом пышным и цветным
Рядили мы, в пылу забвенья, —
То было призрак, было дым.
. . . . . . . . . .
Что хладно мучит и терзает,
Ни каплей блага не живя,
То всё младое сердце знает,
То всё мы встретили, живя.
А радость, а надежда славы,
Любви и счастия даров?
Как осенью листы с дубравы,
Исчезло всё среди снегов,
К нам нанесенных вьюгой буйной
Измен крушительных и бед.
Что ж нам осталось в жизни бурной?
Что пронеслось, чего уж нет?
Нет веры в сбыточность мечтаний,
Которым предавались мы.
Есть опыт. Хладные умы
Он отучил от ожиданий,
От обольстительных надежд,
От дружбы женщин и невежд
И вечно ложных упований.
Мы всё забыли, погребли,
Что обольщает чад земли, —
И холод раннего бесстрастья
Нам скудной стал заменой счастья…
Буквам очень надоело
В толстых книжках спать да спать…
В полночь — кучей угорелой
Слезли с полки на кровать.
А с кровати — на пол сразу,
Посмотрели — люди спят —
И затеяли проказу,
Превеселый маскарад.
А — стал аистом, Ц — цаплей,
Е — ежом… Прекрасный бал!
Я не спал и все до капли
Подсмотрел и записал…
Утром в дверь стучит художник
(Толстый, с черной бородой,
И румяный, как пирожник) —
Это был приятель мой.
Прочитал он, взял бумагу,
Вынул семь карандашей
И сейчас же всю ватагу
Срисовал для малышей.
А
Астра в садике цветет —
Аист, вам пора в поход!
Б
Бык весь день мычит и ест.
Белка держит хвост, как шест.
В
Ворон может жить сто лет.
Волк овце — плохой сосед.
Г
Гусь шагает, как солдат.
Груша зреет — Гриша рад.
Д
Дятел в дуб все тук да тук…
Дуб скрипит: «Что там за стук?»
Е
Еж под елкой удивлен:
Елка с иглами — и он.
Ж
Жаба ждет, раздув живот, —
Жук летит ей прямо в рот.
З
Зяблик в роще засвистал,
Заяц струсил и удрал.
И
Ива клонит ветви в пруд.
Индюки всегда орут.
К
Крыса мчится через мост.
Кот за ней, задравши хвост.
Л
Лебедь родственник гуся,
Лошадь — зебре, лещ ершам.
М
Мышь глядит на потолок:
«Муха, свалишься, дружок!»
Н
Норка ловит рыб в волне.
Носорог храпит во сне.
О
Ослик влез в чертополох.
Обезьянки ищут блох.
П
Пчелка трудится весь день,
Петушку и клюнуть лень.
Р
Рыжик прячем в мох колпак.
Рак был негр, а стал, как мак.
С
Слон ужасно заболел —
Сливу с косточкою съел.
Т
Тигр свирепей всех зверей,
Таракан же всех добрей.
У
Утка — опытный нырок.
Ужик любит холодок.
Ф
Фиги сладки, как желе.
Филин днем сидит в дупле.
Х
Хрущ — веселый майский жук.
Хмель ползет на шест без рук.
Ц
Цыпка вышла из яйца.
Цапля спит у деревца.
Ч
Червячок влез на цветок,
Чиж слетел — и клюнул в бок!
Ш
Шимпанзе грызет бисквит.
Шпиц от зависти дрожит.
Щ
Щур ест пчел по сотне в день.
Щука-злюка скрылась в тень.
Э
Эфиопы варят суп.
Эскимос зашит в пять шуб.
Ю
Юнга моет свой корабль.
Юра клеит дирижабль.
Я
Ястреб — ловкий птицелов.
Ягуар — гроза лесов.
Ъ, Ь, Ы
Твердый знак и мягкий знак,
Ы и Ять — остались так.
Ещё бы не бояться мне полётов,
Когда начальник мой Е.Б. Изотов,
Жалея вроде, колет, как игла:
«Эх! — говорит. — Бедняга!
У них и то в Чикаго
Три дня назад авария была».
Хотя бы сплюнул: всё же люди — братья,
И мы вдвоём, и не под кумачом…
Но знает, чёрт, и так для предприятья
Я — хоть куда, хоть как и хоть на чём.
Мне не страшно, я — навеселе,
Чтоб по трапу пройти, не моргнув,
Тренируюсь, уже на земле
Туго-натуго пояс стянув.
Но, слава богу, я не вылетаю —
В аэропорте время коротаю
Ещё с одним, таким же, — побратим!
Мы пьём седьмую за день
За то, что все мы сядем,
И, может быть, — туда, куда летим.
Пусть в ресторане не дают навынос,
Там радио молчит, там благодать —
Вбежит швейцар и рявкнет: «Кто на Вильнюс!
Спокойно продолжайте выпивать!»
Мне летать — острый нож и петля:
Ни поесть, ни распить, ни курнуть,
И к тому ж безопасности для
Должен я сам себя пристегнуть.
У автомата — в нём ума палата —
Стою я, улыбаюсь глуповато.
Он мне такое выдал, автомат!..
Невероятно: в Ейске
Почти по-европейски —
Свобода слова, если это мат.
Мой умный друг к полудню стал ломаться,
Уже наряд милиции зовут —
Он гнул винты у ИЛа-18
И требовал немедля парашют.
Я приятеля стал вразумлять:
«Паша! Пашенька! Паша! Пашут!
Если нам по чуть-чуть добавлять,
Так на кой-тебе шут парашют!»
Он объяснил — такие врать не станут —
Летел он раз, ремнями не затянут,
Вдруг — взрыв, но он был к этому готов,
И тут нашёл лазейку:
Расправил телогрейку
И приземлился в клумбу от цветов.
Мы от его рассказа обалдели!..
А здесь всё переносят, и не зря,
Все рейсы за последние недели
Уже на тридцать третье декабря.
Я напрасно верчусь на пупе,
Я напрасно волнуюсь вообще:
Если в воздухе будет ЧП —
Приземлюсь на китайском плаще.
Но, смутно беспокойство ощущая,
Припоминаю: вышел без плаща я!
Ну что ж ты натворила, Кать, а Кать!
Вот только две соседки
С едой всучили сетки…
А сетки воздух будут пропускать!
…Прослушал объявление! но я бы
Уже не встал — теперь не подымай.
Вдруг слышу: «Пассажиры за ноябрь!
Ваш вылет переносится на май».
Зря я дёргаюсь: Ейск не Бейрут —
Пассажиры спокойней ягнят,
Террористов на рейс не берут,
Неполадки к весне устранят.
Считайте меня полным идиотом,
Но я б и там летал Аэрофлотом!
У них — гуд бай — и в небо, хошь не хошь.
А здесь — сиди и грейся:
Всегда задержка рейса,
Хоть день, а всё же лишний проживёшь.
Мы взяли пунш и кожу индюка — бр-р!
Теперь снуём до ветру в темноту:
Удобства — во дворе, хотя декабрь
И Новый год летит себе на ТУ.
Друг мой честью клянётся спьяна,
Что он всех, если надо, сместит.
«Как же так? — говорит. — Вся страна
Никогда никуда не летит!»
А в это время гдей-то в Красноярске,
На кафеле рассевшись по-татарски,
О промедленье вовсе не скорбя,
Проводит сутки третьи
С шампанским в туалете
Сам Новый год — и пьёт сам за себя.
Помешивая воблою в бокале,
Чтоб вышел газ — от газа он блюёт, —
Сидит себе на аэровокзале
И ждёт, когда наступит новый год.
Но в Хабаровске рейс отменён,
Там надёжно застрял самолёт…
Потому-то и новых времён
В нашем городе не настаёт.
Годы долгие в молитве
На скале проводит он.
К небесам воздеты руки,
Взор в пространство устремлен.
Выше туч святому старцу
И отрадней, и вольней:
Там к Создателю он ближе,
Там он дале от людей.
А внизу необозримо
Гладь безбрежная кругом
Разлилась и тихо дышит
На просторе голубом;
Солнце ходит, месяц светит,
Звезды блещут; вкруг скалы
Реют мощными крылами
Над пучиною орлы;
Но красою Божья мира
Муж святой не восхищен:
К небесам воздеты руки,
Взор в пространство устремлен.
Он не слышит, как порою
Грозно воет ураган,
Как внизу грохочут громы
И бушует океан.
Неподвижный, цепенея
В созерцаньи Божества,
Над измученною плотью
Духа ждет он торжества,
Ждет безмолвия Нирваны
И забвения всего,
В чем отрада человека
И страдание его.
С той поры, когда свой подвиг
Стал свершать он, каждый год,
Как шумел крылами в небе
Первых ласточек прилет,
Пташка старцу щебетала,
Что опять весна пришла,
И гнездо в иссохшей длани
Безбоязненно вила.
И в руке его простертой,
Средь заоблачных высот,
Много птенчиков крылатых
Выводилось каждый год.
И уж праведнику мнилось,
Что навеки стал он чужд
Упований и желаний,
И земных страстей, и нужд.
И о них воспоминанья
Отогнать не может он.
Для того ль он мир покинул,
Звал забвенья вечный сон,
Заглушал борьбою с плотью
Всякий помысел земной,
Чтобы пташки мимолетной
Ждать с ребяческой тоской?
Что же ласточек все ждет он
С нетерпеньем из-за гор?
Разве снег еще не стаял?
Разве года нет с тех пор,
Как последние вспорхнули
И, простясь с родным гнездом,
Белогрудые, в тумане
Потонули голубом?
Иль не все еще живое
Страшный подвиг в нем убил?
Или тщетно истязанье?
Или… Чу! не шум ли крыл?
Он глядит: в лучах восхода
Мчится с дальней стороны
Стая ласточек, — все ближе
Провозвестницы весны,
Ближе!.. Но к нему не вьется
Ни единая из них…
Стая, мимо уплывая,
Тонет в безднах голубых…
И у праведника, руки
Простирающего к ней,
Слезы градом полилися
Из померкнувших очей.
Сын цветущего пышного края,
На приволье, на диком просторе,
Где, лазурью небес отливая,
Степь безбрежна—как синее море,
Где вечерние зори—румяны,
Ароматные ночи—глубоки,
Серебристы седые курганы,
Бирюзовые дни—светлооки,
Где в станицах шумят хороводы
И пьянительны солнца лобзанья,
И быстрее, чем вешние всходы,
Зреют в сердце мечты и желанья,
С вольной песнью кочующей птицы,
На борьбу и скитанья готовый,
Полетел я в обятья столицы,
Многолюдной, далекой, суровой…
Неприветливый город угрюмый,
Полный роскоши, злой и порочный,
Отравил меня тягостной думой,
Безотрадной—как мрак полуночный…
И когда, голодая, без крова,
Я дрожал на гранитной панели,
Надо мной беспощадно, сурово
Только тучи обидно шумели…
Чуть плескалась Нева огоньками,
Колыхались бездомные тени,
Влажный воздух сырыми струями
Обжигал мне лицо и колени…
Неподвижные зданий громады
С безучастьем холодным вздымались,
За решеткой зеленой ограды
Барельефы гербов красовались.
Львы чугунные скалили пасти,—
Дребезжали кареты бездушно…
Город блеска, богатства и власти
Предо мною сиял равнодушно…
Вот, за веющим туманом,
В очертаньях бледных дня,
Город грозно встал титаном…
Царство стали и огня,
Дымных горнов, труб, свистков,
Пара, стука молотков…
Словно пушек красных жерла,
Труб высокий частокол
Город грозно вверх навел…
А внизу скрежещут сверла,
Не смолкая, ходят пилы,
Мерно лязгают зубила…
Бродят люди, бродил злоба…
В чреве каменного гроба
Мщенья плавится металл.
Кто-то крикнул… Застонал…
В сетках окон звук дробится…
Кто-то бури ждет… Томится…
Кто-то верит… Буря грянет…
Крепкий молот ждать не станет.
Домна весело вздохнет.
Домна вольно бросит пламя
И над гордыми дворцами
Знамя красное взовьет.
Осенним холодом туманов напоен,
День хмуро поднимал слезливые ресницы…
Мы в город шли… И к нам со всех сторон
Катился гул проснувшейся столицы.
Куда, зачем и долго ль шли—не знаю…
Бежали улицы в загадочную даль,—
Неуловимую,—без меры и без краю,—
Где все заковано в гранит, асфальт и сталь.
Мы шли… Все шли… Как гусеничный кокон,
Сжималася душа в плену глухих домов,
Со злобою глядя в хрусталь зеркальных окон,
Дразнящих красками нарядов и цветов.
Мелькали шляпы, зонтики, жакеты,
Сходясь и расходясь как в вихревом кольце…
Там шитым серебром сверкали эполеты,
Там тени скорбные дрожали на лице…
Толпа, толпа… Ответь, какая сила
Нас, разных, бросила в один круговорот,
Где честного душой борьбою надломила,
Ничтожеству дала величье и почет?..
И в многозвучьях дня нам не было ответа.
Далеко странные и чуждые другим,
Как гномы черные,—без ласки и привета,
Ступали мерно мы по гулким мостовым.
Племя Авеля, будь сыто и одето,
Феи добрыя покой твой охранят;
Племя Каина, без пищи и без света,
Умирай, как пресмыкающийся гад.
Племя Авеля, твоим счастливым внукам
Небеса цветами усыпают путь;
Племя Каина, твоим жестоким мукам
В мире будет ли конец когда нибудь?
Племя Авеля, довольство — манной с неба
На твое потомство будет нисходить;
Племя Каина, бездомное, без хлеба,
Ты голодною собакой станешь выть.
Племя Авеля, сиди и грейся дома,
Где очаг семейный ярко запылал;
Племя Каина, постель твоя — солома,
В стужу зимнюю дрожишь ты, как шакал.
Племя Авеля, плодишься ты по свету,
Песню счастия поют тебе с пелен;
Племя Каина лишь знает песню эту:
Вопль детей своих и стоны чахлых жен.* * *Племя Авеля! светло твое былое,
Но грядущаго загадка нам темна…
Племя Каина! Терпи, и иго злое
Грозно сбросишь ты в иныя времена.
Племя Авеля! Слабея от разврата,
Измельчает род твой, старчески больной…
Племя Каина! Ты встанешь — и тогда-то
Под твоим напором дрогнет шар земной.
Племя Авеля, будь сыто и одето,
Феи добрыя покой твой охранят;
Племя Каина, без пищи и без света,
Умирай, как пресмыкающийся гад.
Племя Авеля, твоим счастливым внукам
Небеса цветами усыпают путь;
Племя Каина, твоим жестоким мукам
В мире будет ли конец когда нибудь?
Племя Авеля, довольство — манной с неба
На твое потомство будет нисходить;
Племя Каина, бездомное, без хлеба,
Ты голодною собакой станешь выть.
Племя Авеля, сиди и грейся дома,
Где очаг семейный ярко запылал;
Племя Каина, постель твоя — солома,
В стужу зимнюю дрожишь ты, как шакал.
Племя Авеля, плодишься ты по свету,
Песню счастия поют тебе с пелен;
Племя Каина лишь знает песню эту:
Вопль детей своих и стоны чахлых жен.
Племя Авеля! светло твое былое,
Но грядущаго загадка нам темна…
Племя Каина! Терпи, и иго злое
Грозно сбросишь ты в иныя времена.
Племя Авеля! Слабея от разврата,
Измельчает род твой, старчески больной…
Племя Каина! Ты встанешь — и тогда-то
Под твоим напором дрогнет шар земной.
По Земле разнодорожной
Проходя из века в век,
Под собою — непреложный,
Неподвижный грунт подножный
Видел всюду человек.
Люди — всеми их глазами —
В небе видеть лишь могли
С дном, усыпанным звездами,
Чашу, ставшую краями
Над тарелкою Земли,
С чувством спорить не умея,
Долго, в грезах сонных дум,
Был узлами Птоломея
Связан, спутан смертных ум.
Мир, что был одним в творенье,
Был другим в воображенье:
Там — эфирный океан
Был отверст, созданья план
Был там зодчего достоин —
Беспределен, прост и строен;
Здесь — был смутен, сбивчив он,
Там — премудр, а здесь — мудрен.
Там — Земля, кружась, ходила,
Словно мяч, в кругу планет,
Вкруг громадного горнила,
Изливающего свет;
Здесь — пространств при узких мерах —
Жалось всё в кристальных сферах,
Звезды сплошь с их сводом шли
И вдвойне вращалось Солнце,
Чтоб метать лучи в оконце
Неповертливой Земли. Рим с высот своей гордыни
Клял науку — и кругом,
Что казалось в веке том
Оскорблением святыни,
Что могло средь злых потех
Возбуждать лишь общий смех
И являться бредом въяве
И чего, средь звездных дел,
Утверждать, при полной славе,
Тихо Браге не посмел, —
Неба страж ночной, придверник,
Смело ‘Да! — сказал Коперник. —
Высшей мудрости черты —
В планах, полных простоты!
Бог — премудр. В твореньях явен
Коренной закон родства:
С братом — волей божества —
Всяк из братии равноправен.
Дети Солнца одного,
Сестры — зримые планеты —
Им сияют, им согреты, —
Средоточен лик его!
На него все взор возводят,
Доля с долей тут сходна,
Вкруг него они все ходят,
А Земля — из них одна, —
Ergo — ходит и она! ’ И, едва лишь зоркий разум
В очи истине взглянул,
Верной мысли луч сверкнул,
Словно молния, — и разом
Свод — долой! Весь звездный клир
Прянул россыпью в эфир,
И — не в области творенья,
Но в хаосе разуменья —
Воссоздался божий мир.
В бесконечных, безначальных,
Необъятных небесах —
Тех тяжелых сфер кристальных
Вдруг не стало — пали в прах!
И средь строя мирового,
Плоский вид свой округля,
Вкруг светила золотого
В безднах двинулась Земля! ‘У! ’ — кричат невежд мильоны,
Те — свернули кулаки,
Эти — кажут языки,
Там ревут враги-тевтоны,
Там — грозит проклятьем Рим,
Там — на сцене гистрионы
Свищут, — гений — невредим.
Где друзья ему ‘Заставим
Их умолкнуть! ’ — говорят,
Он в ответ: ‘К чему? Оставим, !
Пусть! — Не ведят, что творят! ’
Прилежность и труды в делах употребя,
К успеху лучшая надежда на себя.
Все знают,
Что перепелки гнезды вьют
Задолго перед тем когда поля цветут,
А не тогда как хлебы поспевают.
Одна оплошнее подруг своих была,
Работою отстала;
Гнезда вовремя не свила,
А начала уж вить когда пора прошла,
И в поле жатва поспевала.
Однако молодых
Кое как вывела своих;
Да только выучить летать их не успела.
И детям говорит:
Ох, дети! эта рожь бедою нам грозит:
К нещастью нашему созрела.
Однако слушайте: я стану отлетать
Вам корму промышлять;
А вы смотрите
Хозяин как придет,
И речь о чем ни заведет,
Все до последнего мне слова раскажите.
Пришел хозяин между тем
Как перепелка отлетела,
Да рожь-то, говорит: совсем
Поспела.
Пойти было друзьям, приятелям сказать,
Чтоб завтра помогли мне эту рожь пожать. —
И тут, помилуй бог! какая
Тревога зделалась между перепелят!
Ах! матушка! ах-ти! кричат:
Друзей, приятелей сбирая
Рожь хочет завтра вдруг пожать.
И, — говорит им мать:
Пустое: нечего бояться.
Мы можем здесь еще покойно оставаться.
Вот вам, поешьте между тем,
И спите эту ночь, не думав ни о чем.
Да завтра только вы смотрите,
Что ни услышите, мне все перескажите.
Пришел хозяин; ждать, пождать: нет никово.
Вот, говорит: до одново
Прийтить все обещали,
А небывали!
Надейся; ну, пойтить опять
Теперь родню позвать,
Чтоб завтре эту рожь пожать. —
Тревога меж перепелят,
И пуще прежнева. Родне своей, кричат:
Родне, он говорил сбираться.
Пустое, говорит им мать: родни бояться;
Иновоб не было чево. —
Пришел хозяин так как приходил и прежде;
И видит что родни нет так же никово.
В напрасной, он сказал: я был на них надежде;
Впредь верить ни родне не стану, ни друзьям.
Для своево добра никто таков как сам.
Знать завтре поутру семьею приниматься
Хлеб этот по-маленьку жать. —
Ну, дети! говорит услыша это мать:
Теперь уж нечево нам больше дожидаться. —
Тут кто поршком,
Кто кувырком,
Ну, поскорея убираться.
Мы бродили медленно
Там, где дики скалы,
Где цветут безсмертники,
Где растут кристаллы.
Принесли мы к вечеру
Много хрупких, нежных
Золотых безсмертников
И кристаллов снежных.
Не склоняют цветики
Головы усталой
И смеются холодно
Вечные кристаллы.
Сколько в них спокойствия,
Сколько вольной воли, —
Не покажут, гордые,
Ни тоски, ни боли.
Серебро и золото, —
Красота какая!
Стойкость серебристая,
Гордость золотая!
Видно, вольно гордому
На земле повсюду.
Буду, как безсмертники,
Как кристаллы, буду.
Конст. Эрберг.
Заворожили душу скалы,
Околдовали душу мхи.
— Что за краса!—душа сказала,
И вот—слагаются стихи.
Пучки кораллов на рябине,
Мхов изумруд и хризолит,
И чернорозовый и синий,
Огнем сверкающий гранит,
И серый шелк седого моря,
И блики чаек на волне…
Земля, земля! в таком уборе
Тебя я видел лишь во сне.
Все во едино жизнью слито,
Мы все родня здесь на земле:
Рябины, чайки и граниты,
И мох, и хвоя на скале,
И аммонит, что из могилы,
Тысячелетней вынут мной, —
Все, все мне пращуры, все милы,
Пленен землею я, земной.
Гляжу, дивлюсь и верю в сказку
О том, как не был я, и стал,
Как первозданную закваску
В веках собою развивал,
Как был я гнейсом первобытным,
Как рос кристаллом, илом, мхом,
Как прозябал я паразитным
И жизнетворным лишаем,
Как в жизненосном студне стынул,
Рос аммонитом, жил червем,
Как длинный ряд столетий минул
В теченьи медленном своем,
Пока не стал я диплодоком,
Летучей мышью не взлетел,
И наконец, влекомый роком,
Стать человеком захотел.
Но ни рябинам, ни гранитам,
Ни чайкам стонущим, ни мхам,
Ни силлурийским аммонитам
Моей души я не отдам.
В земной родне душе нет нужды:
Из пут земных она летит,
И тела пращуры ей чужды,
Как чужд земле аэролит.
Конст. Эрберг.
Прибой кипит, поет прибой,
И говорит волна со мной.
По склонам гор далекий лес,
Скалистый берег, высь небес,
Морская ширь, степной простор,
Сухих кустов сквозной узор,
В прибое радостный залив,
Волны искристый перелив,
Молочной пены кружева,
И эти бледныя слова,
Что я шепчу,—меж ними связь
Непроизвольно родилась, —
Все это было так давно,
Так глубоко погребено
В гнилых повапленых гробах,
Что я забыл о вольных снах.
И вот, теперь, когда прибой
Заговорил опять со мной, —
Боюсь—задумчивых речей
Мне не понять душой моей,
Полузаснувшей и немой.
О, говори же, море, пой,
Кипи, волна, шуми, прибой!
Конст. Эрберг.
Крылья радужнаго счастья
До меня вчера коснулись,
И мои былыя силы
Снова трепетно проснулись.
Крылья те я вижу редко:
Изгнан я давно из рая
И живу в тюрьме Природы
Одиноко прозябая.
Но лишь только ясных крылий
Приближение замечу,
Как блаженное томленье
Уж несет меня навстречу.
И доверчивыя руки
В безпредельность простирая,
Безпредельныя пространства
Вижу, глаз не открывая.
И горит любовью сердце,
И горю я, вдохновенный.
И к ничтожнейшей пылинке,
И к торжественной вселенной.
И в Добро готовый верить,
Уж готов пред ним упасть я,
Но мгновенье—и исчезли
Крылья радужныя счастья.
Конст. Эрберг.
1
Дядя Боря говорит,
Что
От того он так сердит,
Что
Кто-то сбросил со стола
Три тарелки, два котла
И в кастрюлю с молоком
Кинул клещи с молотком;
Может, это серый кот
Виноват,
Или это черный пес
Виноват,
Или это курицы
Залетели с улицы,
Или толстый, как сундук,
Приходил сюда индюк,
Три тарелки, два котла
Сбросил на пол со стола
И в кастрюлю с молоком
Кинул клещи с молотком?
2
Входит дядя в кабинет,
Но и там порядка нет —
Все бумаги на полу,
А чернильница в углу.
3
Дядя Боря говорит,
Что
Оттого он так сердит,
Что
Банку, полную чернил,
Кто-то на пол уронил
И оставил на столе
Деревянный пистолет;
Может, это серый кот
Виноват,
Или это черный пес
Виноват,
Или это курицы
Залетели с улицы,
Или толстый, как сундук,
Приходил сюда индюк,
Банку, полную чернил,
В кабинете уронил
И оставил на столе
Деревянный пистолет?
4
На обои дядя Боря
Поглядел,
И со стула дядя Боря
Полетел.
Стали стены голые,
Стали невеселые —
Все картинки сняты,
Брошены и смяты.
5
Дядя Боря говорит,
Что
Оттого он так сердит,
Что
Все картинки кто-то снял,
Кто-то сбросил их и смял
И повесил дудочку
И складную удочку;
Может, это серый кот
Виноват,
Или это черный пес
Виноват,
Или это курицы
Залетели с улицы,
Или толстый, как сундук,
Приходил сюда индюк
И повесил дудочку
И складную удочку?
6
Дядя Боря говорит:
— Чьи же это вещи?
Дядя Боря говорит:
— Чьи же это клещи?
Дядя Боря говорит:
— Чья же эта дудочка?
Дядя Боря говорит:
— Чья же эта удочка?
7
Убегает серый кот,
Пистолета не берет,
Удирает черный пес,
Отворачивает нос,
Не приходят курицы,
Бегают по улице,
Важный, толстый, как сундук;
Только фыркает индюк,
Не желает удочки,
Не желает дудочки.
А является один
Восьмилетний гражданин,
Восьмилетний гражданин —
Мальчик Петя Бородин.
8
Напечатайте в журнале,
Что
Наконец-то все узнали,
Кто
Три тарелки, два котла
Сбросил на пол со стола
И в кастрюлю с молоком
Кинул клещи с молотком,
Банку, полную чернил,
В кабинете уронил
И оставил на столе
Деревянный пистолет,
Жестяную дудочку
И складную удочку.
Серый кот не виноват,
Нет.
Черный пес не виноват,
Нет.
Не летали курицы
К нам в окошко с улицы,
Даже толстый, как сундук,
Не ходил сюда индюк.
Только Петя Бородин —
Он.
Виноват во всем один
Он.
И об этом самом Пете
Пусть узнают все на свете.
В тоскливый час изнеможенья света,
когда вокруг предметы.
как в черные чехлы,
одеты в дымку траурную мглы,
на колокольню поднялися тени,
влекомые волшебной властью зла,
взбираются на ветхие ступени,
будя колокола.
Но срезан луч последний, словно стебель,
молчит теней мышиная игра,
как мотыльки на иглах, веера,
а чувственно-расслабленная мебель
сдержать не может горестный упрек
и медленный звонок…
Вот сон тяжелые развертывает ткани,
узоры смутные заботливо струя,
и затеняет их изгибы кисея
легко колышимых воспоминаний;
здесь бросив полутень, там контур округлив,
и в каждом контуре явив — гиероглиф.
Я в царстве тихих дрем, и комнатные грезы
ко мне поддельные простерли лепестки,
и вкруг искусственной кружатся туберозы
бесцветные забвенья мотыльки,
а сзади черные, торжественные Страхи
бесшумно движутся, я ими окружен;
вот притаились, ждут, готовы, как монахи,
отбросить капюшон.
Но грудь не дрогнула… Ни слез. ни укоризны,
и снова шепот их далек.
и вновь ласкает слух и без конца капризный,
и без конца изнеженный смычок…
Вдруг луч звезды скользнув, затеплил канделябры,
вот мой протяжный вздох стал глух, как дальний рев,
чу, где-то тетива запела, задрожала,
рука узду пугливо сжала,
и конь меня помчал через ряды дерев.
Мой чудный конь-диван свой бег ускорил мерный,
за нами лай и стук и гул.
на длинных ножках стройный стул
скакнул — и мчится быстрой серной.
И ожил весь пейзаж старинный предо мной,
вкруг веет свежестью лесной
и запахом зеленой глуши;
гудя зовет веселый рог,
скамейка длинная вытягивает уши…
две пары ног…
и… скок…
Мы скачем бешено… Вперед! Коль яма, в яму;
ручей, через ручей… Не все ли нам равно?
Картины ожили, и через реку в раму
мы скачем бешено, как сквозь окно в окно.
Та скачка сон иль явь, кому какое дело,
коль снова бьется грудь, призывный слыша крик,
коль вновь душа помолодела
хотя б на миг!
В погоне бешеной нам ни на миг единый
не страшны ни рога. ни пень, ни буйный бег!
А, что, коль вдруг навек
я стал картиной?!
Приятный брег! Любезная страна!
Где свой Нева поток стремит к пучине.
О! прежде дебрь, се коль населена!
Мы град в тебе престольный видим ныне.
Немало зрю в округе я доброт:
Реки твоей струи легки и чисты;
Студен воздух, но здрав его есть род:
Осушены почти уж блата мшисты.
Где место ты низвергнуть подала
Врагов своих блаженну Александру,
В трофей и лавр там лавра процвела;
Там почернил багряну ток Скамандру.
Отверзла путь, торжественны врата
К полтавским тем полям сия победа;
Великий сам, о! слава, красота,
Сразил на них Петр равного ж соседа.
Преславный град, что Петр наш основал
И на красе построил толь полезно,
Уж древним всем он ныне равен стал,
И обитать в нем всякому любезно.
Не больше лет, как токмо с пятьдесят,
Отнеле ж все хвалу от удивленной
Ему души со славою гласят,
И честь притом достойну во вселенной.
Что ж бы тогда, как пройдет уж сто лет?
О! вы, по нас идущие потомки,
Вам слышать то, сему коль граду свет,
В восторг пришед, хвалы петь будет громки.
Авзонских стран Венеция, и Рим,
И Амстердам батавский, и столица
Британских мест, тот долгий Лондон к сим,
Париж градам как верьх, или царица, —
Все сии цель есть шествий наших в них,
Желаний вещь, честное наше странство,
Разлука нам от кровнейших своих;
Влечет туда нас слава и убранство.
Сей люб тому, иному — тот из нас:
Как веселил того, другой другого,
Так мы об них беседуем мног час,
И помним, что случилось там драгого.
Но вам узреть, потомки, в граде сем,
Из всех тех стран слетающихся густо,
Смотрящих все, дивящихся о всем.
Гласящих: «Се рай стал, где было пусто!»
Явится им здесь мудрость по всему,
И из всего Петрова не в зерцале:
Санктпетербург не образ есть чему?
Восстенут: «Жаль! Зиждитель сам жил вмале».
О! боже, твой предел да сотворит,
Да о Петре России всей в отраду,
Светило дня впредь равного не зрит,
Из всех градов, везде Петрову граду.
1752
Лишь я глаза открыл,
Как мне сказал Никита,
Что ты, моя Харита,
Приехала назад
С Надеждой и каретой!
От милой вести этой
Прошел остаток сна!
Но тайна обяснилась!
Карета возвратилась —
Надежда в ней одна!
И я Надежду в злости
Отчаяньем назвал,
А в утешенье кости
Никите изломал.
Письмо твое читали,
Собравшись мы в кружок;
Смеялись, но вздыхали,
Что милый наш дружок,
Наш легкий мотылек
Так улетел далеко.
В разлуке быть жестоко.
Но ты ведь там с друзьями,
А мыслью вместе с нами.
Смотри же — будь умна,
Сиди на стульях прямо!
Не слишком спорь упрямо,
Чтобы не вздумал свет
Назвать тебя кликушей!
(А в кликах правды нет).
Табачною папушей,
Ты нос не утирай!
В зубах не ковыряй
Перстами — не учтиво!
Не слишком торопливо
И в шахматы играй!
Не делай дураками
Ты матов Бонами,
И пешкой не страми
Того, кто под штыками
Стал бедным решетом.
И все тут наставленье.
Еще бы об одном
Сказал я в заключенье!
Верь Богу всей душой!
Но это безделушка!
Короче: будь умна!
И будет мной дана
За то тебе ватрушка
С сметаной, с творогом.
Прошу тебя при том
Сказать твоей хозяйке,
Что я на балалайке
Ее рожденья день
Хотел бренчать — но лень!
А тетушке Елене
Скажи: Ей Богу стыд,
Что так меня бранит!
Что на одном колене
Я став, готов просить
Ее меня простить
В вине моей безвинной!
Что Меньшиков старинной
Бывал разносчик блинной,
Что правнуки его,
Хотя и отучились
„Блины! блины! “ кричать,
Но в честь ему решились
По свету торговать
Словесными блинами,
Которые пекут
Болтушки языками
И сплетнями зовут.
Что блин, где я припекой,
Рукой судьбы жестокой
Немного подожжен, —
Что комом вышел он!
Что я жду с нетерпеньем
Минуты милой жду,
Когда с моим почтеньем
В Черни к ней подойду!
Что от нее награды
Себе дерзаю ждать:
Чтоб экземпляр баллады
Капустной написать,
Своею мне рукою
Велела для себя!
Вот все и Бог с тобою!
Я сам люблю тебя!
Воздух летнего вечера тих был и свеж…
В город Гамбург приехал я к ночи;
Улыбаясь, смотрели с небес на меня
Звезд блестящие, кроткие очи.
Мать старушка меня увидала едва,
Силы ей в этот миг изменили,
И, всплеснувши руками, шептала она:
«Ах, дитя мое! Ты ль это, ты ли?
Ах, дитя мое! ровно тринадцать уж лет
Как тебя не видала я!.. Слушай:
Ведь с дороги ты голоден, верно, теперь,
Так садись поскорей и покушай.
У меня, милый мой, есть и рыба и гусь,
Апельсины есть… Хочешь чего же?» —
— «Так давайте мне рыбу и гуся на стол,
Апельсинов давайте мне тоже».
И когда я с охотою ужинать стал,
Мать с восторгом меня угощала
И теряясь и путаясь часто в словах,
За вопросом вопрос предлагала:
«Ах, дитя! На чужой стороне, может быть,
Дни твои были горьки и тяжки…
Хороша ли хозяйка-жена у тебя
И умеет ли штопать рубашки?»
— «Рыба, милая матушка, очень вкусна,
Но без слов нужно есть это блюдо,
А не то — подавиться я костью могу,
Так вы мне не мешайте покуда».
Только с вкусною рыбой управился я,
Как увидел и гуся с ней рядом,
Вновь расспрашивать матушка стала меня,
Вновь вопросы посыпались градом:
«Ах, дитя мое! Где же привольнее жить —
У французов, иль дома? И кто же
Из различных народов, которых ты знал,
Для тебя по душе и дороже?»
— «Гусь немецкий, родимая, очень хорош,
Но французы гусей начиняют
Лучше немцев; к тому же и соусы их
Аппетит мой скорей возбуждают».
Апельсины за гу́сем явились вослед,
Заявляя свое мне почтенье,
И так сладки казались, что я их тогда
Выше всякого ставил сравненья.
Мать распрашивать снова пустилась меня,
Несдержимая в добрых порывах,
И, болтая со мною, коснулась она
Да вопросов весьма щекотливых:
«Ах, дитя мое! Мне расскажи, наконец,
Каковы у тебя „убежденья?“
Все по прежнему занят политикой ты?
Ты какого в политике мненья?»
— «Апельсины прекрасны, родная моя,
Апельсины прекрасны, бесспорно…»
И когда проглотил ароматный их сок,
Я отбросил их корки проворно.
Воздух летняго вечера тих был и свеж…
В город Гамбург приехал я к ночи;
Улыбаясь, смотрели с небес на меня
Звезд блестящия, кроткия очи.
Мать старушка меня увидала едва,
Силы ей в этот миг изменили,
И, всплеснувши руками, шептала она:
„Ах, дитя мое! Ты ль это, ты ли?
„Ах, дитя мое! ровно тринадцать уж лет
Как тебя не видала я!.. Слушай:
Ведь с дороги ты голоден, верно, теперь,
Так садись поскорей и покушай.
„У меня, милый мой, есть и рыба и гусь,
Апельсины есть… Хочешь чего же?“ —
— „Так давайте мне рыбу и гуся на стол,
Апельсинов давайте мне тоже.“
И когда я с охотою ужинать стал,
Мать с восторгом меня угощала
И теряясь и путаясь часто в словах,
За вопросом вопрос предлагала:
„Ах, дитя! На чужой стороне, может быть,
Дни твои были горьки и тяжки…
Хороша ли хозяйка-жена у тебя
И умеет ли штопать рубашки?“
— „Рыба, милая матушка, очень вкусна,
Но без слов нужно есть это блюдо,
А не то — подавиться я костью могу,
Так вы мне не мешайте покуда.“
Только с вкусною рыбой управился я,
Как увидел и гуся с ней рядом,
Вновь разспрашивать матушка стала меня,
Вновь вопросы посыпались градом:
„Ах, дитя мое! Где же привольнее жить —
У французов, иль дома? И кто же
Из различных народов, которых ты знал,
Для тебя по душе и дороже?“
— „Гусь немецкий, родимая, очень хорош,
Но французы гусей начиняют
Лучше немцев; к тому же и соусы их
Аппетит мой скорей возбуждают.“
Апельсины за гусем явились вослед,
Заявляя свое мне почтенье,
И так сладки казались, что я их тогда
Выше всякаго ставил сравненья.
Мать распрашивать снова пустилась меня,
Несдержимая в добрых порывах,
И, болтая со мною, коснулась она
Да вопросов весьма щекотливых:
„Ах, дитя мое! Мне разскажи, наконец,
Каковы у тебя „убежденья?“
Все по прежнему занят политикой ты?
Ты какого в политике мненья?“
— „Апельсины прекрасны, родная моя,
Апельсины прекрасны, безспорно…“
И когда проглотил ароматный их сок,
Я отбросил их корки проворно.
С начала всяко дело строго
И в строку так идет,
Что и приступу нет;
А там перегодя немного
Пошло и вкриво все и вкось,
И от часу все хуже, хуже;
Покуда наконец хоть брось.
Не знаю череду ведут ли люди ту же;
Но слово в басне сей
Про птиц, не про людей.
Орлы когда-то все решились
Составить общество правленья меж собой,
И сделали устав такой
Чтоб протчие от них все птицы удалились,
Как недостойные с орлами вместе жить,
Судить,
Рядить,
Или в дела орлов входить;
И словом в обществе одном с орлами быть.
И так живут орлы храня устав свой строго,
И никакой из птиц к орлам приступу нет.
Прошло, не знаю сколько лет;
Однако помнится немного;
Вдруг из орлов один свой голос подает,
С другими рассуждает,
И вот что предлагает:
Хоть позволения на то у нас и нет,
Чтоб с нами в обществе другие птицы жили,
Которы б не одной породы с нами были,
Достоинств равных нам
Орлам
Отменных не имели:
Летать по нашему высоко не умели,
На солнце бы смотреть не смели;
Но как соколий вам известен всем полет,
И думаю, что нам он пользу принесет,
Так пусть и он при нас живет;
Мне кажется беды тут нет. —
И впрямь, орлы на то сказали:
Ево полет, …
А сверх того один сокол куды нейдет.
И сокола принять позволить приказали.
Потом спустя еще не знаю сколько лет,
Уж также и сокол свой голос подает:
Что пользы ястреб тож не мало принесет;
И нужным признает
Чтобы орлы благоволили
И ястреба принять. —
Но тут было орлы сперва поусумнились,
Хотели отказать;
Однако наконец решились
Чтоб позволенье дать
И ястреба в их общество принять.
Потом и ястреб тож орлам стал представлять:
Что нужны птицы, те, другие,
Неведь какие,
Чтоб разну должность отправлять.
Что ж, сделался приказ от самого правленья,
Чтоб птицам был прием вперед без представленья;
И вышло наконец, что в общество орлов
Уж стали принимать и филинов и сов.
Эх, приятель, и ты, видно, горе видал,
Коли плачешь от песни весёлой!
Нет, послушай-ка ты, что вот я испытал,
Так узнаешь о жизни тяжёлой!
Девятнадцати лет, после смерти отца,
Я остался один сиротою;
Дочь соседа любила меня, молодца,
Я женился и зажил с женою!
Словно счастье на двор мне она принесла, —
Дай Бог царство небесное бедной! —
Уж такая-то, братец, хозяйка была,
Дорожила полушкою медной!
В зимний вечер, бывало, лучину зажжёт
И прядёт себе, глаз не смыкает;
Петухи пропоют — ну, тогда отдохнёт
И приляжет; а чуть рассветает —
Уж она на ногах, поглядишь — побежит
И овцам, и коровам даст корму,
Печь истопит и снова за прялкой сидит
Или что прибирает по дому.
Летом рожь станет жать иль снопы подавать
С земли на воз, — и горя ей мало.
Я, бывало, скажу: «Не пора ль отдыхать?»
— «Ничего, говорит, не устала».
Иногда ей случится обновку купить
Для утехи, так скажет: «Напрасно:
Мы без этого будем друг друга любить,
Что ты тратишься, сокол мой ясный!»
Как в раю с нею жил!.. Да не нам, верно, знать,
Где и как нас кручина застанет!
Улеглася жена в землю навеки спать…
Вспомнишь — жизнь немила тебе станет!
Вся надежа была — словно вылитый в мать,
Тёмно-русый красавец сынишка.
По складам уж псалтырь было начал читать…
Думал: «Выйдет мой в люди мальчишка!»
Да не то ему Бог на роду написал:
Заболел от чего-то весною, —
Я и бабок к нему, знахарей призывал,
И поил наговорной водою,
Обещался рублёвую свечку купить,
Пред иконою в церкви поставить, —
Не услышал Господь… И пришлось положить
Сына в гроб, на кладбище отправить…
Было горько мне, друг, в эти чёрные дни!
Опустились совсем мои руки!
Стали хлеб убирать, — в поле песни, огни,
А я сохну от горя и скуки!
Снега первого ждал: я продам, мол, вот рожь,
Справлю сани, извозничать буду, —
Вдруг, беда за бедой, — на скотину падёж…
Чай, по гроб этот год не забуду!
Кой-как зиму провёл; вижу — честь мне не та:
То на сходке иной посмеётся:
«Дескать, всякая вот что ни есть мелкота
Тоже в дело мирское суётся!»
То бранят за глаза: «Не с его-де умом
Жить в нужде: видишь, как он ленится;
Нет, по-нашему так: коли быть молодцом,
Не тужи, хоть и горе случится!»
Образумил меня людской смех, разговор:
Видно, Бог свою помочь мне подал!
Запросилась душа на широкий простор…
Взял я паспорт; подушное отдал…
И пошёл в бурлаки. Разгуляли тоску
Волги-матушки синие волны!..
Коли отдых придёт — на крутом бережку
Разведёшь огонёк в вечер тёмный,
Из товарищей песню один заведёт,
Те подхватят, — и вмиг встрепенёшься,
С головы и до ног жар и холод пойдёт,
Слёзы сдержишь — и сам тут зальёшься!
Непогода ль случится и вдруг посетит
Мою душу забытое горе —
Есть разгул молодцу: Волга с шумом бежит
И про волю поёт на просторе;
Ретивое забьётся, и вспыхнешь огнём!
Осень, холод — не надобна шуба!
Сядешь в лодку — гуляй! Размахнёшься веслом,
Силой с бурей помериться любо!
И летишь по волнам, только брызги кругом…
Крикнешь: «Ну, теперь Божия воля!
Коли жить — будем жить, умереть — так умрём!»
И в душе словно не было горя!
Соблазнами большого света
Не увлекаться нету сил!
Откушать, в качестве поэта,
Меня вельможа пригласил.
И я, как все, увлекся тоже…
Ведь это честь, пойми, чудак:
Ты будешь во дворце вельможи!
Вот как!
Я буду во дворце вельможи!
И заказал я новый фрак.
С утра, взволнованный глубоко,
Я перед зеркалом верчусь;
Во фраке с тальею высокой
Низенько кланяться учусь,
Учусь смотреть солидней, строже,
Чтоб сразу не попасть впросак:
Сидеть придется ведь с вельможей!
Вот как!
Сидеть придется ведь с вельможей!
И я надел свой новый фрак.
Пешечком выступаю плавно,
Вдруг из окна друзья кричат:
«Иди сюда! Здесь завтрак славный».
Вхожу: бутылок длинный ряд!
«С друзьями выпить? Отчего же…
Оно бы лучше натощак…
Я, господа, иду к вельможе!
Вот как!
Я, господа, иду к вельможе,
На мне недаром новый фрак».
Иду, позавтракав солидно,
Навстречу свадьба… старый друг…
Ведь отказаться было б стыдно…
И я попал в веселый круг.
И вдруг — ни на́ что не похоже! —
Стал красен от вина, как рак.
«Не, господа, я зван к вельможе —
Вот как!
Но, господа, я зван к вельможе,
На мне надет мой новый фрак».
Ну, уж известно, после свадьбы
Бреду, цепляясь за забор,
А все смотрю: не опоздать бы…
И вот подезд… и вдруг мой взор
Встречает Лизу… Правый боже!
Она дает условный знак…
А Лиза ведь милей вельможи!..
Вот как!
А Лиза ведь милей вельможи,
И ей не нужен новый фрак.
Она сняла с меня перчатки
И, как послушного вола,
На свой чердак, к своей кроватке
Вельможи гостя привела.
Мне фрак стал тяжелей рогожи,
Я понял свой неверный шаг,
Забыл в минуту о вельможе…
Вот как!
Забыл в минуту о вельможе
И… скинул я свой новый фрак.
Так от тщеславия пустого
Мне данный вовремя урок
Меня навеки спас — и снова
Я взял бутылку и свисток.
Мне независимость дороже,
Чем светской жизни блеск и мрак.
Я не пойду, друзья, к вельможе.
Вот как!
А кто пойдет, друзья, к вельможе,
Тому дарю свой новый фрак.
В непроезжей, в непролазной
В деревушке Недородной
Жил да был учитель сельский,
С темнотой борясь народной. С темнотой борясь народной,
Он с бедой народной сжился:
Каждый день вставал голодный
И голодный спать ложился. Но душа его горела
Верой бодрой и живою.
Весь ушел учитель в дело,
С головою, с головою. Целый день средь ребятишек
Он ходил, худой и длинный.
Целый день гудела школа,
Точно рой живой, пчелиный. Уж не раз урядник тучный,
Шаг замедлив перед школой,
Хмыкал: «Вишь ты… шум… научный.
А учитель-то… с крамолой!» Уж не раз косил на школу
Поп Аггей глазок тревожный:
«Ох, пошел какой учитель…
Все-то дерзкий… всё безбожный!..» Приезжал инспектор как-то
И остался всем доволен,
У учителя справлялся:
Не устал он? Может, болен? Был так ласков и любезен,
Проявил большую жалость,
Заглянул к нему в каморку,
В сундучке порылся малость. Чрез неделю взвыл учитель —
Из уезда предписанье:
«Обнаружив упущенья,
Переводим в наказанье». Горемыка, распростившись
С ребятишками и школой,
С новым жаром прилепился
К детворе деревни Голой. Но, увы, в деревне Голой,
Не успев пробыть полгода,
Был он снова удостоен
Перевода, перевода. Перевод за переводом,
Третий раз, четвертый, пятый…
Закручинился учитель:
«Эх ты, жребий мой проклятый!» Изнуренный весь и бледный,
Заостренный, как иголка,
Стал похож учитель бедный
На затравленного волка. Злобной, горькою усмешкой
Стал кривить он чаще губы:
«Загоняют… доконают…
Доконают, душегубы!» Вдруг негаданно-нежданно
Он воскрес, душой воспрянул,
Будто солнца луч веселый
На него сквозь туч проглянул. Питер! Пышная столица!
Там на святках на свободных
— Сон чудесный! — состоится
Съезд наставников народных. Доброй вестью упоенный,
Наш бедняк глядит героем:
«Всей семьей объединенной
Наше горе мы раскроем. Наше горе, наши муки,
Беспросветное мытарство…
Ко всему приложим руки!
Для всего найдем лекарство!» На желанную поездку
Сберегая грош последний,
Всем друзьям совал повестку,
С ней слетал в уезд соседний. В возбужденье чрезвычайном
Собрались учителишки,
На собрании на тайном
Обсудили все делишки: «Стой на правом деле твердо!»
— «Не сморгни, где надо, глазом!»
Мчит герой наш в Питер гордо
С поручительным Наказом. Вот он в Питере. С вокзала
Мчит по адресу стрелою.
Средь огромнейшего зала
Стал с Наказом под полою. Смотрит: слева, справа, всюду
Пиджаки, косоворотки…
У доверчивого люда
Разговор простой, короткий. «Вы откуда?» — «Из Ирбита».
— «Как у вас?» — «Да уж известно!»
Глядь — душа уж вся открыта,
Будто жили век совместно! Началося заседанье.
И на нового соседа
Наш земляк глядит с улыбкой:
Экий, дескать, непоседа! Повернется, обернется,
Крякнет, спросит, переспросит, —
Ухмыляется, смеется,
Что-то в книжечку заносит. Франтоват, но не с излишком,
Рукава не в рост, кургузы,
Под гороховым пальтишком
Темно-синие рейтузы, Тараторит: «Из Ирбита?
Оч-чень р-рад знакомству с вами!»
И засыпал, и засыпал
Крючковатыми словами: «Что? Наказ?.. Так вы с Наказом?..
Единение?.. Союзы?..
Оч-чень р-рад знакомству с вами! —
Распиналися рейтузы. — Мил-лый! Как? Вы — без приюта?.
Но, ей-богу… вот ведь кстати!
Тут ко мне… одна минута…
Дело всё в одной кровати…» Не лукавил «друг-приятель»,
«Приютил» он друга чудно.
Где? — Я думаю, читатель,
Угадать не так уж трудно. Съезд… Сановный покровитель…
Встречи… Речи… Протоколы…
Ах, один ли наш учитель
Не увидел больше школы!
ДЛЯ ДЕТСКАГО ЖУРНАЛА.
БАСНЯ.
Костыль и Тросточка стояли в уголке,—
Два гостя там оставили их вместе,
(Один из них — старик, в потертом сюртуке,
Пришел к племяннице; другой — пришел к невесте
Преподнести букет, и — так разсеян был,
Что Тросточку свою в столовой позабыл.)
И Тросточка сначала,
В соседстве с Костылем, презрительно молчала;
Потом подумала:— «Костыль — почтенный муж,—
Тяжел и тупорыл, и неуклюж,—
Такой, что стыдно взять и в руки…
А все-ж я с ним поговорю от скуки, —
Авось, потешит чем-нибудь…»
И Тросточка болтать пустилась,
И похвалилась
Своею тониной (в ней видела всю суть),
Сказала, что у ней головка с позолотой,
Что у нея цепочка есть,
Что ей, как барышне, оказывают честь—
С предупредительной заботой:
Когда решаются пуститься с нею в путь,
Спешат перчатки натянуть,
(Французской выработки лайку);
И что берут ее не как нагайку
Или дубину,— Боже сохрани!
Что, в летние гуляя дня,
Она гордится кавалером,
И что она уже не раз
Служила барышням примером,
Как изгибаться, не кривясь,
Воздушным существом казаться,
И на себя не позволять
Всей пятернею опираться…
— «А почему? прошу сказать,»—
Стал, ухмыляясь, возражать
Ей наш Костыль широкорылый,—
«А я так рад, когда всей силой
Да на меня какой-нибудь хромой
Или больной
Нецеремонно обопрется…
И пусть дурак один смеется,
Что я,— служака записной,
Служу тому, кто хром иль болен…
Я участью своей доволен».
— Ты очень прост, любезный мой,—
Сказала Тросточка,— да я бы ни за что бы
Не стала на виду при всех гулять вдвоем
С каким-нибудь уродом стариком.
— «Да ты пойми,— сказал Костыль без злобы,—
Что я хромым необходим,
Особенно — страдающим одышкой;
Что, если я у них под мышкой,—
Они идут бодрей. Недаром я любим
Моим почтенным инвалидом;
Я ни за что его не выдам,
И он меня не выдаст ни за что…
Так, например, я сам смекаю,
Что я—таки порядком протираю
Рукав его осенняго пальто,—
Он — ничего, — не сердится нимало!..
Да, я любим…» Захохотала
Вертушка-Тросточка:—«Ха-ха!
Любим!.. Какая чепуха!..
Вот безподобно!..
Как будто стариковская душа
Хоть что-нибудь любить способна,
Помимо барыша?!
Хорош ты!.. Да и я-то хороша,
Что в разговор с тобой пустилась!»
И что же с ними приключилось?
Когда ударил поздний час ночной,
И гости стали расходиться,
Костыль был не забыт, и с ним старик хромой
Побрел домой:
«Пора-де спать ложиться,
И Костылю пора-де дать покой».
А Тросточка, с головкой золотой,
В чужом углу была забыта,—
Богатый маменькин сынок и волокита
Был ветрен, и — уже с другой
Красивой тросточкой стал появляться в свете…
А прежнюю нашли и взяли дети.
Сперва на ней поехали верхом,
Из-за нея передрались; потом,
На улице, под ветром и дождем,
За зонтик ухватясь, бедняжку обронили,
И грязный воз по ней проехал колесом;
Потом ее нашли два нищих и решили
Продать ее в соседний кабачек
За пятачек.
Бодрящей свежестью пахнуло
В окно — я встала на заре.
Лампада трепетно вздохнула.
Вздох отражен на серебре
Старинных образов в киоте…
Задумчиво я вышла в сад;
Он, как и я, рассвету рад,
Однако холодно в капоте,
Вернусь и захвачу платок.
…Как светозарно это утро!
Какой живящий холодок!
А небо — море перламутра!
Струи живительной прохлады
Вплывают в высохшую грудь,
И утром жизнь мне жаль чуть-чуть;
При светлом пробужденьи сада.
Теперь, когда уже не днями
Мне остается жизнь считать,
А лишь минутами, — я с вами
Хочу немного поболтать.
Быть может, вам не «интересно» —
Узнать, что смерть моя близка,
Но пусть же будет вам известно,
Что с сердцем делает тоска
Любимой женщины когда-то
И после брошенной, как хлам.
Да, следует напомнить вам,
Что где-то ждет и вас расплата
За злой удар ее мечтам.
Скажите откровенно мне,
По правде, — вы меня любили?
Ужели что вы говорили
Я только слышала… во сне?!
Ужель «игра воображенья» —
И ваши клятвы, и мольбы,
А незабвенные мгновенья —
Смех иронической судьбы?
Рассейте же мои сомненья,
Сказав, что это был ни сон,
Ни сказка, ни мираж, ни греза, —
Что это жизнь была, что стон
Больного сердца и угроза
Немая за обман, за ложь —
Плоды не фикции страданья,
А сердца страстное стенанье,
Которым равных не найдешь.
Скажите мне: «Да, это было», —
И я, клянусь, вам все прощу:
Ведь вас я так всегда любила
И вам ли, другу, отомщу?
Какой абсурд! Что за нелепость!
Да вам и кары не сыскать…
Я Господа молю, чтоб крепость
Послал душе моей; страдать
Удел, должно быть, мой печальный,
А я — религии раба,
И буду доживать «опальной»,
Как предназначила судьба.
Итак, я не зову вас в бой,
Не стану льстить, как уж сказала;
Но вот что видеть я б желала
Сейчас в деревьях пред собой:
Чтоб вы, такой красивый, знатный,
Кипящий молодостью весь,
Мучительно кончались здесь,
Вдыхая воздух ароматный,
Смотря на солнечный восход
И восхищаясь птичьей трелью,
Желая жить, вкушать веселье.
Ушли б от жизненных красот.
Мне сладко, чтобы вы страдали,
В сознаньи ожидая смерть,
Я превратила б сердце в твердь,
Которую б не размягчали
Ни ваши муки, ни мольбы,
Мольбы отчаянья, бессилья…
У вашей мысли рвутся крылья,
Мутнеет взор… то — месть судьбы!
Я мстить не стану вам активно,
Но сладко б видеть вас в беде,
Хоть то религии противно.
Но идеала нет нигде.
И я, как человек, конечно,
Эгоистична и слаба
И своего же «я» раба.
А это рабство, к горю, вечно.
…Чахотка точит организм,
Умру на днях, сойдя с «арены».
Какие грустные рефрены!
Какой насмешливый лиризм!
Сегодня я,
поэт,
боец за будущее,
оделся, как дурак.
В одной руке —
венок
огромный
из огромных незабудищей,
в другой —
из чайных —
розовый букет.
Иду
сквозь моторно-бензинную мглу
в Лувр.
Складку
на брюке
выправил нервно;
не помню,
платил ли я за билет;
и вот
зала,
и в ней
Венерино
дезабилье.
Первое смущенье.
Рассеялось когда,
я говорю:
— Мадам!
По доброй воле,
несмотря на блеск,
сюда
ни в жизнь не навострил бы лыж.
Но я
поэт СССР —
ноблес
оближ!
У нас
в республике
не меркнет ваша слава.
Эстеты
мрут от мраморного лоска.
Короче:
я —
от Вячеслава
Полонского.
Носастей грека он.
Он в вас души не чает.
Он
поэлладистей Лициниев и Люциев,
хоть редактирует
и «Мир»,
и «Ниву»,
и «Печать
и революцию».
Он просит передать,
что нет ему житья.
Союз наш
грубоват для тонкого мужчины.
Он много терпит там
от мужичья,
от лефов и мастеровщины.
Он просит передать,
что, «леф» и «праф» костя́,
в Элладу он плывет
надклассовым сознаньем.
Мечтает он
об эллинских гостях,
о тогах,
о сандалиях в Рязани,
чтобы гекзаметром
сменилась
лефовца строфа,
чтобы Радимовы
скакали по дорожке,
и чтоб Радимов
был
не человек, а фавн, —
чтобы свирель,
набедренник
и рожки.
Конечно,
следует иметь в виду, —
у нас, мадам,
не все такие там.
Но эту я
передаю белиберду.
На ней
почти официальный штамп.
Велено
у ваших ног
положить
букеты и венок.
Венера,
окажите честь и счастье,
катите
в сны его
элладских дней ладью…
Ну,
будет!
Кончено с официальной частью.
Мадам,
адью! —
Ни улыбки,
ни привета с уст ее.
И пока
толпу очередную
загоняет Кук,
расстаемся
без рукопожатий
по причине полного отсутствия
рук.
Иду —
авто дудит в дуду.
Танцую — не иду.
Домой!
Внимателен
и нем
стою в моем окне.
Напротив окон
гладкий дом
горит стекольным льдом.
Горит над домом
букв жара́ —
гараж.
Не гараж —
сам бог!
«Миль вуатюр,
дё сан бокс».
В переводе на простой:
«Тысяча вагонов,
двести стойл».
Товарищи!
Вы
видали Ройльса?
Ройльса,
который с ветром сросся?
А когда стоит —
кит.
И вот этого
автомобильного кита ж
подымают
на шестой этаж!
Ставши
уменьшеннее мышей,
тысяча машинных малышей
спит в объятиях
гаража-коло̀сса.
Ждут рули —
дорваться до руки.
И сияют алюминием колеса,
круглые,
как дураки.
И когда
опять
вдыхают на заре
воздух
миллионом
радиаторных ноздрей,
кто заставит
и какую дуру
нос вертеть
на Лувры и скульптуру?!
Автомобиль и Венера — старо̀-с?
Пускай!
Поновее и АХРРов
и роз.
Мещанская жизнь
не стала иной.
Тряхнем и мы футурстариной.
Товарищ Полонский!
Мы не позволим
любителям старых
дворянских манер
в лицо строителям
тыкать мозоли,
веками
натертые
у Венер.
Взращен дитя твое и стал уже детина,
Учился, научен, учился, стал скотина;
К чему, что твой сынок чужой язык постиг,
Когда себе плода не собрал он со книг?
Болтать и попугай, сорока, дрозд умеют,
Но больше ничего они не разумеют.
Французским словом он в речь русскую плывет;
Солому пальею, обжектом вид зовет,
И речи русские ему лишь те прелестны,
Которы на Руси вралям одним известны.
Коль должно молвити о чем или о ком,
«На основании совсем не на таком», —
Он бредит безо сна и без стыда, и смело:
«Не на такой ноге я вижу это дело».
И есть родители, желающи того,
По-русски б дети их не знали ничего
Французски авторы почтенье заслужили,
Честь веку принеся, они в котором жили,
Язык их вычищен, но всяк ли Молиер
Между французами, и всяк ли в них Вольтер?
Во всех землях умы великие родятся,
А глупости всегда ж и более плодятся,
И мода стран чужих России не закон:
Мне мнится, все равно — присядка и поклон.
Об этом инако Екатерина мыслит:
Обряд хороший нам она хорошим числит,
Стремится нас она наукой озарять,
А не в французов нас некстати претворить,
И неоспориму дает на то надежду,
Сама в российскую облекшися одежду.
Безмозглым кажется язык российский туп:
Похлебка ли вкусняй, или вкусняе суп?
Иль соус, просто сос, нам поливки вкусняе?
Или уж наш язык мордовского гнусняе?
Ни шапка, ни картуз, ни шляпа, ни чалма
Не могут умножать нам данного ума.
Темноволосая, равно и белокура,
Когда умна — умна, когда глупа — так дура.
Не в форме истина на свете состоит;
Нас красит вещество, а не по моде вид;
По моде ткут тафты, парчи, обои, штофы,
Однако люди те ткачи, не философы.
А истина нигде еще не знала мод,
Им слепо следует безумный лишь народ.
Разумный моде мнит безделкой быть покорен,
В длине кафтана он со прочими бесспорен,
А в рассуждении он следует себе,
Оставив дурака предписанной судьбе;
Кто русско золото французской медью медит, —
Ругает свой язык и по-французски бредит.
Языки чужды нам потребны для того,
Чтоб мы читали в них, на русском нет чего;
Известно, что еще книг русских очень мало,
Колико их перо развратно ни вломало.
Прекрасен наш язык единой стариной,
Но, глупостью писцов, он ныне стал иной.
И ежели от их он уз не свободится,
Так скоро никуда он больше не годится.
Пиитов на Руси умножилось число,
И все примаются за это ремесло.
Не соловьи поют, кукушки то кукуют,
И врут, и враки те друг друга критикуют;
И только тот из них поменее наврал,
Кто менее еще бумаги замарал.
А твой любезный сын бумаги не марает,
В библиотеку книг себе не собирает.
Похвален он и тем, что бредит на речах,
Парнаса и во сне не видев он в очах.
На русском прежде был языке сын твой шумен;
Французского хватив, он стал совсем безумен.
Издай, Кулидж,
радостный клич!
На хорошее
и мне не жалко слов.
От похвал
красней,
как флага нашего мате́рийка,
хоть вы
и разъюнайтед стетс
оф
Америка.
Как в церковь
идет
помешавшийся верующий,
как в скит
удаляется,
строг и прост, —
так я
в вечерней
сереющей мерещи
вхожу,
смиренный, на Бру́клинский мост.
Как в город
в сломанный
прет победитель
на пушках — жерлом
жирафу под рост —
так, пьяный славой,
так жить в аппетите,
влезаю,
гордый,
на Бруклинский мост.
Как глупый художник
в мадонну музея
вонзает глаз свой,
влюблен и остр,
так я,
с поднебесья,
в звезды усеян,
смотрю
на Нью-Йорк
сквозь Бруклинский мост
Нью-Йорк
до вечера тяжек
и душен,
забыл,
что тяжко ему
и высо́ко,
и только одни
домовьи души
встают
в прозрачном свечении о̀кон.
Здесь
еле зудит
элевейтеров зуд.
И только
по этому
тихому зуду
поймешь —
поезда
с дребезжаньем ползут,
как будто
в буфет убирают посуду.
Когда ж,
казалось, с под речки на̀чатой
развозит
с фабрики
сахар лавочник, —
то
под мостом проходящие мачты
размером
не больше размеров булавочных.
Я горд
вот этой
стальною милей,
живьем в ней
мои видения встали —
борьба
за конструкции
вместо стилей,
расчет суровый
гаек
и стали.
Если
придет
окончание света —
планету
хаос
разделает влоск,
и только
один останется
этот
над пылью гибели вздыбленный мост,
то,
как из косточек,
тоньше иголок,
тучнеют
в музеях стоящие
ящеры,
так
с этим мостом
столетий геолог
сумел
воссоздать бы
дни настоящие.
Он скажет:
— Вот эта
стальная лапа
соединяла
моря и прерии,
отсюда
Европа
рвалась на Запад,
пустив
по ветру
индейские перья.
Напомнит
машину
ребро вот это —
сообразите,
хватит рук ли,
чтоб, став
стальной ногой
на Мангетен,
к себе
за губу
притягивать Бруклин?
По проводам
электрической пряди —
я знаю —
эпоха
после пара —
здесь
люди
уже
орали по радио,
здесь
люди
уже
взлетали по аэро.
Здесь
жизнь
была
одним — беззаботная,
другим —
голодный
протяжный вой.
Отсюда
безработные
в Гудзон
кидались
вниз головой.
И дальше
картина моя
без загвоздки
по струнам-канатам,
аж звездам к ногам.
Я вижу —
здесь
стоял Маяковский,
стоял
и стихи слагал по слогам. —
Смотрю,
как в поезд глядит эскимос,
впиваюсь,
как в ухо впивается клещ.
Бруклинский мост —
да…
Это вещь!
Настегала дочку мать крапивой:
«Не расти большой, расти красивой,
Сладкой ягодкой, речной осокой,
Чтоб в тебя влюбился пан высокий,
Ясноглазый, статный, черноусый,
Чтоб дарил тебе цветные бусы,
Золотые кольца и белила.
Вот тогда ты будешь, дочь, счастливой».
Дочка выросла, как мать велела:
Сладкой ягодкою, королевой,
Белой лебедью, речной осокой,
И в нее влюбился пан высокий,
Черноусый, статный, ясноглазый,
Подарил он ей кольцо с алмазом,
Пояс драгоценный, ленту в косы…
Наигрался ею пан — и бросил!
Юность коротка, как песня птичья,
Быстро вянет красота девичья,
Иссеклися косы золотые,
Ясный взор слезинки замутили.
Ничего-то девушка не помнит,
Помнит лишь одну дорогу в омут,
Только тише, чем кутенок в сенцах,
Шевельнулась дочь у ней под сердцем.
Дочка в пана родилась — красивой.
Настегала дочку мать крапивой:
«Не расти большой, расти здоровой,
Крепкотелой, дерзкой, чернобровой,
Озорной, спесивой, языкатой,
Чтоб тебя не тронул пан проклятый.
А придет он, потный, вислоусый,
Да начнет сулить цветные бусы,
Пояс драгоценный, ленту в косы, —
Отпихни его ногою босой,
Зашипи на пана, дочь, гусыней,
Выдери его глаза косые!»
Белый цвет вишневый отряхая,
Стал Петро перед плетнем коханой.
Он промолвил ей, кусая губы:
«Любый я тебе или не любый?
Прогулял я трубку-носогрейку,
Проиграл я бритву-самобрейку.
Что ж! В корчме поставлю шапку на кон
И в леса подамся к гайдамакам!»
«Уходи, мужик, — сказала Ганна.—
Я кохаю не тебя, а пана.—
И шепнула, сладко улыбаясь:
— Кровь у пана в жилах — голубая!»
Два денька гулял казак. На третий
У криницы ночью пана встретил
И широкий нож по рукоятку
Засадил он пану под лопатку.
Белый цвет вишневый отряхая,
Стал Петро перед плетнем коханой.
А у Ганны взор слеза туманит,
Ганна руки тонкие ломает.
«Ты скажи, казак, — пытает Ганна,—
Не встречал ли ты дорогой пана?»
Острый нож в чехле кавказском светел.
Отвечает ей казак: «Не встретил».
Нож остер, как горькая обида.
Отвечает ей казак: «Не видел».
Рукоятка у ножа резная.
Отвечает ей казак: «Не знаю.
Только ты пустое толковала,
Будто кровь у пана — голубая!»