Все стихи про стать - cтраница 32

Найдено стихов - 1350

Алексей Кольцов

Бабушка и внучек

Под окном чулок старушка
Вяжет в комнатке уютной
И в очки свои большие
Смотрит в угол поминутно.

А в углу кудрявый мальчик
Молча к стенке прислонился;
На лице его забота,
Взгляд на что-то устремился.

«Что сидишь всё дома, внучек?
Шел бы в сад, копал бы грядки
Или кликнул бы сестренку,
Поиграл бы с ней в лошадки.

Кабы силы да здоровье,
И сама бы с вами, детки,
Побрела я на лужайку;
Дни такие стали редки.

Уж трава желтеет в поле,
Листья падают сухие;
Скоро птички-щебетуньи
Улетят в края чужие!

Присмирел ты что-то, Ваня,
Всё стоишь сложивши ручки;
Посмотри, как светит солнце,
Ни одной на небе тучки!

Что за тишь! Не клонит ветер
Ни былинки, ни цветочка.
Не дождешься ты такого
Благодатного денечка!»

Подошел к старушке внучек
И головкою курчавой
К ней припал; глаза большие
На нее глядят лукаво…

«Знать, гостинцу захотелось?
Винных ягод, винограда?
Ну поди возьми в комоде».
— «Нет, гостинца мне не надо!»

— «Уж чего-нибудь да хочешь…
Или, может, напроказил?
Может, сам, когда спала я,
Ты в комод без спросу лазил?

Может, вытащил закладку
Ты из святцев для потехи?
Ну постой же… За проказы
Будет внучку на орехи!»

— «Нет, в комод я твой не лазил;
Не таскал твоей закладки».
— «Так, пожалуй, не задул ли
Перед образом лампадки?»

— «Нет, бабуся, не шалил я;
А вчера, меня целуя,
Ты сказала: «Будешь умник —
Всё тогда тебе куплю я…»»

— «Ишь ведь память-то какая!
Что ж купить тебе? Лошадку?
Оловянную посуду
Или грабли да лопатку?»

— «Нет! уж ты мне покупала
И лошадку, и посуду.
Сумку мне купи, бабуся,
В школу с ней ходить я буду».

— «Ай да Ваня! Хочет в школу,
За букварь да за указку.
Где тебе! Садись-ка лучше,
Расскажу тебе я сказку…»

— «Уж и так мне много сказок
Ты, бабуся, говорила;
Если знаешь, расскажи мне
Лучше то, что вправду было.

Шел вчера я мимо школы.
Сколько там детей, родная!
Как рассказывал учитель,
Долго слушал у окна я.

Слушал я — какие земли
Есть за дальними морями…
Города, леса какие
С злыми, страшными зверями.

Он рассказывал: где жарко,
Где всегда стоят морозы,
Отчего дожди, туманы,
Отчего бывают грозы…

И еще — как люди жили
Прежде нас и чем питались;
Как они не знали бога
И болванам поклонялись.

Рисовали тоже дети,
Много я глядел тетрадок, —
Кто глаза, кто нос выводит,
А кто домик да лошадок.

А как кончилось ученье,
Стали хором петь. В окошко
И меня втащил учитель,
Говорит: «Пой с нами, крошка!

Да проси, чтоб присылали
В школу к нам тебя родные,
Все вы скажете спасибо
Ей, как будете большие».

Отпусти меня! Бабусю
Я за это расцелую
И каких тебе картинок
Распрекрасных нарисую!»

И впились в лицо старушки
Глазки бойкие ребенка;
И морщинистую шею
Обвила его ручонка.

На глазах старушки слезы:
«Это божие внушенье!
Будь по-твоему, голубчик,
Знаю я, что свет — ученье.

Бегай в школу, Ваня; только
Спеси там не набирайся;
Как обучишься наукам,
Темным людом не гнушайся!»

Чуть со стула резвый мальчик
Не стащил ее. Пустился
Вон из комнаты, и мигом
Уж в саду он очутился.

И уж русая головка
В темной зелени мелькает…
А старушка то смеется,
То слезинку утирает.

Гавриил Романович Державин

На умеренность

Благополучнее мы будем,
Коль не дерзнем в стремленье волн,
Ни в вихрь, робея, не принудим
Близ берега держать наш челн.
Завиден тот лишь состояньем,
Кто среднею стезей идет,
Ни благ не восхищен мечтаньем,
Ни тьмой не ужасаем бед;
Умерен в хижине, чертоге,
Равен в покое и тревоге.

Собрать не алчет миллионов,
Не скалится на жирный стол;
Не требует ничьих поклонов
И не лощит ничей сам пол;
Не вьется в душу к царску другу,
Не ловит таинств и не льстит;
Готов на труд и на услугу,
И добродетель токмо чтит.
Хотя и царь его ласкает,
Он носа вверх не поднимает.

Он видит, что и дубы мшисты
Кряхтят, падут с вершины гор,
Перун дробит бугры кремнисты
И пожигает влажный бор.
Он видит: с белыми горами
Вверх скачут с шумом корабли;
Ревут и черными волнами
Внутрь погребаются земли;
Он видит — и судьбе послушен,
В пременах света равнодушен.

Он видит — и, душой мужаясь,
В несчастии надежды полн;
Под счастьем же, не утомляясь,
В беспечный не вдается сон;
Себя и ближнего покоя,
Чтит Бога, веру и царей;
Царств метафизикой не строя,
Смеется, зря на пузырей,
Летящих флотом к небу с грузом,
И вольным быть не мнит французом.

Он ведает: доколе страсти
Волнуются в людских сердцах,
Нет вольности, нет равной части
Царю в венце, рабу в цепях;
Несет свое всяк в свете бремя,
Других всяк жертва и тиран,
Течет в свое природа стремя;
А сей закон коль ввек ей дан,
Коль ввек мы под страстьми стенаем,
Каких же дней златых желаем?

Всяк долгу раб. Я не мечтаю
На воздухе о городах;
Всем счастливых путей желаю
К фортуне по льду на коньках.
Пускай Язон с Колхиды древней
Златое сбрил себе руно,
Крез завладел чужой деревней,
Марс откуп взял, — мне все равно,
Я не завидлив на богатство
И царских сумм на святотатство.

Когда судьба качает в люльке,
Благословляю часть мою;
Нет дел — играю на бирюльке,
Средь муз с Горацием пою;
Но если б царь где добрый, редкой
Велел мне грамотки писать,
Я б душу не вертел рулеткой,
А стал бы пнем — и стал читать
Равно о людях, о болванах,
О добродетелях в карманах.

А ежели б когда и скушно
Меня изволил он принять,
Любя его, я равнодушно
И горесть стал бы ощущать,
И шел к нему опять со вздором
Суда и милости просить.
Равно когда б и светлым взором
Со мной он вздумал пошутить
И у меня просить прощенья, —
Не заплясал бы с восхищенья.

Но с рассужденьем удивлялся
Великодушию его,
Не вдруг на похвалы пускался;
А в жаре сердца моего
Воспел его бы без притворства,
И в сказочке сказал подчас:
«Ты громок браньми — для потомства,
Ты мил щедротами — для нас,
Но славы и любви содетель
Тебе твоя лишь добродетель».

Смотри и всяк, хотя б чрез шашни
Фортуны стал кто впереди,
Не сплошь спускай златых змей с башни
И, глядя в небо, не пади;
Держися лучше середины
И ближнему добро твори;
На завтра крепостей с судьбины
Бессильны сами взять цари.
Есть время — сей, — оно превратно;
Прошедше не придет обратно.

Хоть чья душа честна, любезна,
Хоть бескорыстен кто, умен;
Но коль умеренность полезна
И тем, кто славою пленен!
Умей быть без обиды скромен,
Осанист, тверд, но не гордец;
Решим без скорости, спокоен,
Без хитрости ловец сердец;
Вздув в ясном паруса лазуре,
Умей их не сронить и в буре.

1792

Гавриил Романович Державин

Достигнул страшный слух ко мне

Достигнул страшный слух ко мне,
Что ныне стал ты лицемерен,
Тебе в приятной стороне
О, льстец! мне сделался неверен,
Те нежности, которы мне
Являл любви твоей в огне,
Во страсти новой погружаешь:
О мне не мнишь, не говоришь,
Другой любовь твою даришь,
Меня совсем позабываешь.
Те речи, те слова в устах,
Меня которые ласкали;
Те тайны виды на очах,
Меня которые искали,
Те вздохи страстнейшей любви,
Те жарки чувствия в крови,
То сердце, что меня любило,
Душа, котора тем жила,
Меня душою что звала, —
Ах! все, ах! все мне изменило.
Кого на свете почитать
За справедливого возможно,
И ты, ах! если уверять
Меня не постыдился ложно?
Ты бог мой был, ты клятву дал,
Ты ныне клятву ту попрал.
О, льстец, в злых хитростях безмерный!
Но нет, совсем не клятве сей
Я верила — душе твоей,
Судивши по себе, неверный!

К бесчестию тому, что мне
Ты стался столько вероломен,
Любви неистовой в огне
Ты, чаю, до того нескромен, —
Другой на жертву мою честь
Не устрашился ты принесть;
Сказал ей, думаю, подробно,
Когда, где, как мной счастлив был, —
Любя, любви кто изменил,
На злость то сердце всю способно.

А кто единый токмо раз
Бессовестен душой своею,
Тот всякий день, тот всякий час
Уж вечно будет вреден ею.
Так ты, так ты таков-то лют!
Ах! нет, средь самых тех минут,
Когда тебя я ненавижу,
Когда тобой я грусть терплю,
С тобой я твой порок люблю,
Еще в тебе всю прелесть вижу.

Свет мой! коль ты ко мне простыл,
Когда тебе угодно стало,
Чтоб то, которое любил,
Тебя уж сердце не прельщало, —
Так в те мне скучные часы,
Когда зришь не во мне красы,
Не меня приятностьми маня (sиc!)
Сидишь с прелестницей твоей,
Отраду дай душе моей,
Хоть в мыслях вобрази меня.

Представь уста, отколь любовь
Любовными ты пил устами;
Представь глаза, миг каждый вновь
Отколь мой жар ты зрел очами;
Вообрази тот вид лица,
Тебе что всех царей венца
И всей прекрасней был вселенной.
Уж вид, тот вид уже не сей:
Лишенная любви твоей,
Я зрю меня всего лишенной.

Жалей меня, и за любовь
Отринуту твоей любезной,
Я не прошу тебя, не лей ты кровь,
Одной пожертвуй каплей слезной,
Поплачь и потужи, стеня,
Иль хоть обманывай меня:
Скажи, что ты нелицемерен,
Скажи, и оправдай злой слух,
Дражайший мой, любезный друг!
Коль льзя еще, так будь мне верен.

1776

Корней Чуковский

Федорино горе

1

Скачет сито по полям,
А корыто по лугам.

За лопатою метла
Вдоль по улице пошла.

Топоры-то, топоры
Так и сыплются с горы.

Испугалася коза,
Растопырила глаза:

«Что такое? Почему?
Ничего я не пойму».

2

Но, как чtрная железная нога,
Побежала, поскакала кочерга.
И помчалися по улице ножи:
«Эй, держи, держи, держи, держи, держи!»
И кастрюля на бегу
Закричала утюгу:
«Я бегу, бегу, бегу,
Удержаться не могу!»

Вот и чайник за кофейником бежит,
Тараторит, тараторит, дребезжит…

Утюги бегут покрякивают,
Через лужи, через лужи
перескакивают.

А за ними блюдца, блюдца —
Дзынь-ля-ля! Дзынь-ля-ля!
Вдоль по улице несутся —
Дзынь-ля-ля! Дзынь-ля-ля!
На стаканы — дзынь! — натыкаются,
И стаканы — дзынь! — разбиваются.

И бежит, бренчит, стучит сковорода:
«Вы куда? куда? куда? куда? куда?»

А за нею вилки,
Рюмки да бутылки,
Чашки да ложки
Скачут по дорожке.

Из окошка вывалился стол
И пошел, пошел, пошел,
пошел, пошел…

А на нем, а на нем,
Как на лошади верхом,
Самоварище сидит
И товарищам кричит:
«Уходите, бегите, спасайтеся!»

И в железную трубу:
«Бу-бу-бу! Бу-бу-бу!»

3

А за ними вдоль забора
Скачет бабушка Федора:
«Ой-ой-ой! Ой-ой-ой!
Воротитеся домой!»

Но ответило корыто:
«На Федору я сердито!»
И сказала кочерга:
«Я Федоре не слуга!»

А фарфоровые блюдца
Над Федорою смеются:
«Никогда мы, никогда
Не воротимся сюда!»

Тут Федорины коты
Расфуфырили хвосты,
Побежали во всю прыть.
Чтоб посуду воротить:

«Эй вы, глупые тарелки,
Что вы скачете, как белки?
Вам ли бегать за воротами
С воробьями желторотыми?

Вы в канаву упадете,
Вы утонете в болоте.
Не ходите, погодите,
Воротитеся домой!»

Но тарелки вьются-вьются,
А Федоре не даются:
«Лучше в поле пропадем,
А к Федоре не пойдем!»

4

Мимо курица бежала
И посуду увидала:
«Куд-куда! Куд-куда!
Вы откуда и куда?!»

И ответила посуда:
«Было нам у бабы худо,
Не любила нас она,
Била, била нас она,
Запылила, закоптила,
Загубила нас она!»

«Ко-ко-ко! Ко-ко-ко!
Жить вам было нелегко!»

«Да, — промолвил медный таз, —
Погляди-ка ты на нас:
Мы поломаны, побиты,
Мы помоями облиты.
Загляни-ка ты в кадушку —
И увидишь там лягушку.
Загляни-ка ты в ушат —
Тараканы там кишат,
Оттого-то мы от бабы
Убежали, как от жабы,
И гуляем по полям,
По болотам, по лугам,
А к неряхе-замарахе
Не воротимся!»

5

И они побежали лесочком,
Поскакали по пням и по кочкам.
А бедная баба одна,
И плачет, и плачет она.
Села бы баба за стол,
Да стол за ворота ушел.
Сварила бы баба щи,
Да кастрюлю поди поищи!
И чашки ушли, и стаканы,
Остались одни тараканы.
Ой, горе Федоре,
Горе!

6

А посуда вперед и вперед
По полям, по болотам идёт.

И чайник шепнул утюгу:
«Я дальше идти не могу».

И заплакали блюдца:
«Не лучше ль вернуться?»

И зарыдало корыто:
«Увы, я разбито, разбито!»

Но блюдо сказало: «Гляди,
Кто это там позади?»

И видят: за ними из темного бора
Идет-ковыляет Федора.

Но чудо случилося с ней:
Стала Федора добрей.
Тихо за ними идет
И тихую песню поет:

«Ой вы, бедные сиротки мои,
Утюги и сковородки мои!
Вы подите-ка, немытые, домой,
Я водою вас умою ключевой.
Я почищу вас песочком,
Окачу вас кипяточком,
И вы будете опять,
Словно солнышко, сиять,
А поганых тараканов я повыведу,
Прусаков и пауков я повымету!»

И сказала скалка:
«Мне Федору жалко».

И сказала чашка:
«Ах, она бедняжка!»

И сказали блюдца:
«Надо бы вернуться!»

И сказали утюги:
«Мы Федоре не враги!»

7

Долго, долго целовала
И ласкала их она,
Поливала, умывала.
Полоскала их она.

«Уж не буду, уж не буду
Я посуду обижать.
Буду, буду я посуду
И любить и уважать!»

Засмеялися кастрюли,
Самовару подмигнули:
«Ну, Федора, так и быть,
Рады мы тебя простить!»

Полетели,
Зазвенели
Да к Федоре прямо в печь!
Стали жарить, стали печь, —
Будут, будут у Федоры и блины и пироги!

А метла-то, а метла — весела —
Заплясала, заиграла, замела,
Ни пылинки у Федоры не оставила.

И обрадовались блюдца:
Дзынь-ля-ля! Дзынь-ля-ля!
И танцуют и смеются —
Дзынь-ля-ля! Дзынь-ля-ля!

А на белой табуреточке
Да на вышитой салфеточке
Самовар стоит,
Словно жар горит,
И пыхтит, и на бабу поглядывает:
«Я Федорушку прощаю,
Сладким чаем угощаю.
Кушай, кушай, Федора Егоровна!»

Демьян Бедный

О писательском труде

Склонясь к бумажному листу,
Я — на посту.
У самой вражье-идейной границы,
Где высятся грозно бойницы
И неприступные пролетарские стены,
Я — часовой, ожидающий смены.
Дослуживая мой срок боевой,
Я — часовой.
И только.
Я никогда не был чванным нисколько.
Заявляю прямо и раз навсегда
Без ломания
И без брюзжания:
Весь я — производное труда
И прилежания.
Никаких особых даров.
Работал вовсю, пока был здоров.
Нынче не то здоровье,
Не то полнокровье.
Старость не за горой.
Водопад мой играет последнею пеною.
Я — не вождь, не «герой».
Но хочется так мне порой
Поговорить с молодою сменою.
Не ворчать,
Не поучать,
Не сокрушенно головою качать,
Не журить по-старчески всех оголтело.
Это — последнее дело.
Противно даже думать об этом.
Я буду доволен вполне,
Если мой разговор будет ясным ответом
На потоки вопросов, обращенных ко мне:
«Как писателем стать?»
«Как вы стали поэтом?
Поделитеся вашим секретом!»
«Посылаю вам два стихотворения
И басню «Свинья и чужой огород».
Жду вашего одобрения
Или — наоборот».
Не раз я пытался делать усилие —
На все письма давать непременно ответ.
Но писем подобных такое обилие,
Что сил моих нет,
Да, сил моих нет
Все стихи разобрать, все таланты увидеть
И так отвечать, чтоб никого не обидеть,
Никакой нет возможности
При всей моей осторожности.
После ответного иного письма
Бывал я обруган весьма и весьма.
Человек, величавший меня поэтом,
У меня с почтеньем искавший суда,
Обидясь на суд, крыл меня же ответом:
«Сам ты, дьявол, не гож никуда!
Твое суждение глупо и вздорно!»
Благодарю покорно!
Я честным судом человека уважил
И — себе неприятеля нажил.
Вот почему нынче сотни пакетов
Лежат у меня без ответов.
Лечить стихотворно-болезненный зуд…
Нет, к этим делам больше я не причастен.
А затем… Может быть, и взаправду мой суд
Однобок и излишне пристрастен.
И сейчас я тоже никого не лечу,
Я только хочу
В разговоре моем стихотворном
Поговорить о главном, бесспорном,
Без чего нет успеха ни в чем и нигде,
О писательском — в частности — тяжком и черном, Напряженно-упорном,
Непрерывном труде. Вот о чем у нас нынче — так и прежде бывало! —
Говорят и пишут до ужаса мало.
Убрали мы к дьяволу, скажем, Парнас,
Ушли от превыспренних прежних сравнений,
Но всё же доселе, как нужно, у нас
Не развенчан собой ослепленный,
Самовлюбленный,
Писательский неврастенический «гений».
«Гений!» — это порожденье глупцов
И коварных льстецов,
Это первопричина больных самомнений
И печальных концов.
Подчеркиваю вторично
И категорично,
Чтоб сильней доказать мою тезу:
Не лез я в «гении» сам и не лезу, —
Я знаю, какие мне скромные средства
Природой отпущены с детства.
Но при этаких средствах — поистине скромных —
Результатов порой достигал я огромных.
Достигал не всегда:
Писал я неровно.
Но я в цель иногда
Попадал безусловно.
Врагов мои песни весьма беспокоили,
Причиняли порой им не мало вреда,
Но эти удачи обычно мне стоили
Большого труда,
Очень, очень большого труда
И обильного пота:
Работа всегда есть работа.
Зачем я стал бы это скрывать,
Кого надувать?
Перед кем гениальничать,
Зарываться, скандальничать?
Образ был бы не в точности верен —
Сравнить себя с трудолюбивой пчелой,
Но я все же скрывать не намерен,
Что я очень гордился б такой похвалой.
И к тому разговор мой весь клонится:
Глуп, кто шумно за дутою славою гонится,
Кто кривляется и ломается,
В манифестах кичливых несет дребедень,
А делом не занимается
Каждый день,
Каждый день,
Каждый день! Гений, подлинный гений, бесспорный,
Если он не работник упорный,
Сколько б он ни шумел, свою славу трубя,
Есть только лишь дробь самого себя.
Кто хочет и мудро писать и напевно,
Тот чеканит свой стиль ежедневно. «Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто ежедневно с бою их берет!
Всю жизнь в борьбе суровой, непрерывной,
Дитя, и муж, и старец пусть идет». Гете. «Фауст» Мы все в своем деле — солдаты,
Залог чьих побед — в непрерывной борьбе.
Творец приведенной выше цитаты
Сам сказал о себе:

Александр Иванович Полежаев

Ренегат

Кто любит негу чувств, блаженство сладострастья
И не парит в края азийские душой?
Кто пылкий юноша, который в мире счастья
Не жаждет век утратить молодой?
Пусть он летит туда, <чалмою крест обменит>
И населит красой блестящей свой гарем!
Там жизни радость он познает и оценит,
И снова обретет потерянный Эдем!

Там пир для чувств и ока!
Красавицы Востока,
Одна другой милей,
Одна другой резвей,
Послушные рабыни,
Умрут с ним каждый миг!
С душой полубогини
В восторгах огневых
Душа его сольется,
Заснет и вновь проснется,
Чтоб снова утонуть
В пучине наслажденья!
Там пламенная грудь
Манит воображенье;
Там белая рука
Влечет его слегка
И страстно обнимает;
Одна его лобзает,
Горит и изнывает…
Одна ему поет
<И сладостно дает>.
Прелестные подруги,
Воздушны, как зефир,
Порхают, стелют круги,
То вьются, то летят,
То быстро станут в ряд.
Меж тем в дыму кальяна,
На бархате дивана,
Влюбленный сибарит
Роскошно возлежит
И, взором пожирая
Движенья гурий рая,
Трепещет и кипит,
И к деве сладострастья
Залог желанный счастья,
Платок его летит.

О, прочь с груди моей исчезни, знак священный,
Отцов и дедов древний крест!
Где пышная чалма, где Алкоран пророка?
Когда в сады прелестного Востока
Переселюсь от пагубных мне мест?
Что мне… что. . . . . . . . . . . . . .
Карателя блаженства моего?
Приятней в ад цветущая дорога,
Чем в рай, когда мне жить не можно для него.
Погибло все! Перуны грома,
Гремите над моей главой!
Очарования Содома,
Я ваш до сени гробовой!..
Но где uарем, но где она,
Моя прекрасная рабыня?
Кто эта юная богиня,
Полунагая, как весна,
Свежа, пленительна, статна,
Резвится в бане ароматной?
На чьи небесные красы
С досадной ревностью власы
Волною падают приятной?
<Чья сладострастная нога
В воде играет благовонной
И слишком вольная рука
Шалит над тайной благосклонной?>
Кого усердная толпа
Рабынь услужливых лелеет?
Чья кровь горячая замлеет
В обятьях девы огневой?
Кто сей счастливец молодой?..
Ах, где я? что со мною стало?
Она надела покрывало,
Ее ведут; — она идет,
Ее любовь на ложе ждет.

<Он дышит
На томной груди,
Он слышит
Признанье в любви,
Целует
Блаженство свое,
Милует
И нежит ее,
Лобзает
Невинный цветок,
Срывает
И пьет ее вздох.>

Так жрец любви, игра страстей опасных,
Пел наслажденья чуждых стран
И оживлял в мечтаньях сладострастных
Чувств очарованных обман.
Он пел… души его кумиры
Носились тайно вкруг него,
И в этот миг на все порфиры
Не променял бы он гарема своего.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Камень четырех граней

Агни — в речи моей, Вайю — в духе моем,
Солнце — в оке моем, в мыслях сердца — Луна.Браманское Слово

Я — точка. Больше в безднах мне не нужно.
Два атома скрепляются в одно.
И миллион. И в смене зорь, жемчужно,
Жужжит, поет, журчит веретено.

Я — нить. Ресничка. Та черта дрожанья,
Чей первый танец влагу закрутил.
И вот глядит. Как глаз. Миров стяжанье.
Зверей и птиц, героев и светил.

Я — острие. Пронзается им чувство
Любого, кто приблизится ко мне.
На высях самоценного Искусства
Я дух зову качнуться к вышине.

Я — искра. Я горю одно мгновенье.
Но мной, в заветном труте, подожжен
Такой костер, что океан Забвенья
Не затемнит мой звездный Небосклон.

«Я — Земля, Земля!»
Мой звучит напев.
«Ты — Вода, Вода!»
Говорю, вскипев.

«Я — луга, поля,
В глыбе скрытый сев.
Ты — рудник, звезда,
Образ жен и дев!»

Эта песня — песнь священная,
Но поймут ее немногие.
Помнишь, вольная и пленная,
Наши луны круторогие?

Грудь твоя была лишь очерком,
Не достигшим полногроздности,
Лишь рисунком, детским почерком,
С нею взор мой был в созвездности.

Ты волнами златокудрыми
Скрыла зори, в нежной шалости.
Нам река словами мудрыми
Навевала кротость жалости.

Лепетала: «Утоплю ли я!»
Ворковала: «Забаюкаю!»
О, Елена! Ева! Юлия!
Всклики с звездною наукою!

Еще ранее, как гротами
Мы утешились, счастливые,
За слоновыми охотами
Рисовал быков и нивы я.

Мы играми обелисками,
Заслонялись пирамидами,
И в богов бросая дисками,
С ними мерялись обидами.

Мы для нищенства грядущего
Трою гордую встревожили,
И былое, в силу сущего,
Жгли, и трижды сон умножили.

Вот, летят тысячелетия,
Четверня неукротимая,
И сияю в лунном свете я,
И гляжу с тобой из дыма я.

Мы друг другом зажигаемся,
То веселыми, то грозными,
Вместе в пропасть мы свергаемся,
Если Рок велел быть розными.

И пространства черноземные
Превратив с тобою в житницы,
Мы вгляделись в ночи темные,
В дом Сибиллы, вещей скрытницы.

Возлюбив светила дальние,
Стали тихи, стали кротки мы,
Жизнь блеснула нам печальнее,
Взяли посохи и четки мы.



Плащ надев, с Крестом как знаменем,
Я пошел на бой с неверными,
Ты ж осталась — тихим пламенем
Быть над днями равномерными.

И на все четыре стороны,
В даль, где светит греза жгучая,
Век летят на битву вороны,
Ткется сказка, сердце мучая.

Пламя — в речи моей,
Вихри — в духе моем.
Ты — рудник. Ты мне — злато и цепь.

Солнце — вестник всех дней,
Лунной грезой живем.
Полетим, полетим через степь!

Алексей Апухтин

Письмо

Увидя почерк мой, Вы, верно, удивитесь:
Я не писала Вам давно.
Я думаю, Вам это всё равно.
Там, где живете Вы и, значит, веселитесь,
В роскошной, южной стороне,
Вы, может быть, забыли обо мне.
И я про всё забыть была готова…
Но встреча странная — и вот
С волшебной силою из сумрака былого
Передо мной Ваш образ восстает.

Сегодня, проезжая мимо,
К N. N. случайно я зашла.
С княгиней, Вами некогда любимой,
Я встретилась у чайного стола.
Нас познакомили, двумя-тремя словами
Мы обменялися, но жадными глазами
Впилися мы друг в друга. Взор немой,
Казалось, проникал на дно души другой.
Хотелось мне ей броситься на шею
И долго, долго плакать вместе с нею!

Хотелось мне сказать ей: «Ты близка
Моей душе. У нас одна тоска,
Нас одинаково грызет и мучит совесть,
И, если оттого не станешь ты грустней,
Я расскажу тебе всю повесть
Души истерзанной твоей.
Ты встретила его впервые в вихре бала,
Пленительней его до этих пор
Ты никого еще не знала:
Он был красив как бог, и нежен, и остер.
Он ездить стал к тебе, почтительный, влюбленный,
Но, покорясь его уму,
Решилась твердо ты остаться непреклонной —
И отдалась безропотно ему.
Дни счастия прошли как сновиденье,
Другие наступили дни…
О, дни ревнивых слез, обманов, охлажденья,
Кому из нас не памятны они?
Когда его встречала ты покорно,
Прощала всё ему, любя,
Он называл твою печаль притворной
И комедьянткою тебя.
Когда же приходил условный час свиданья
И в доме наступала тишина,
В томительной тревоге ожиданья
Садилась ты у темного окна.
Понуривши головку молодую
И приподняв тяжелые драпри,
Не шевелясь, сидела до зари,
Вперяя взоры в улицу пустую.
Ты с жадностью ловила каждый звук,
Привыкла различать кареты стук
От стука дрожек издалёка.
Но вот всё ближе, ближе, вот
Остановился кто-то у ворот…
Вскочила ты в одно мгновенье ока,
Бежишь к дверям… напрасный труд;
Обман, опять обман! О, что за наказанье!
И вот опять на несколько минут
Царит немое, мертвое молчанье,
Лишь видно фонарей неровное мерцанье,
И скучные часы убийственно ползут.
И проходила ночь, кипела жизнь дневная…
Тогда ты шла к себе с огнем в крови
И падала в подушки, замирая
От бешенства, и горя, и любви!»

Из этого, конечно, я ни слова
Княгине не сказала. Разговор
У нас лениво шел про разный вздор,
И имени, для нас обеих дорогого,
Мы не решилися назвать.
Настало вдруг неловкое молчанье,
Княгиня встала. На прощанье
Хотелось мне ей крепко руку сжать,
И дружбою у нас окончиться могло бы,
Но в этот миг прочла я столько злобы
В ее измученных глазах,
Что на меня нашел невольный страх,
И молча мы расстались, я — с поклоном,
Она — с кивком небрежным головы…

Я начала свое письмо на вы,
Но продолжать не в силах этим тоном.
Мне хочется сказать тебе, что я
Всегда, везде по-прежнему твоя,
Что дорожу я этой тайной,
Что женщина, которую случайно
Любил ты хоть на миг один,
Уж никогда тебя забыть не может,
Что день и ночь ее воспоминанье гложет,
Как злой палач, как милый властелин.
Она не задрожит пред светским приговором:
По первому движенью твоему
Покинет свет, семью, как душную тюрьму,
И будет счастлива одним своим позором!
Она отдаст последний грош,
Чтоб быть твоей рабой, служанкой,
Иль верным псом твоим — Дианкой,
Которую ласкаешь ты и бьешь!

P. S.

Тревога, ночь, — вот что письмо мне диктовало.
Теперь, при свете дня, оно
Мне только кажется смешно,
Но изорвать его мне как-то жалко стало!
Пусть к Вам оно летит от берегов Невы,
Хотя бы для того… чтоб рассердились Вы.
Какое дело Вам, что там Вас любят где-то?
Лишь та, что возле Вас, волнует Вашу кровь.
И знайте: я не жду ответа
Ни на письмо, ни на любовь.
Вам чувство каждое всегда казалось рабством,
А отвечать на письма… Боже мой!
На Вашем языке, столь вежливом порой,
Вы это называли «бабством».

Генрих Гейне

Воспоминание

О, грустно милое мечты моей созданье!
Зачем ко мне пришла ты вновь?
Ты смотришь на меня: покорная любовь
В твоих глазах — твое я чувствую дыханье…
Да, это ты! тебя, ах, знаю я,
И знаешь ты меня, страдалица моя!

Теперь я болен, сердце сожжено,
Разбито тело, все вокругь темно…
Но не таким я был в те дни былые,
Когда тебя увидел я впервые.
Исполнен свежих, гордых сил,
Я быстро шел дорогой шумной
Вослед мечте моей безумной!
Весь мир моим владеньем был —
Сбирался шар земной я растоптать ногами
И свергнуть свод небес, усыпанный звездами!

О, Франкфурт! Много ты ослов и злых людей
В стенах своих хранишь; но несмотря на это,
Люблю тебя: ты дал земле моей
Хороших королей и лучшего поэта,
И ты — тот город, где в былые времена
Со мною встретилась она…

По главной улице бродил я. Это было
Во время ярмарки. Толпа вокруг меня
Волнами двигалась… Брань, песни, болтовня —
Все это голову мою ошеломило
И я смотрел, как будто сквозь туман,
На этот пестрый океан.

И вдруг — она! С блаженным изумленьем
Увидел я небесный свет очей
И дуги мягкие бровей,
И стан, колеблемый чарующим движеньем…
Она взглянула и прошла —
И сила страстная за ней меня влекла.
Все далее и далее тянуло…
Вот уличка, таинственно темна;
Здесь с милою улыбкою она
Ко мне головку повернула
И в дом вбежала. Я скорей
Туда последовал за ней.

Старуха-бабушка своей корыстной страсти
Цветущее дитя на жертву принесла;
Но милая себя мне отдала
Не под напором этой власти —
Нет, добровольно; и в душе
Помина не было у ней о барыше.

Нет, нет, клянусь; во всем прекрасном поле,
А не в одних лишь музах знатоком
Я стал давно, и не обманет боле
Меня никто смазливеньким лицом.
Так биться грудь притворная не станет,
И так светло ложь никогда не взглянет.

Как хороша она была!
Богиня пеною морскою
Рожденная, не превзошла
Ее небесной красотою.
Ах, это не она-ль еще в дни детства, мне,
Как чудный дух являлася ко мне?

Я не узнал ее. Какой-то тьмою странной
Подернулся мой ум… Спала душа моя
В оковах чуждых чар… То счастье, что я
Искал везде, всегда, так жадно, неустанно,
Лежало, может быть, у сердца моего,
И я — я не узнал его!

С чудесным существом, в чудесном упоенье
Прогрезил я три целых дня,
И — вновь безумное стремленье
Идти вперед проснулось у меня…
Ах, милая еще прекрасней стала,
Когда пред ней весть страшная упала;

Когда, проснувшись вдругь от сладостного сна,
Вся обезумевши оть безысходной муки,
С распущенной косой, ломая дико руки,
Отчаянно звала она меня
И с воплем пала предо мною,
К моим ногам приникнув головою.

Ах, Господи! В железе шпор моих
Несчастная своими волосами
Запуталась… я видел кровь на них…
И — вырвался… Все кончилось меж нами…
Я потерял тебя, ребенок мой,
И более не встретился с тобой…

Минувших дней безумное стремленье
Исчезнуло; но где бы ни был я,
Малютка бедная моя
Передо мной как грустное видение…
Где ты теперь, в каком глухом краю?
Я растоптал, убил всю жизнь твою!..

Тарас Григорьевич Шевченко

К Основьяненке

На Днепре шумят пороги;
Всходит, как бывало,
В небе месяц... Только Сечи —
Сечи уж не стало!
Камыши, к воде склоняясь,
Синий Днепр пытают:
«Где же, где же наши дети?
Где они гуляют?»
С жалким стоном вьется чайка,
Словно деток ищет;
По казачьей вольной степи
Буйный ветер рыщет.
А вдоль степи за могилой
Высится могила,
С буйным ветром те могилы
Шепчутся уныло:
«Где же наши? где вы, братья?
Где запировались?
Воротитесь! поглядите…
Мы одни остались —
Где паслися ваши кони,
Где трава шумела,
Где татарской, ляшской кровью
Степь кругом алела…
Воротитесь!» —
«Не вернутся! —
Глухо простонали
Волны в море, — не вернутся!
Все на век пропали!»

Правда, правда, сине море:
Такова их доля.
Не вернутся удалые,
Не вернется воля,
Не вернется век казачий,
Не придут гетма́ны,
Не покроют всей Украйны
Красные жупаны.
Над Днепром она горюет
Жалкой сиротою
И ничьей души не тронет
Горькою бедою.
Только враг один смеется:
Лишь ему забава!
Смейся! Все пускай погибнет —
Не погибнет слава;
Не погибнет, а расскажет,
Что творилось в свете,
Чья неправда и чья правда,
Скажет, чьи мы дети.
Нашей думы, нашей песни
Ворог наш не сгубит —
И родную нашу славу
Песня та протрубит.
Нет в ней злата, камней ценных —
Степи да оковы,
А громка, светла, правдива,
Как господне слово.
Так ли, так ли, мой сердечный?
Правду ль говорю я?
Эх, и рад бы молвить больше,
Да молчишь, горюя.
А кругом земля чужая,
Да чужие люди.
Может, скажешь: «Пой, не бойся!»
Что ж в том проку будет?
Осмеют псалом мой горький,
Вылитый слезами;
Осмеют его… Ах, тяжко,
Тяжко жить с врагами!
Может, я и поборолся б,
Если б стало силы,
И запел бы — только голос
Стужей захватило.
Таково-то мое горе,
Милый мой, родимый!
Затяну ль средь зимней вьюги
Свой напев любимый —
Голос рвется. Ты ж, сердечный —
Все тебя там знают,
И тебя, за голос громкий,
Люди уважают.
Пой про Сечь им, голубь сизый,
Пой им про могилы,
Кто насыпал их, кого в них
Мать-земля укрыла.
Пой про старь, про то, что было
И чего уж нету…
Пой, чтоб голос твой далеко
Разнесся по свету;
Пой, что делалось в Украйне,
Как она терзалась,
Отчего казачья слава
С края в край промчалась!
Пой, орел мой! я с тобою
Сердцем погорюю,
Хоть во сне ее увижу —
Родину святую;
Пусть хоть раз еще услышу,
Как море играет,
Как под вербою девица
«Гриця» запевает;
Пусть хоть раз я на чужбине
Встрепенусь душою, —
А уж там засыплют очи
Мне чужой землею.

Александр Грибоедов

Кальянчи

Отрывок из поэмы

Путешественник в Персии встречает прекрасного
отрока, который подает ему кальян.
Странник спрашивает, кто он, откуда.
Отрок рассказывает ему свои
похождения, объясняет, что он грузин,
некогда житель Кахетии.

В каком раю ты, стройный, насажден?
Какую влагу пил? Какой весной обвеян?
Эйзедом ли ты светлым порожден,
Питомец Пери, или Джиннием взлелеян?
Когда заботам вверенный твоим
Приносишь ты сосуд водовмещальный
И сквозь него проводишь легкий дым, —
Воздушной пеною темнеет ток кристальный,
И ропотом манит к забвенью, как ручья
Гремучего поток в зеленой чаще!
Чинара трость творит жасминной длань твоя
И сахарныя трости слаще,
Когда палимого Ширазского листа
Глотают чрез нее мглу алые уста,
Густеет воздух, напоенный
Алоэ запахом и амброй драгоценной!

Когда ж чарующей наружностью своей
Собрание ты осветишь людей —
Во всех любовь!.. Дервиш отбросил четки,
Примрачный вид на радость обменил:
Не ты ли в нем возжег огонь потухших сил?
Не от твоей ли то походки
Его распрямлены морщины на лице,
И заиграла жизнь на бывшем мертвеце?
Властитель твой — он стал лишь самозванцем,
Он уловлен стыдливости румянцем,
И кудрей кольцами, по высоте рамен
Влекущихся, связавших душу в плен?
И груди нежной белизною,
И жилок, шелком свитых, бирюзою,
Твоими взглядами, под свесом темных вежд,
Движеньем уст твоих невинным, миловидным,
Твоей, нескрытою покровами одежд,

Джейрана легкостью, и станом пальмовидным,
В каком раю ты, стройный, насажден?
Эдема ль влагу пил, дыханьем роз обвеян?
Скажи: или от Пери ты рожден,
Иль благодатным Джиннием взлелеян?

«На Риона берегах,
В дальних я рожден пределах,
Где горит огонь в сердцах,
Тверже скал окаменелых;
Рос — едва не из пелен,
Матерью, отцом, безвинный,
В чужу продан, обменен
За сосуд ценинный!»

Чужой человек! скажи: ты отец?
Имел ли ты чадо от милой подруги?
Корысть ли дороже нам с сыном разлуки?
Отвержен ли враном невинный птенец?»

Караван с шелками шел,
С ним ага мой. Я, рабочий,
Глаз я долго не отвел
С мест, виднелся где кров отчий;
С кровом он слился небес;
Вечерело. Сном боримы,
Стали станом. Темен лес.
Вкруг огня легли мы,

«Курись, огонек! светись, огонек!
Так светит надежда огнем нам горящим!
Пылай ты весельем окрест приседящим,
Покуда спалишь ты последний пенек!»

Спал я. Вдруг взывают: «бой!»
В ста местах сверкает зелье;
Сечей, свистом пуль, пальбой
Огласилось всё ущелье,
Притаился вглубь межи
Я, и все туда ж влекутся.
Слышно — кинулись в ножи —
Безотвязно бьются!

Затихло смятенье — сече конец.
Вблизи огня брошен был труп, обезглавлен,
На взор его мертвый был взор мой уставлен,
И чья же глава та?.. О, горе!.. Отец!..?

Но могучею рукой
Был оторван я от тела.
«Будь он проклят, кровный твой! —
В слух мне клятва загремела —
«Твой отец разбойник был…»
И в бодце, ремнем увитом,
Казнь сулят, чтоб слез не лил
По отце убитом!

Заря занялася, Я в путь увлечен.
Родитель, ударом погибший бесславным,
Лежать остается — он вепрям дубравным,
Орлам плотоядным на снедь обречен!

Вышли мы на широту
Из теснин, где шли доселе,
Всю творенья красоту
В пышной обрели Картвеле.
Вкруг излучистой Куры
Ясным днем страна согрета,
Все рассыпаны цветы
Щедростию лета…

Михаил Васильевич Милонов

К Рубеллию


(Сатира Перcиева)

Царя коварный льстец, вельможа напыщенный,
В сердечной глубине таящий злобы яд,
Не доблестьми души — пронырством вознесенный,
Ты мещешь на меня с презрением твой взгляд!
Почту ль внимание твое ко мне хвалою?
Унижуся ли тем, что унижен тобою?
Одно достоинство и счастье для меня,
Что чувствами души с тобой не равен я!..
Что твой минутный блеск? что сан твой горделивой?
Стыд смертным — и укор судьбе несправедливой!
Стать лучше на ряду последних плебеян,
Чем выситься на смех, позор своих граждан;
Пусть скроюсь, пусть навек бегу от их собора,
Чем выставлю свой стыд для строгого их взора;
Когда величием прямым не одарен,
Что пользы, что судьбой я буду вознесен?
Бесценен лавр простой, венчая лик героя;
Священ лишь на царе владычества венец;
Но коль на поприще, устроенном для боя,
Неравный силами, уродливый боец,
Где славу зреть стеклись бесчисленны народы,
Явит убожество, посмешище природы,
И, с низкой дерзостью, героев станет в ряд, —
Ужель не обличен он наглым ослепленьем,
И мене на него уставлен взор с презреньем?
Там все его шаги о нем заговорят.
Бесславный тем подлей, чем больше ищет славы!
Что в том, что ты в честях, в кругу льстецов лукавых,
Вельможи на себя приемлешь гордый вид,
Когда он их самих украдкою смешит?
Рубеллий! титла лишь с достоинством почтенны,
Не блеском собственным; сияя им одним,
Заставят ли меня дела твои презренны
Неправо освящать хвалением моим?
Лесть сыщешь, но хвалы не купишь справедливой!
Минутою одной приятен лести глас;
Но нужны доблести для жизни нам счастливой,
Они нас усладят, они возвысят нас!
Гордися, окружен ласкателей собором,
Но знай, что предо мной, пред мудрых строгим взором,
Равно презрен и лесть внимающий и льстец.
Наемная хвала — бесславия венец!
Кто чтить достоинства и чувства в нас не знает,
В неистовстве своем теснит и гонит их,
Поверь мне, лишь себя жестоко осрамляет, —
Унизим ли мы то, что выше нас самих?
Когда презрение питать к тебе я смею,
Я силен — и ни в чем еще не оскудею;
В изгнанье от тебя пусть целый век гублю,
Но честию твоих сокровищ не куплю!
Мне ль думать, мне ль скрывать для обща посмеянья
Убожество души богатством одеянья?
Мне ль ползать пред тобой в толпе твоих льстецов?
Пусть Альбий, Арзелай — но Персий не таков!
Ты думаешь сокрыть дела свои от мира
В мрак гроба? Но и там потомство нас найдет;
Пусть целый мир рабом к стопам твоим падет,
Рубеллий! трепещи: есть Персий и сатира!

Марина Цветаева

Песенки из пьесы «Ученик»

«В час прибоя…»В час прибоя
Голубое
Море станет серым.В час любови
Молодое
Сердце станет верным.Бог, храни в часы прибоя —
Лодку, бедный дом мой!
Охрани от злой любови
Сердце, где я дома!«Сказать: верна…»Сказать: верна,
Прибавить: очень,
А завтра: ты мне не танцор, —
Нет, чем таким цвести цветочком, —
Уж лучше шею под топор! Пускай лесник в рубахе красной
Отделит купол от ствола —
Чтоб мать не мучилась напрасно,
Что не одна в ту ночь спала.Не снился мне сей дивный ужас:
Венчаться перед королем!
Мне женихом — топор послужит,
Помост мне будет — алтарем!«Я пришел к тебе за хлебом…»Я пришел к тебе за хлебом
За святым насущным.
Точно в самое я небо —
Не под кровлю впущен! Только Бог на звездном троне
Так накормит вдоволь!
Бог, храни в своей ладони
Пастыря благого! Не забуду я хлеб-соли,
Как поставлю парус!
Есть на свете три неволи:
Голод — страсть — и старость… От одной меня избавил,
До другой — далёко!
Ничего я не оставил
У голубоокой! Мы, певцы, что мореходы:
Покидаем вскоре!
Есть на свете три свободы:
Песня — хлеб — и море…«Там, на тугом канате…»Там, на тугом канате,
Между картонных скал,
Ты ль это как лунатик
Приступом небо брал? Новых земель вельможа,
Сын неземных широт —
Точно содрали кожу —
Так улыбался рот.Грохнули барабаны.
Ринулась голь и знать
Эту живую рану
Бешеным ртом зажать.Помню сухой и жуткий
Смех — из последних жил!
Только тогда — как будто —
Юбочку ты носил… (Моряки и певец)Среди диких моряков — простых рыбаков
Для шутов и для певцов
Стол всегда готов.Само море нам — хлеб,
Само море нам — соль,
Само море нам — стакан,
Само море нам — вино.Мореходы и певцы — одной материи птенцы,
Никому — не сыны,
Никому — не отцы.Мы — веселая артель!
Само море — нам купель!
Само море нам — качель!
Само море — карусель! А девчонка у нас — заведется в добрый час,
Лишь одна у нас опаска:
Чтоб по швам не разошлась! Бела пена — нам полог,
Бела пена — нам перинка,
Бела пена — нам подушка,
Бела пена — пуховик. (Певец — девушкам)Вам, веселые девицы,
— Не упомнил всех имен —
Вам, веселые девицы,
От певца — земной поклон.Блудного — примите — сына
В круг отверженных овец:
Перед Господом едино:
Что блудница — что певец.Все мы за крещенский крендель
Отдали людской почет:
Ибо: кто себя за деньги,
Кто за душу — продает.В пышущую печь Геенны,
Дьявол, не жалей дровец!
И взойдет в нее смиренно
За блудницею — певец.Что ж что честь с нас пооблезла,
Что ж что совесть в нас смугла, —
Разом побелят железом,
Раскаленным добела! Не в харчевне — в зале тронном
Мы — и нынче Бог-Отец —
Я, коленопреклоненный
Пред блудницею — певец!«Хоровод, хоровод…» — Хоровод, хоровод,
Чего ножки бьешь?
— Мореход, мореход,
Чего вдаль плывешь? Пляшу, — пол горячий!
Боюсь, обожгусь!
— Отчего я не плачу?
Оттого что смеюсь! Наш моряк, моряк —
Морячок морской!
А тоска — червяк,
Червячок простой.Поплыл за удачей,
Привез — нитку бус.
— Отчего я не плачу?
Оттого что смеюсь! Глубоки моря!
Вороч? йся вспять!
Зачем рыбам — зря
Красоту швырять? Бог дал, — я растрачу!
Крест медный — весь груз.
— Отчего я не плачу?
Оттого что смеюсь!

Александр Пушкин

Чаадаеву (В стране, где я забыл тревоги прежних лет)

В стране, где я забыл тревоги прежних лет,
Где прах Овидиев пустынный мой сосед,
Где слава для меня предмет заботы малой,
Тебя недостает душе моей усталой.
Врагу стеснительных условий и оков,
Не трудно было мне отвыкнуть от пиров,
Где праздный ум блестит, тогда как сердце дремлет,
И правду пылкую приличий хлад объемлет.
Оставя шумный круг безумцев молодых,
В изгнании моем я не жалел об них;
Вздохнув, оставил я другие заблужденья,
Врагов моих предал проклятию забвенья,
И, сети разорвав, где бился я в плену,
Для сердца новую вкушаю тишину.
В уединении мой своенравный гений
Познал и тихий труд, и жажду размышлений.
Владею днем моим; с порядком дружен ум;
Учусь удерживать вниманье долгих дум;
Ищу вознаградить в объятиях свободы
Мятежной младостью утраченные годы
И в просвещении стать с веком наравне.
Богини мира, вновь явились музы мне
И независимым досугам улыбнулись;
Цевницы брошенной уста мои коснулись;
Старинный звук меня обрадовал — и вновь
Пою мои мечты, природу и любовь,
И дружбу верную, и милые предметы,
Пленявшие меня в младенческие леты,
В те дни, когда, еще не знаемый никем,
Не зная ни забот, ни цели, ни систем,
Я пеньем оглашал приют забав и лени
И царскосельские хранительные сени.Но дружбы нет со мной. Печальный, вижу я
Лазурь чужих небес, полдневные края;
Ни музы, ни труды, ни радости досуга —
Ничто не заменит единственного друга.
Ты был целителем моих душевных сил;
О неизменный друг, тебе я посвятил
И краткий век, уже испытанный судьбою,
И чувства — может быть спасенные тобою!
Ты сердце знал мое во цвете юных дней;
Ты видел, как потом в волнении страстей
Я тайно изнывал, страдалец утомленный;
В минуту гибели над бездной потаенной
Ты поддержал меня недремлющей рукой;
Ты другу заменил надежду и покой;
Во глубину души вникая строгим взором,
Ты оживлял ее советом иль укором;
Твой жар воспламенял к высокому любовь;
Терпенье смелое во мне рождалось вновь;
Уж голос клеветы не мог меня обидеть,
Умел я презирать, умея ненавидеть.
Что нужды было мне в торжественном суде
Холопа знатного, невежды при звезде,
Или философа, который в прежни лета
Развратом изумил четыре части света,
Но, просветив себя, загладил свой позор:
Отвыкнул от вина и стал картежный вор?
Оратор Лужников, никем не замечаем,
Мне мало досаждал своим безвредным лаем.
Мне ль было сетовать о толках шалунов,
О лепетанье дам, зоилов и глупцов
И сплетней разбирать игривую затею,
Когда гордиться мог я дружбою твоею?
Благодарю богов: прешел я мрачный путь;
Печали ранние мою теснили грудь;
К печалям я привык, расчелся я с судьбою
И жизнь перенесу стоической душою.Одно желание: останься ты со мной!
Небес я не томил молитвою другой.
О скоро ли, мой друг, настанет срок разлуки?
Когда соединим слова любви и руки?
Когда услышу я сердечный твой привет?..
Как обниму тебя! Увижу кабинет,
Где ты всегда мудрец, а иногда мечтатель
И ветреной толпы бесстрастный наблюдатель.
Приду, приду я вновь, мой милый домосед,
С тобою вспоминать беседы прежних лет,
Младые вечера, пророческие споры,
Знакомых мертвецов живые разговоры;
Поспорим, перечтем, посудим, побраним,
Вольнолюбивые надежды оживим,
И счастлив буду я; но только, ради бога,
Гони ты Шепинга от нашего порога.

Петр Андреевич Вяземский

К вдове С. Ф. Безобразовой в деревню

Что делает в деревне дальной
Совсем не сельская вдова?
Какие головы кружит в глуши печальной,
Хоть, может быть, и есть в селенье голова?
Где двор, блестящий двор вздыхателей любезных,
Хоть дворня и полна дворовых бесполезных
И крепостных рабов по милости судьбы
В России крепостной искать нам не со свечкой!
Но добровольные рабы,
Которые, гордясь цветочною уздечкой,
Накинутой на них любовью с красотой,
Предпочитают плен и вольности самой…
Их нет! Не красота душами там владеет:
Ее плохие барыши!
И ловко взятки брать с души
Один подьячий дар имеет!
Какая ссылка для вдовы,
Которой вдовствовать совсем бы не у места,
Для милой красоты, которая, как вы,
Вдова случайностью, но прелестью — невеста!
Как должен длиться скучный день!
Как медленно вертит бездейственная лень
Колеса тяжкие часов однообразных!
Там скука мрачная, владычица дней праздных,
На жизнь навесть должна безжизненную тень
И на окрестность мрак кладбища!
Есть книги — знаю я — уму, занятью пища;
Но книги — все одни бездушные листы!
Есть зеркало, последняя отрада
Уединенной красоты;
Но в нем не вспыхнет жизнь от пламенного взгляда,
Как ни сиди пред ним, не дашь ему ума,
А только влюбишься в лице свое сама.
Нужнее воздуха красавице мужчины!
Желанье нравиться с ней вместе родилось;
Оно — вторая жизнь и нравственная ось,
На коей движутся все женские пружины.
Потомства женского отлив и образец,
Прабабка Ева нам быть может в том порукой:
В раю — уж, кажется, в раю ли знаться с скукой? —
Ей стало скучно под конец!
Явился змей! Подбитый Асмодеем,
Он с яблочком умел к ней хитро подойти,
И на безлюдии, чтоб время провести,
Шутя, кокетствовать она пустилась с змеем.
Таких чудес не видим в наши дни!
В наш бедный век остепенились змеи
И, позабыв любовные затеи,
Не донжуанствуют они!
Но яблока желудок женской
Переварить еще не мог:
Красавицам оно на память и в залог!
Что ж делает вдова в пустыне деревенской,
Где Евы яблоко бессильно на умы,
Где б первенством никто не предпочел Киприды
И где уездные Париды,
Боясь красавиц, как чумы,
Для яблок лучшего не знают назначенья,
Как впрок солить их для зимы?
Пора вам разорвать оковы заточенья
И бросить скучный плен, чтобы других пленять,
Оставьте вы леса медведям и соседям —
Они уж свыклися, но вам тут не под стать!
Столица вас зовет к забавам и победам,
И зов ее услышьте вы!
Любовь без вас глядит сироткой средь Москвы,
Блестящий храм ее — заброшенная келья!
И пылкие веселья
Печально вдовствуют в отсутствие вдовы!

Иннокентий Анненский

Леконт де Лиль. Смерть Сигурда

Сигурда больше нет, Сигурда покрывает
От ног до головы из шерсти тяжкий плат,
И хладен исполин среди своих палат,
Но кровь горячая палаты заливает.И тут же, на земле, подруги трех царей:
И безутешная вдова его Гудруна,
И с пленною женой кочующего гунна
Царица дряхлая норманских рыбарей.И, к телу хладному героя припадая,
Осиротевшие мятутся и вопят,
Но сух и воспален Брингильды тяжкий взгляд,
И на мятущихся глядит она, немая.Вот косы черные на плечи отвела
Герборга пленная, и молвит: «О царица,
Горька печаль твоя, но с нашей не сравнится:
Еще ребенком я измучена была… Огни костров лицо мое лизали,
И трупы братние у вражеских стремян
При мне кровавый след вели среди полян,
А свевы черепа их к седлам привязали.Рабыней горькою я шесть ужасных лет
У свева чистила кровавые доспехи:
На мне горят еще господские утехи —
Рубцы его кнута и цепи подлый след».Герборга кончила. И слышен плач норманки:
«Увы! тоска моя больней твоих оков…
Нет, не узреть очам норманских берегов,
Чужбина горькая пожрет мои останки.Давно ли сыновей шум моря веселил…
Чуть закипит прибой, как ветер, встрепенутся,
Но кос моих седых уста их не коснутся,
И моет трупы их морей соленый ил… О жены! Я стара, а в ком моя опора?
В дугу свело меня и ропот сердца стих…
И внуки нежные — мозг из костей моих —
Не усладят — увы — слабеющего взора»…Умолкла старая. И властною рукой
Брингильда тяжкий плат с почившего срывает.
И десять уст она багровых открывает
И стана гордого чарующий покой.Пускай насытят взор тоскующей царицы
Те десять пылких ран, те жаркие пути,
Которыми душе Сигурдовой уйти
Судил кинжал его сокрытого убийцы.И, трижды возопив, усопшего зовет
Гудруна: «Горе мне, — взывает, — бесталанной,
Возьми меня с собой в могилу, мой желанный,
Тебя ли, голубь мой, любовь переживет? Когда на брачный пир, стыдливую, в уборе
Из камней радужных Гудруну привели,
Какой безумный день мы вместе провели…
Смеясь, твердила я: «О! с ним не страшно горе!»Был долог дивный день, но вечер не погас —
Вернулся бранный конь — измученный и в мыле,
Слоями кровь и грязь бока ему покрыли,
И слезы падали из помутневших глаз.А я ему: «Скажи, зачем один из сечи
Ушел, без короля?» Но грузно он упал
И спутанным хвостом печально замахал,
И стон почудился тогда мне человечий.Но Гаген подошел, с усмешкой говоря:
— «Царица, ворон твой, с орлом когда-то схожий,
Тебе прийти велел на горестное ложе,
Где волки лижут кровь убитого царя».— «О будь же проклят ты! И, если уцелею,
Ты мне преступною заплатишь головой…
А вы, безумные, покиньте тяжкий вой,
Что значит ваша скорбь пред мукою моею?»Но в гневе крикнула Брингильда: «Все молчать!
Чего вы хнычете, болтливые созданья?
Когда бы волю я дала теперь рыданью,
Как мыши за стеной, вы стали бы пищать… Гудруна! К королю терзалась я любовью,
Но только ты ему казалась хороша,
И злобою с тех пор горит во мне душа,
И десять ран ее залить не могут кровью… Убить разлучницу я не жалела — знай!
Но он бы плакать стал над мертвою подругой.
Так лучше: будь теперь покинутой супругой,
Терзайся, но живи, старей и проклинай!»Тут из-под платья нож Брингильда вынимает,
Немых от ужаса расталкивает жен,
И десять раз клинок ей в горло погружен,
На франка падает она и — умирает.

Сергей Клычков

Садко

Вдоль по морю, морю синему,
Ай да по морю Хвалынскому…
Хороводная песня— Ты волна моя, волна,
Уж ты что, волна, хмельна —
Что серебряная чарочка полна,
Золотая, что не выпита до дна!
Что под тучею, кипучая, шумна,
Что под бурею ты, хмурая, темна —
Ты почто встаешь, студеная, со дна,
Не качай, волна, суденышка-судна!
Ты прими-прими слезу мою, волна:
Ой, слеза моя горюча, солена —
Ой, серебряная чарочка полна,
Золотая, ой, не выпита до дна!
Ты волна, моя подруженька, волна,
Ты туманная морская глубина —
Не топи, волна строптивая, челна,
Ты не выплесни из чарочки вина:
Ой, серебряная чарочка полна,
Золотая да не выпита до дна.
Побывал Садко за горами,
Далеко он был за ярами,
За туманными озерами —
Воротился он с поклажею,
Он пригнал суда с товарами:
Вот Садко перед княгинею
Разметал пухи лебяжие,
Раскидал атласы синие
И в веселье белолицую
Потешает небылицею:
— Как у сама синя моря
Над волнами сели сидни,
Перед ними, шумны, сини,
Ходят волни на дозоре! —
А те сидни — старцы, старичи,
Им упали кудри на плечи,
А на кудрях венцы царские,
Великанские, бухарские —
Венцы с камнями лучистыми
С бирюзами, аметистами!
Гром им, старцам, кличет на ухо,
Да забиты уши наглухо,
Завалёны плечи камнями,
Поросли лесами давними!..
И шумят леса дремучие,
И стоят в лесах под тучею
Ели — пиками зелеными,
А дубы меж пик — знаменами!..
Дремлют сидни — старцы стареньки,
Вдоль ресниц растут кустарники:
Ой, в кустах ехидна злючая,
Пьет с очей слезу горючую —
А и очи с грустью, с кротостью,
Обведёны очи пропастью, —
Черной пропастью, провалами!..
А уста приперты скалами!..
Побывал Садко за горами,
Далеко он был за ярами,
За шумливыми озерами!..
Вот Садко перед боярами
Машет шапкою заморскою
В красном поясе, как в полыме:
Он катит речьми веселыми,
Серебро кидает горсткою
Да звенит писными чарами
Перед старыми гуслярами:
— Ой, бояры — седы бороды!
Ой, гусляры вы прохожие,
Станьте, стары, с песни молоды,
Станьте, девицы, пригожее!
…Разглядел Садко за старыми,
За седыми, белоусыми
Распознал царевну кроткую,
И запел Садко с кручиною,
На руках играя бусами:
— Вдоль по морю над пучиною
Корабли плывут за лодкою,
А молодке
Страшно в лодке,
В малой лодке страшно, боязно
Над пучиной синей, грозною:
Нагоняют ее молодцы,
Не женаты да не холосты —
А один сидит за чашею,
Море синее упрашивая:
«Гой ты море, море синее,
Ты, с пучиною-сестрицею,
С городами ее, весями!
Всё отдам тебе, всё кину я,
Отдарю тебе сторицею —
Серебром моим да песнями!
На могилу бати с маменькой
Вынь мне илу со дна тёмного —
Дна морского, белозёмного!
Еще вынеси жемчужину
Ради ручки белой, маленькой
Моей суженой, растуженой!»
Ой ты, море-мореваньице!
В тебе, море, спозараньица
Грозный вал гремит, как палица:
То-то молодец печалится,
То-то, чару выпиваючи,
Уронил он кудри на очи!..
— Корабль мой, корабель!
Корабль мне колыбель!
Легко мое кормило
И милее милой!
Ярки звезды в вышине,
Но в туманной тишине
За волной-могилой
Свет таится милый,
И в лучах иной зари
Жемчуга и янтари…
— Корабль мой, корабель!
Корабль мне колыбель!
А саван мой — ветрило,
А волна — могила!
Ты прикрой меня, прибой,
Пеленою голубой, —
Ты гони, прибой, гони
Сумрак в полуночи
И небесные огни
Мне склони на очи!

Генрих Гейне

С чего бунтует кровь во мне

С чего бунтует кровь во мне,
С чего вся грудь моя в огне? Кровь бродит, ценится, кипит,
Пылает сердце и горит.

Я ночью видел скверный сон —
Всю кровь в груди разжег мне он!
Во сне, в глубокой тишине,
Явился ночи сын ко мне.

Меня унес он в светлый дом,
Звук арфы раздавался в нем,
Огнями яркими блистал
Гостей нарядных полный зал:

Там свадьбы пир веселый шел,
Мы все уселися за стол,
Мой взгляд невесту отыскал —
Увы! я милую узнал.

Да, милую мою! Она
Навек другому отдана!
Я стал за стулом молодой,
Убитый горем и немой.

Гремель оркестр — но шум людской
Звучал в ушах моих тоской;
Невесты взор небес ясней,
Жених жмет нежно руки ей.

Из кубка он отпил вина,
Дает ей кубок, пьет она, —
Увы, то пьет моя любовь
Мою отравленную кровь.

Невеста яблоко взяла
И жениху передала;
Разрезал он его ножом —
Увы! нож в сердце был моем!

Горят любовью взоры их,
Невесте руки жмет жених,
Целует в щеки он ее —
Целует смерть лицо мое.

Лежал язык мой, как свинец,
Молчал я, бледный, как мертвец.
Шумя, встают из-за стола;
Всех буря танцев унесла.
С невестой, во главе гостей,
Жених счастливый шепчет ей…
Она краснеет лишь в ответ,
Но гнева в том румянце нет!

С чего бунтует кровь во мне,
С чего вся грудь моя в огне?

Кровь бродит, ценится, кипит,
Пылает сердце и горит.

Я ночью видел скверный сон —
Всю кровь в груди разжег мне он!
Во сне, в глубокой тишине,
Явился ночи сын ко мне.

Меня унес он в светлый дом,
Звук арфы раздавался в нем,
Огнями яркими блистал
Гостей нарядных полный зал:

Там свадьбы пир веселый шел,
Мы все уселися за стол,
Мой взгляд невесту отыскал —
Увы! я милую узнал.

Да, милую мою! Она
Навек другому отдана!
Я стал за стулом молодой,
Убитый горем и немой.

Гремель оркестр — но шум людской
Звучал в ушах моих тоской;
Невесты взор небес ясней,
Жених жмет нежно руки ей.

Из кубка он отпил вина,
Дает ей кубок, пьет она, —
Увы, то пьет моя любовь
Мою отравленную кровь.

Невеста яблоко взяла
И жениху передала;
Разрезал он его ножом —
Увы! нож в сердце был моем!

Горят любовью взоры их,
Невесте руки жмет жених,
Целует в щеки он ее —
Целует смерть лицо мое.

Лежал язык мой, как свинец,
Молчал я, бледный, как мертвец.
Шумя, встают из-за стола;
Всех буря танцев унесла.

С невестой, во главе гостей,
Жених счастливый шепчет ей…
Она краснеет лишь в ответ,
Но гнева в том румянце нет!

Константин Дмитриевич Бальмонт

Замок Джэн Вальмор. Баллада

БАЛЛАДА

В старинном замке Джэн Вальмор,
Красавицы надменной,
Толпятся гости с давних пор,
В тоске беспеременной:
Во взор ее лишь бросишь взор,
И ты навеки пленный.

Красивы замки старых лет.
Зубцы их серых башен
Как будто льют чуть зримый свет,
И странен он и страшен,
Немым огнем былых побед
Их гордый лик украшен.

Мосты подемные и рвы, —
Замкнутые владенья.
Здесь ночью слышен крик совы,
Здесь бродят привиденья.
И странен вздох седой травы
В час лунного затменья.

В старинном замке Джэн Вальмор
Чуть ночь — звучат баллады.
Поет струна, встает укор,
А где-то — водопады,
И долог гул окрестных гор,
Ответствуют громады.

Сегодня день рожденья Джэн.
Часы тяжелым боем
Сзывают всех, кто взят ей в плен,
И вот проходят роем
Красавцы, Гроль, и Ральф, и Свен,
По сумрачным покоям.

И нежных дев соседних гор
Здесь ярко блещут взгляды,
Эрглэн, Линор, — и ясен взор
Пышноволосой Ады, —
Но всех прекрасней Джэн Вальмор,
В честь Джэн звучат баллады.

Певучий танец заструил
Медлительные чары.
Пусть будет с милой кто ей мил,
И вот кружатся пары.
Но бог любви движеньем крыл
Сердцам готовит кары.

Да, взор один на путь измен
Всех манит неустанно.
Все в жизни — дым, все в жизни — тлен,
А в смерти все туманно.
Но ради Джэн, о, ради Джэн,
И смерть сама желанна.

Бьет полночь. — «Полночь!» — Звучный хор
Пропел балладу ночи. —
«Беспечных дней цветной узор
Был длинен, стал короче». —
И вот у гордой Джэн Вальмор
Блеснули странно очи.

В полночный сад зовет она
Безумных и влюбленных,
Там нежно царствует Луна
Меж елей полусонных,
Там дышит нежно тишина
Среди цветов склоненных.

Они идут, и сад молчит,
Прохлада над травою,
И только здесь и там кричит
Сова над головою,
Да в замке музыка звучит
Прощальною мольбою.

Идут. Но вдруг один пропал,
Как бледное виденье,
Другой холодным камнем стал,
А третий — как растенье.
И обнял всех незримый вал
Волненьем измененья.

Под желтой дымною Луной,
В саду с травой седою,
Безумцы, пестрой пеленой,
И разной чередою,
Оделись формою иной
Пред девой молодою.

Исчезли Гроль, и Ральф, и Свен
Среди растений сада.
К цветам навек попали в плен
Эрглэн, Линор, и Ада.
В глазах зеленоглазой Джэн —
Змеиная отрада.

Она одна, окружена
Тенями ей убитых.
Дыханий много пьет она
Из этих трав излитых.
В ней — осень, ей нужна весна
Восторгов ядовитых.

И потому, сплетясь в узор,
В тоске беспеременной,
Томятся души с давних пор,
Толпой навеки пленной,
В старинном замке Джэн Вальмор
Красавицы надменной.

Александр Башлачев

Верка, Надька и Любка

Когда дважды два было только четыре,
Я жил в небольшой коммунальной квартире.
Работал с горшком, и ночник мне светил
Но я был дураком и за свет не платил.
Я грыз те же книжки с чайком вместо сушки,
Мечтал застрелиться при всех из Царь-пушки,
Ломал свою голову ввиде подушки.
Эх, вершки-корешки! От горшка до макушки
Обычный крестовый дурак.
— Твой ход, — из болот зазывали лягушки.
Я пятился задом, как рак.
Я пил проявитель, я пил закрепитель,
Квартиру с утра превращал в вытрезвитель,
Но не утонул ни в стакане, ни в кубке.
Как шило в мешке — два смешка, три насмешки —
Набитый дурак, я смешал в своей трубке
И разом в орла превратился из решки.
И душу с душком, словно тело в тележке,
Катал я и золотом правил орешки,
Но чем-то понравился Любке.
Муку через муку поэты рифмуют.
Она показала, где раки зимуют.
Хоть дело порой доходило до драки —
Я Любку люблю! А подробности — враки.
Она даже верила в это сама.
Мы жили в то время в холерном бараке —
Холерой считалась зима.
И Верка-портниха сняла с Любки мерку —
Хотел я ей на зиму шубу пошить.
Но вдруг оказалось, что шуба — на Верку.
Я ей предложил вместе с нами пожить.
И в картах она разбиралась не в меру —
Ходила с ума эта самая Вера.
Очнулась зима и прогнала холеру.
Короче стал список ночей.
Да Вера была и простой и понятной,
И снегом засыпала белые пятна,
Взяла агитацией в корне наглядной
И воском от тысяч свечей.
И шило в мешке мы пустили на мыло.
Святою водой наш барак затопило.
Уж намылились мы, но святая вода
На метр из святого и твердого льда.
И Вера из шубы скроила одьяло.
В нем дырка была — прям так и сияла.
Закутавшись в дырку, легли на кровать
И стали, как раки, втроем зимовать.
Но воду почуяв — да сном или духом —
В матросской тельняшке явилась Надюха.
Я с нею давно грешным делом матросил,
Два раза матрасил, да струсил и бросил.
Не так молода, но совсем не старуха,
Разбила паркеты из синего льда.
Зашла навсегда попрощаться Надюха,
Да так и осталась у нас навсегда.
Мы прожили зиму активно и дружно.
И главное дело — оно нам было не скучно.
И кто чем богат, тому все были рады.
Но все-таки просто визжали они,
Когда рядом с ритмами светской эстрады
Я сам, наконец, взял гитару в клешни.
Не твистом свистел мой овраг на горе.
Я все отдавал из того, что дано.
И мозг головной вырезал на коре:
Надежда плюс Вера, плюс Саша, плюс Люба
Плюс тетя Сережа, плюс дядя Наташа…
Короче, не все ли равно.
Я пел это в темном холодном бараке,
И он превращался в обычный дворец.
Так вот что весною поделывают раки!
И тут оказалось, что я — рак-отец.
Сижу в своем теле, как будто в вулкане.
Налейте мне свету из дырки окна!
Три грации, словно три грани в стакане.
Три грани в стакане, три разных мамани,
Три разных мамани, а дочка одна.
Но следствия нет без особых причин.
Тем более, вроде не дочка, а сын.
А может — не сын, а может быть — брат,
Сестра или мать или сам я — отец,
А может быть, весь первомайский парад!
А может быть, город весь наш — Ленинград!..
Светает. Гадаю и наоборот.
А может быть — весь наш советский народ.
А может быть, в люльке вся наша страна!
Давайте придумывать ей имена.

Михаил Матвеевич Херасков

Письмо

Когда я вображу парнасских муз собор,
Мне стихотворцев к ним бегущих кажет взор.
Иной, последуя несчастливой охоте,
С своею музою ползет в пыли и в поте
И, грубости своей не чувствуючи сам,
Дивится прибранным на рифму он стихам.
А паче тех умы болезнь сия терзает,
Кто красоты прямой слагать стихи не знает
И, следуя во всем испорченну уму,
Не ставит и цены искусству своему;
Взносясь на высоту невежей похвалами,
Мнит пользовать народ прегнусными делами.
Уродство таково не прославляет вас,
И страждут от него и музы, и Парнас.
О вы, писатели, привлечь к себе почтенье
Подайте лучшее уму вы рассужденье.
Чтоб тронуть чем-нибудь читателей сердца,
Мысль чистая нужна, дух сильный для творца,
Искусство в языке, изображенье внятно,
Чтоб стих твой, как ручей, тек быстро и приятно.
Когда богатством дух твой одарен таким,
Пленяешь ты чтеца и обладаешь им;
Смеется он с тобой, с тобой в печали рвется,
И что прочтет, в его то мысли остается.
Где не прочищен ум и где порядка нет,
Читатель тамо твой с тобой теряет свет.
Холодные стихи не услаждают мысли,
Их меру только знав, за таинство не числи.
Не думай, что к верхам Парнаса ты достиг,
Напутав несколько стихов в единый миг.
Хотя и без труда свои ты рифмы сеешь,
Но все то будет вздор, коль духа не имеешь.
Стремяся в высоту, за мыслью мысль гоня,
Не обуздаешь ты парнасского коня;
Терновый ставишь куст там, где сулил мне розу,
Наместо красна дня сбираешь тьму и грозу.
Невежам кажется, что твой худой успех
Всеобщая болезнь есть стихотворцев всех.
Он тако говорит: «Хоть пишешь ты исправно,
Да мне и всякие стихи читать не нравно».
Несладко кажется невежам пенье муз,
Но отчего такой рождается в них вкус?
Причина ты тому, коль вывести наружу:
Ты вел чтеца к реке, завел его ты в лужу;
Хотел своей игрой его ты усладить,
Но прежде мог ему игрою досадить,
И, грубостью такой его касаясь слуха,
Несносен стал ему, как беспокойна муха.
Он, не прочистивши стихом твоим ума,
Не скажет ли, что все есть стихотворство тьма?
Мы сами иногда на заключенье скоры:
Один подьячий крал, а все зовутся воры.
Итак, чтоб заслужить честь с именем творца
И Аполлонова достойну быть венца,
Старайся выражать свои ты мысли ясно;
Сам прежде в страсть входи, когда что пишешь страстно,
И воспевай стихи с искусством языка;
Песнь будет через то приятна и сладка.
Когда ты прочищать мысль станешь понемногу,
Начнешь тем сыскивать в сердца чтецов дорогу
И, музы своея склоняя их на глас,
Из них составишь ты преславнейший Парнас.
Песнь Амфионова сердца мягчила дики,
И звери слушали приятной сей музыки.
Ты пением своим невеж увеселишь
И грубость их сердец, как Амфион, смягчишь,
Когда так станешь петь для утешенья россов,
Как Сумароков пел и так, как Ломоносов,
Великие творцы, отечеству хвала,
И праведную честь им слава воздала.
Разженные сердца парнасским жаром, пойте,
Лишь только голос свой по правилам муз стройте.
Младым россиянам уже примеры есть,
Каким путем себя на верх парнасский весть;
А в ком из них к стихам удачи не родится,
Не лучше ли тому назад поворотиться?

Иван Иванович Хемницер

Народ и идолы

На простяков всегда обманщики бывали
Равно в старинные и в наши времена.
Ухватка только не одна,
Какую обмануть народ употребляли;
А первых на обман жрецов,
Бывало, в старину считали.
От наших нынешних попов
Обманов столько нет: умняе люди стали.
А чтоб обманывать народ,
Жрецов был первый способ тот,
Что разных идолов народу вымышляли:
Везде, где ни был жрец, и идолы бывали.
Народ, о коем я теперь заговорил,
Обманут точно тем же был.
Жрец, сделав идола и принося моленье,
Ему на жертвоприношенье
Давать и приносить народу предписал
Все то, что, например, и сам бы жрец желал:
Жрецы и идолы всегда согласны были,
Не так, как то у нас бывает меж судей,
Что, против истины вещей,
Не могут иногда на мненье согласиться.
Но, чтобы к идолу опять нам возвратиться, —
Сперва народу дан один лишь идол был;
Потом уж идол народил
Еще, да и еще, и столько прибывало,
Что наконец числа не стало.
Как это разуметь, что идол мог родить?
Об этом надобно самих жрецов спросить.
Такие ли еще их чудеса бывали!
Жрецы на жерновах водою разезжали;
Так мудрено ль, когда их идолы рожали?
По-моему, так мой простой рассудок тот:
В чудотворениях жрецов не сомневаться,
А слепо веровать: от них все может статься.
Чем более семья, тем более расход;
Тащи́т со всех сторон для идолов народ
И есть, и пить, и одеваться,
А сверх того еще наряды украшаться,
А у народа все, какой и был, доход.
С часу на час народ становится бедняе,
А жертвы идолам с часу на час знатняе.
Народ сей наконец от идолов дошел,
Что пропитанья сам почти уж не имел.
Сперва повольно дань жрецы с народа брали,
Потом уж по статьям народу предписали,
По скольку идолам чего с души давать.
Народ сей, с голоду почти что помирая,
Соседов стал просить, чтоб помощь им подать,
Свою им крайность представляя.
«Да как, — соседи им сказали,—
До крайности такой дошли
Вы, кои б хлебом нас ссудить еще могли?
Земля у вас всегда богато урожала,
А ныне разве перестала?
Иль более у вас трудиться не хотят?»
— «Нет, все родит земля как прежде, — говорят, —
И мы трудимся тож, как прежде, — отвечают, —
Да что мы ни сожнем, все боги поедят».
— «Как? боги есть у вас, которые едят?»
— «Так наши нам жрецы сказали
И сверх того нам толковали:
Чем больше боги с нас возьмут,
Тем больше нам опять дадут».
— «Быть так, поможем вам, но знайте, — говорят, —
Вас должно сожалеть, а более смеяться,
Что вы на плутовство жрецов могли поддаться.
Не боги хлеб у вас — жрецы его едят,
И если впредь опять того же не хотите;
Так от себя жрецов сгоните,
А идолов своих разбейте и сожгите.
У нас один лишь бог; но тот не с нас берет,
А напроти́в того, наш бог все нам дает.
Его мы одного лишь только прославляем,
По благостям одним об нем мы вображаем,
А вид ему не можем дать».

Решился ли народ отстать
От закоснелого годами заблужденья,
От идолов своих и жертвоприношенья, —
Еще об этом не слыхать.

Михаил Матвеевич Херасков

Искренние желания в дружбе

Оставя стены града,
Которы орошает
Москва своим теченьем;
Брега, брега зелены,
Луга, прекрасны рощи,
Усыпанны красами,
Где, кажется, и воздух,
Прельщенный ими, дышит;
Где к чести женска пола
Приятности натуры,
Краса, приятность, прелесть
Сияют в пущей силе;
А ныне как зефиры
Весну предвозвестили,
По рощам нежны птички
И соловьи запели;
Когда сама природа,
С красою их сравняться,
Все прелести сбирает;
Когда в часы прохладны
Красавиц многих лики,
Подобно милым нимфам
Дианы и Авроры,
В полях, в лесах гуляют,
И в воздухе амуры,
Взвиваяся над ними,
Их вдвое украшают,
Заразы изощряют
Сердцам для утешенья,
Которые родились
Пленять и быть плененны, —
Ты, ты сей град оставил,
В уединенье скрылся!
Иль сельские пастушки
Тебе приятней наших?
И игры полевые
Тебе милее наших?
И дикие фауны
С свирелями своими
Тебе приятней стали
Тех песней, песней сладких,
Которы восхищают,
Которы утешают
Сердца и чувства наши?
Внимать уже не будешь,
Не будешь боле слышать
Приятных разговоров...
Но, ах! постойте, музы,
Мой голос удержите,
Перо остановите.
О чем писать дерзаю?
К кому писать дерзаю?
Пишу, пишу я к другу,
Пишу — и возмущаю
Его спокойны мысли,
Его спокойно сердце,
Хотя о постоянстве
Его души уверен;
Но дружеско ль желанье
Вводить другого в слабость,
И в роскошь влечь, и в праздность?
Когда мне часть судила
Жить суетно на свете
И дни свои младые
В пустых забавах тратить,
В забавах и желаньях,
В пустом увеселеньи
И в скучном обращеньи, —
На что вводить и друга
В такое ж развлеченье,
Досады и смущенье
И грудь его тем жалить,
Чем грудь моя пронзенна?
Живи уединенно,
Когда тебе приятно,
Живи, мой друг любезный;
Ключи, с горы биющи,
И чистые потоки,
Леса, поля широки
Твой дух утешат боле,
Чем здешние забавы.
Коль чувствуешь ты сладость
В своем уединеньи;
Простое обращенье
С своими поселяны
Когда тебе приятно;
Прохладная пещера
И тень приятных рощей
Тебе когда утешны;
Коль сердца не терзаешь,
Когда воображаешь
Себе мирскую пышность,
И дни твои спокойно
И тамо протекают, —
Живи, живи в утехах!
Ты счастлив несомненно.
Далеко обитаешь
Огромной света скуки;
Но ты и не взираешь
На порченые нравы.
Не видно бесполезной
Там роскоши любви, —
Итак, мой друг любезный,
В свободе там живи,
Пока плоды Цереры
Твое покроют поле
И сладкая Помона
Сады твои наполнит;
Между сует и скуки
Я стану только слушать,
Что мне вещают музы,
Что мне вещает сердце.
И музы мне, и сердце
Согласно то вещают:
«Люби, люби науки,
А паче добродетель!
Люби ты общу пользу,
Безумным людям смейся,
Порочных удаляйся,
А злых не опасайся».

Константин Константинович Случевский

Подражание Апокалипсису

И наступила ночь тяжелая, глухая...
Виденье было мне! Меня порыв увлек
За кряж каких-то гор... Куда — и сам не зная,
Входил я в некий призрачный чертог.
Чертог был гульбищем каких-то сил бесплотных,
Незримых смертному, — молчание хранил...
Над тьмой безвременья, на при́весях бессчетных
Блистало множество больших паникадил.
Как бы пророчество какое выполняя,
Огни бестрепетно пылали, зажжены
От света Патмоса, от пламени Синая,
Рукой таинственной в чертог принесены!..

Непостижимо как, но те огни слагались
Как бы в какие-то живые письмена...
Весь мир погиб... Они одни остались,
И на кадилах были имена!..
А глубоко внизу, обломки на обломках,
Над миром рухнувшим торчали острия,
И между них, блестя огнем чешуй в потемках,
Лежала мертвою библейская змея!
А подле голубь белый без движенья
Упал пластом, безжалостно измят,
И на груди его как бы изображенья
Семи великих ран виднелися подряд...

И был поставлен я, не знаю кем, к допросу:
«Вот что оставил мир, исчезнув, за собой...
Ты воссоздай по этому хаосу,
Чем был он мысливший когда-то и живой?»
И я затрепетал, испуганный глубоко,
Проникнут холодом, боясь скатиться в тьму...
«Зачем, скажи мне Дух, в огнях читает око
Ряды имен, враждебных по всему?
Что общего у них, давным-давно прошедших
Пророков и шутов, тех иль других вождей,
Людей проклятия, великих сумасшедших
И неизвестных мне по именам людей?»

Я услыхал тогда как будто прорицанье:
«Блудницу жизни в бездну унесло,
Погибло с нею все! Одно, одно страданье
Гореть над бездною осталось, не прошло.
В нем сущность мира! альфа и омега!
Страданья лишь одну пощаду обрели
И пламенно блестят, как светочи ночлега,
Над разрушением замученной земли...»

И откровенье было мне другое:
Мне ангел смерти близко виден стал,
Когда, низвергнув все, покончив все земное,
Он руки на груди сложил и отдыхал...
И он был тоже мертв! лицо мне видно было;
Не мог я не признать в нем чудной красоты,
Хоть силою огня местами опалило
И покоробило поблекшие черты!
И на недвижные по смерти очертанья,
На гордый труп с поникшей головой,
Сияли светочи пылавшего страданья,
Роняя свет окраски кровяной!

Я стал искать ответа на сомненье:
«Зачем же, если так, ряды паникадил?
Одних имен не тронуло крушенье
Всех добрых, всех враждебных сил?»
И я услышал, будто из тумана
Великий Голос вдруг в сердцах заговорил:
«Как! Даже тут вопрос? Так, значит, слишком рано
Господь земную мощь в огне испепелил?!
Пытливый ум людей, как прежде, в жизни ставит
Вопросы страшные о бытии времен...
Да кто же, наконец, из двух вас власть? Кто правит?
Они ли, смертные, или бессмертный Он?!
Бог кончил с опытом, довольно испытаний...
Не поросль — семя все испепелить пора...
Он ложь основ признал! Рождала жизнь страданий
Одни лишь помеси проклятья и добра!
И Он других создаст, а прежних уничтожит
Так, чтоб и в имени проказе не пройти
В то, что появится, в то, что Он приумножит
И в жизни поведет на новые пути...»

И стали погасать, дымясь, паникадила!
Одни вослед другим погасли имена!
Тьма непроглядная отвсюду обступила,
Непоборимая, безмолвная, одна...
И тот же Глас звучал, как бы из некой славы,
Суровый, медленный и страшный, как самум:
«Иначе на людей не отыскать управы,
Иначе не смирить их поврежденный ум...»

Александр Сумароков

Еглея

Взаимственно в любви прекрасная Еглея,
Ко Мерису давно на пастве нежно тлея,
Старалася сей жар из сердца истребить
Усиливаяся противясь не любить.
И как она ему холодности являла,
Над страстью во уме победу прославляла,
Хотя и никогда не отлучалась страсть,
Над етой девушкой имея полну власть.
Приятности очей, как можно, удаляет,
Не рядится, ни что красы не умаляеть:
Ни песен голосом сирены не поет,
Ни граций в коровод ко пляске не зоветъ;
Ни что прелестною ей быти не мешало,
И все ея красу лишь только возвышало.
Малейшсй склонности пастух не испросил:
И жалобу свою в тоске произносил:
Куда ни возведу свои печальны взоры,
И рощи и луга, леса, и дол и горы,
Везде жестокости Еглеины твердитъ;
Везде спокойствие и жизнь мою вредять.
Что должно забывать, я то воспоминаю:
Вздыхаю на лугу, в дуброве я стонаю,
Не вижу никогда такова я часа,
В которой бы меня не мучила краса,
Пронзившая меня прелестными очами,
Как солнце с небеси воздушный край лучами.
О ней лиш думаю: и мысли нет иной,
И зрак ея всегда на памяти со мной.
Пустели б без нея луга сии, мне мнится;
Еглея лиш в уме, Еглея мне и снится.
Я цель нещастию и року я игра.
О сновидение мной зримое вчера!
О сон, приятныий сон, прошедшия мне нощи!
Мечтание сие вверяю вам я рощи,
Я кое-отущал благотвореньем сна:
В потоке чистых вод здесь мылася она.
Нагое видел я ея прекрасно тело,
Доволя зренье тем, чево оно хотело:
И как на мягкия реки сея брега,
Ступила в муравы из вод ея нога.
Узрев меня уже Еглея не пужалась:
Хотя стыдилася, однако не чужалась.
Любовью жаркою пастушкин дух пылал:
А я имел то все чево ни пожелал:
И только лишь мое желанье увенчалось,
Утехи радости и все с мечтой скончалось.
Со сладостию чувств сокрылись красоты,
А я во пропасти низвергся с высоты.
Так Флору гонит прочь Еол глаза нащуря,
И пременяется с приятством сельским буря:
Так спящий жаждущий питье богов пиет.
Тогда когда пред ним болотной капли нет.
Еглея день от дня в суровстве умягчилась,
И Мериса уже в последок не дичилась.
Одолеваться ей не стало больше сил,
И чувствует она, колико он ей мил.
Надежда пастуху отраду обещает,
А он возлюбленной сии слова вещает:
Доколе зверствует твой мне как волчий взгляд.
Поспеет ли когда мной жданный виноградъ?
За то ль свирепа ты, что грудь моя покорна?
За то ли что люблю, толико ты упорна?
Когда на стеблии цветочки заблестят,
Трудолюбивыя и пчолы к ним летят:
Стремится и олень к источнику пролиту,
Железная игла стремится ко магниту,
Струи играючи на низ и ко брегам,
А овцы ко густой долине по лугам.
Не все ль то, что чему маня к себе ласкает,
Естественно к себе те виды привлекаетъ?
Но что ни говорю, в любови, я стеня,
Все слабо, ежели не любить ты меня.
Ты зришь мою любовь: а зря ее хахочешь.
Чево же от меня, чево ты Мерис, хочешь?
На етот твой вопрос, Еглея, я молчу;
Ты ето ведаешь, сама чево хочу.
Терпенью моему не стало больше мочи.
Пастушка жалится и потупляет очи.
Довольно что пронзил мою ты Мерись грудь:
Не требуй от меня еще чево нибудь,
И во желании старайся быть умерень,
Или клянися мне, что вечно будеть верен.
Клянется он, и ей касаяся горит.
Еглея ни чево уже не говоритъ;
Уже пастушкина упорства не осталось,
И исполняется, что в ночь ему мечталось.

Александр Сумароков

О худых рифмотворцах

Одно ли дурно то на свете, что грешно?
И то нехорошо, что глупостью смешно.
Пиит, который нас стихом не утешает, —
Презренный человек, хотя не согрешает,
Но кто от скорби сей нас может исцелить,
Коль нас бесчестие стремится веселить?
Когда б учились мы, исчезли б пухлы оды
И не ломали бы языка переводы.
Невеже никогда нельзя переводить:
Кто хочет поплясать, сперва учись ходить.
Всему положены и счет, и вес, и мера,
Сапожник кажется поменее Гомера;
Сапожник учится, как делать сапоги,
Пирожник учится, как делать пироги;
А повар иногда, коль стряпать он умеет,
Доходу более профессора имеет;
В поэзии ль одной уставы таковы,
Что к ним не надобно ученой головы?
В других познаниях текли бы мысли дружно,
А во поэзии еще и сердце нужно.
В иной науке вкус не стоит ничего,
А во поэзии не можно без него.
Не все к науке сей рожденны человеки:
Расин и Молиер во все ль бывают веки?
Кинольт, Руссо, Вольтер, Депро, Де-Лафонтен —
Плоды ль во естестве обычны всех времен?
И, сколько вестно нам, с начала сама света,
Четыре раза шли драги к Парнасу лета:
Тогда, когда Софокл и Еврипид возник,
Как римский стал Гомер с Овидием велик,
Как после тяжкого поэзии ущерба
Европа слышала и Тасса и Мальгерба,
Как жил Депро и, жив, он бредни осуждал
И против совести Кинольта охуждал.
Не можно превзойти великого пиита,
Но тщетность никогда величием не сыта.
Лукан Виргилия превесити хотел,
Сенека до небес с Икаром возлетел,
«Евгении» ли льзя превесить «Мизантропа»,
И с «Ипермнестрою» сравнительна ль «Меропа»?
Со Мельпоменою вкус Талию сопряг,
Но стал он Талии и Мельпомене враг;
Нельзя ни сей, ни той театром обладати,
Коль должно хохотать и тотчас зарыдати.
Хвалителю сего скажу я: «Это ложь!»
Расинов говорит, француз, совместник то ж:
«Двум разным музам быть нельзя в одном совете».
И говорит Вольтер ко мне в своем ответе:
«Когда трагедии составить силы нет,
А к Талии речей творец не приберет,
Тогда с трагедией комедию мешают
И новостью людей безумно утешают.
И, драматический составя род таков,
Лишенны лошадей, впрягают лошаков».
И сам я игрище всегда возненавижу,
Но я в трагедии комедии не вижу.
Умолкни тот певец, кому несвойствен лад,
Покинь перо, когда его невкусен склад,
И званья малого не преходи границы.
Виргилий должен петь в дни сей императрицы,
Гораций возгласит великие дела:
Екатерина век преславный нам дала.
Восторга нашего пределов мы не знаем:
Трепещет оттоман, уж россы за Дунаем.
Под Бендером огнем покрылся горизонт,
Колеблется земля и стонет Геллеспонт,
Сквозь тучи молния в дыму по сфере блещет,
Там море корабли турецки в воздух мещет,
И кажется с брегов: морски валы горят,
А россы бездну вод во пламень претворят.
Российско воинство везде там ужас сеет,
Там знамя росское, там флаг российский веет.
Подсолнечныя взор империя влечет.
Нева со славою троякою течет, —
На ней прославлен Петр, на ней Екатерина,
На ней достойного она взрастила сына.
Переменится Кремль во новый нам Сион,
И сердцем северна зрим будет Рима он:
И Тверь, и Искорест, я многи грады новы
Ко украшению России уж готовы;
Дом сирых, где река Москва струи лиет,
В веселии своем на небо вопиет:
Сим бедным сиротам была бы смерть судьбиной,
Коль не был бы живот им дан Екатериной.
А ты, Петрополь, стал совсем уж новый град —
Где зрели тину мы, там ныне зрим Евфрат.
Брег невский, каменем твердейшим украшенный
И наводнением уже не устрашенный,
Величье новое показывает нам;
Величье вижу я по всем твоим странам,
Великолепные зрю домы я повсюду,
И вскоре я, каков ты прежде был, забуду.
В десятилетнее ты время превращен,
К Эдему новый путь по югу намощен.
Иду между древес прекрасною долиной
Во украшенный дом самой Екатериной,
Который в месте том взвела Елисавет.
А кто ко храму здесь Исакия идет,
Храм для рождения узрит Петрова пышный:
Изобразится им сей день, повсюду слышный.
Узрит он зрак Петра, где был сожженный храм;
Сей зрак поставила Екатерина там.
Петрополь, возгласи с великой частью света:
Да здравствует она, владея, многи лета.

Александр Сумароков

Пятая эклога

БЕРНАР ФОНТЕНЕЛЬПредвестницы зари, еще молчали птицы,
В полях покой, не знать горящей колесницы,
Когда встает Эраст и мнит, коль он встает,
Что солнце уж лугам Фетида отдает.
Бежит открыть окно и на небо взирает,
Но светозарных в нем красот не обретает,
Ни бледной светлости сияющей луны.
Едва выходит мать любви из глубины.
Эраст озлобился, во мраке зря зеленость,
И сердится на ночь и на дневную леность.
Как в сумерки стада с лугов сойдут долой,
Ириса, проводив овец своих домой,
Средь рощи говорить с ним нечто обещалась,
И для того та ночь ему длинна казалась.
Вот для чего раскрыт его несонный взор,
Доколь не осветил луч дни высоких гор.
Пошел из шалаша. Титира возглашает.
Эрастову Титир скотину сохраняет
От времени того, как он вздыхати стал:
Когда б скот пас он сам, то б скот его пропал.
«Ты спишь еще, ты спишь, — с досадою вещает, —
Ты спишь, а день уже прекрасный наступает.
Ступай и в дол туда скотину погони!»
Он мнил, гоня его, гнать ночь, желая дни,
А день еще далек и самому быть мнится,
Еще повсюду мрак, но пастуху не спится,
Предолгий солнца бег, как выйдет день из вод,
До вечера себе он ставит в целый год
И тако меряет ток солнечный глазами.
Над сими луч его рождается горами,
Неспешно шествует как в небо, так с небес
И спустится потом за дальний тамо лес.
Какая долгота! Когда того дождется!
Он меряет сей путь, а меря, только рвется.
Скрывается от глаз его ночная тень,
Отходит тишина, пришел желанный день.
Но беспокойство, чем Эраст себя тревожил,
Еще стократнее желанный день умножил.
Нетерпеливыми желаньями его
Во все скучала мысль минуты дни сего,
И, чтобы как-нибудь горячность утолити,
Хотел любезную от мысли удалити.
То в стаде, то в саду что делать начинал.
То стриг овец, то где деревья подчищал.
Всё тщетно; в памяти Ириса непрестанно,
Всё вечер тот в уме и счастье обещанно.
Нет помощи ни в чем, он сердцу власть дает,
Оставив скот и сад, свирель свою берет,
Котора жар его всечасно возглашает.
Он красоту своей любезной воспевает,
Неосторожности любовника в любви!
Он множит только тем паление в крови.
День долог: беспокойств его нельзя исчислить,
Что ж делать? что ему тогда иное мыслить?
Лишь солнце начало спускаться за леса
И стали изменять цвет ясны небеса,
Эраст спешит к леску, спешит в средину рощи,
Мня, что туда придет Ириса прежде нощи.
Страшится; пастуха мысль новая мятет:
«Ну, если, — думает, — Ириса мне солжет!»
Приходит и она. Еще не очень поздно,
Весь страх его прошел, скончалось время грозно.
Пришла и делает еще пред ним притвор,
Пришествия ея незапность кажет взор.
С ней множество любвей в то место собралося:
Известие по всем странам к ним разнеслося,
Что будет сходбище пастушке в роще той.
Одни, подвигнуты приятством, красотой,
Скрываются между кустов и древ сплетенных
Внять речь любовников, толь жарко распаленных.
Другие, крояся, не слыша их речей,
С ветвей их тайну речь внимали из очей.
Тогда любовники без всякия помехи
Тут сладость чувствуют цитерския утехи
И в восхищении в любовных сих местах
Играют нежностью в растаянных сердцах.
Любились тут; простясь, и пуще возлюбились.
Но как они тогда друг с другом разлучились,
Ей мнилось, жар ея излишно речь яснил,
А он мнил, что еще неясно говорил.

Денис Васильевич Давыдов

Орлица, Турухтан и Тетерев

Орлица
Царица
Над стадом птиц была,
Любила истину, щедроты изливала,
Неправду, клевету с престола презирала.
За то премудрою у птиц она слыла,
За то ее любили,
Покой ее хранили.
Но наконец она Всемощною Рукой,
По правилам природы,
Прожив назначенные годы,
Взята была судьбой,
А попросту сказать — Орлица жизнь скончала;
Тоску и горести на птичий род нагнала;
И все в отчаянье горчайши слезы льют,
Унылым тоном
И со стоном
Хвалу покойнице поют.
Что сердцу тягостно, легко ли то забыть?
Слеза — души отрада
И доброй памяти награда.
Но — как ни горестно — ее не воскресить, —
Пернаты рассуждают,
И так друг друга уверяют,
Что без царя нельзя на свете жить
И что царю у них, конечно, должно быть!
И тотчас меж собой совет они собрали
И стали толковать,
Кого в цари избрать?
И наконец избрали…
Великий Боже!
Кого же?
Турухтана!
Хоть знали многие, что нрав его крутой,
Что будет царь лихой,
Что сущего тирана
Не надо избирать,
Но должно было потакать, —
И тысячу похвал везде ему трубили:
Иной разумным звал, другие находили,
Что будет он отец отечества всего,
Иные клали всю надежду на него,
Иные до небес ту птицу возносили,
И злого петуха в корону нарядили.
А он —
Лишь шаг на трон,
То хищной тварию себя и окружил:
Сычей, сорок, ворон — в павлины нарядил,
И с сею сволочью он тем лишь забавлялся,
Что бедной дичию без милости ругался:
Кого велит до смерти заклевать,
Кого в леса дальнейшие сослать,
Кого велит терзать сорокопуту, —
И всякую минуту
Несчастья каждый ждал.
Томился птичий род, стонал…
В ужасном страхе все, а делать что — не знают!
«Виновны сами мы, — пернаты рассуждают, —
И, знать, карает нас вселенныя Творец
За наши каверзы, тираном сим вконец,
Или за то, что мы в цари избрали птицу
Кровопийцу!..»
И в горести своей летят толпой к леску,
Размыкать чтобы там смертельную тоску.
Не гимны, Турухтан, тебе дичина свищет,
Возмездия делам твоим тиранским ищет.
Когда народ стенет, всяк час беда, напасть,
Пернатые терпеть злодейств не станут боле!
Им нужен добрый царь, — ты гнусен на престоле!
Коль необуздан ты — твоя несносна власть!
И птичий весь совет решился,
Чтоб жизни Турухтан и царствия лишился.
К такому делу приступить
Гораздо трудно!
Однако ж, как же быть?
Казалось многим и безумно,
Ужасно действие, и пропасть в нем греха,
Да как ни есть
Свершили месть —
Убили петуха!
Не стало Турухтана, —
Избавились тирана!
В восторге, в радости, все птицы вне себя,
Злодея истребя,
Друг друга лобызают
И так болтают:
«Теперь в спокойствии и неге поживем,
Как птицу смирную на царство изберем!»
И в той сумятице на трон всяк предлагает:
Кто гуся, кто сову, кто курицу желает,
И в выборе царя у птиц различный толк.
О рок!
Проникнуть можно ли судеб твоих причину?
Караешь явно ты пернатую дичину!
И вдруг стакнулись все, во всех углах запели,
И все согласно захотели,
Чтоб Тетерев был царь.
Хоть он глухая тварь,
Хоть он разиня бестолковый,
Хоть всякому стрелку подарок он готовый, —
Но все в надежде той,
Что Тетерев глухой
Пойдет стезей Орлицы…
Ошиблись бедны птицы!
Глухарь безумный их —
Скупяга из скупых,
Не царствует — корпит над скопленной добычью,
А управлять другим несчастной отдал дичью.
Не бьет он, не клюет,
Лишь крохи бережет.
Любимцы ж царство разоряют,
Невинность гнут в дугу, страмцов обогащают…
Их гнусной прихотью — кто по миру пошел,
Лишен гнезда — у них коль не нашел.
Нет честности ни в чем, идет все на коварстве,
И сущий стал разврат во всем дичином царстве.
Чего же ожидать от птицы столь безумной?
Ваш выбор безрассудный
Урок вам дал таков:
Не выбирать ни злых, ни глупых петухов.

Петр Андреевич Вяземский

Послание к А. А. Башилову при посылке портрета

На каждом веке отпечаток
Каких-нибудь причуд в чести;
Одна стареется, в задаток
Спешит другая подрасти.
Державин, веку дав заглавье,
Сказал: «Весь век стал бригадир».
Теперь заброшен на бесславье
Высокородия кумир,
И бригадирство не в помине;
Но в свой черед мы скажем ныне:
Литографирован весь мир.
Теперь кто только нос имеет
Посереди лица, тот сплошь
Его прославить не робеет,
Хотя будь нос и нехорош.
Не мудрено тут вывесть справку:
Взойти в кондитерскую лавку
Иль в лавку к Сленину — кругом
Висят бессмертья кандидаты,
Кто с шпагою, а кто с пером,
А кто и так, из малой платы.
То своекоштный кандидат,
В рядах бессмертья рекрут вольный:
На камне, взятом напрокат,
Он камень свой краеугольный
Во храме славы основал
И в лица без лица попал.
Какие личные загадки
Археологам дальних дней!
И те, чьи рожи — опечатки
В живом издании людей,
Теперь благим изобретеньем
В свет изданы вторым тисненьем,
Хотя и первое внаклад.
Тем лучше! Выдумке я рад.
В наш век народность, повсеместность,
Молва и слава дешева;
И на всемирную известность
В наш век доступнее права.
Бывало, слава — монополья
Немногих лиц, немногих дел;
Теперь мы дождались раздолья,
И славу каждый подсмотрел.
Век литографий, пароходов,
Fac sиmиlе, Записок век!
В тебе и без больших расходов
Десятерится человек.
Сосредоточилось все в мире,
Везде удобства и успех,
И жизнь, как дважды два четыре,
Задача легкая для всех.
Я рад, что мне судьбы велели
Родиться в выгодные дни,
Когда желанья ближе к цели
И тайны счастья не в тени.
Когда нет мер людским границам
И, мастерство благодаря,
Под стать неживописным лицам,
Литографирован и я.
Вы мой портрет иметь хотите,
Подарок этот в прибыль мне:
Не в памяти, так на стене
Мой образ дома утвердите.
Ценить умею эту честь
Умом и чувством непритворно
И своего лица покорно
Спешу вам экземпляр поднесть.
Мне извинительно пристрастье
К литографическим трудам,
Когда иметь я буду счастье
Быть и заочно близок к вам.
В ваш кабинет сей дар смиренный
Не много блеска принесет
И вам на ум ваш просвещенный
Высоких дум не наведет;
Он чародейством благосклонным
Не расщекотит головы,
Ни славы дымом благовонным,
Ни сладким запахом молвы.
Нет! Этот лоскуток бумажный,
Где личное мое клеймо,
Будь вам хоть акт и маловажный
Или заемное письмо
В моем воспоминанье нежном,
В желанье видеть, слышать вас,
И в уваженье, с дружбой смежном,
Когда мне в дружбе не отказ;
А что сей вексель не обманчив,
Порука вы: веселый нрав,
Ваш взор, который так приманчив,
И ум, так запросто лукав.
Все, что сказал нелицемерно,
Пусть подтвердит вам мой портрет,
И я за скрепой сердца вслед
Прибавлю: с подлинником верно.

<1828>

К. Р

Письмо из-за границы

Гой, измайловцы лихие,
Скоро ль вас увижу я?
Стосковалась по России
И по вас душа моя.
Надоело за границей
Киснуть по чужим краям;
Обернуться бы мне птицей
Да лететь скорее к вам!
Но на родину покуда
Не пускают доктора:
Все проклятая простуда!..

Скоро в лагерь вам пора:
Выступит, блестя штыками,
Полк наш в Красное Село;
Офицеры со шнурами,
В скатках, шашки наголо,
Люди в стареньких мундирах,
В ранце каждый молодец, —
И на лагерных квартирах
Разместитесь наконец.

И приеду я… Забьется
Сердце радостней, быстрей;
Живо рота соберется,
Поздороваюсь я с ней;
Грянет: «Здравия желаем!»
На приветствие в ответ,
И опять мы загуляем
По примеру прежних лет.

Я фельдфебеля рассказы
Стану слушать по утрам
Про солдатские проказы
По соседним кабакам,
Про артельную лошадку,
Про количество больных,

Про гимнастику, прикладку
И успехи молодых.
Будет, как в былые годы,
Мой артельщик приходить
На текущие расходы
Денег у меня просить.
Писарь с денежною книжкой,
С кипой рапортов, бумаг
И со счетами под мышкой
Прибежит ко мне в барак.

Ротные пойдут ученья,
Захождения плечом,
Будем строить отделенья
Мы и шагом, и бегом;
Рано будет начинаться
Ежедневная стрельба
И над полем раздаваться
Бесконечная пальба.
Пули будем мы лениво,
Лежа на траве, считать,
Сласти, ягоды и сливы
У разносчика скупать.

Станет рядовым патроны
Каптенармус выдавать,
И во взводные колонны
Я построю вас опять.
Снова, помоляся Богу,
За линейку мы пойдем
И знакомою дорогой
На участок побредем.
«Тверже ногу!» — «Где равненье!»
— «На весь след!» — «На нас глядят!»
— «Не сбиваться в отделенье!»
— «Смирно!» — «Подтяни приклад!»

Мы резерва не забудем,
В цепь два взвода отошлем
И сражаться лихо будем
С «обозначенным» врагом.
Зазвучат команды хором,
И свистков раздастся свист,
А за мною с жалонером
Барабанщик и горнист.
Мы в штыки ударим смело,
Грянет дружное «ура», —
Глядь, а солнышко уж село,
И домой идти пора.

После долгого гулянья
Ждет нас скромная еда:
В офицерское собранье
Повалили господа…
Субалтерны нам в буфете
Подают благой пример,
И играет на корнете
Жалонерный офицер.

Офицеры посмелее
Водят в качестве друзей
По березовой аллее
Генеральских дочерей.
И, усталые порядком,
Только позднею порой
По баракам и палаткам
Разбредутся на покой.

Утром, лишь заря займется,
Горн побудку протрубит,
Мигом лагерь встрепенется,
Снова жизнью закипит:
Жизнью бойкою, привольной,
Жизнью дельной, трудовой
И веселой, и раздольной
Жизнью силы молодой.
Те же лица дорогие,
Те ж товарищи, друзья,
Сослуживцы удалые,
Та ж единая семья.

Та же дружная работа,
Труд и честный, и лихой,
Та же доблестная рота,
Батальон и полк родной.

Гой ты матушка Россия,
Гой ты родина моя!
Гой, измайловцы лихие,
Скоро ль вас увижу я?

Николай Языков

Олег

Не лес завывает, не волны кипят
Под сильным крылом непогоды;
То люди выходят из киевских врат:
Князь Игорь, его воеводы,
Дружина, свои и чужие народы
На берег днепровский, в долину спешат:
Могильным общественным пиром
Отправить Олегу почетный обряд,
Великому бранью и миром.Пришли — и широко бойцов и граждан
Толпы обступили густыя
То место, где черный восстанет курган,
Да Вещего помнит Россия;
Где князь бездыханный, в доспехах златых,
Лежал средь зеленого луга;
И бурный товарищ трудов боевых —
Конь белый — стоял изукрашен и тих
У ног своего господина и друга.Все, малый и старый, отрадой своей.
Отцом опочившего звали;
Горючие слезы текли из очей.
Носилися вопли печали;
И долго и долго вопил и стенал
Народ, покрывавший долину:
Но вот на средине булат засверкал.
И бранному в честь властелину
Конь белый, булатом сраженный, упал
Без жизни к ногам своему господину.
Все стихло… руками бойцов и граждан
Подвигнулись глыбы земныя…
И вон на долине огромный курган,
Да Вещего помнит Россия! Волнуясь, могилу народ окружал,
Как волны морские, несметный;
Там праздник надгробный сам князь начинал:
В стакан золотой и заветный
Он мед наливал искрометный,
Он в память Олегу его выпивал;
И вновь наполняемый медом,
Из рук молодого владыки славян,
С конца до конца, меж народом
Ходил золотой и заветный стакан.Тогда торопливо, по данному знаку,
Откинув доспех боевой,
Свершить на могиле потешную драку
Воители строятся в строй;
Могучи, отваги исполнены жаром,
От разных выходят сторон.
Сошлися — и бьются… Удар за ударом,
Ударом удар отражен!
Сверкают их очи; десницы высокой
И ловок и меток размах!
Увертливы станом и грудью широкой,
И тверды бойцы на ногах!
Расходятся, сходятся… сшибка другая —
И пала одна сторона!
И громко народ зашумел, повторяя
Счастливых бойцов имена.Тут с поприща боя, их речью приветной
Князь Игорь к себе подзывал;
В стакан золотой и заветный
Он мед наливал искрометный,
Он сам его бодрым борцам подавал;
И вновь наполняемый медом,
Из рук молодого владыки славян,
С конца до конца, меж народом
Ходил золотой и заветный стакан.Вдруг, — словно мятеж усмиряется шумный
И чинно дорогу дает,
Когда поседелый в добре и разумный
Боярин на вече идет —
Толпы расступились — и стал среди схода
С гуслями в руках славянин.
Кто он? Он не князь и не княжеский сын,
Не старец, советник народа,
Не славный дружин воевода,
Не славный соратник дружин;
Но все его знают, он людям знаком
Красой вдохновенного гласа…
Он стал среди схода — молчанье кругом,
И звучная песнь раздалася! Он пел, как премудр и как мужествен был
Правитель полночной державы;
Как первый он громом войны огласил
Древлян вековые дубравы;
Как дружно сбирались в далекий поход
Народы по слову Олега;
Как шли чрез пороги под грохотом вод
По высям днепровского брега;
Как по морю бурному ветер носил
Проворные русские челны;
Летела, шумела станица ветрил
И прыгали челны чрез волны;
Как после, водима любимым вождем,
Сражалась, гуляла дружина
По градам и селам, с мечом и с огнем
До града царя Константина;
Как там победитель к воротам прибил
Свой щит, знаменитый во брани,
И как он дружину свою оделил
Богатствами греческой дани.Умолк он — и радостным криком похвал
Народ отзывался несметный,
И братски баяна сам князь обнимал;
В стакан золотой и заветный
Он мед наливал искрометный,
И с ласковым словом ему подавал;
И вновь наполняемый медом,
Из рук молодого владыки славян,
С конца до конца, меж народом
Ходил золотой и заветный стакан.

Яков Петрович Полонский

Из драматической поэмы «Магомет»

Магомет
… Я вслушивался жадно
И в разговор монахов христианских,
И в шумный спор запальчивых жидов,
И в чудные рассказы бедуинов.
Я двадцать лет молчал и только слушал.
Ячмень в одну весну и расцветет,
И отцветет на плодоносной ниве;
Но много лет потребно для того,
Чтоб выросла в степи, на чахлой почве,
Широколиственная пальма…
Так замысла великого зерно
Медлительно росло и вкоренялось
У сердца моего, на жаркой почве!
Из Антиохии однажды, помню, я
Вел караван, и на песчаном море
Меня застал крылатый ураган.
Он быстро, заслоняя солнце, двигал
Свои столпы. Сыпучего песку
Сухие волны на меня катились,
И мой верблюд, зажмурившись невольно,
Стал утопать. Сопутников моих
Неясные вблизи мелькали тени.
Я им кричал; но буря заглушала,
Подобно тысяче низверженных потоков,
Мои слова: и сам я не слыхал
Моих призывных криков. На колени,
От ужаса загородив руками
Мое лицо, упал я и молился,
И говорил: «Аллах, Аллах, помилуй!
Клянусь твоим блистательным престолом,
Я разнесу твое святое имя
По всей Аравии… Аллах, помилуй!»
Но в этот миг песчаная гора
Обрушилась и на моих плечах
Рассыпалась, и я оцепенел.
Когда же я очнулся, надо мною
Уже вечернее сияло солнце.
Вокруг меня попрежнему мелькали
Товарищей сияющие лица,
И двигался по степи караван,
И я лежал, качаясь, на верблюде;
И горы белые верхушки поднимали
Из-под земли, и весело мне было,
Что я воскрес. Когда же ночь пришла,
Остановились мы на отдых у подошвы
Одной горы, и я пошел искать
Ключа, чтоб напоить моих верблюдов.
Луна, как брачная лампада, над пустыней
Сияла ярким светом. Мой кувшин
У ног моих поставил я на камень
И, прислонясь к махровой пальме, долго
Стоял и слушал. Мне казалось, где-то
Журчал источник. Долго я глядел,
Не замелькает ли серебряная точка
На месяце играющей воды.
И, к удивленью моему, в пещере,
У каменной подошвы двух утесов,
Я увидал, горит огонь. Проворно
Я взял кувшин, и смело побежал
В пещеру. И казалось мне, что духи
Передо мной летели и кружились,
И на огонь протягивали руки…
И там-то в первый раз я увидал
Пустынника Габиба…
Он в белой мантии стоял, читая
Развернутый пергаментовый список;
Чугунная лампада озаряла
И свиток, и рубцы его чела…
И молча, с ног до головы обятый
Невольным ужасом благоговенья,
Я созерцал таинственного старца.
«Ты, Магомет, из племени Гашем!
Я жду давно тебя!» сказал мне старец…
И, между прочим, говорил мне: «Слушай!
Я научу тебя премудрости великой;
Великие тебе открою тайны
Аллаха, чрез его пророков
Открытые народам. По лицу
И по походке ног твоих проворных,
Которых каждый шаг в моей пещере
Был повторен гранитным сводом,
Я узнаю того, кто мне обещан!»
Дрожа, я сел и стал вести беседу
С одним из тех премудрых на земле,
Кто слышит тайную гармонию природы
И голоса привратников небесных;
Кто отдаленное очами осязает
И по звездам читает повесть мира.
Две ночи я внимал речам Габиба,
И думали товарищи мои,
Что унесен я львицей иль растерзан
Голодным тигром, и рыдали горько…
Когда ж увидели, что я иду
И на плече несу кувшин с водою,
От радости не знали что подумать,
И, как родного брата, обнимали…
И для меня с тех пор преобразился,
Роскошней стал широкий Божий мир,
На золотой цепи повешенное солнце,
И прикрепленные к хрустальным сводам
Горящие планеты…
И начал я завидовать пророкам,
И стал просить пророческого дара.
Тому прошло уже шесть лет;
И близок день, назначенный свиданью!
Премудрый ждет меня в пустынях Геры,
Там, где стоят утесы на утесах
И упираются в пылающее небо;
Где бьет вода из камня день и ночь
И никогда не сякнет — та вода,
Которую приносит ангел, в виде
Громовых туч, и поливает горы.
Туда иду. Прощай, родная Мекка!
Я ворочусь не тем, чем вышел,
Иль никогда к тебе не ворочусь…

Владимир Бенедиктов

Леля

На стол облокотясь и, чтоб прогнать тоску,
Журнала нового по свежему листку
Глазами томными рассеянно блуждая,
Вся в трауре, вдова сидела молодая —
И замечталась вдруг, а маленькая дочь
От милой вдовушки не отходила прочь,
То шелк своих кудрей ей на руку бросала,
То с нежной лаской ей колени целовала,
То, скорчась, у ее укладывалась ног
И согревала их дыханьем. Вдруг — звонок
В передней, — девочка в испуге задрожала,
Вскочила, побледнев, и мигом побежала
Узнать скорее: кто? — как бы самой судьбой
Входящий прислан был. ‘Что, Леля, что с тобой? ’
Но Леля унеслась и ничего не слышит,
И вскоре смутная вернулась, еле дышит:
‘Ах! Почтальон! Письмо! ’ — ‘Ну, что ж такое? Дрянь!
Чего ж пугаться тут? Как глупо! В угол стань! ’
И девочка в углу стоит и наблюдает,
Как маменька письмо внимательно читает;
Сперва она его чуть в руки лишь взяла —
На розовых устах улыбка расцвела,
А там, чем далее в особенность и в частность
Приятных этих строк она вникает, — ясность
Заметно, видимо с начала до конца,
Торжественно растет в чертах ее лица, —
А Леля между тем за этим проясненьем
Следила пристально с недетским разуменьем,
И мысль ей на чело как облако легла
И тонкой складочкой между бровей прошла,
И в глазках у нее пары туманной мысли
В две крупные слезы скруглились и нависли.
Бог знает, что тогда вообразилось ей!
Вдруг — голос матери: ‘Поди сюда скорей.
Что ж, Леля, слышишь ли? Ну вот! Что это значит,
Опять нахмурилась! Вот дурочка-то! Плачет!
Ну, поцелуй меня! О чем твоя печаль?
Чем ты огорчена? Чем? ’ — ‘Мне папашу жаль’.
— ‘Бог взял его к себе. Он даст тебе другого,
Быть может, папеньку, красавца, молодого,
Военного; а тот, что умер, был уж стар.
Ты помнишь — приезжал к нам тот усач, гусар?
А? Помнишь — привозил еще тебе конфеты?
Вот — пишет он ко мне: он хочет, чтоб одеты
Мы были в новые, цветные платья; дом
Нам купит каменный, и жить мы будем в нем,
И принимать гостей, и танцевать. Ты рада? ’
Но девочка в слезах прохныкала: ‘Не надо’,
— ‘Ну, не капризничай! Покойного отца
Нельзя уж воротить. Он дожил до конца.
Он долго болен был, — за ним уж как прилежно
Ухаживала я, о нем заботясь нежно!
Притом мы в бедности томились сколько лет!
Его любила я, ты это знаешь…’ — ‘Нет!
Ты не любила’. — ‘Вздор! Неправда! Вот обяжешь
Меня ты, если так при посторонних скажешь,
Девчонка дерзкая! Ты не должна и сметь
Судить о том, чего не можешь разуметь.
Отец твой жизнию со мною был доволен
Всегда’. — ‘А вот, мама, он был уж очень болен —
До смерти за два дня, я помню, ночь была, —
Он стонет, охает, я слышу, ты спала;
На цыпочках к дверям подкралась и оттуда
Из-за дверей кричу: ‘Тебе, папаша, худо? ’
А он ответил мне: ‘Нет, ничего, я слаб,
Не спится, холодно мне, Леля, я озяб.
А ты зачем не спишь? Усни! Господь с тобою!
Запри плотнее дверь! А то я беспокою
Своими стонами вас всех. Вот — замолчу,
Всё скоро кончится. Утихну. Не хочу
Надоедать другим’. — Мне инда страшно стало,
И сердце у меня так билось, так стучало!..
Мне было крепко жаль папаши. Вся дрожу
И говорю: ‘Вот я мамашу разбужу,
Она сейчас тебя согреет, приголубит’.
А он сказал: ‘Оставь. — И так вздохнувши — ух! —
Прибавил, чуть дыша и уж почти не вслух,
Да я подслушала: — Она… меня… не любит’.
Вот видишь! Разве то была неправда? Вряд!
Ведь перед смертью все уж правду говорят’.

Рафаэл Габриэлович Патканян

Слезы Аракса

Мать Аракс! По твоим берегам
Я блуждаю с печальною думой
И мечту мою вид твой угрюмый,
Переносит к прошедшим векам.

В полный берег стучася с тоскою,
Замутясь твои воды текут,
И с рыданьем, волна за волною,
На чужбину поспешно бегут.

Почему, как ребенок беспечный,
Не резвишься ты, воды струя?
Изнывая от боли сердечной,
Ты печальна, родная, как я…

Для чего свои слезы роняешь
Ты из гордых, прекрасных очей
И стремительно вдаль убегаешь
От унылых, родимых полей?



Лейся тихо, не ведая горя,
Не мути каменистого дна:
Жизнь летит, доберешься до моря,
Унесет твои воды волна.

Пусть гирлянды жасминов душистых
Берега покрывают твои,
И в садах ароматных, тенистых,
Не смолкая поют соловьи.

Пусть найдут в твоих водах прохладу
Ветви ивы в полуденный зной;
Пусть с веселою песнею стадо
Пастухи к тебе гонят толпой.

Негодуя, Аракс поднялася,
Воды пеною стали полны,
И суровая речь полилася,
Словно гром, из ее глубины:

«Дерзкий! Речью своей безрассудной
Ты напомнил мне прежние дни,
Ты нарушил мой сон непробудный,
И раскрылися раны мои…

Где, скажи, ты видал, чтоб супруга,
Когда умер любимый супруг,


Позабывши угасшего друга,
Наряжалась в парчу и жемчу́г?

Перед кем щеголять мне красою,
Восхищенные взоры маня?
Здесь одни ненавидимы мною,
Ненавидят другие меня.

Пусть Кура, как и я же, вдовица,
Проходящего радует взор
И беспечно по камням струится,
Позабывши про плен и позор…

Нет, не будет Кура мне примером:
Как армянка, люблю я армян,
И меня не прельстить изуверам
Из далеких и чуждых мне стран.

Было время — нарядна, игрива,
Как невеста, не зная оков,
Я бежала вперед шаловливо
Вдоль родимых моих берегов;

Так легко моя зыбь волновалась,
И пока не заблещет восход,
Золотая луна отражалась
На прозрачной поверхности вод…



Что ж осталось от прежнего счастья?
Где прибрежные села мои,
Города, где, встречая участье,
Я катила привольно струи?

Арарат каждый день посылает
Мне святую свою благодать
И русло мое влагой питает,
Словно нежная, кроткая мать;

Неужли же святою водою
Ненавистный для сердца и глаз
Перс и турок, склонясь надо мною,
Совершат на коленях намаз?

Мои воды питают неверных,
А сыны мои, жаждой томясь,
Бродят в мире средь мук беспримерных
В непогоду ночную и грязь.

Жизнь их длится в изгнаньи, в печали,
И, где был мой любимый народ,
Изуверы царить теперь стали,
Ненавистных фанатиков сброд.

Не для турок же мне украшаться,
Не затем же рядить берега,


Чтоб могли их красой любоваться
Очи гнойные злого врага!

Нет, покуда в стране чужедальной
Сыновья изнывают от бед —
Я пребуду вдовою печальной
И даю в том священный обет!»

Замолчала Аракс, и, сверкая
Чешуею блестящей змеи,
Понесла она дальше, рыдая,
Беспокойные волны свои.

Иван Андреевич Крылов

Лягушки, просящие Царя

Лягушкам стало не угодно
Правление народно,
И показалось им совсем не благородно
Без службы и на воле жить.
Чтоб горю пособить,
То стали у богов Царя они просить.
Хоть слушать всякий вздор богам бы и не сродно,
На сей однако ж раз послушал их Зевес:
Дал им Царя. Летит к ним с шумом Царь с небес,
И плотно так он треснулся на царство,
Что ходенем пошло трясинно государство:
Со всех Лягушки ног
В испуге пометались,
Кто как успел, куда кто мог,
И шепотом Царю по кельям дивовались.
И подлинно, что Царь на диво был им дан:
Не суетлив, не вертопрашен,
Степенен, молчалив и важен;
Дородством, ростом великан,
Ну, посмотреть, так это чудо!
Одно в Царе лишь было худо:
Царь этот был осиновый чурбан.
Сначала, чтя его особу превысоку,
Не смеет подступить из подданных никто:
Со страхом на него глядят они, и то
Украдкой, издали, сквозь аир и осоку;
Но так как в свете чуда нет,
К которому б не пригляделся свет,
То и они сперва от страху отдохнули,
Потом к Царю подползть с предАнностью дерзнули:
Сперва перед Царем ничком;
А там, кто посмелей, дай сесть к нему бочком:
Дай попытаться сесть с ним рядом;
А там, которые еще поудалей,
К Царю садятся уж и задом.
Царь терпит все по милости своей.
Немного погодя, посмотришь, кто захочет,
Тот на него и вскочит.
В три дня наскучило с таким Царем житье.
Лягушки новое челобитье,
Чтоб им Юпитер в их болотную державу
Дал подлинно Царя на славу!
Молитвам теплым их внемля,
Послал Юпитер к ним на царство Журавля.
Царь этот не чурбан, совсем иного нрава:
Не любит баловать народа своего;
Он виноватых ест: а на суде его
Нет правых никого;
Зато уж у него,
Что завтрак, что обед, что ужин, то расправа.
На жителей болот
Приходит черный год.
В Лягушках каждый день великий недочет.
С утра до вечера их Царь по царству ходит
И всякого, кого ни встретит он,
Тотчас засудит и — проглотит.
Вот пуще прежнего и кваканье, и стон,
Чтоб им Юпитер снова
Пожаловал Царя инова;
Что нынешний их Царь глотает их, как мух;
Что даже им нельзя (как это ни ужасно!)
Ни носа выставить, ни квакнуть безопасно;
Что, наконец, их Царь тошнее им засух.
«Почто ж вы прежде жить счастливо не умели?
Не мне ль, безумные, — вещал им с неба глас, —
Покоя не было от вас?
Не вы ли о Царе мне уши прошумели?
Вам дан был Царь? — так тот был слишком тих:
Вы взбунтовались в вашей луже,
Другой вам дан — так этот очень лих;
Живите ж с ним, чтоб не было вам хуже!»