Я всей душой к жене привязан;
Я в люди вышел… Да чего!
Я дружбой графа ей обязан,
Легко ли! Графа самого!
Делами царства управляя,
Он к нам заходит, как к родным.
Какое счастье! Честь какая!
Ведь я червяк в сравненьи с ним!
В сравненье с ним,
С лицом таким —
… Май и ко мне зашел. Он постучался
Три раза в дверь мою, взывая громко:
«Мечтатель бледный! Выдь — я поцелую!»
Не отпер двери я, ответив гостю:
«Злой гость, напрасно ты зовешь и кличешь —
Тебя проник давно я, тайны мира
Постиг я, многое постиг глубоко —
Томится в муках пламенное сердце…
Проник мой взор и каменныя стены
Жилищь людских, и сердце человека —
Он говорил умно и резко,
И тусклые зрачки
Метали прямо и без блеска
Слепые огоньки.
А снизу устремлялись взоры
От многих тысяч глаз,
И он не чувствовал, что скоро
Пробьет последний час.
Его движенья были верны,
И голос был суров,
Когда обед был подан и на стол
Положен был в воде вареный вол,
И сто бокалов, словно сто подруг,
Вокруг вола образовали круг,
Тогда Бомбеев вышел на крыльцо
И поднял кверху светлое лицо,
И, руки протянув туда, где были, рощи,
Так произнес:
гВы, деревья, императоры воздуха,
Одетые в тяжелые зеленые мантии,
Г. ЧулковуВ окнах, занавешенных сетью мокрой пыли,
Темный профиль женщины наклонился вниз.
Серые прохожие усердно проносили
Груз вечерних сплетен, усталых стертых лиц.
Прямо перед окнами — светлый и упорный —
Каждому прохожему бросал лучи фонарь.
И в дождливой сети — не белой, не черной —
Каждый скрывался — не молод и не стар.
Были как виденья неживой столицы —
Случайно, нечаянно вступающие в луч.
Вы помните,
Вы всё, конечно, помните,
Как я стоял,
Приблизившись к стене,
Взволнованно ходили вы по комнате
И что-то резкое
В лицо бросали мне.
Вы говорили:
Нам пора расстаться,
У райских врат гремит кольцом
Душа с восторженным лицом:
«Тук-тук! Не слышат... вот народ!
К вам редкий праведник грядет!»
И после долгой тишины
Раздался глас из-за стены:
«Здесь милосердие царит, —
Но кто ты? Чем ты знаменит?»
Зарыты в нашу память на века
И даты, и события, и лица,
А память — как колодец глубока.
Попробуй заглянуть — наверняка
Лицо — и то — неясно отразится.
Разглядеть, что истинно, что ложно
Может только беспристрастный суд:
Осторожно с прошлым, осторожно -
Не разбейте глиняный сосуд!
Есть женщины в русских селеньях
С спокойною важностью лиц,
С красивою силой в движеньях,
С походкой, со взглядом цариц,
Их разве слепой не заметит,
А зрячий о них говорит:
«Пройдет — словно солнце осветит!
Посмотрит — рублем подарит!»
Нынче утром певшее железо
сердце мне изрезало в куски,
оттого и мысли, может, лезут
на стены, на выступы тоски. Нынче город молотами в ухо
мне вогнал распевов костыли,
черных лестниц, сумерек и кухонь
чад передо мною расстелив. Ты в заре торжественной и трезвой,
разогнавшей тленья тень и сон,
хрипом этой песни не побрезгуй,
зарумянь ей серое лицо! Я хочу тебя увидеть, Гастев,
Как, Лизетта, ты —
В тканях, шелком шитых?
Жемчуг и цветы
В локонах завитых?
Нет, нет, нет!
Нет, ты не Лизетта.
Нет, нет, нет!
Бросим имя это.
Перед нашими широкими воротами
А утоптана трава, утолочена мурава,
А(щ)ипаны цветочки лазоревые.
Еще кто траву стоптал, кто мураву столочил?
Сотоптала-столочила красная девица душа,
Стоючи она с надежею, с милым другом.
Он держал красну девицу за белы ручки
И за хороши за перстни злаченыя,
Целовал-миловал, ко сер(д)цу прижимал,
Называл красну девицу животом своим.
Так дурно жить, как я вчера жила, -
в пустом пиру, где все мертвы друг к другу
и пошлости нетрезвая жара
свистит в мозгу по замкнутому кругу.
Чудовищем ручным в чужих домах
нести две влажных черноты в глазницах
и пребывать не сведеньем в умах,
а вожделенной притчей во языцех.
За круглый стол однажды сел
Седой король Артур.
Певец о славе предков пел,
Но старца взор был хмур.
Из всех сидевших за столом,
Кто трону был оплот,
Прекрасней всех других лицом
Был рыцарь Ланцелот.
Король Артур, подняв бокал,
Сказал: «Пусть пьет со мной,
«Завистью гонима, я бегу стыда —
И никто не сыщет моего следа.Кущи господина! сени госпожи!
Вертоград зеленый! столб родной межи! Поле, где доила я веселых коз!
Ложе, где так много пролила я слёз! И очаг домашний, и святой алтарь! —
Все прости навеки!» — говорит Агарь.И ее в пустыню дух вражды влечет,
И пустыня словно все за ней идет, Все вперед заходит, и со всех сторон
Ей грозить и душит, как тяжелый сон.Серые каменья, лава и песок
Под лучами солнца жгут подошвы ног.Пальм высоких листья сухо шелестят;
Тени без прохлады по лицу скользят; И в лицо ей ветер дышит горячо;
И кувшин ей давит смуглое плечо.Сердце замирает, ноги устают,
Не возьму я в толк…
Не придумаю…
Отчего же так —
Не возьму я в толк?
Ох, в несчастный день,
В бесталанный час,
Без сорочки я
Родился на свет.
У меня ль плечо —
Шире дедова,
Сотворя Зевес вселенну,
Звал богов всех на обед.
Вкруг нектара чашу пенну
Разносил им Ганимед;
Мед, амброзия блистала
В их устах, по лицам огнь,
Благовоний мгла летала,
И Олимп был света полн;
Раздавались песен хоры,
И звучал весельем пир;
«Мой кончен путь—и вот уже склоняю
Свою главу в неведомую ночь.
И я умру. Мой тусклый взор, который
Так часто пред Всесильным проливал
Любви святой неведомыя слезы,
Закроет смерть холодною рукой.
Хотя во мне природа человека
Дрожит, но не колеблюсь я: молю
Я Господа, чтоб подал подкрепленье —
Меня уже все силы оставляют…
Пером спокойным вам не передать,
Что чувствует сегодня сердце, роясь
В глубинах тела моего.
Стою один — опущенный по пояс
В большое горе. Горе, как вода,
Течет вокруг; как темная звезда —
Стоит над головой. Просторное, большое
Оно отяготело навсегда, —
Большая темная вода.
Возьму крупицами разбросанное счастье,
Из тусклой ревельской газеты,
Тенденциозной и сухой,
Как вы, военные газеты,
А следовательно плохой,
Я узнаю о том, что в мире
Идет по-прежнему вражда,
Что позабыл весь мир о мире
Надолго или навсегда.
Было темно. Я вгляделся: лишь это и было.
Зримым отсутствием неба я счел бы незримость небес,
если бы в них не разверзлась белесая щель, —
вялое облако втиснулось в эту ловушку.
Значит, светает… Весь черный и в черном, циркач
вновь покидает арену для темных кулис.
Белому в белом — иные готовы подмостки.
Я ощущал в себе власть приневолить твой слух
внять моей речи и этим твой сон озадачить,
мысль обо мне привнести в бессознанье твое, —
Порой чета голубок над полями
Меж черных туч мелькнет перед грозою,
Во мгле сияя белыми крылами;
Так в царстве вечной тьмы передо мною
Сверкнули две обнявшиеся тени,
Озарены печальной красотою.
И в их чертах был прежний след мучений,
И в их очах был прежний страх разлуки,
Светло, свежо и тихо. Первый снег.
Вот он пестрит помолодевший воздух,
Вот он густой вуалью прикрывает
Мое похолодевшее окно.
И медленно снимаются с земли,
И за окном плывут, не проплывая,
Привычные дома, привычный купол.
Быть может, город в небо улетит,
И станет видно далеко – далеко:
До Крыма, до Урала, до Карпат...
Я мысленно вхожу в ваш кабинет:
Здесь те, кто был, и те, кого уж нет,
Но чья для нас не умерла химера;
И бьется сердце, взятое в их плен…
Бодлера лик, нормандский ус Флобера,
Скептичный Франс, святой Сатир — Верлен,
Кузнец — Бальзак, чеканщики — Гонкуры…
Их лица терпкие и четкие фигуры
Глядят со стен, и спит в сафьянах книг
Их дух, их мысль, их ритм, их бунт, их крик…
(В кабаке за полуштофом)
1
Ну-тко! Марья у Зиновья,
У Никитишны Прасковья,
Степанида у Петра —
Все невесты, всем пора!
У Кондратьевны Орина,—
Что ни девка, то малина!
Белыя клавиши в сердце моем
Робко стонали под грубыми пальцами,
Думы скитались в просторе пустом,
Память безмолвно раскрыла альбом,
Тяжкий альбом, где вседневно страдальцами
Пишутся строфы о счастьи былом…
Смеха я жаждал, хотя б и притворнаго,
Дерзкаго смеха и пьяных речей.
В жалких восторгах безстыдных ночей
Пора духовную писать,
Как видно, надо умирать.
И странно только мне, что я ране
Не умер от страха и страданий.
О вы, краса и честь всех дам,
Луиза! Я оставляю вам
Шесть грязных рубах, сто блох на кровати
И сотню тысяч моих проклятий.
I
«Он был настолько дерзок, что стремился
познать себя…» Не больше и не меньше,
как самого себя.
Для достиженья этой
недостижимой цели он сначала
вооружился зеркалом, но после,
сообразив, что главная задача
не столько в том, чтоб видеть, сколько в том,
На селе своем жил молодец,
Ничего не знал, не ведывал,
Со друзьями гулял, бражничал,
По всему селу роскошничал.
В день воскресный, с утра до ночи,
В хороводе песни игрывал;
Вместе с девицей-красавицей
Пляски новые выдумывал.
Когда я был отроком тихим и нежным,
Когда я был юношей страстно-мятежным,
И в возрасте зрелом, со старостью смежном,—
Всю жизнь мне все снова, и снова, и снова
Звучало одно неизменное слово:
Свобода! Свобода!
Измученный рабством и духом унылый
Покинул я край мой родимый и милый,
Чтоб было мне можно, насколько есть силы,
1
— «Иду на несколько минут»…
В работе (хаосом зовут
Бездельники) оставив стол,
Отставив стул — куда ушел?
Опрашиваю весь Париж.
Ведь в сказках лишь, да в красках лишь
Возносятся на небеса!
Я не люблю пустого словаря
Любовных слов и жалких выражений:
«Ты мой», «Твоя», «Люблю», «Навеки твой».
Я рабства не люблю. Свободным взором
Красивой женщине смотрю в глаза
И говорю: «Сегодня ночь. Но завтра —
Сияющий и новый день. Приди.
Бери меня, торжественная страсть.
А завтра я уйду — и запою».Моя душа проста. Соленый ветер
Морей и смольный дух сосны
Вот здесь сидел он у окна,
Безмолвный, сумрачный: больна
Была душа его — он жался
Как бы от холода, глядел
Рассеянно и не хотел
Мне возражать, — а я старался
Утешить гостя и не мог.
Быть может, веры в исцеленье
Он жаждал, а не утешенья;
Мы — солидные люди,
Комсомольцы двадцатого года.
Моль уже проедает
Походные наши шинели…
Мы с детства знакомы
С украинской нашей природой,
Мы знаем,
Как выглядит тополь
После дождя и шрапнели. На минуту представьте себе
Вечера близ Диканьки,
Старый комедиант
Вот занавес подняли с шумом.
Явился фигляр на подмостках;
Лицо нарумянено густо,
И пестрый костюм его в блестках.
Старик с головой поседевшей,
Достоин он слез, а не смеху!
В могилу глядишь ты, а должен
Ломаться толпе на потеху!
И хохот ее—это хохот