(И. И. Маслову).
Что ты жадно глядишь на дорогу
В стороне от веселых подруг?
Знать, забило сердечко тревогу —
Все лицо твое вспыхнуло вдруг.
И зачем ты бежишь торопливо
За промчавшейся тройкой вослед?..
На тебя, подбоченясь красиво,
Загляделся проезжий корнет.
Помню я вечер весенний,
Розовый блеск облаков;
Запах душистой сирени,
Светлые стекла прудов.
Яблонь расцветших вершины,
Группы черемух и лип
И, вдоль широкой равнины,
Сада причудливый вид.
Помню: близ липы склоненной,
В платьице белом своем,
Пусть певичка смешна и жеманна,
Пусть манерны у песни слова, —
В полуночном чаду ресторана
Так блаженно плывет голова.
Винограда тяжелые гроздья
Превратились в густое вино,
И теперь по артериям бродит,
Колобродит, бунтует оно.
А за маленьким столиком рядом
Трое бывших окопных солдат
«Сладко мне твоей сестрою,
Милый рыцарь, быть;
Но любовию иною
Не могу любить:
При разлуке, при свиданье
Сердце в тишине —
И любви твоей страданье
Непонятно мне».
Он глядит с немой печалью —
В окнах, занавешенных сетью мокрой пыли,
Темный профиль женщины наклонился вниз.
Серые прохожие усердно проносили
Груз вечерних сплетен, усталых стертых лиц.
Прямо перед окнами — светлый и упорный —
Каждому прохожему бросал лучи фонарь.
И в дождливой сети — не белой, не черной —
Каждый скрывался — не молод и не стар.
Посланником от наших добрых русских
Я выбран, чтоб — в цветах благоуханных
Полудня — вам, благословенной гостье
Из севера, привет их передать.
Благодарю соотчичей моих
За этот выбор; он глубоко мне
По сердцу; весело на чуже мне
Пред дочерью Царя России нашей,
Мне, устарелому ее поэту,
Сказать за них и за себя, что мы
Как здесь прекрасно, на морском
просторе,
на новом, осиянном берегу
Но я видала все, что скрыло море,
я в недрах сердца это сберегу
В тех молчаливых глубочайших
недрах,
где уголь превращается в алмаз,
которыми владеет только щедрый…
А щедрых много на земле у нас.
Когда мы вдвоем
Я не помню, не помню, не помню о том, на каком
мы находимся свете.
Всяк на своем. Но я не боюсь измениться в лице,
Измениться в твоем бесконечно прекрасном лице.
Мы редко поем.
Мы редко поем, но когда мы поем, подымается ветер
И дразнит крылом. Я уже на крыльце.
Хоть смерть меня смерь,
Я видел, как в углу подвала умирал
Больной старик, детьми покинутый своими,
Как взором гаснущим кого-то он искал,
Устами бледными шептал он чье-то имя…
Он одиноко жил, и друга не нашлось
Закрыть в предсмертный час померкнувшие очи,
И он ушел навек во мрак загробной ночи
Один с своей тоской невыплаканных слез… Я видел, как стоял мужик над полосой,
Распаханной его могучими руками,
Заколосившейся пшеницей золотой
Поэзия! Нет, — ты не чадо мира;
Наш дольный мир родить тебя не мог:
Среди пучин предвечного эфира
В день творчества в тебя облекся бог:
Возникла ты до нашего начала,
Ты в семенах хаоса началась,
В великом ты «да будет» прозвучала
И в дивном «бысть» всемирно разлилась, —
Алонзо де-Перец, защитник цитадели,
Герой, чьи волосы в сраженьях поседели,
И кем гордится вся кастильская земля,
Готовый жизнь отдать за честь и короля —
Обходит медленно валы и укрепленья.
Он крепость отстоит, как следует бойцу;
Со смертью свыкся он: ее в пылу сраженья
Недаром видел он всегда лицом к лицу.
Одно по временам с непобедимой силой
Серьезных лиц густая волосатость
И двухпудовые свинцовые слова:
«Позитивизм», «идейная предвзятость»,
«Спецификация», «реальные права»…
Жестикулируя, бурля и споря,
Киты редакции не видят двух персон:
Поэт принес «Ночную песню моря»,
А беллетрист — «Последний детский сон».
На каждом веке отпечаток
Каких-нибудь причуд в чести;
Одна стареется, в задаток
Спешит другая подрасти.
Державин, веку дав заглавье,
Сказал: «Весь век стал бригадир».
Теперь заброшен на бесславье
Высокородия кумир,
И бригадирство не в помине;
Но в свой черед мы скажем ныне:
Я живу на Большой Пресне,
36, 2
4.
Место спокойненькое.
Тихонькое.
Ну?
Кажется — какое мне дело,
что где-то
в буре-мире
взяли и выдумали войну?
«Ковчег под предводительством осла —
Вот мир людей. Живите во Вселенной.
Земля — вертеп обмана, лжи и зла.
Живите красотою неизменной.
Ты, мать-земля, душе моей близка —
И далека. Люблю я смех и радость,
Но в радости моей — всегда тоска,
В тоске всегда — таинственная сладость!»
Петух возвышается стуком,
И падают воздухи вниз.
Но легким домашним наукам
Мы в этой глуши предались.
Матильда, чьей памяти краше
И выше мое житье,
Чья ручка играет, и машет,
И мысли пугливо метет,
Не надо! И ты, моя корка,
И ты, голенастый стакан,
Не титла гордые венчают
Тебя, любезный патриот;
Лице твое светло добротой,
Твой дух ― прозрачный водопад;
В тебе прохладу обретает
Гонимый лютою судьбой.
За златорамое зерцало
Садишься счастливых творить,
И, где невинность угнетенна,
Вот и у нас заводят речь о красных,
Но, кажется, толкуют невпопад:
Не в первый раз, в усильях ежечасных,
И все и всех мы корчим на подряд.
Легко мы поддаемся всякой кличке;
К лицу иль нет, а разом заклеймим:
Чего у нас и нет, так по привычке
Мы прячемся под прозвищем чужим.
Баллада
За круглый стол однажды сел
Седой король Артур.
Певец о славе предков пел,
Но старца взор был хмур.
Из всех сидевших за столом,
Кто трону был оплот,
Прекрасней всех других лицом
Был рыцарь Ланцелот.
Графиня, не забудьте слова,
Оставьте маску мертвеца!
Какая страшная обнова
Для столь прелестного лица!
Как наряжаться в ваши лета,
С такою милой красотой —
По образцу другого света,
По страшной моде гробовой?
Вчерашняя, скажу вам, шутка
Была разительный урок,
Молитвой нашей Бог смягчился;
Царевне жить еще велел:
Опять к нам Ангел возвратился,
Который уж к Нему летел.М. Маркус
С полудороги прилетел ты
Обратно, чистый Ангел, к нам;
Вблизи на небо поглядел ты,
Но не забыл о нас и там.
Была ночь, и Он был один.
И Он увидел вдали стены круглого города, и направился к этому городу.
И когда Он подошел ближе, услыхал Он в городе топот радостных ног и смех ликующих уст и громкие звуки многих лютней. И Он постучал в ворота, и некоторые из привратников отворили Ему.
И Он увидал дом из мрамора и красивые мраморные колонны перед ним. Колонны были обвиты гирляндами, и внутри и снаружи горели факелы из кедра. И Он вошел в дом.
И когда Он прошел через зал из халцедона и через зал из яшмы, и пришел в длинный пиршественный зал, Он увидел на пурпурном ложе человека, чьи волосы были увенчаны алыми розами и чьи губы были красны от вина.
И Он подошел к нему сзади, дотронулся до плеча его, и сказал:
— Почему ты живешь так?
И юноша обернулся и узнал Его, и сказал в ответ:
— Но ведь когда-то я был прокаженным, и Ты исцелил меня. Как же мне иначе жить.
И Он оставил дом этот и вышел снова на улицу.
Памяти Н. Н.
Я позабыл тебя; но помню штукатурку
в подъезде, вздувшуюся щитовидку
труб отопленья вперемежку с сыпью
звонков с фамилиями типа «выпью»
или «убью», и псориаз асбеста
плюс эпидемию — грибное место
электросчетчиков блокадной моды.
Ты умерла. Они остались. Годы
Это я — в два часа пополудни
Повитухой добытый трофей.
Надо мною играют на лютне.
Мне щекотно от палочек фей.
Лишь расплыв золотистого цвета
понимает душа — это я
в знойный день довоенного лета
озираю красу бытия.
«Буря мглою…», и баюшки-баю,
я повадилась жить, но, увы, —
Vous me demandez шоп portrait,
Mais peint d’apres nature;
Mon clier, il sera bientot fait,
Quoique en miniature,
Je suis un jeune polisson,
Encore dans les classes;
Point sot, je le dis sans fagon
Et sans fades grimaces.
Ты поскачешь во мраке, по бескрайним холодным холмам,
вдоль березовых рощ, отбежавших во тьме, к треугольным домам,
вдоль оврагов пустых, по замерзшей траве, по песчаному дну,
освещенный луной, и ее замечая одну.
Гулкий топот копыт по застывшим холмам — это не с чем сравнить,
это ты там, внизу, вдоль оврагов ты вьешь свою нить,
там куда-то во тьму от дороги твоей отбегает ручей,
где на склоне шуршит твоя быстрая тень по спине кирпичей.
Ну и скачет же он по замерзшей траве, растворяясь впотьмах,
(Феодосия, декабрь 1920)
Отчего, встречаясь, бледнеют люди
И не смеют друг другу глядеть в глаза?
Отчего у девушек в белых повязках
Восковые лица и круги у глаз?
Отчего под вечер пустеет город?
Для кого солдаты оцепляют путь?
Зачем с таким лязгом распахивают ворота?
Сегодня сколько? полтораста? сто?
Тому назад, тому назад
смолою плакал палисад,
смолою плакали кресты
на кладбище от духоты,
и сквозь глазки сучков смола
на стенах дачи потекла.
Вымаливала молний ночь,
чтобы самой себе помочь,
и, ветви к небу возводя,
«Дождя!.. — шептала ночь. — Дождя!..»
Еще удар душе моей,
Еще звено к звену цепей!
И ты, товарищ тайной скуки,
Тревог души, страданий, муки,
И ты, о добрый мой скворец,
Меня покинул наконец!
Скажи же мне, земной пришлец,
Ужели смрад моей темницы
Стеснил твой дух, твои зеницы?
Но тихо все... безмолвен он,
Колокол ужасным звоном
Воздух, землю колебал,
И Иван Великий громом
В полнощь, освещен, дрожал;
Я, приятным сном обятый
Макова в тени венца,
Видел: теремы, палаты,
Площадь Красного крыльца
Роем мальчиков летучим
Облелеяна кругом!
1
В век сплошных скоропадских,
Роковых скоростей —
Слава стойкому братству
Пешехожих ступней!
Все́утёсно, все́рощно,
Прямиком, без дорог,
Обивающих мощно
Лишь природы — порог,
(Посвящается И. А. Манну)
Великолепный град! Пускай тебя иной
Приветствует с надеждой и любовью,
Кому не обнажен скелет печальный твой,
Чье сердце ты еще не облил кровью
И страшным холодом не мог еще обдать,
И не сковал уста тяжелой думой,
И ранней старости не положил печать
На бледный лик, суровый и угрюмый.
«Скажи мне, госпожа, красавица моя,
Открой, зачем грустишь ты и тоскуешь вечно?
Чего желаешь ты, и в чем твоя забота?
Ты так стройна, лицо сияет красотою;
Ты вся окутана и бархатом, и шелком;
Один твой только взгляд, — и верные служанки
Уже спешат твои желанья все исполнить.
И днем, и в час ночной пленительные звуки
Твой услаждают слух. Роскошные ковры
Разостланы у ног твоих. В твоем покое
Старик садить сбирался деревцо.
«Уж пусть бы строиться; да как садить в те лета,
Когда уж смотришь вон из света!»
Так, Старику смеясь в лицо,
Три взрослых юноши соседних рассуждали.
«Чтоб плод тебе твои труды желанный дали,
То надобно, чтоб ты два века жил.
Неужли будешь ты второй Мафусаил?
Оставь, старинушка, свои работы:
Тебе ли затевать толь дальние расчеты?
Когда торжественно тщеславный кесарь Рима,
Пред кем склонялась чернь с враждой непримиримой,
Открыл перед толпой святыню славных дней,
Все статуи святых и доблестных мужей, —
Что более всего приковывало зренье?
Что взорам пристальным внушало изумленье
При этом зрелище? Чьих черт не видно тут?
Нет изваяния того, чье имя — Брут!
Все помнили его, — толпа его любила,
Его отсутствие — залогом правды было;