Пришла и говорю: как нынешнему снегу
легко лететь с небес в угоду февралю,
так мне в угоду вам легко взойти на сцену.
Не верьте мне, когда я это говорю.О, мне не привыкать, мне не впервой, не внове
взять в кожу, как ожог, вниманье ваших глаз.
Мой голос, словно снег, вам упадает в ноги,
и он умрет, как снег, и обратится в грязь.Неможется! Нет сил! Я отвергаю участь
явиться на помост с больничной простыни.
Какой мороз во лбу! Какой в лопатках ужас!
О, кто-нибудь, приди и время растяни! По грани роковой, по острию каната-
плясунья, так пляши, пока не сорвалась.
Я знаю, что умру, но я очнусь, раз надо.
Так было всякий раз. Так будет в этот раз.Исчерпана до дна пытливыми глазами,
на сведенье .ушей я трачу жизнь свою.
Но тот, кто мной любим, всегда спокоен в зале —
Себя не сохраню, его не посрамлю.Измучена гортань кровотеченьем речи,
но весел мой прыжок из темноты кулис.
В одно лицо людей, все явственней и резче,
сливаются черты прекрасных ваших лиц.Я обращу в поклон нерасторопность жеста.
Нисколько мне не жаль ни слов, ни мук моих.
Достанет ли их вам для малого блаженства?
Не навсегда прошу — пускай на миг, на миг…
ГОЛОС
То не ели, не тонкие ели
На закате подемлют кресты,
То в дали снеговой заалели
Мои нежные, милый, персты.
Унесенная белой метелью
В глубину, в бездыханность мою, —
Вот я вновь над твоею постелью
Наклонилась, дышу, узнаю…
Я сквозь ночи, сквозь долгие ночи,
Я сквозь темные ночи — в венце.
Вот они — еще синие очи
На моем постаревшем лице!
В твоем голосе — возгласы моря,
На лице твоем — жала огня,
Но читаю в испуганном взоре,
Что ты помнишь и любишь меня.
ВТОРОЙ ГОЛОС
Старый дом мой пронизан метелью,
И остыл одинокий очаг.
Я привык, чтоб над этой постелью
Наклонялся лишь пристальный враг
И душа для видений ослепла,
Если вспомню, — лишь ветр налетит,
Лишь рубин раскаленный из пепла
Мой обугленный лик опалит!
Я не смею взглянуть в твои очи,
Все, что было — далеко оно.
Долгих лет нескончаемой ночи
Страшной памятью сердце полно.
Мать любезная, Природа!
От лазоревого свода
Дождь шумящий ниспошли
Оросить лице земли!
Всё томится, унывает;
Зелень в поле увядает;
Сохнет травка и цветок —
Нежный ландыш, василек
Пылью серою покрыты,
Не питает их роса…
Дети матерью забыты!
Солнце жжет, палит леса.
Птички в рощах замолчали;
Ищут только холодка.
Ручейки журчать престали;
Истощилася река.
Агнец пищи не находит:
Черен холм и черен дол.
Конь в степи печально бродит;
Тощ и слаб ревущий вол.
Ах! такой ли ждал награды
Земледелец за труды?
Гибнут все его плоды!..
В горькой части без отрады
Он терзается тоской;
За себя, за чад страдает
И блестящею слезой
Хлеб иссохший орошает.
Дети плачут вместе с ним;
Игры все немилы им!
Мать любезная, Природа!
От лазоревого свода
Дождь шумящий ниспошли
Оросить лице земли!
Ах! доселе ты внимала
Крику слабого птенца
И в печалях утешала
Наши томные сердца, —
Неужель теперь забудешь
В нужде, в скорби чад своих?
Неужель теперь не будешь
Нежной матерью для них? —
Нет, тобою оживятся
Наши мертвые поля;
Вновь украсится земля,
Песни в рощи возвратятся,
Благодарный фимиам
Воскурится к небесам!
Хоть мать-природа не сидит без дела,
Но идеалы редко созидает.
И красота души с красивым телом
Довольно редко в людях совпадает.
Две красоты, и обе хороши.
Вручить бы им по равному венцу!
Однако часто красота души
Завидует красивому лицу.
Не слишком то приятное признанье,
А все же что нам истину скрывать?!
Ведь это чувство, надобно сказать,
Не лишено, пожалуй, основанья.
Ведь большинство едва ль не до конца
Престранной «близорукостью» страдает.
Прекрасно видя красоту лица,
Душевной красоты не замечает.
А и заметит, так опять не сразу,
А лишь тогда, смущаясь, разглядит,
Когда все то, что мило было глазу,
Порядочно и крепко насолит.
А, может быть, еще и потому,
Что постепенно, медленно, с годами,
Две красоты, как женщины в дому,
Вдруг словно бы меняются ролями.
Стареет внешность: яркие черты
Стирает время властно и жестоко,
Тогда как у духовной красоты
Нет ни морщин, ни возраста, ни срока.
И сквозь туман, как звездочка в тиши,
Она горит и вечно улыбается.
И кто откроет красоту души,
Тот, честное же слово, не закается!
Ведь озарен красивою душой,
И сам он вечным расплеснется маем!
Вот жаль, что эту истину порой
Мы все же слишком поздно понимаем.
Издали наше море казалось таким спокойным,
Нежным, серо-зеленым, ласковым и туманным.
Иней лежал на асфальте широкой приморской аллеи,
На куполе обсерватории и на длинных стручках катальпы.И опять знакомой дорогой мы отправились в гости к морю.
Но оказалось море вовсе не так спокойно.
Шум далекого шторма встретил нас у знакомой арки.
Огромный и музыкальный, он стоял до самого неба.А небо висело мрачно, почерневшее от норд-оста,
И в лицо нам несло крупою из Дофиновки еле видной.
И в лицо нам дышала буря незабываемым с детства
Йодистым запахом тины, серы и синих мидий.И море, покрытое пеной, все в угловатых волнах,
Лежало, как взорванный город, покрытый обломками зданий.
Чудовищные волны, как мины, взрывались на скалах,
И сотни кочующих чаек качались в зеленых провалах.А издали наше море казалось таким спокойным,
Нежным, серо-зеленым, как твои глаза, дорогая.
Как твои глаза за оградой, за живою оградой парка,
За сухими ресницами черных, плакучих стручков катальпы.И впервые тогда я понял, заглянувши в глаза твои близко,
Что они как взорванный город, покрытый обломками зданий.
Как хочу я опять увидеть, как хочу я опять услышать
Этот взорванный город и этих кричащих чаек!
Я весь в свету, доступен всем глазам,
Я приступил к привычной процедуре:
Я к микрофону встал, как к образам…
Нет-нет, сегодня — точно к амбразуре!
И микрофону я не по нутру —
Да, голос мой любому опостылет.
Уверен, если где-то я совру —
Он ложь мою безжалостно усилит.
Бьют лучи от рампы мне под рёбра,
Лупят фонари в лицо недобро,
И слепят с боков прожектора,
И — жара!.. Жара!
Он, бестия, потоньше острия —
Слух безотказен, слышит фальшь до йоты,
Ему плевать, что не в ударе я,
Но — пусть! — я честно выпеваю ноты!
Сегодня я особенно хриплю,
Но изменить тональность не рискую,
Ведь если я душою покривлю —
Он ни за что не выправит кривую.
Бьют лучи от рампы мне под рёбра,
Лупят фонари в лицо недобро,
И слепят с боков прожектора,
И — жара!.. Жара!
На шее гибкой этот микрофон
Своей змеиной головою вертит,
Лишь только замолчу — ужалит он:
Я должен петь до одури, до смерти!
Не шевелись, не двигайся, не смей!
Я видел жало — ты змея, я знаю!
А я сегодня заклинатель змей:
Я не пою, а кобру заклинаю!
Бьют лучи от рампы мне под рёбра,
Лупят фонари в лицо недобро,
И слепят с боков прожектора,
И — жара!.. Жара!
Прожорлив он, и с жадностью птенца
Он изо рта выхватывает звуки,
Он в лоб мне влепит девять грамм свинца.
Рук не поднять — гитара вяжет руки!
Опять! Не будет этому конца!
Что есть мой микрофон — кто мне ответит?
Теперь он — как лампада у лица,
Но я не свят, и микрофон не светит.
Бьют лучи от рампы мне под рёбра,
Светят фонари в лицо недобро,
И слепят с боков прожектора,
И — жара!.. Жара!
Мелодии мои попроще гамм,
Но лишь сбиваюсь с искреннего тона —
Мне сразу больно хлещет по щекам
Недвижимая тень от микрофона.
Я освещён, доступен всем глазам.
Чего мне ждать? Затишья или бури?
Я к микрофону встал, как к образам…
Нет-нет, сегодня точно — к амбразуре!
Давно ль, давно ль, о, юг блаженный,
Я зрел тебя лицом к лицу,
И, как эдем ты растворенный,
Доступен был мне, пришлецу!
Давно ль,—хотя без восхищенья,
Но новых чувств недаром полн—
Я там заслушивался пенья
Великих средиземных волн!
И песн их, как во время о́но
Полна гармонии была,
Когда из их родного лона
Киприда светлая всплыла…
Оне все те же и поныне,
Все так же блещут и звучат;
По их лазоревой равнине
Родные призраки скользят.
Но я… я с вами распростился,
Я вновь на север увлечен;
Вновь надо мною опустился
Его свинцовый небосклон.
Здесь воздух колет: снег обильный
На высота̀х и в глубине,
И холод, чародей всесильный,
Один господствует вполне.
Но там, за этим царством вьюги,
Там, там, на рубеже земли,
На золотом, на светлом юге,
Еще я вижу вас вдали:
Вы блещете еще прекрасней,
Еще лазурней и свежей,
И говор ваш еще согласней
Доходит до души моей.
Подруга, дурнея лицом, поселись в деревне.
Зеркальце там не слыхало ни о какой царевне.
Речка тоже рябит; а земля в морщинах —
и думать забыла, поди, о своих мужчинах.
Там — одни пацаны. А от кого рожают,
знают лишь те, которые их сажают,
либо — никто, либо — в углу иконы.
И весною пахать выходят одни законы.
Езжай в деревню, подруга. В поле, тем паче в роще
в землю смотреть и одеваться проще.
Там у тебя одной на сто верст помада,
но вынимать ее все равно не надо.
Знаешь, лучше стареть там, где верста маячит,
где красота ничего не значит
или значит не молодость, титьку, семя,
потому что природа вообще все время.
Это, как знать, даст побороть унылость.
И леса там тоже шумят, что уже случилось
все, и притом — не раз. И сумма
случившегося есть источник шума.
Лучше стареть в деревне. Даже живя отдельной
жизнью, там различишь нательный
крестик в драной березке, в стебле пастушьей сумки,
в том, что порхает всего лишь сутки.
И я приеду к тебе. В этом «и я приеду»
усмотри не свою, но этих вещей победу,
ибо земле, как той простыне, понятен
язык не столько любви, сколько выбоин, впадин, вмятин.
Или пусть не приеду. Любая из этих рытвин,
либо воды в колодезе привкус бритвин,
прутья обочины, хаос кочек —
все-таки я: то, чего не хочешь. Езжай в деревню, подруга.
Знаешь, дурнея, лица
лишь подтверждают, что можно слиться
разными способами; их — бездны,
и нам, дорогая, не все известны.
Знаешь, пейзаж — то, чего не знаешь.
Помни об этом, когда там судьбе пеняешь.
Когда-нибудь, в серую краску уставясь взглядом,
ты узнаешь себя. И серую краску рядом.
Так отрок Библии, безумный расточитель…
Ужели, перешедши реки,
Завижу я мой отчий дом
И упаду, как отрок некий,
Повергнут скорбью и стыдом!
Я уходил, исполнен веры,
Как лучник опытный на лов,
Мне снились тирские гетеры
И сонм сидонских мудрецов.
И вот, что грезилось, все было:
Я видел все, всего достиг.
И сердце жгучих ласк вкусило,
И ум речей мудрее книг.
Но расточив свои богатства
И кубки всех отрав испив,
Как вор, свершивший святотатство,
Бежал я в мир лесов и нив.
Я одиночество, как благо,
Приветствовал в ночной тиши,
И трав серебряная влага
Была бальзамом для души.
И вдруг таким недостижимым
Представился мне дом родной,
С его всходящим тихо дымом
Над высыхающей рекой!
Где в годы ласкового детства
Святыней чувств владел и я, —
Мной расточенное наследство
На ярком пире бытия!
О, если б было вновь возможно
На мир лицом к лицу взглянуть,
И безраздумно, бестревожно
В мгновеньях жизни потонуть.
(Из Гейне)
Надежда и любовь — всё, всё погибло!..
И сам я, бледный, обнаженный труп,
Изверженный сердитым морем,
Лежу на берегу,
На диком, голом берегу!..
Передо мной — пустыня водяная,
За мной лежат и горе и беда,
А надо мной бредут лениво тучи,
Уродливые дщери неба!
Они в туманные сосуды
Морскую черпают волну,
И с ношей вдаль, усталые, влекутся,
И снова выливают в море!..
Нерадостный и бесконечный труд!
И суетный, как жизнь моя!..
Волна шумит, морская птица стонет!
Минувшее повеяло мне в душу –
Былые сны, потухшие виденья
Мучительно-отрадные встают!
Живет на севере жена!
Прелестный образ, царственно-прекрасный!
Ее, как пальма, стройный стан
Обхвачен белой сладострастной тканью;
Кудрей роскошных темная волна,
Как ночь богов блаженных, льется
С увенчанной косами головы
И в легких кольцах тихо веет
Вкруг бледного, умильного лица,
И из умильно-бледного лица
Отверсто-пламенное око
Как черное сияет солнце!..
О черно-пламенное солнце,
О, сколько, сколько раз в лучах твоих
Я пил восторга дикий пламень,
И пил, и млел, и трепетал, –
И с кротостью небесно-голубиной
Твои уста улыбка обвевала,
И гордо-милые уста
Дышали тихими, как лунный свет, речами
И сладкими, как запах роз…
И дух во мне, оживши, воскрылялся
И к солнцу, как орел, парил!..
Молчите, птицы, не шумите, волны,
Всё, всё погибло — счастье и надежда,
Надежда и любовь!.. Я здесь один, –
На дикий брег заброшенный грозою,
Лежу простерт — и рдеющим лицом
Сырой песок морской пучины рою!..
Надежда и любовь, все, все погибло!..
И сам я, бледный, обнаженный труп,
Изверженный сердитым морем,
Лежу на берегу,
На диком, голом берегу!..
Передо мной — пустыня водяная,
За мной лежит и горе и беда —
А надо мной бредут лениво тучи,
Уродливые дщери неба!..
Они в туманные сосуды
Морскую черпают волну,
И с ношей вдаль, усталые, влекутся,
И снова выливают в море!..
Нерадостный и бесконечный труд!..
И суетный, как жизнь моя!..
Волна шумит, морская птица стонет!
Минувшее повеяло мне в душу —
Былые сны, потухшие виденья,
Мучительно-отрадные встают!
Живет на Севере жена!..
Прелестный образ, царственно-прекрасный!
Ее, как пальма, стройный стан
Обхвачен белой, сладострастной тканью,
Кудрей роскошных темная волна,
Как ночь богов блаженных, льется
С увенчанной косами головы!
И в легких кольцах тихо веет
Вкруг бледного умильного лица,
И из умильно-бледного лица
Отверсто-пламенное Око
Как черное сияет Солнце!..
О черно-пламенное солнце,
О, сколько, сколько раз в лучах твоих
Я пил восторга дикий пламень,
И пил, и млел, и трепетал, —
И с кротостью небесно-голубиной
Твои уста улыбка обвевала,
И гордо-милые уста
Дышали тихими, как лунный свет, речами
И сладкими, как запах роз…
И Дух во мне, оживши, воскрылялся
И к Солнцу, как орел, парил…
Молчите, птицы, не шумите, волны,
Все, все погибло, счастье и надежда,
Надежда и любовь!.. Я здесь, один, —
На дикий брег заброшенный грозою,
Лежу простерт — и рдеющим лицом
Сырой песок морской пучины рою!..
Он был из тех, в ком правда малых истин
И веденье законов естества
В сердцах не угашают созерцанья
Творца миров во всех его делах.Сквозь тонкую завесу числ и формул
Он Бога выносил лицом к лицу,
Как все первоучители науки:
Пастер и Дарвин, Ньютон и Паскаль.Его я видел изможденным, в кресле,
С дрожащими руками и лицом
Такой прозрачности, что он светился
В молочном нимбе лунной седины.Обонпол слов таинственно мерцали
Водяные литовские глаза,
Навеки затаившие сиянья
Туманностей и звездных Галактей.В речах его улавливало ухо
Такую бережность к чужим словам,
Ко всем явленьям преходящей жизни,
Что умиление сжимало грудь.Таким он был, когда на Красной Пресне,
В стенах Обсерватории — один
Своей науки неприкосновенность
Он защищал от тех и от других.Правительство, бездарное и злое,
Как все правительства, прогнало прочь
Ее зиждителя и воспретило
Творцу творить, ученому учить.Российская усобица застигла
Его в глухом прибрежном городке,
Где он искал безоблачного неба
Ясней, южней и звездней, чем в Москве.Была война, был террор, мор и голод…
Кому был нужен старый звездочет?
Как объяснить уездному завпроду
Его права на пищевой паек? Тому, кто первый впряг в работу солнце,
Кто новым звездам вычислил пути…
По пуду за вселенную, товарищ!..
Даешь жиры астроному в паек? Высокая комедия науки
В руках невежд, армейцев и дельцов…
Разбитым и измученным на север
Уехал он, чтоб дома умереть.И радостною грустью защемила
Сердца его любивших — весть о том,
Что он вернулся в звездную отчизну
От тесных дней, от душных дел земли.
С детских лет — видения и грезы,
Умбрии ласкающая мгла.
На оградах вспыхивают розы,
Тонкие поют колокола.
Слишком резвы милые подруги,
Слишком дерзок их открытый взор.
Лишь она одна в предвечном круге
Ткет и ткет свой шелковый узор.
Робкие томят ее надежды,
Грезятся несбыточные сны.
И внезапно — красные одежды
Дрогнули на золоте стены.
Всем лицом склонилась над шелками,
Но везде — сквозь золото ресниц —
Вихрь ли с многоцветными крылами,
Или ангел, распростертый ниц…
Темноликий ангел с дерзкой ветвью
Молвит: «Здравствуй! Ты полна красы!»
И она дрожит пред страстной вестью,
С плеч упали тяжких две косы…
Он поет и шепчет — ближе, ближе,
Уж над ней — шумящих крыл шатер…
И она без сил склоняет ниже
Потемневший, помутневший взор…
Трепеща, не верит: «Я ли, я ли?»
И рукою закрывает грудь…
Но чернеют пламенные дали —
Не уйти, не встать и не вздохнуть…
И тогда — незнаемою болью
Озарился светлый круг лица…
А над ними — символ своеволья —
Перуджийский гриф когтит тельца.
Лишь художник, занавесью скрытый, —
Он провидит страстной муки крест
И твердит: «Profani, procul ite,
Hic amoris locus sacer est*».
* Идите прочь, непосвященные:
здесь свято место любви (лат.).
С опрокинутым в небо лицом,
С головой непокрытой,
Он торчит у ворот,
Этот проклятый Богом старик.
Целый день он поет,
И напев его грустно-сердитый,
Ударяя в сердца,
Поражает прохожих на миг.А вокруг старика
Молодые шумят поколенья.
Расцветая в садах,
Сумасшедшая стонет сирень.
В белом гроте черемух
По серебряным листьям растений
Поднимается к небу
Ослепительный день… Что ж ты плачешь, слепец?
Что томишься напрасно весною?
От надежды былой
Уж давно не осталось следа.
Черной бездны твоей
Не укроешь весенней листвою,
Полумертвых очей
Не откроешь, увы, никогда.Да и вся твоя жизнь —
Как большая привычная рана.
Не любимец ты солнцу,
И природе не родственник ты.
Научился ты жить
В глубине векового тумана,
Научился смотреть
В вековое лицо темноты… И боюсь я подумать,
Что где-то у края природы
Я такой же слепец
С опрокинутым в небо лицом.
Лишь во мраке души
Наблюдаю я вешние воды,
Собеседую с ними
Только в горестном сердце моем.О, с каким я трудом
Наблюдаю земные предметы,
Весь в тумане привычек,
Невнимательный, суетный, злой!
Эти песни мои —
Сколько раз они в мире пропеты!
Где найти мне слова
Для возвышенной песни живой? И куда ты влечешь меня,
Темная грозная муза,
По великим дорогам
Необъятной отчизны моей?
Никогда, никогда
Не искал я с тобою союза,
Никогда не хотел
Подчиняться я власти твоей, —Ты сама меня выбрала,
И сама ты мне душу пронзила,
Ты сама указала мне
На великое чудо земли…
Пой же, старый слепец!
Ночь подходит. Ночные светила,
Повторяя тебя,
Равнодушно сияют вдали.
Памяти Августа Стриндберга
Да, я изведала все муки,
Мечтала жадно о конце…
Но нет! Остановились руки,
Живу — с печалью на лице…
Весной по кладбищу бродила
И холмик маленький нашла.
Пусть неизвестная могила
Узнает всё, чем я жила!
Я принесла цветов любимых
К могиле на закате дня…
Но кто-то ходит, ходит мимо
И взглядывает на меня.
И этот взгляд случайно встретя,
Я в нем внимание прочла…
Нет, я одна на целом свете!..
Я отвернулась и прошла.
Или мой вид внушает жалость?
Или понравилась ему
Лица печального усталость?
Иль просто — скучно одному?..
Нет, лучше я глаза закрою:
Он строен, он печален; пусть
Не ляжет между ним и мною
Соединяющая грусть…
Но чувствую: он за плечами
Стоит, он подошел в упор…
Ему я гневными речами
Уже готовлюсь дать отпор, —
И вдруг, с мучительным усильем,
Чуть слышно произносит он:
«О, не пугайтесь. Здесь в могиле
Ребенок мой похоронен».
Я извинилась, выражая
Печаль наклоном головы;
А он, цветы передавая,
Сказал: «Букет забыли вы». —
«Цветы я в память встречи с вами
Ребенку вашему отдам…»
Он, холодно пожав плечами,
Сказал: «Они нужнее вам».
Да, я винюсь в своей ошибке,
Но… не прощу до смерти (нет!)
Той снисходительной улыбки,
С которой он смотрел мне вслед!
Вдали полыхнула зарница.
Качнулась за окнами мгла.
Менялась погода —
смениться
погода никак не могла.И все-таки что-то менялось.
Чем дальше, тем резче и злей
менялась погода,
менялось
строенье ночных тополей.И листьев бездомные тени,
в квартиру проникнув извне,
в каком-то безумном смятенье
качались на белой стене.На этом случайном квадрате,
мятежной влекомы трубой,
сходились несметные рати
на братоубийственный бой.На этой квадратной арене,
где ветер безумья сквозил,
извечное длилось боренье
издревле враждующих сил.Там бились, казнили, свергали,
и в яростном вихре погонь
короткие сабли сверкали
и вспыхивал белый огонь.Там, памятью лета томима,
томима всей памятью лет,
последняя шла пантомима,
последний в сезоне балет.И в самом финале балета,
его безымянный солист,
участник прошедшего лета,
последний солировал лист.Последний бездомный скиталец
шел по полю, ветром гоним,
и с саблями бешеный танец
бежал задыхаясь за ним.Скрипели деревья неслышно.
Качалась за окнами мгла.
И музыки не было слышно,
но музыка все же была.И некто
с рукою, воздетой
к невидимым нам небесам,
был автором музыки этой,
и он дирижировал сам.И тень его палочки жесткой,
с мелодией той в унисон,
по воле руки дирижерской
собой завершала сезон… А дальше
из сумерек дома,
из комнатной тьмы выплывал
рисунок лица молодого,
лица молодого овал.А дальше,
виднеясь нечетко
сквозь комнаты морок и дым,
темнела короткая челка
над спящим лицом молодым.Темнела, как венчик терновый,
плыла, словно лист по волнам.
Но это был замысел новый,
покуда неведомый нам.
Рюмку коньячную поднимая
И многозначаще щуря взор,
Он вел «настоящий мужской разговор»,
Хмельных приятелей развлекая.
Речь его густо, как мед, текла
Вместе с хвастливым смешком и перцем.
О том, как, от страсти сгорев дотла,
Женщина сердце ему отдала,
Ну и не только, конечно, сердце…
— Постой, ну, а как вообще она?..-
Вопросы прыгали, словно жабы:
— Капризна? Опытна? Холодна?
В общих чертах опиши хотя бы!
Ах, если бы та, что от пылких встреч
Так глупо скатилась к нелепой связи,
Смогла бы услышать вот эту речь,
Где каждое слово грязнее грязи!
И если б представить она могла,
Что, словно раздетую до булавки,
Ее поставили у стола
Под взгляды, липкие, как пиявки.
Виновна? Наверно. И тем не менее
Неужто для подлости нет границ?!
Льется рассказ, и с веселых лиц
Не сходит довольное выражение.
Вдруг парень, читавший в углу газету,
Встал, не спеша подошел к столу,
Взял рассказчика за полу
И вынул из губ его сигарету.
Сказал: — А такому вот подлецу
Просто бы голову класть на плаху! —
И свистнул сплеча, со всего размаху
По злобно-испуганному лицу!
Навряд ли нужно искать причины,
Чтоб встать не колеблясь за чью-то честь.
И славно, что истинные мужчины
У нас, между прочим, пока что есть!
Толпа мужчин, детей и дам нарядных
Теснится в комнатах парадных
И, шумно проходя, болтает меж собой:
«Ах, милая, постой!
Как это мило и реально,
Как нарисованы халаты натурально».
«Какая техника! — толкует господин
С очками на носу и с знанием во взоре:
Взгляните на песок: что стоит он один!
Действительно, пустыни море
Как будто солнцем залито,
И… лица недурны!..» Не то
Увидел я, смотря на эту степь, на эти лица:
Я не увидел в них эффектного эскизца,
Увидел смерть, услышал вопль людей,
Измученных убийством, тьмой лишений…
Не люди то, а только тени
Отверженников родины своей.
Ты предала их, мать! В глухой степи — одни,
Без хлеба, без глотка воды гнилой,
Изранены, врагами, все они
Готовы пасть, пожертвовать собой,
Готовы биться до последней капли крови
За родину, лишившую любви,
Пославшую на смерть своих сынов…
Кругом — песчаный ряд холмов,
У их подножия — орда свирепая кольцом
Обяла горсть героев. Нет пощады!
К ним смерть стоит лицом!..
И, может быть, они ей рады;
И, может быть, не стоит жить-страдать!..
Плачь и молись, отчизна-мать!
Молись! Стенания детей,
Погибших за тебя среди глухих степей,
Вспомянутся чрез много лет,
В день грозных бед!
Здравствуйте, Павел Григорьевич!
Всем штормам вопреки,
пока конфликты улаживаются и рушатся материки,
крепкое наше суденышко летит по волнам стрелой,
и его добротное тело пахнет свежей смолой.Работа наша матросская
призывает бодрствовать нас,
хоть вы меня и постарше, а я помоложе вас
(а может быть, вы моложе, а я
немного старей)…
Ну что нам все эти глупости?
Главное — плыть поскорей.Киплинг, как леший, в морскую дудку
насвистывает без конца,
Блок1 над картой морей просиживает,
не поднимая лица,
Пушкин2 долги подсчитывает,
и, от вечной петли спасен,
в море вглядывается с мачты
вор Франсуа Вийон! Быть может, завтра меня матросы
под бульканье якорей
высадят на одинокий остров
с мешком гнилых сухарей,
и рулевой равнодушно встанет
за штурвальное колесо,
и кто-то выругается сквозь зубы
на прощание мне в лицо.Быть может, все это так и будет.
Я точно знать не могу.
Но лучше пусть это будет в море,
чем на берегу.
И лучше пусть меня судят матросы
от берегов вдали,
чем презирающие море
обитатели твердой земли… До свидания, Павел Григорьевич!
Нам сдаваться нельзя.
Все враги после нашей смерти
запишутся к нам в друзья.
Но перед бурей всегда надежней
в будущее глядеть…
Самые чистые рубахи велит капитан надеть!
Хлопает гид меня по плечу —
Что смотрит сеньор в этот темный угол?
А я молчу, а я ищу
Могилу друга.
Большой, со смеющимся ртом,
Он уехал в тридцать седьмом.
Это было чуть не полвека назад,
Но со мной в автобусе в полумгле
Улыбка его и глаза
Качаются на стекле.
И, рассказа не торопя,
Я все жду его одного.
Испания, он был за тебя,
А ты убила его.Хлопает гид меня по плечу:
— Сеньор, за поворотом Гранада.—
А я молчу, а я ищу
Могилу брата.
В оливковых рощах
И в калифских садах
От рассвета и до заката,
На скалах
И городских площадях —
Могилу брата.
Может быть, его не найти,
А разве забыть… Маленький бар на пути.
— Вы русские?
Этого не может быть.
Вы русские? —
И глядит, не мигая,
Тоже Испания,
Но другая.
И дрожащая рука
Старика
Красный паспорт берет.
И становится влажной щека,
И к нему прижимается рот.
Что он хочет сказать, старик?
Я стираю время с его лица,
По морщинке снимаю с его лица,
Словно друг мой рядом стоит.Версты, горы и города…
Может, вместе шли они в те года?..
Хлопает гид меня по плечу.
А я молчу.
Может, здесь над обрывом,
Где птичья власть,
В небо синее
Прямо из сердца его поднялась
Горная пиния?
Может, это его душа
Смерти не верит,
Апельсиновым цветом
Пороша
Белый берег?
Когда замерзают дороги
И ветер шатает кресты,
Безумными пальцами Гоголь
Выводит горбатые сны.
И вот, костенея от стужи,
От непобедимой тоски,
Качается каменный ужас,
А ветер стреляет в виски,
А ветер крылатку срывает.
Взрывает седые снега
И вдруг, по суставам спадая,
Ложится — покорный — к ногам.
Откуда такое величье?
И вот уж не демон, а тот —
Бровями взлетает Поприщин,
Лицо поднимает вперед.
Крутись в департаментах, ветер,
Разбрызгивай перья в поток,
Раскрыв перламутровый веер,
Испания встанет у ног.
Лиловой червонной мантильей
Взмахнет на родные поля,
И шумная выйдет Севилья
Встречать своего короля.
А он — исхудалый и тонкий,
В сиянье страдальческих глаз,
Поднимется…
…Снова потемки,
Кровать, сторожа, матрас,
Рубаха под мышками режет,
Скулит, надрывается Меджи,
И брезжит в окошке рассвет.
Хлещи в департаментах, ветер,
Взметай по проспекту снега,
Вали под сугробы карету
Сиятельного седока.
По окнам, колоннам, подъездам,
По аркам бетонных свай
Срывай генеральские звезды,
В сугробы мосты зарывай.
Он вытянул руки, несется.
Ревет в ледяную трубу,
За ним снеговые уродцы,
Свернувшись, по крышам бегут.
Хватаются
За колокольни,
Врываются
В колокола,
Ложатся в кирпичные бойни
И снова летят из угла
Туда, где в последней отваге,
Встречая слепой ураган, —
Качается в белой рубахе
И с мертвым лицом —
Фердинанд.
Сидит королева в Виндзорском бору…
Придворные дамы играют
В вошедшую в моду недавно игру;
Ту крокет игру называют.
Катают шары и в отмеченный круг
Их гонят так ловко и смело…
Глядит королева, смеется… и вдруг
Умолкла… лицо помертвело.Ей чудится: вместо точеных шаров,
Гонимых лопаткой проворной —
Катаются целые сотни голов,
Обрызганных кровию черной…
То головы женщин, девиц и детей…
На лицах — следы истязаний,
И зверских обид, и звериных когтей —
Весь ужас предсмертных страданий.И вот королевина младшая дочь —
Прелестная дева — катает
Одну из голов — и все далее, прочь —
И к царским ногам подгоняет.
Головка ребенка, в пушистых кудрях…
И ротик лепечет укоры…
И вскрикнула тут королева — и страх
Безумный застлал ее взоры.«Мой доктор! На помощь! скорей!» И ему
Она поверяет виденье…
Но он ей в ответ: «Не дивлюсь ничему;
Газет вас расстроило чтенье.
Толкует нам «Таймс», как болгарский народ
Стал жертвой турецкого гнева…
Вот капли… примите… все это пройдет!»
И в замок идет королева.Вернулась домой — и в раздумье стоит…
Склонились тяжелые вежды…
О ужас! кровавой струею залит
Весь край королевской одежды!
«Велю это смыть! Я хочу позабыть!
На помощь, британские реки!»
«Нет, ваше величество! Вам уж не смыть
Той крови невинной вовеки!»
(Николаю Владимировичу
Станкевичу)
Под тенью роскошной
Кудрявых берез
Гуляют, пируют
Младые друзья!
Могучая сила
В душе их кипит;
На бледных ланитах
Румянец горит.
Их очи, как звезды
По небу, блестят;
Их думы — как тучи;
Их речи — горят.
Давайте веселья!
Давайте печаль!
Давно их не манит
Волшебница даль.
И с мира и с время
Покровы сняты;
Загадочной жизни
Прожиты мечты.
Шумна их беседа,
Разумно идет;
Роскошная младость
Здоровьем цветет.
Но вот к ним приходит
Неведомый гость
И молча садится,
Как темная ночь.
Лицо его мрачно,
А взгляды — что яд.
И весь на нем странен
Печальный наряд.
И лучшему другу
Он руку пожал;
И взгляд его черный
Огнем засверкал.
Вмиг юноша вздрогнул,
И очи закрыл,
И черные кудри
На грудь опустил.
Прозрачно как мрамор
Застыло лицо, —
Уснул он надолго!
Уснул глубоко!..
Под тенью роскошной
Кудрявых берез
Гуляют, пируют
Младые друзья!
Их так же, как прежде,
Беседа шумна;
Но часто невольно
Печаль в ней видна.
Осень морская приносит нам
Гулко клокочущее раздолье.
Ворот рубахи открыт ветрам,
Ветер лицо обдувает солью.
Я в это утро открыл глаза,
Полные тьмы и смолистой дрёмы, —
Вижу: прозрачное, как слеза,
Море стоит полосой знакомой.
Хворост по дачам приятель мой
С ночи собрал — и теперь протяжно
Чайник звенит… А над головой
Небо обмазано синькой влажной.
Нынче в редакцию не пойду
(Не одолеть мне осенней дури).
В пыльном сарае свой прут найду,
Леску поправлю на самодуре…
Снова иду на рыбачий труд,
К старому вновь возвращаюсь делу;
Вьется, звенит за кормою прут,
Воду врезает лесиной белой.
«Что же, — приятель мне говорит, —
Нет скумбрии, искупаться надо!»
В море с размаху! И вот кипит
Солью пропитанная прохлада.
Ветер за солнцем идет кругом:
Утром — низовый, горышний — ночью.
В сети залезем и спим вдвоем.
Холод шевелит рубахи клочья.
Солнце приветствуют петухи,
Мрак улетает, и месяц тонет;
Так начинаются стихи, —
Ветер случайную рифму гонит.
Слово за словом, строка к строке,
Сердце налито соленой брагой.
Крепко зажат карандаш в руке,
Буквами кроется бумага.
Осень морская приносит нам
Песенный дух и зыбей раздолье.
Ворот рубахи открыт ветрам,
Ветер лицо обдувает солью.
Вот оне, скорбныя, гордыя тени
Женщин, обманутых мной.
Прямо в лицо им смотрю без сомнений,
Прямо в лицо этих бледных видений,
Созданных чарой ночной.
О, эти руки, и груди, и губы,
Выгибы алчущих тел!
Вас обретал я, и вами владел!
Все ваши тайны — то нежный, то грубый,
Властный, покорный — узнать я умел.
Да, я вас бросил, как остов добычи,
Бросил на знойном пути.
Что ж! в этом мире вещей и обличий
Все мне сказалось в единственном кличе:
«Ты должен итти!»
Вас я любил так, как любят, и каждой
Душу свою отдавал до конца,
Но — мне не страшно немого лица!
Не одинаковой жаждой
Наши горели сердца.
Вы, опаленныя яростной страстью,
В ужасе падали ниц.
Я, прикоснувшись к последнему счастью,
Не опуская ресниц,
Шел, увлекаем таинственной властью,
К ужасу новых границ.
Вас я любил так, как любят, и знаю —
С каждой я был бы в раю!
Но не хочу я довериться раю.
Душу мою из блаженств вырываю,
Вольную душу мою!
Дальше, все дальше! от счастья до муки,
В ужасы — в бездну — во тьму!
Тщетно ко мне простираете руки
Вы, присужденныя к вечной разлуке:
Жить мне и быть — одному.
Скажи кольцо, как друг иль как злодей
Ты сжало мне трепещущую руку?
Скажи, что мне сулишь: ряд ясных дней
Иль черных дней томительную муку? Нет, за тебя мне сердце говорит,
И я тебя, мой друг, кольцо, целую, —
И, вечности символ, твой круг сулит,
Как ты само, мне вечность золотую.Что ж ты молчишь, предвестник лучших дней?
Скажи ты мне, подарок обручальный,
Скажи, далек ли миг, когда у ней
Блестит чело короною венчальной? И счастье мне!.. Но мне ль мечтать о нем?..
Дают ли груз сокровищ несть бессильным?
Мне счастья нет в страдальчестве земном, —
Найду ль его и за холмом могильным? Зачем же миг, зачем миг счастья мне?
Зачем в цепь узника сапфир лазурный?
Пусть я несусь по яростной волне,
Чтоб потонуть в пучине жизни бурной! О, не мертвей, небесное лицо,
Не раздирай души твоим страданьем!
О, не блистай, заветное кольцо,
И не сжигай груди твоим блистаньем! Прочь, счастье, прочь! — я не привык к тебе,
Ее кольцо меня с тобой сковало, —
Но, море, — вот, возьми его себе:
Его давно ты с шумом ожидало! И не меняет моего лица
От тиши к бурям переход столь быстрый,
Но сердцу так легко: нет на руке кольца —
И нет в душе надежды даже искры!
Блестящие ходят персоны,
повсюду фаянс и фарфор,
расписаны нежно плафоны,
музыка приветствует с хор.
А в окнах для взора угодный,
прилежно разбитый цветник.
В своем кабинете дородный
и статный сидит временщик.
В расшитом камзоле, при шпаге,
в андреевском ордене он.
Придворный, принесший бумаги,
отвесил глубокий поклон, —
Приветливый, ясный, речистый,
отдавшийся важным делам.
Сановник платочек душистый
кусает, прижавши к устам.
Докладам внимает он мудро,
Вдруг перстнем ударил о стол.
И с буклей посыпалась пудра
на золотом шитый камзол.
«Для вас, государь мой, не тайна,
что можете вы пострадать:
и вот я прошу чрезвычайно
сию неисправность изъять…»
Лицо утонуло средь кружев.
Кричит, раскрасневшись: «Ну что ж!..
Татищев, Шувалов, Бестужев —
у нас есть немало вельмож —
Коль вы не исправны, законы
блюсти я доверю другим…
Повсюду, повсюду препоны
моим начинаньям благим!..»
И, гневно поднявшись, отваги
исполненный, быстро исчез.
Блеснул его перстень и шпаги
украшенный пышно эфес.
Идет побледневший придворный…
Напудренный щеголь в лорнет
глядит — любопытный, притворный:
«Что с вами? Лица на вас нет…
В опале?.. Назначен Бестужев?»
Главу опустил — и молчит.
Вкруг море камзолов и кружев,
волнуясь, докучно шумит.
Блестящие ходят персоны,
музыка приветствует с хор,
окраскою нежной плафоны
ласкают пресыщенный взор.
Ты не часто мне снишься, мой Отчий Дом,
Золотой мой, недолгий век.
Но все то, что случится со мной потом, —
Все отсюда берет разбег!
Здесь однажды очнулся я, сын земной,
И в глазах моих свет возник.
Здесь мой первый гром говорил со мной,
И я понял его язык.
Как же странно мне было, мой Отчий Дом,
Когда Некто с пустым лицом
Мне сказал, усмехнувшись, что в доме том
Я не сыном был, а жильцом.
Угловым жильцом, что копит деньгу —
Расплатиться за хлеб и кров.
Он копит деньгу и всегда в долгу,
И не вырвется из долгов!
— А в сыновней верности в мире сем
Клялись многие — и не раз! —
Так сказал мне Некто с пустым лицом
И прищурил свинцовый глаз.
И добавил:
— А впрочем, слукавь, солги —
Может, вымолишь тишь да гладь!..
Но уж если я должен платить долги,
То зачем же при этом лгать?!
И пускай я гроши наскребу с трудом,
И пускай велика цена —
Кредитор мой суровый, мой Отчий Дом,
Я с тобой расплачусь сполна!
Но когда под грохот чужих подков
Грянет свет роковой зари —
Я уйду, свободный от всех долгов,
И назад меня не зови.
Не зови вызволять тебя из огня,
Не зови разделить беду.
Не зови меня!
Не зови меня…
Не зови —
Я и так приду!
Бывает — живет человек
и не улыбается,
И думает, что так ему, человеку,
и полагается,
Что раз у него, у человека,
положение,
То положено ему
к положению —
и лица выражение.
Не простое —
золотое,
ответственное:
Тому — кто я
и что я —
соответственное,
Иногда уж
вот-вот улыбнется, спасует…
И ему ведь трудно
порой удержаться!
Но улыбку
сам с собой
согласует,
проголосует
И решит большинством голосов —
воздержаться.
И откуда-то взявши,
что так вот и надо
Чуть ли не для пользы революции,
Живет в кабинете
с каменным взглядом,
С выражением лица —
как резолюция!
Даже людей великих
портреты
Заказал —
посуровей
для кабинета,
Чтобы было всё
без ошибок!
Чтобы были все
без улыбок!
Сидит под ними
шесть дней недели, —
Глаза бы их
на него не глядели!
И лишь в воскресенье
на лоно природы,
На отдых, выехав на рыбалку,
На рыбок
с улыбкою
смотрит в воду.
Для них
улыбки
ему не жалко.
Никто не заметит
улыбку эту,
Не поведет удивленно
бровью,
Хоть весь день,
без подрыва авторитета,
Сиди,
улыбайся себе на здоровье!
И сидит человек
и улыбается,
Как ему,
человеку,
и полагается.
Его за воскресное это
безделье,
За улыбки рыбкам
судить не будем…
Эх, кабы
в остальные
шесть дней недели
Эту б улыбку
не рыбкам —
людям!
Позволь плененному тобою,
Любовь! мне кисть на время взять,
И наполняй меня собою,
Хочу Темиру я писать.
Позволь и дай мне вспоможенье,
Мое ты сердце успокой;
Мой дух, оставь свое волненье,
Любовь, води моей рукой.
Представь ее мне без убору,
И без него мила она;
Представь, когда встречать Аврору
Она встает от нежна сна.
Тогда, как день, гоня мрак ночи,
Природу оживляет вновь;
Когда ее драгие очи
Вперяют нежность и любовь.
В лице играя, жар прелестный
Ее пленяет и томит,
И ей желанья неизвестны
Во сердце нежное селит;
Волнует кровь и сердце бьется,
Видна в очах нежнейша страсть;
Вздыханьем томна грудь мятется,
И познает любови власть.
Она свои красы зреть тщится,
Восторг приятный полюбя;
Потом сама себя стыдится
И их скрывает от себя.
Она любови гласу внемлет,
В лицо ее вступает стыд;
Но тщетно дух мой предприемлет
Списать толико нежный вид.
Дабы представить вам подробно
Ее всех прелестей собор,
То не перо к тому удобно,
К тому удобен нежный взор.
Каков? — Таков: как в Африке, курчав
и рус, как здесь, где вы и я, где север.
Когда влюблен — опасен, зол в речах.
Когда весна — хмур, нездоров, рассеян.Ужасен, если оскорблен. Ревнив.
Рожден в Москве. Истоки крови — родом
из чуждых пекл, где закипает Нил.
Пульс — бешеный. Куда там нильским водам! Гневить не следует: настигнет и убьет.
Когда разгневан — страшно смугл и бледен.
Когда железом ранен в жизнь, в живот
но стонет, не страшится, кротко бредит.В глазах — та странность, что белок белей,
чем нужно для зрачка, который светел.
Негр ремесла, а рыщет вдоль аллей,
как вольный франт. Вот так ее и встретилв пустой аллее. Какова она?
Божественна! Он смотрит (злой, опасный).
Собаньская (Ржевусской рождена,
но рано вышла замуж, муж — Собаньский, бесхитростен, ничем не знаменит,
тих, неказист и надобен для виду.
Его собой затмить и заманить
со временем случится графу Витту.Об этом после). Двадцать третий год.
Одесса. Разом — ссылка и свобода.
Раб, обезумев, так бывает горд,
как он. Ему — двадцать четыре года.Звать — Каролиной. О, из чаровниц!
В ней все темно и сильно, как в природе.
Но вот письма французский черновик
в моем, почти дословном, переводе.Я не хочу Вас оскорбить письмом.
Я глуп (зачеркнуто)… Я так неловок
(зачеркнуто)… Кокетство Вам к лицу
Не молод я (зачеркнуто)… Я молод,
но Ваш отъезд к печальному концу
судьбы приравниваю. Сердцу тесно
(зачеркнуто)… Кокетство Вам к лицу
(зачеркнуто)… Вам не к лицу кокетство.
Когда я вижу Вас, я всякий раз
смешон, подавлен, неумен, но верьте
тому, что я (зачеркнуто)… что Вас,
о, как я Вас (зачеркнуто навеки)…
По возрасту я мог бы быть уже
в правительстве. Но мне не по душе
а) столбики их цифр, б) их интриги,
в) габардиновые их вериги.
При демократии, как и в когтях тирана,
разжав объятия, встают министры рано,
и отвратительней нет ничего спросонок,
чем папка пухлая и бантики тесемок.
И, в свой черед, невыносим ковер с узором
замысловатым и с его подзолом
из микрофончиков, с бесцветной пылью смешанных,
дающий сильные побеги мыслей бешеных.
Но нестерпимее всего филенка с плинтусом,
коричневость, прямоугольность с привкусом
образования; рельеф овса, пшеницы ли,
и очертания державы типа шницеля.
Нет, я не подхожу на пост министра.
Мне все надоедает слишком быстро.
Еще — я часто забываю имя-отчество.
Наверно, отрочество мстит, его одрочество.
Когда ж о родине мне мысль приходит в голову,
я узнаю ее в лицо, тем паче — голую:
лицо у ней — мое, и мне не нравится.
Но нет правительства, чтоб с этим чувством справиться,
иль я — не член его. Я мог сказать бы проще, но
во мне, наверно, что-то так испорчено,
что не починишь ни отверткой выборов,
ни грубым кодексом, ни просто выпоров.
Лишь те заслуживают званья гражданина,
кто не рассчитывает абсолютно ни на
кого — от государства до наркотиков —
за исключением самих себя и ходиков,
кто с ними взапуски спешит, настырно тикая,
чтоб где — естественная вещь, где — дикая
сказать не смог бы, даже если поднатужится,
портрет начальника, оцепенев от ужаса.
Мне снилось: я шел по широкой голой степи, усеянной крупными угловатыми камнями, под черным, низким небом.
Между камнями вилась тропинка… Я шел по ней, не зная сам куда и зачем…
Вдруг передо мною на узкой черте тропинки появилось нечто вроде тонкого облачка… Я начал вглядываться: облачко стало женщиной, стройной и высокой, в белом платье, с узким светлым поясом вокруг стана. Она спешила прочь от меня проворными шагами.
Я не видел ее лица, не видел даже ее волос: их закрывала волнистая ткань; но всё сердце мое устремилось вслед за нею. Она казалась мне прекрасной, дорогой и милой… Я непременно хотел догнать ее, хотел заглянуть в ее лицо… в ее глаза… О да! Я хотел увидеть, я должен был увидеть эти глаза.
Однако как я ни спешил, она двигалась еще проворнее меня — и я не мог ее настигнуть.
Но вот поперек тропинки показался плоский, широкий камень… Он преградил ей дорогу.
Женщина остановилась перед ним… и я подбежал, дрожа от радости и ожидания, не без страха.
Я ничего не промолвил… Но она тихо обернулась ко мне…
И я все-таки не увидал ее глаз. Они были закрыты.
Лицо ее было белое… белое, как ее одежда; обнаженные руки висели недвижно. Она вся словно окаменела; всем телом своим, каждой чертою лица своего эта женщина походила на мраморную статую.
Медленно, не сгибаясь ни одним членом, отклонилась она назад и опустилась на ту плоскую плиту.
И вот уже я лежу с ней рядом, лежу на спине, вытянутый весь, как надгробное изваяние, руки мои сложены молитвенно на груди, и чувствую я, что окаменел я тоже.
Прошло несколько мгновений… Женщина вдруг приподнялась и пошла прочь.
Я хотел броситься за нею, но я не мог пошевельнуться, не мог разжать сложенных рук — и только глядел ей вслед, с тоской несказанной.
Тогда она внезапно обернулась — и я увидел светлые, лучистые глаза на живом подвижном лице. Она устремила их на меня и засмеялась одними устами… без звука. Встань, мол, и приди ко мне!
Но я всё не мог пошевельнуться.
Тогда она засмеялась еще раз и быстро удалилась, весело покачивая головою, на которой вдруг ярко заалел венок из маленьких роз.
А я остался неподвижен и нем на могильной моей плите.
По недвижным чертам молодаго лица
По глазам, по улыбке твоей не узнаешь,
Что ты бедная, гордо и молча страдаешь,
Что страданью глубокому нет и конца.
Ты страдаешь втройне, — только я это видел, —
За себя, за растрату погубленных сил,
За того, кто ревниво тебя ненавидел,
И потом за того, кто терзанья любил.
Ненавистная дочь, ты семьей проклиналась,
Как жена, жизнь свою ты должна проклинать,
И как мать, безконечно несчастной являлась:
У тебя сына отняли, бедная мать!..
Но без слез и без жалоб, чтоб вызвать участье,
Веры в лучший и светлый удел лишена —
И как дочь, и как мать, и жена,
Затаила в себе ты всю горечь несчастья
С целомудрием гордой души…
Ты не бросилась в воду в полночной тиши,
Не искала в разврате спасенья,
И его золотой, обаятельный грех
На ресницы твои сладких снов искушенья
Никогда не сводил… Ты была не из тех
Слабых душ, что в могиле находят забвенье,
Иль в безумном разврате забыться хотят,
Словно даст им забвенье безумный разврат.
Нет, страдалица гордая, жить ты осталась,
Неубитая жизнью, и те,
Что́ дивились спокойной твоей красоте,
Если ты между ними порою являлась —
Никогда не прочтут, может быть,
В темных взорах, глубоких как море,
Сколько муки и жгучаго горя
Ты умела в себе затаить.
По недвижным чертам молодого лица
По глазам, по улыбке твоей не узнаешь,
Что ты бедная, гордо и молча страдаешь,
Что страданью глубокому нет и конца.
Ты страдаешь втройне, — только я это видел, —
За себя, за растрату погубленных сил,
За того, кто ревниво тебя ненавидел,
И потом за того, кто терзанья любил.
Ненавистная дочь, ты семьей проклиналась,
Как жена, жизнь свою ты должна проклинать,
И как мать, бесконечно несчастной являлась:
У тебя сына отняли, бедная мать!..
Но без слез и без жалоб, чтоб вызвать участье,
Веры в лучший и светлый удел лишена —
И как дочь, и как мать, и жена,
Затаила в себе ты всю горечь несчастья
С целомудрием гордой души…
Ты не бросилась в воду в полночной тиши,
Не искала в разврате спасенья,
И его золотой, обаятельный грех
На ресницы твои сладких снов искушенья
Никогда не сводил… Ты была не из тех
Слабых душ, что в могиле находят забвенье,
Иль в безумном разврате забыться хотят,
Словно даст им забвенье безумный разврат.
Нет, страдалица гордая, жить ты осталась,
Неубитая жизнью, и те,
Что́ дивились спокойной твоей красоте,
Если ты между ними порою являлась —
Никогда не прочтут, может быть,
В темных взорах, глубоких как море,
Сколько муки и жгучего горя
Ты умела в себе затаить.