Мадонна! страсть моя угаснуть не успела,
Она живет во мне, пока мне жить дано,
Но ненависть к себе до крайнего предела
В измученной душе достигла уж давно.
И если я умру — пусть будет это тело
Под безымянною плитой погребено:
Ни слова о любви, которой так всецело
Владеть душой моей здесь было суждено!
Лучи сочувствия блеснут ли благотворно
Для сердца, полного любовью непритворной,
Которое от вас награды ждет давно?
Но если вами гнев руководит упорно —
Оковы столько лет носимые покорно —
Быть может, разорвет в отчаянье оно.
Четырнадцатый год томлюсь я мукой страстной
Как в первый день его, так и в последний день.
Отраду мне сулят собой напрасно
Дыханье ветерка и рощ зеленых тень.
Любовь, с которою все мысли нераздельны,
Владеет мной всецело и вполне;
В лучах любимых глаз, таящих яд смертельный,
Сгораю я на медленном огне.
Так гасну я — невидимо для света,
Но только сам я замечаю это
И та, чей дивный взор был гибелью моей.
Мой дух готов земные сбросить ткани,
Недолго мне влачить ярмо страданий:
Уходит жизнь, и смерть идет на смену ей.
Когда бы свои затаенные думы
Излить я сумел в задушевных стихах —
У тех, что суровы и нравом угрюмы,
Я вызвал бы жалость в сердцах.
Очам же, которыми сердце разбито
Верней, чем ударом меча иль копья,
Всегда это сердце бывало открыто,
Хотя и безмолвствовал я.
Тут было бы каждое слово бесплодно —
Они проникали мне в душу свободно,
Как солнце сквозь грани стекла;
Увы! та же вера, чья дивная сила
Петра с Магдалиной от горя хранила,
Меня одного не спасла.
Увы! мне ведомо: добычей невозбранной
Мы все бываем той, что похищает нас
Из мира этого, в урочный миг нежданно
Пред нами появясь.
Награды я себе, не заслужил желанной,
И скоро для меня пробьет последний час,
Но сердце мне Амур терзает постоянно
И прежней дани слез он требует от глаз.
Я знаю: дни бегут, как быстрые мгновенья.
Чредою унося года и поколенья,
Но это разум лишь холодный говорит.
Четырнадцатый год в слепом ожесточенье
Друг с другом борются рассудок и влеченье,
И то, что истинно и верно — победит.
Не на троне — на Ее руке,
Левой ручкой обнимая шею, —
Взор во взор, щекой припав к щеке,
Неотступно требует… Немею —
Нет ни сил, ни слов на языке…
Собранный в зверином напряженьи
Львенок-Сфинкс к плечу ее прирос,
К Ней прильнул и замер без движенья
Весь — порыв и воля, и вопрос.
А Она в тревоге и в печали
Через зыбь грядущего глядит
В мировые рдеющие дали,
Где престол пожарами повит.
И такое скорбное волненье
В чистых девичьих чертах, что Лик
В пламени молитвы каждый миг
Как живой меняет выраженье.
Кто разверз озера этих глаз?
Не святой Лука-иконописец,
Как поведал древний летописец,
Не печерский темный богомаз:
В раскаленных горнах Византии,
В злые дни гонения икон
Лик Ее из огненной стихии
Был в земные краски воплощен.
Но из всех высоких откровений,
Явленных искусством, — он один
Уцелел в костре самосожжений
Посреди обломков и руин.
От мозаик, золота, надгробий,
От всего, чем тот кичился век, —
Ты ушла по водам синих рек
В Киев княжеских междуусобий.
И с тех пор в часы народных бед
Образ твой над Русью вознесенный
В тьме веков указывал нам след
И в темнице — выход потаенный.
Ты напутствовала пред концом
Воинов в сверканьи литургии…
Страшная история России
Вся прошла перед Твоим Лицом.
Не погром ли ведая Батыев —
Степь в огне и разоренье сел —
Ты, покинув обреченный Киев,
Унесла великокняжий стол.
И ушла с Андреем в Боголюбов
В прель и глушь Владимирских лесов
В тесный мир сухих сосновых срубов,
Под намет шатровых куполов.
И когда Железный Хромец предал
Окский край мечу и разорил,
Кто в Москву ему прохода не дал
И на Русь дороги заступил?
От лесов, пустынь и побережий
Все к Тебе на Русь молиться шли:
Стража богатырских порубежий…
Цепкие сбиратели земли…
Здесь в Успенском — в сердце стен Кремлевых
Умилясь на нежный облик Твой,
Сколько глаз жестоких и суровых
Увлажнялось светлою слезой!
Простирались старцы и черницы,
Дымные сияли алтари,
Ниц лежали кроткие царицы,
Преклонялись хмурые цари…
Черной смертью и кровавой битвой
Девичья светилась пелена,
Что осьмивековою молитвой
Всей Руси в веках озарена.
И Владимирская Богоматерь
Русь вела сквозь мерзость, кровь и срам
На порогах киевских ладьям
Указуя правильный фарватер.
Но слепой народ в годину гнева
Отдал сам ключи своих святынь,
И ушла Предстательница-Дева
Из своих поруганных твердынь.
И когда кумашные помосты
Подняли перед церквами крик, —
Из-под риз и набожной коросты
Ты явила подлинный свой Лик.
Светлый Лик Премудрости-Софии,
Заскорузлый в скаредной Москве,
А в Грядущем — Лик самой России —
Вопреки наветам и молве.
Не дрожит от бронзового гуда
Древний Кремль, и не цветут цветы:
Нет в мирах слепительнее чуда
Откровенья вечной красоты!
Верный страж и ревностный блюститель
Матушки Владимирской, — тебе —
Два ключа: златой в Ее обитель,
Ржавый — к нашей горестной судьбе.
Златисточерные бегут сквозь вечер кошки.
«Над жизнью, формами ее в эфире чистом,
Абстрактным мышленьем еще не возмущенном,
Непостижимом и лучистом,
Над Миром неовеществленным
Тот безначальный свет лучится строго,
Что говорит о всеединстве Бога,
Разлившего в Мирах свою предвечность.
Кому дано измерить бесконечность?
Седые мудрецы с вершин высоких гор,
Где горизонт раскинулся широко,
Пронзительно глядясь в открывшийся простор,—
И те не различают очертанья
Струящегося в Мир безмерного сиянья
Из-за предельного далекого далека».
Златисточерные те кошки пробежали
Сквозь сумрак вечера; они проскрежетали:
«Кристаллы светлые, нависшие над морем,
Нестройным морем образов, явлений,
В недвижности их стылых становлений,
Кристаллы светлые, светящие над морем,
В безбрежность мечущим волнистые затеи.
Платон, твои прекрасные и чистые идеи, —
Из них встает, растет и гибнет переменный
Мир сущностей, ежесекундно-тленный».
Златисточерные те кошки пробежали
Сквозь сумрак вечера, они проскрежетали,
И протянули когти к звездам чистым.
«Сквозь гроты глаз, ушей, открытых широко
На неисчисленные тайн земных сверканья,
Оранжевых огней своих сиянья
Мир наших чувств рассеет далеко.
Воспоминаний цепь сплетется в мысль, и твердо,
Уверенно — на мачтах черной ночи —
Она умчится в даль, наметив путь короче,
В морях Миров развеяв парус гордый.
Вот Эпикур, мечтатель убежденный.
Его открытый лоб, пестро изборожденный
Морщинами, впитавший едкий сок
Науки всех веков, пленительно высок».
Златисточерные те кошки пробежали
Сквозь сумрак вечера, — они проскрежетали,
Пролязгали, как цепь, разорванно-огнисто,
И протянули когти к звездам чистым.
«На отдых, жалкий ум! В экстазе откровений
Церковных твой покой от прежних заблуждений.
Пусть все софизмы мысль погасит беззаботно,
И тусклым золотом восточным на полотнах
Икон благочестивых мирно спит.
Вот небо христиан, — оно испепелит
Ночные стены, — и единоверца
Зальется верой, словно светом, сердце.
Рассудок снежный, спи! Растопит властный лед
Тот добрый Пастырь, что стада ведет
Поясным пастбищам в прозрачную безбрежность.
Любовь, одна любовь, — ее покой и нежность».
Златисточерные те кошки пробежали
Сквозь сумрак вечера, — они проскрежетали…
В моей душе — из дали к новой дали —
Огнистым вихрем кошки пробежали.
«Помыслить, усомниться в мысли, — значит: быть.
Вот первое окно для внутреннего света.
Идея врождена, — идеи не избыть.
Мы бесконечность мыслим, — значит: где-то
Есть бесконечность… Бог нам не солжет.
Душа — готических соборов острый взлет.
Она — смычок, и музыкой безвестной
Живится тело, инструмент чудесный».
Сквозь душу мою пробежали
Огнистые черные кошки.
Как буря вечерней печали,
Как яростный вихрь урагана,
Как гребни валов океана,
Те огненно-черные кошки.
«Вот разум, неизменный, непреложный,
В извивах мозга кроясь, полновластно
Он управляет опытом, бесстрастно
Определяя верный шаг и ложный.
Возникший раньше чувств, понятий, — властелин
Всего живущего. — О, только он один
Доверия бескрайнего достоин.
К невозмутимой глубине глубин
Его склоняется философ, мысли воин».
Чернеющие кошки пробежали
Сквозь сумрак вечера, они проскрежетали,
И зеркало моих открытых глаз
Царапали когтями в звездный час.
Душа растерзана, она от крови ала,
Агонизирует; мечта моя устала
От их укусов, и затрепетала.
И сердце мне пронзили смерти жала.
«Последний цвет в лесу существований,
Спустя мильоны дней, рассеянных вдали,
По воле случая на пастбищах земли
Пророс причудливо среди других созданий
На стебле „человек“ махровый „разум“ цвет.
Едино вещество, единая и сила, —
Различия меж ним и всей Вселенной нет.
Сквозь бесконечность цепью лет и лет
Его влечет — куда? — застылая могила.
И Мир за Миром тайно возникает,
И каждый вкруг него вращает факел свой;
Затерянный в их вечности немой,
По всем дорогам человек блуждает.»
Вот кошки черные перебежали вечер
И мельница болезней паруса,
Напруженные ветром грозной сечи,
Развеяла в льдяные небеса.
О глыбы зимние и вихри урагана
Я бился головой, и в муке умирал, —
За раной новая вдруг открывалась рана, —
Но в умирании самом я воскресал.
И каждый вечер Вечность восставала
Вокруг меня спиралями обвала,
Внезапный страх, мучительно-великий
Мне горло стягивал, как петля, — умирал
Без хрипа я, без стона и без крика…
А кошки золотые, в тишине,
Усевшись на стене,
Глазами черными в глаза смотрелись мне.
Безумием светясь необычайным,
Горели их глаза непостижимой тайной.
Мозг мой пылал… в немом оцепененьи
За мигом миг летел, за часом длился час…
Я застывал от боли без движенья,
Не отрывая истомленных глаз,
Не отрывая глаз своих упорных
От взгляда кошек золотисто-черных.
Душа моя — Элизиум теней.
Ф. ТютчевВидениями заселенный дом,
Моя, растущая, как башня, память!
В ее саду, над тинистым прудом,
Застыв, стоит вечеровое пламя;
В ее аллеях прежние мечты
На цоколях недвижны, меди статуй,
И старых тигров чуткие четы
Сквозь дрему лижут мрамор Апостату.
Как же ты
Вошла в мой сад и бродишь между статуй?
Суровы ярусы многоэтажной башни, —
Стекло, сталь и порфир.
Где, в зале округленной, прежде пир
Пьянел, что день, отважней, бесшабашней,
Вливая скрипки в хмель античных лир, —
В померкшей зале темной башни
Тишь теперь.
На бархатном престоле зоркий зверь,
Привычный председатель оргий,
Глаза прищуря, дремлет, пресыщен:
Окончив спор, лишь тень — Сократ и Горгий;
Вдоль стен, у шелковых завес, еще
На ложах никнут голые гетеры,
Но — призраки, навек сомкнувшие уста;
И лишь часы в тиши бьют ровно, не устав
Качаньем маятника двигать эры.
Зачем же ты,
Как сон и новый и всегдашний,
Вошла в мой сад и бродишь возле башни?
Там выше,
По этажам, к недовершенной крыше,
В заветных кельях — облики: глаза
Целованные, милых губ рубины,
Опалявшие мне плечи волоса, —
И комнат замкнутых глубины
Дрожат под крыльями произнесенных слов…
Их, вещих птиц, в года не унесло!
Их пепел фениксов, как радуги,
Вычерчивая веера дуги,
Слепит меня опять, опять
И, волю воском растопя,
Невозвратимостью минут тревожит.
Чего же
Тебе искать в незавершенной башне,
Где слишком жуток сон вчерашний!
В саду,
Где памятники с тиграми в ладу,
Где вечности и влажности венчанье, —
В саду — молчанье,
Свой мед кадят нарциссы Апостату,
Над бронзой Данте черен кипарис,
И, в меди неизменных риз,
Недвижим строй в века идущих статуй.
Но все же роз кричащий запах,
Но все ж в огне зальденном запад —
Пьяны разгромом грозовым,
Страшись, чтоб, на росе ночуя,
Но шаг непризнанный ночуя,
Тигр пробужденный не завыл!
Видениями заселенный мир, —
Сад и растущая, как башня, память!
На меди торсов, сталь, стекло, порфир
Льет воск и кровь вечеровое пламя;
Горят венцы, волна к волне, в пруду;
Пылая, к статуям деревья льнут в бреду;
По травам блекнущим раскиданы статеры
Вовек не умирающей росы,
И лишь из башни ровно бьют часы,
Не уставая двигать эры.
Зачем же ты,
Как сон и новый и всегдашний,
Вошла в мой сад и бродишь возле башни,
Где слишком жутки чуткие мечты?
Иль ночь напрасно краски отымала?
Иль цоколям свободным статуй мало
И может с медью спорить парос,
Чтоб кровь по мрамору текла?
Иль должно к башне из стекла
Прибавить куполоподобный ярус,
Где все сиянья старины,
Умножены, повторены,
Над жизнью, как пустым провалом,
Зажгутся солнцем небывалым,
Во все, сквозь временный ущерб,
Вжигая свой победный герб!
Прошла чреда душевного недуга;
Восходит солнце прежних дней.
Опять я твой, небесная подруга
Счастливой юности моей!
Опять я твой! Опять тебя зову я!
Покой виновный мой забудь,
И светлый день прощенья торжествуя,
Благослови мой новый путь! Я помню дни, когда вдали от света
Беспечно жизнь моя текла,
Явилась ты с улыбкою привета
И огнь небес мне в грудь влила.
И вспыхнул он в младенческом мечтаньи,
В неясных грезах, в чудных снах,
И полных чувств живое излиянье —
Речь мерная дрожала на устах.
Рассеянно, с улыбкою спокойной,
Я слушал прозы склад простой,
Но весело, внимая тени стройной,
Я хлопал в такт ребяческой рукой.
Пришла пора, и юноша счастливый
Узнал, что крылося в сердечной глубине;
Я лиру взял рукой нетерпеливой,
И первый звук ответил чудно мне.
О, кто опишет наслажденье
При первом чувстве силы в нас!
Забилось сердце в восхищеньи
И слезы брызнули из глаз!
«Он твой — весь этот мир прекрасный!
Бери его и в звуках отражай»!
Ты сильный царь! С улыбкою всевластной
Сердцами всех повелевай!»Внимая гордому сознанью,
Послушный звук со струн летел,
И речь лилась цветущей тканью,
И вдохновеньем взор горел.
Я жил надеждами богатый…
Как вдруг, точа весь яд земли,
Явились горькие утраты
И в траур струны облекли.
Напрасно в дни моей печали
Срывал я с них веселый звук:
Они про гибель мне звучали,
И лира падала из рук.
Прощайте ж, гордые мечтанья!..
И я цевницу положил
Со стоном сжатого страданья
На свежий дерн родных могил.
Минули дни сердечной муки;
Вздохнул я вольно в тишине.
Но прежних дней живые звуки
Мечтались мне в неясном сне.И вдруг — в венце высокого смиренья,
Блистая тихою, пленительной красой,
Как светлый ангел утешенья,
Она явилась предо мной!
Простой покров земной печали
Ее воздушный стан смыкал;
Уста любовию дышали
И взор блаженство источал.
И был тот взор — одно мгновенье,
Блеснувший луч, мелькнувший сон;
Но сколько в душу наслажденья,
Но сколько жизни пролил он!
……………….
Прошла чреда душевного недуга;
Восходит солнце новых дней.
Опять я твой, небесная подруга
Счастливой юности моей!
Сойди ж ко мне! Обвей твоим дыханьем!
Согрей меня небесной теплотой!
Взволнуй мне грудь святым очарованьем!
Я снова твой! Я снова твой!
Я вновь беру забытую цевницу,
Венком из роз, ликуя, обовью,
И буду петь мою денницу,
Мою звезду, любовь мою!
Об ней одной с зарей востока
В душе молитву засвечу,
И, засыпая сном глубоко,
Ее я имя прошепчу.
И верю я, невинные желанья
Мои исполнятся вполне:
Когда-нибудь в ночном мечтаньи
Мой ангел вновь предстанет мне.
А может быть (сказать робею),
Мой жаркий стих к ней долетит,
И звук души, внушенный ею,
В ее душе заговорит.
И грудь поднимется высоко,
И мглой покроются глаза,
И на щеке, как перл востока,
Блеснет нежданная слеза!..
Когда петух,
Неугомонной,
Природы сонной
Певец и друг,
Пленял просонки
Младой чухонки —
Вчера я встал,
Смотрели очи,
Как звезды ночи,
На мой журнал;
Вблизи чернила
И тишина!
Меня манила
К мечтам она.
С улыбкой долгой
Перо я взял
И час летал
Над тихой Волгой.
Она текла…
Ах как мила!
Очарованье
Моих очей!
В стекле зыбей
Зари сиянье,
Как в небесах;
Струи дрожали
Они играли
В ее лучах…
Вдали дубравы
По берегам, -
И память славы —
Не нашим дням —
Ряды курганов
Из мглы туманов
Вставали там,
Питомец света
Не любит их;
Но для поэта,
Для дум живых —
Их вид старинный,
Их славный прах…
Что за картины
В моих мечтах!
Тоскливей ночи,
Как день, мила,
Потупя очи,
Идет… пришла
И тихо села
Там на курган
И вдаль смотрела:
Вдали туман,
Река яснела…
И в тишине
Девица пела…
И слышно мне!
Она вздыхала,
Порой слеза
В глазах сияла…
Что за глаза!
Они прекрасны,
Как полдень ясный,
Или закат:
И голубые
И неземные
И говорят!
А голос нежной
Весь дол прибрежной
Очаровал;
Он призывал
Бойца и брата,
Который пал
От сопостата…
И я вздыхал!
Душа стремилась
Туда, туда…
И мне явилась
Красы беда…
«Ко где же встанет,
Подумал я,
Страна моя!
И местью грянет
Тиранам в страх?
Они гуляют
На сих полях
И забывают
О небесах:
Где меч для кары?
Он славен был,
Кто ж притупил
Его удары?»
Так говорил
Язык сердечной;
И вам конечно
Мечта — ясна:
Сии тираны
Моголов ханы,
И старина!
Но все молчало…
Конец мечтам,
Однакож вам
Их будет мало
И вот начало
Другим стихам: Ужасен глас военной непогоды
Питомцу нег и деве молодой;
Но мил тому, кто любит край родной,
И доблести возвышенной свободы,
И красоту награды роковой:
Как острый меч, героя взгляд сверкает
Восторгами живыми грудь кипит,
Когда война знамена развивает
И грозное орудие гремит,
Уже взошла денница золотая
Над берегом широкого Дуная.
Яснеет лес, проснулся соловей
И песнь его то звучно раздается
По зеркалу серебряных зыбей;
То тихая и сладостная, льется
В дубравной мгле, как шепчущий ручей,
Но скоро ты умолкнешь, сладкогласный!
Тебе не петь и завтрашнего дня!
Здесь будет бой и долгий и ужасный
При заревах военного огня;
Ты улетишь, как зашумев листами,
Пойдет пожар трескучий по ветвям,
И черный дым огромными столбами
Поднимется к высоким небесам! Так я в поэме начинаю
Вторую песню, где должна
Случиться страшная война,
Где многих, многих убиваю.
И признаюсь, хотелось мне
Вам сообщить и продолженье;
Но в петербургской стороне
Меня пугает осужденье!
И так пускай в уединенье
Лежат стихи мои; они
Имеют даже и терпенье:
Для них счастливейшие дни
Придут едва ли прежде мая.
Дай бог чтоб и тогда пришли!
И ждет надежда золотая
Чего-то белого вдали.
И мертвый Лазарь встал на Иисусов глас,
Весь бледный, встал во тьме своей глухой гробницы
И вышел вон, дрожа, не подымая глаз,
Один и строг, пошел по улицам столицы.
Пошел, один и строг, весь в саване, вперед,
И стал бродить с тех пор, как бы ища кого-то,
Встречая на пути приниженный народ
И сталкиваясь вновь то с торгом, то с заботой.
Был бледен лоб его, как лоб у мертвеца,
И не было огня в его глазах; темнели
Его зрачки, храня блаженство без конца,
Которое они, за гранью дней, узрели.
Качаясь, проходил он, как дитя; угрюм,
Как сумасшедший. Все пред мертвым расступались;
И с ним не говорил никто. Исполнен дум,
Он был подобен тем, кто в бездне задыхались.
Пустые ропоты земного бытия
Он воспринять не мог; мечтою несказанной
Охвачен, тайну тайн в своей душе тая,
По миру проходил он, одинокий, странный.
По временам дрожал, как в лихорадке, он;
Как будто, чтоб сказать, вдруг простирал он руку, –
Но неземным перстом был голос загражден,
И он молчал, в очах тая немую муку.
И все в Вифании, ребенок и старик,
Боялися его; он, одинокий, строгий,
Внушал всем смутный страх; его завидя лик
Таинственный, смельчак спешил сойти с дороги.
А! кто расскажет нам страданья долгих дней
Того, кто к нам пришел из сумрака могилы!
Кто дважды жизнь познал, влача среди полей
На бедрах саван свой, торжественно-унылый!
Мертвец, изведавший червей укусы! ты
Был в силах ли принять заботы жизни бренной!
Ты, приносивший нам из вечной темноты
То знанье, что вовек запретно для вселенной!
Лишь только отдала свою добычу смерть,
Ты странной тенью стал, сын непонятной доли!
И шел ты меж людьми, смотря без слез на твердь,
Не ведая в душе ни радости, ни боли.
Живя вторично, ты, бесчувствен, мрачен, нем,
Оставил меж людьми одно воспоминанье
Бесследное. Ужель ты дважды жил затем,
Чтоб дважды увидать бессмертное сиянье?
О сколько раз в часы, когда ложится ночь,
Вдали от всех живых, ввысь руки простирая,
Ты к ангелу взывал, кто нас уводит прочь
Из жизни сумрачной к великим далям рая!
Как часто ты бродил по кладбищам пустым,
Один и строг, в тоске бесплодного томленья,
Завидуя тому, под камнем гробовым
Кто безмятежно спит, не ведав воскресенья.
Что, чернокудрая с лазурными глазами,
Что, если я скажу вам, как я вас люблю?
Любовь, вы знаете, есть кара над сердцами,
Я знаю: любящих жалеете вы сами…
Но, может быть, за то я гнев ваш потерплю.
Что, если я скажу, как много мук и боли
Таится у меня в душевной глубине?
Вы, Нина, так умны, что часто против воли
Все видите насквозь: печаль и даже боле…
«Я знаю», — может быть, ответите вы мне.
Что, если я скажу, что вечное стремленье
Меня за вами мчит, назло расчетам всем?
Тень недоверия и легкого сомненья
Вам придают еще ума и выраженья…
Вы не поверите мне, может быть, совсем.
Что, если вспомню я все наши разговоры
Вдвоем пред камельком в вечерней тишине?
Вы знаете, что гнев меняет очень скоро
В две ярких молнии приветливые взоры…
Быть может, видеть вас вы запретите мне.
Что, если я скажу, что ночью в час тяжелый
Я плачу и молюсь, забывши целый свет…
Когда смеетесь вы, вы знаете, что пчелы
В ваш ротик, как в цветок, слетят гурьбой веселой…
Вы засмеетеся мне, может быть, в ответ.
Но нет, я не скажу. Без мысли признаваться
Я в вашу комнату иду, как верный страж;
Могу там слушать вас, дыханьем упиваться,
И будете ли вы отгадывать, смеяться —
Мне меньше нравиться не может образ ваш.
Глубоко я в душе таю любовь и муки,
И вечером, когда к роялю вы в мечтах
Присядете, ловлю я пламенные звуки,
А если в вальсе вас мои обхватят руки,
Вы, как живой тростник, сгибаетесь в руках.
Когда ж наступит ночь и дома, за замками
Останусь я один, для миру глух и нем, —
О, все я вспомню, все ревнивыми мечтами —
И сердце гордое, наполненное вами,
Раскрою, как скупой, не видимый никем.
Люблю я и храню холодное молчанье,
Люблю и чувств своих не выдам напоказ,
И тайна мне мила, и мило мне страданье,
И мною дан обет любить без упованья,
Но не без счастия: я здесь — я вижу вас.
Нет, мне не суждено быть, умирая, с вами
И жить у ваших ног, сгорая, как в огне…
Но… если бы любовь я высказал словами,
Что, чернокудрая с лазурными глазами,
О что, о что тогда ответили б вы мне?
Залай, Бродячая Собака!
И ровно в полночь в твой подвал
И забулдыга, и гуляка
Бегут, как рыщущий шакал.
Богемой в папах узаконен,
Гостей встречает Борька Пронин
Подвижен и неутомим
(Друзья! вы все знакомы с ним!)
И рядом — пышущий, как тульский
С солидным прошлым самовар,
Распространяющий угар,
Известный женовраг Цибульский,
Глинтвейнодел и музыкант,
И, как тут принято, талант…
А кто же эти, с виду дети,
А по походкам — старички?
Их старший книжку издал «Сети»,
А эти — альманах… «Сморчки!»
Глаза подведены кокотно,
Их лица смотрят алоротно,
И челки на округлых лбах
Внушают дамам полустрах…
О, сколько ласки и умилий
В глазах, смотрящих на своих!..
От них я очищаю стих,
И, избегая их фамилий,
Уж превращенных в имена,
Оставлю им их времена!..
Все это «цвет литературы»,
«Надежда» выцветших писак,
Готовых пригласить на туры
Поэзовальса этот «брак»,
Дабы помодничать прекрасным
Зло-недвусмысленным маразмом,
Себя их кровью обновить…
Но тут легко переборщить
И гнилокровьем заразиться…
Нет, в самом деле, черт возьми,
Какими полон свет «людьми»!
Я не могу не возмутиться
И поощрителям «сморчков»
Бросаю молнии зрачков!
«Они талантливы»… Допустим!
Но что — в таланте без души?
Бездушные не знают грусти,
А только скуку. Напиши
Поэзу, вызванную скукой, —
И гений мой тому порукой, —
Как тонки ни были б слова,
Она останется мертва.
Ни возмутит, ни зачарует
Скопец, развратник, женофоб.
И современца медный лоб
Теперь лишь сталь бича взволнует,
Да, сталь бича иль гений! Вот
Какой пошел теперь народ!
«Ну что же, разве это плохо?
Ведь требовательность нужна…» —
Тут не сдержалась бы от вздоха
Моя знакомая княжна.
Однако ж, чем живет богема?
Какая новая поэма
Бездушье душ обединит?
Что мысли их воспламенит?
Чего хотят? о чем тоскуют?
Зачем сбираются сюда?
Да так… Куда ж идти? куда?
Посплетничают, потолкуют
И, от безделья отдохнув,
Зевают: «Скучно что-то, уф…»
Ничьей там не гнушались лепты, —
И в кассу сыпали рубли
Отявленные фармацевты,
Барзак мешавшие с Шабли!
Для виду возмущались ими,
Любезно спрашивая: «Имя
Как ваше в книгу записать?»
Спешили их облобызать,
А после говорили: «Странно,
Кто к нам пускает всякий сброд?…»
Но сброд позатыкал им рот,
Зовя к столу на бутерброд…
Но это все уже туманно:
Собака околела, и
Ей околеть вы помогли!
Как лось охрипший, ветер за окошком
Ревет и дверь бодает не щадя,
А за стеной холодная окрошка
Из рыжих листьев, града и дождя.
А к вечеру — ведь есть же чудеса —
На час вдруг словно возвратилось лето.
И на поселок, рощи и леса
Плеснуло ковш расплавленного света.
Закат мальцом по насыпи бежит,
А с двух сторон, в гвоздиках и ромашках,
Рубашка-поле, ворот нараспашку,
Переливаясь, радужно горит.
Промчался скорый, рассыпая гул,
Обдав багрянцем каждого окошка.
И рельсы, словно «молнию»-застежку,
На вороте со звоном застегнул.
Рванувшись к туче с дальнего пригорка,
Шесть воронят затеяли игру.
И тучка, как трефовая шестерка,
Сорвавшись вниз, кружится на ветру.
И падает туда, где, выгнув талию
И пробуя поймать ее рукой,
Осина пляшет в разноцветной шали,
То дымчатой, то красно-золотой.
А рядом в полинялой рубашонке
Глядит в восторге на веселый пляс
Дубок-парнишка, радостный и звонкий,
Сбив на затылок пегую кепчонку,
И хлопая в ладоши, и смеясь.
Два барсука, чуть подтянув штаны
И, словно деды, пожевав губами,
Накрыли пень под лапою сосны
И, «тяпнув» горьковатой белены,
Закусывают с важностью груздями.
Вдали холмы подстрижены косилкой,
Топорщатся стернею там и тут,
Как новобранцев круглые затылки,
Что через месяц в армию уйдут.
Но тьма все гуще снизу наползает,
И белка, как колдунья, перед сном
Фонарь луны над лесом зажигает
Своим багрово-пламенным хвостом.
Во мраке птицы словно растворяются.
А им взамен на голубых крылах
К нам тихо звезды первые слетаются
И, размещаясь, ласково толкаются
На проводах, на крышах и ветвях.
И у меня такое ощущенье,
Как будто бы открылись мне сейчас
Душа полей и леса настроенье,
И мысли трав, и ветра дуновенье,
И даже тайна омутовых глаз…
И лишь одно с предельной остротой
Мне кажется почти невероятным:
Ну как случалось, что с родной землей
Иные люди разлучась порой,
Вдруг не рвались в отчаянье обратно?!
Пусть так бывало в разные века.
Да и теперь бывает и случается.
Однако я скажу наверняка
О том, что настоящая рука
С родной рукой навеки не прощается!
И хоть корил ты свет или людей,
Что не добился денег или власти,
Но кто и где действительное счастье
Сумел найти без Родины своей?!
Все что угодно можно испытать:
И жить в чести, и в неудачах маяться,
Однако на Отчизну, как на мать,
И в смертный час сыны не обижаются!
Ну вот она — прекраснее прекрас,
Та, с кем другим нелепо и равняться,
Земля, что с детства научила нас
Грустить и петь, бороться и смеяться!
Уснул шиповник в клевере по пояс,
Зарницы сноп зажегся и пропал,
В тумане где-то одинокий поезд,
Как швейная машинка, простучал…
А утром дятла работящий стук,
В нарядном первом инее природа,
Клин журавлей, нацеленный на юг,
А выше, грозно обгоняя звук,
Жар-птица — лайнер в пламени восхода.
Пень на лугу как круглая печать.
Из-под листа — цыганский глаз смородины.
Да, можно все понять иль не понять,
Все пережить и даже потерять.
Все в мире, кроме совести и Родины!
1
Пехотный Вологодский полк
Прислал наряд оркестра.
Сыч-капельмейстер, сивый волк,
Был опытный маэстро.
Собрались рядом с залой в класс,
Чтоб рокот труб был глуше.
Курлыкнул хрипло медный бас,
Насторожились уши.
Басы сверкнули вдоль стены,
Кларнеты к флейтам сели, —
И вот над мигом тишины
Вальс томно вывел трели…
Качаясь, плавные лады
Вплывают в зал лучистый,
И фей коричневых ряды
Взметнули гимназисты.
Напев сжал юность в зыбкий плен,
Что в мире вальса краше?
Пусть там сморкаются у стен
Папаши и мамаши…
Не вся ли жизнь — хмельной поток
Над райской панорамой?
Поручик Жмых пронесся вбок
С расцветшей классной дамой.
У двери встал, как сталактит,
Блестя иконостасом,
Сам губернатор Фан-дер-Флит
С директором Очкасом:
Директор — пресный, бритый факт,
Гость — холодней сугроба,
Но правой ножкой тайно в такт
Подрыгивают оба.
В простенке — бледный гимназист,
Немой Монблан презренья.
Мундир до пяток, стан как хлыст,
А в сердце — лава мщенья.
Он презирает потолок,
Оркестр, паркет и люстры,
И рот кривится поперек
Усмешкой Заратустры.
Мотив презренья стар как мир…
Вся жизнь в тумане сером:
Его коричневый кумир
Танцует с офицером!
2
Антракт. Гудящий коридор,
Как улей, полон гула.
Напрасно классных дам дозор
Скользит чредой сутулой.
Любовь влетает из окна
С кустов ночной сирени,
И в каждой паре глаз весна
Поет романс весенний.
Вот даже эти, там и тут,
Совсем еще девчонки,
Ровесников глазами жгут
И теребят юбчонки.
Но третьеклассники мудрей,
У них одна лишь радость:
Сбежать под лестницу скорей
И накуриться в сладость…
Солдаты в классе, развалясь,
Жуют тартинки с мясом;
Усатый унтер спит, склонясь
Над геликоном-басом.
Румяный карлик-кларнетист
Слюну сквозь клапан цедит.
У двери — бледный гимназист
И розовая леди.
«Увы! У женщин нет стыда…
Продать за шпоры душу!»
Она, смеясь, спросила: «Да?»,
Вонзая зубы в грушу…
О, как прелестен милый рот
Любимой гимназистки,
Когда она, шаля, грызет
Огрызок зубочистки!
В ревнивой муке смотрит в пол
Отелло-проповедник,
А леди оперлась на стол,
Скосив глаза в передник.
Не видит? Глупый падишах!
Дразнить слепцов приятно.
Зачем же жалость на щеках
Зажгла пожаром пятна?
Но синих глаз не укротить,
И сердце длит причуду:
«Куда ты?» — «К шпорам». —
«Что за прыть?» —
«Отстань! Хочу и буду».
3
Гремит мазурка — вся призыв.
На люстрах пляшут бусы.
Как пристяжные, лбы склонив,
Летит народ безусый.
А гимназистки-мотыльки,
Откинув ручки влево,
Как одуванчики легки,
Плывут под плеск напева.
В передней паре дирижер,
Поручик Грум-Борковский,
Вперед плечом, под рокот шпор
Беснуется чертовски.
С размаху на колено встав,
Вокруг обводит леди
И вдруг, взметнувшись, как удав,
Летит, краснее меди.
Ресницы долу опустив,
Она струится рядом,
Вся — огнедышащий порыв
С лукаво-скромным взглядом…
О ревность, раненая лань!
О ревность, тигр грызущий!
За борт мундира сунув длань,
Бледнеет классик пуще.
На гордый взгляд — какой цинизм! —
Она, смеясь, кивнула…
Юнец, кляня милитаризм,
Сжал в гневе спинку стула.
Домой?.. Но дома стук часов,
Белинский над кроватью,
И бред полночных голосов,
И гул в висках… Проклятье!
Сжав губы, строгий, словно Дант,
Выходит он из залы.
Он не армейский адъютант,
Чтоб к ней идти в вассалы!..
Вдоль коридора лунный дым
И пар неясных пятна,
Но пепиньерки мчатся к ним
И гонят в зал обратно.
Ушел бедняк в пустынный класс,
На парту сел, вздыхая,
И, злясь, курил там целый час
Под картою Китая.
4
С Дуняшей, горничной, домой
Летит она, болтая.
За ней вдоль стен, укрытых тьмой,
Крадется тень худая…
На сердце легче: офицер
Остался, видно, с носом.
Вон он, гремя, нырнул за сквер
Нахмуренным барбосом.
Передник белый в лунной мгле
Змеится из-под шали.
И слаще арфы — по земле
Шаги ее звучали…
Смешно! Она косится вбок
На мрачного Отелло.
Позвать? Ни-ни. Глупцу — урок,
Ей это надоело!
Дуняша, юбками пыля,
Склонясь, в ладонь хохочет,
А вдоль бульвара тополя
Вздымают ветви к ночи.
Над садом — перья зыбких туч.
Сирень исходит ядом.
Сейчас в парадной щелкнет ключ,
И скорбь забьет каскадом…
Не он ли для нее вчера
Выпиливал подчасник?
Нагнать? Но тверже топора
Угрюмый восьмиклассник:
В глазах — мазурка, адъютант,
Вертящиеся штрипки,
И разлетающийся бант,
И ложь ее улыбки…
Пришли. Крыльцо — как темный гроб,
Как вечный склеп разлуки.
Прижав к забору жаркий лоб,
Сжимает классик руки.
Рычит замок, жестокий зверь,
В груди — тупое жало.
И вдруг… толкнув Дуняшу в дверь,
Она с крыльца сбежала.
Мерцали блики лунных струй
И ширились все больше.
Минуту длился поцелуй!
(А может быть, и дольше).
I
Гудит Москва. Народ толпами
К заставе хлынул, как волна,
Вооруженными стрельцами
Вся улица запружена.
А за заставой зеленеют
Цветами яркими луга,
Колеблясь, волны ржи желтеют,
Реки чернеют берега…
Дорога серой полосою
Играет змейкой между нив,
Окружена живой толпою
Высоких придорожных ив.
А по дороге пыль клубится
И что-то движется вдали:
Казак припал к коню и мчится,
Конь чуть касается земли.
— Везем, встречайте честью гостя.
Готовьте два столба ему,
Земли немного на погосте,
Да попросторнее тюрьму.
Везем!
И вот уж у заставы
Красивых всадников отряд,
Они в пыли, их пики ржавы,
Пищали за спиной висят. Везут телегу.
Палачами окружена телега та,
На ней прикованы цепями
Сидят два молодца. Уста
У них сомкнуты, грустны лица,
В глазах то злоба, то туман…
Не так к тебе, Москва-столица,
Мечтал приехать атаман
Низовой вольницы! Со славой,
С победой думал он войти,
Не к плахе грозной и кровавой
Мечтал он голову нести!
Не зная неудач и страха,
Не охладивши сердца жар,
Мечтал он сам вести на плаху
Дьяков московских и бояр.
Мечтал, а сделалось другое,
Как вора, Разина везут,
И перед ним встает былое,
Картины прошлого бегут:
Вот берега родного Дона…
Отец замученный… Жена…
Вот Русь, народ… Мольбы и стона
Полна несчастная страна…
Монах угрюмый и высокий,
Блестит его орлиный взор…
Вот Волги-матушки широкой
И моря Каспия простор…
Его ватага удалая —
Поволжья бурная гроза…
И персиянка молодая,
Она пред ним… Ее глаза
Полны слезой, полны любовью,
Полны восторженной мечты…
Вот руки, облитые кровью, —
И нет на свете красоты!
А там все виселицы, битвы,
Пожаров беспощадных чад,
Убийства в поле, у молитвы,
В бою… Вон висельников ряд
На Волге, на степных курганах,
В покрытых пеплом городах,
В расшитых золотом кафтанах,
В цветных боярских сапогах…
Под Астраханью бой жестокий…
Враг убежал, разбитый в прах…
А вот он ночью, одинокий,
В тюрьме, закованный в цепях…
И надо всем Степан смеется,
И казнь, и пытки — ничего.
Одним лишь больно сердце бьется:
Свои же выдали его.
II
Утро ясно встает над Москвою,
Солнце ярко кресты золотит,
А народ еще с ночи толпою
К Красной площади, к казни спешит.
Чу, везут! Взволновалась столица,
Вся толпа колыхнула волной,
Зачернелась над ней колесница
С перекладиной, с цепью стальной…
Атаман и разбойник мятежный
Гордо встал у столба впереди.
Он в рубахе одет белоснежной,
Крест горит на широкой груди.
Рядом с ним и устал, и взволнован,
Не высок, но плечист и сутул,
На цепи на железной прикован,
Фрол идет, удалой эсаул;
Брат любимый, рука атамана,
Всей душой он был предан ему
И, узнав, что забрали Степана,
Сам охотно явился в тюрьму.
А на черном, высоком помосте
Дьяк, с дрожащей бумагой в руках,
Ожидает желанного гостя,
На лице его злоба и страх,
И дождался. На помост высокий
Разин с Фролкой спокойно идет,
Мирно колокол где-то далекий
Православных молиться зовет;
Тихо дальние тянутся звуки,
А народ недвижимый стоит:
Кровожадный, ждет Разина муки —
Час молитвы для казни забыт…
Подошли. Расковали Степана,
Он кого-то глазами искал…
Перед взором бойца-атамана,
Словно лист, весь народ задрожал.
Дьяк указ «про несказанны вины»
Прочитал, взял бумагу в карман,
И к Степану с секирою длинной
Кат пришел… Не дрогнул атаман;
А палач и жесток и ужасен,
Ноздри вырваны, нет и ушей,
Глаз один весь кровавый был красен, —
По сложенью медведя сильней.
Взял он за руку грозного ката
И, промолвив, поник головой:
— Перед смертью прими ты за брата,
Поменяйся крестом ты со мной.
На глазу палача одиноком
Бриллиантик слезы заблистал, —
Человек тот о прошлом далеком,
Может быть, в этот миг вспоминал…
Жил и он ведь, как добрые люди,
Не была его домом тюрьма,
А потом уж коснулося груди,
Раскалённое жало клейма,
А потом ему уши рубили,
Рвали ноздри, ременным кнутом
Чуть до смерти его не забили
И заставили быть палачом.
Омочив свои щеки слезами,
Подал крест атаман ему свой —
И враги поменялись крестами…
— Братья! шепот стоял над толпой…
Обнялися ужасные братья,
Да, такой не бывало родни,
А какие-то были объятья —
Задушили б медведя они!
На восток горячо помолился
Атаман, полный воли и сил,
И народу кругом поклонился:
— Православные, в чем согрубил,
Все простите, виновен не мало,
Кат за дело Степана казнит,
Виноват я… В ответ прозвучало:
— Мы прощаем и бог тя простит!..
Поклонился и к крашеной плахе
Подошел своей смелой стопой,
Расстегнул белый ворот рубахи, Лег…
Накрыли Степана доской.
— Что ж, руби! Злобно дьяк обратился,
Али дело забыл свое кат?
— Не могу бить родных — не рядился,
Мне Степан по кресту теперь брат,
Не могу! И секира упала,
По помосту гремя и стуча.
Тут народ подивился немало…
Дьяк другого позвал палача.
Новый кат топором размахнулся,
И рука откатилася прочь.
Дрогнул помост, народ ужаснулся…
Хоть бы стон! Лишь глаза, словно ночь,
Черным блеском кого-то искали
Близ помоста и сзади вдали…
Яркой радостью вдруг засверкали,
Знать, желанные очи нашли!
Но не вынес той казни Степана,
Этих мук, эсаул его Фрол,
Как упала рука атамана,
Закричал он, испуган и зол…
Вдруг глаза непрогляднее мрака
Посмотрели на Фролку. Он стих.
Крикнул Стенька:
— Молчи ты, собака!
И нога отлетела в тот миг.
Все секира быстрее блистает,
Нет ноги и другой нет руки,
Голова по помосту мелькает,
Тело Разина рубят в куски.
Изрубили за ним эсаула,
На кол головы их отнесли,
А в толпе среди шума и гула
Слышно — женщина плачет вдали.
Вот ее-то своими глазами
Атаман меж народа искал,
Поцелуй огневыми очами
Перед смертью он ей посылал.
Оттого умирал он счастливый,
Что напомнил ему ее взор,
Дон далекий, родимые нивы,
Волги-матушки вольный простор,
Все походы его боевые,
Где он сам никого не щадил,
Оставлял города огневые,
Воевод ненавистных казнил…
Прости, прости мой край родной!
Ты тонешь в лоне вод.
Ревет под ветром вал морской,
Свой крик мне чайка шлет.
На запад, солнцу по пути,
Плыву во тьме ночной.
Да будет тих твой сон! прости,
Прости, мой край родной!
Не долго ждать: гоня туман,
Взойдет и день опять.
Увижу небо, океан;
Отчизны — не видать.
Заглохнет замок мой родной;
Травою зарастет
Широкий двор; поднимет вой
Собака у ворот.
Малютка паж мой! ты в слезах.
Скажи мне, что с тобой?
Иль на тебя наводят страх
Шум волн и ветра вой?
Корабль мой нов; не плачь, мой паж!
Он цел и невредим.
В полете быстрый сокол наш
Едва ль поспорит с ним.
«Пусть воет ветер, плещет вал!
Не все ли мне равно?
Не страх, сэр Чайльд, мне сердце сжал:
Оно тоской полно,
Ведь я отца оставил там,
Оставил мать в слезах.
Одно прибежище мне — к вам
Да к богу в небесах.
Отец, как стал благословлять,
Был тверд в прощальный час;
Но долго будет плакать мать,
Не осушая глаз».
Горюй, горюй, малютка мой!
Понятна грусть твоя…
И будь я чист, как ты, душой,
Заплакал бы и я!
А ты, мой йомен, что притих?
Что так поник челом?
Боишься непогод морских,
Иль встречи со врагом?
«Сэр Чайльд, ни смерть мне не страшна,
Ни шторм, ни враг, ни даль;
Но дома у меня жена:
Ее, детей мне жаль!
Хоть и в родимой стороне,
А все ж она — одна.
Как спросят дети обо мне,
Что скажет им она?»
Довольно, друг! ты прав, ты прав:
Понятная печаль!
А я… суров и дик мой нрав:
Смеясь я еду вдаль.
Слезам лукавых женских глаз
Давно не верю я:
Я знаю, их другой как раз
Осушит без меня!
В грядущем — нечего искать,
В прошедшем — все мертво.
Больней всего, что покидать
Не жаль мне ничего.
И вот среди пучин морских
Один остался я…
И что жалеть мне о других?
Чужда им жизнь моя.
Собака разве… да и та
Повоет день-другой,
А там — была бы лишь сыта,
Так я и ей чужой.
Корабль мой! пусть тяжел мой путь
В сырой и бурной мгле,
Неси меня — куда нибудь,
Лишь не к родной земле!
Привет вам, темные валы!
И вам, в конце пути,
Привет, пустыни и скалы!
Родной мой край, прости!
Уже окончился день, и ночь
Надвигается из-за крыш…
Сапожник откладывает башмак,
Вколотив последний гвоздь.
Неизвестные пьяницы в пивных
Проклинают, поют, хрипят,
Склерозными раками, желчью пивной
Заканчивая день…
Торговец, расталкивая жену,
Окунается в душный пух,
Свой символ веры — ночной горшок
Задвигая под кровать…
Москва встречает десятый час
Перезваниванием проводов,
Свиданьями кошек за трубой,
Началом ночной возни…
И вот, надвинув кепи на лоб
И фотогеничный рот
Дырявым шарфом обмотав,
Идет на промысел вор…
И, ундервудов траурный марш
Покинув до утра,
Конфетные барышни спешат
Встречать героев кино.
Антенны подрагивают в ночи
От холода чуждых слов;
На циферблате десятый час
Отмечен косым углом…
Над столом вождя — телефон иссяк,
И зеленое сукно,
Как болото, всасывает в себя
Пресспапье и карандаши…
И только мне десятый час
Ничего не приносит в дар:
Ни чая, пахнущего женой,
Ни пачки папирос.
И только мне в десятом часу
Не назначено нигде —
Во тьме подворотни, под фонарем —
Заслышать милый каблук…
А сон обволакивает лицо
Оренбургским густым платком;
А ночь насыпает в мои глаза
Голубиных созвездии пух.
И прямо из прорвы плывет, плывет
Витрин воспаленный строй:
Чудовищной пищей пылает ночь,
Стеклянной наледью блюд…
Там всходит огромная ветчина,
Пунцовая, как закат,
И перистым облаком влажный жир
Ее обволок вокруг.
Там яблок румяные кулаки
Вылазят вон из корзин;
Там ядра апельсинов полны
Взрывчатой кислотой.
Там рыб чешуйчатые мечи
Пылают: «Не заплати!
Мы голову — прочь, мы руки — долой!
И кинем голодным псам!»
Там круглые торты стоят Москвой
В кремлях леденцов и слив;
Там тысячу тысяч пирожков,
Румяных, как детский сад,
Осыпала сахарная пурга,
Истыкал цукатный дождь…
А в дверь ненароком: стоит атлет
Средь сине-багровых туш!
Погибшая кровь быков и телят
Цветет на его щеках…
Он вытянет руку — весы не в лад
Качнутся под тягой гирь,
И нож, разрезающий сала пласт,
Летит павлиньим пером.
И пылкие буквы
«МСПО»
Расцветают сами собой
Над этой оголтелой жратвой
(Рычи, желудочный сок!)…
И голод сжимает скулы мои,
И зудом поет в зубах,
И мыльною мышью по горлу вниз
Падает в пищевод…
И я содрогаюсь от скрипа когтей,
От мышьей возни хвоста,
От медного запаха слюны,
Заливающего гортань…
И в мире остались — одни, одни,
Одни, как поход планет,
Ворота и обручи медных букв,
Начищенные огнем!
Четыре буквы:
«МСПО»,
Четыре куска огня:
Это —
Мир Страстей, Полыхай Огнем!
Это-
Музыка Сфер, Паря
Откровением новым!
Это — Мечта,
Сладострастье, Покои, Обман!
И на что мне язык, умевший слова
Ощущать, как плодовый сок?
И на что мне глаза, которым дано
Удивляться каждой звезде?
И на что мне божественный слух совы,
Различающий крови звон?
И на что мне сердце, стучащее в лад
Шагам и стихам моим?!
Лишь поет нищета у моих дверей,
Лишь в печурке юлит огонь,
Лишь иссякла свеча, и луна плывет
В замерзающем стекле…
Тот ураган прошел. Нас мало уцелело.
На перекличке дружбы многих нет.
Я вновь вернулся в край осиротелый,
В котором не был восемь лет.
Кого позвать мне? С кем мне поделиться
Той грустной радостью, что я остался жив?
Здесь даже мельница — бревенчатая птица
С крылом единственным — стоит, глаза смежив.
Я никому здесь не знаком,
А те, что помнили, давно забыли.
И там, где был когда-то отчий дом,
Теперь лежит зола да слой дорожной пыли.
А жизнь кипит.
Вокруг меня снуют
И старые и молодые лица.
Но некому мне шляпой поклониться,
Ни в чьих глазах не нахожу приют.
И в голове моей проходят роем думы:
Что родина?
Ужели это сны?
Ведь я почти для всех здесь пилигрим угрюмый
Бог весть с какой далекой стороны.
И это я!
Я, гражданин села,
Которое лишь тем и будет знаменито,
Что здесь когда-то баба родила
Российского скандального пиита.
Но голос мысли сердцу говорит:
«Опомнись! Чем же ты обижен?
Ведь это только новый свет горит
Другого поколения у хижин.
Уже ты стал немного отцветать,
Другие юноши поют другие песни.
Они, пожалуй, будут интересней —
Уж не село, а вся земля им мать».
Ах, родина, какой я стал смешной!
На щеки впалые летит сухой румянец.
Язык сограждан стал мне как чужой,
В своей стране я словно иностранец.
Вот вижу я:
Воскресные сельчане
У волости, как в церковь, собрались.
Корявыми немытыми речами
Они свою обсуживают «жись».
Уж вечер. Жидкой позолотой
Закат обрызгал серые поля.
И ноги босые, как телки под ворота,
Уткнули по канавам тополя.
Хромой красноармеец с ликом сонным,
В воспоминаниях морщиня лоб,
Рассказывает важно о Буденном,
О том, как красные отбили Перекоп.
«Уж мы его — и этак и раз-этак, —
Буржуя энтого… которого… в Крыму…»
И клены морщатся ушами длинных веток,
И бабы охают в немую полутьму.
С горы идет крестьянский комсомол,
И под гармонику, наяривая рьяно,
Поют агитки Бедного Демьяна,
Веселым криком оглашая дол.
Вот так страна!
Какого ж я рожна
Орал в стихах, что я с народом дружен?
Моя поэзия здесь больше не нужна,
Да и, пожалуй, сам я тоже здесь не нужен.
Ну что ж!
Прости, родной приют.
Чем сослужил тебе — и тем уж я доволен.
Пускай меня сегодня не поют —
Я пел тогда, когда был край мой болен.
Приемлю все,
Как есть все принимаю.
Готов идти по выбитым следам,
Отдам всю душу октябрю и маю,
Но только лиры милой не отдам.
Я не отдам ее в чужие руки, —
Ни матери, ни другу, ни жене.
Лишь только мне она свои вверяла звуки
И песни нежные лишь только пела мне.
Цветите, юные, и здоровейте телом!
У вас иная жизнь. У вас другой напев.
А я пойду один к неведомым пределам,
Душой бунтующей навеки присмирев.
Но и тогда,
Когда на всей планете
Пройдет вражда племен,
Исчезнет ложь и грусть, —
Я буду воспевать
Всем существом в поэте
Шестую часть земли
С названьем кратким «Русь».
Я пел об арбузах и о голубях,
О битвах, убийствах, о дальних путях,
Я пел о вине, как поэту пристало.
Романтика! Мне ли тебя не воспеть,
Откинутый плащ и сверканье кинжала,
Степные походы и трубная медь…
Романтика! Я подружился с тобой,
Когда с пожелтевших страниц Вальтер Скотта
Ты мимо окна пролетала совой,
Ты вызвала криком меня за ворота!
Я вышел… Ходили по саду луна
И тень (от луны ль?) над листвой обветшалой…
Романтика! Здесь?! Неужели она?
Совою была ты и женщиной стала.
В беседку пойдем. Там скамейка и стол,
Закуска и выпивка для вдохновенья:
Ведь я не влюбленный, и я не пришел
С тобой целоваться под сизой сиренью…
И, тонкую прядь отодвинув с лица,
Она протянула мне пальцы худые:
— К тебе на свиданье, о сын продавца,
В июльскую ночь прихожу я впервые…
Я в эту страну возвратилась опять,
Дорог на земле для романтики мало;
Здесь Пушкина в сад я водила гулять,
Над Блоком я пела и зыбку качала…
Я знаю, как время уходит вперед,
Его не удержишь плотиной из стали,
Он взорван, подземный семнадцатый год,
И два человека над временем встали…
И первый, храня опереточный пыл,
Вопил и мотал головою ежастой;
Другой, будто глыба, над веком застыл,
Зырянин лицом и с глазами фантаста…
На площади гомон, гармоника, дым,
И двое встают над голодным народом,
За кем ты пойдешь? Я пошел за вторым —
Романтика ближе к боям и походам…
Поземка играет по конским ногам,
Знамена полнеба полотнами кроют.
Романтика в партии! Сбоку наган,
Каракуль на шапке зернистой икрою…
Фронты за фронтами.
Ни лечь, ни присесть!
Жестокая каша да сытник суровый;
Депеша из Питера: страшная весть
О черном предательстве Гумилева…
Я мчалась в телеге, проселками шла;
И хоть преступленья его не простила,
К последней стене я певца подвела,
Последним крестом его перекрестила…
Скорее назад! И товарный вагон
Шатает меня по России убогой…
Тут новое дело — из партии вон:
Интеллигентка и верует в бога.
Зима наступала колоннами льда,
Бирючьей повадкой и посвистом вьюжным,
И в бестолочь эту брели поезда
От северной стужи к губерниям южным.
В теплушках везла перекатная голь,
Бездомная голь — перелетная птица —
Менять на муку и лиманскую соль
Ночную посуду и пестрые ситцы…
Степные заносы, ночные гудки.
Романтика в угол забилась, как заяц,
В тюки с табаком и в мучные мешки,
Вонзаясь ногтями, зубами вгрызаясь…
Приехали! Вился по улицам снег.
И вот сквозь метелицу, злой и понурый,
Ко мне подошел молодой человек:
«Романтика, вы мне нужны для халтуры!
Для новых стихов не хватило огня,
Над рифмой корпеть недостало терпенья;
На тридцать копеек вдохните в меня
Гражданского мужества и вдохновенья…»
Пустынная нас окружает пора,
Знамена в чехлах, и заржавели трубы.
Мой друг! Погляди на меня — я стара:
Морщины у глаз, и расшатаны зубы…
Мой друг, погляди — я бездомная тень,
Бездомные песни в ночи запеваю,
К тебе я пришла сквозь туман и сирень, —
Такой принимаешь меня?
«Принимаю!
Вложи свои пальцы в ладони мои,
Старушечьей ниже склонись головою —
За мною войсками стоят соловьи,
Ты видишь — июльские ночи за мною!»
Прекрасный Хлор! Фелицын внук,
Сын матери премилосердной,
Сестер и братьев нежный друг,
Супруг супруге милый, верный —
О ты! чей рост, и взор, и стан
Есть витязя породы царской,
Который больше друг, чем хан
Орды, страны своей татарской!
Послушай, неба серафим,
Ниспосланный счастливить смертных,
Что пишет солнцев сын, брамин,
Желая благ тебе несметных!
Достиг незапно громкий слух
До нас, живущих в Кашемире,
Что будто Зороастров дух
Воскрес в подлунном здешнем мире
И, воплотясь в тебе, о Хлор!
Воссел на некоем престоле,
Дабы расцвел доброт собор
На нем, неслыханных дотоле.
Так точно, говорят, что ты
Какой-то чудный есть владетель;
Души и тела красоты
Совокупя на добродетель,
Быть хочешь всех земных владык
Страшней не страхом, — но любовью.
Блаженством подданных велик,
Не покореньем царств и кровью.
Так шепчут: будто саму власть,
В твоих руках самодержавну,
Господства беспредельну страсть,
Ты чтишь за власть самоуправну;
Что будто мудрая та блажь
Нередко в ум тебе приходит:
Что царь законов только страж.
Что он лишь в действо их приводит
И ставит в том в пример себя;
Что ты живешь лишь для народов,
А не народы для тебя,
И что не свыше ты законов;
А тех пашей, эмиров, мурз
Не любишь и не терпишь точно,
Что, сами ползая средь уз,
Мух давят в лапах полномочно
И бить себе велят челом;
Что ты не кажешься им богом,
Не ездя на царях верхом;
Сидишь и ходишь в ряд с народом;
Что, не стирая с туфлей прах
У муфтьев, дервишей, иманов,
В седых считаешь бородах
Их глас за глас ты алкоранов;
Что, чувствуя в себе одном
Ты власть небес, а слабость смертных,
Им разбирать себя судом
Велишь чрез граждан частных, честных;
Раздоры миром прекращать,
Закону с совестью поладить
И, больше шерсть чтоб не терять,
Овцам в репейники не лазить.
Еще толкуют тож: что глас
К тебе народа тайно входит,
Что тысячью ты смотришь глаз
И в шапке-невидимке бродит
Везде твой дух, — и на коврах
Летает будто самолетах,
В чалмах, жупанах, чеботах;
А нужно где, то и в жилетах,
Чтоб как-нибудь невинность спасть,
И словом: многими путями
Ты кротку простирая власть,
Как солнце, греешь мир лучами.
И даже будто бы с собой
Даешь ты случай всем встречаться,
Писать на голубях, с тобой
Так-сяк и лично объясняться;
И злость и глупость на позор,
Печатав, выставлять листами,
Молоть языком всякий вздор
И в лавках торговать умами;
И будто ты, увидя раз
Лису иль волка в агнчей коже,
Вмиг от своих сгоняешь глаз,
Хотя б их зрел в каком вельможе.
А наконец, хотя и хан,
Но так ты чудно, странно мыслишь,
Что будто на себе кафтан
Народу подлежащим числишь;
Пиров богатых не даешь,
Убранство, роскошь презираешь,
В чертогах низменных живешь,
Царицу четверней катаешь;
И ходя иногда пешком,
Ты по садам цветы срываешь,
Но злата не соришь мешком;
Торопишься в делах не скоро,
Так шьешь, чтоб после не пороть;
Мнишь, не доходом в доме споро,
А где умеренный расход.
И подлинно, весьма чудесный
Бывал ли где такой султан?
Да Оромаз блюдет небесный
Тебя, гарем, седой диван
И всю твою орду татарску!
Да ангел сам Инсфендармас,
Покрыв главу крылами ханску,
С своих тебя не спустит глаз
И узел укрепит священный
На поясе твоем всегда!
Да ароматом растворенный
Твой огнь не гаснет никогда.
И я дивлюсь и восхищаюсь
Лишь добродетелям твоим,
Как той звезде, что поклоняюсь
И коей подношу здесь гимн!
В хвалу тебе и в присвоенье
Ее красот и всех потреб,
Да имя Хлор твое, правленье
Напишется на деке судеб.
Когда же подлая и даже подкупная,
Прищуря мрачный взор, где зависть или злость
На нас прольет свой яд, — простим им грех,
вздыхая;
Не прейдут, бедные, чрез Ариманов мост.
Листву сварила жара на бульваре,
Раскрыла окна зевота в доме,
Башку потрогал — башка не варит,
Тело как после болезни ломит.
Встречные люди плывут, как трупы.
Знакомую встретил, чуть не плачу,
Она же мне ласково: — Полно, глупый,
Едемте, маленький, со мной на дачу. —
А я в себя пальцем: — Видите, чучело,
Куда я поеду, скука замучила.
Ушла знакомая, а скука вдвое,
Собакой некормленой в сердце воет,
Я ж обозлился, думаю — ну-ка,
Хитрым сделался, словно щука;
Глаз прищурил. В другом разрезе
Мир представил под этим жаром,
Кастрюлями кверху дома полезли,
Облака повисли над ними паром.
Солнце по крышам текло, как сало,
А я вроде повара шел до вокзала.
Вокзал лучился стеклянной глыбой,
Люди в вокзале не люди — рыбы.
Взял я билет, а в билете дырка
Сидит посредине, как пассажирка.
Только в дырку влез глазом —
У мира заехал ум за разум,
Что́ контроллеры, даже углы,
Как мандарины стали круглы.
Но тут, обрывая чудес поток,
Прыгнул в небо змеей свисток.
Взглянул я в окошко — ну не потеха ли
Движенье у жизни размерено поровну.
Мы, как полагается, вперед поехали,
А зданья поплыли в обратную сторону.
Паровоз же толстенный — видать обжору —
Уголь ест за горой гору.
Плюется чихает, сопит добродушно:
Душно, душно, душно, душно. —
А вагоны бегут — бегут вагоны,
Рельсы глотают, как макароны.
Забыл я зевоту, скуку, прозу.
Приехали на станцию — шасть к паровозу:
— Чем в этой жизни мечтаешь, бредишь
И как говорю, к коммунизму — доедешь? —
А у паровоза труба задымилась,
Сам надулся, как бык к обеду.
Дескать, это как ваша милость,
А я так очень и очень доеду.
Ну что же, поехали, дышим, едем,
Тень сбоку поезда бежит медведем.
Шкурами зелеными летят поляны.
Лес качается, словно пьяный,
Столб телеграфный, как ландыш, мимо,
Крылечко, домик с ниткой дыма,
Прем в откосы, летим с откоса.
Где крылечко? — тю-тю крылечко!
Будка мелькнула, и под колеса
С разрезанным горлом упала речка.
Ну, говорю, жарь, нажимай, не потеха ли,
Но в эту минуту мы — приехали.
Предлагает на даче знакомая чаю,
Так, мол, и так, мол, я тоже скучаю.
Тут я, конечно, вынул билет. —
Для скуки в мире места нет,
Взгляните в дырку, и скука — начисто!
Хитрость в жизни — чу-десное качество!
Дочь
Ах! Какие лошади! Экипаж какой!
И какая дама в нем — посмотри, мамаша, —
Уж такой красавицы в мире нет другой.
Это, я так думаю, королева наша.
Мать
Королеве, брошенной мужем-королем,
Стыд встречаться с этою вывескою срама;
Это — ночь позорная, выплывшая днем:
Короля любовница — вот кто эта дама.
Дочь, вздохнув, подумала: «Ах, как хорошо бы
Сделаться любовницей эдакой особы!»
Дочь
Бриллианты звездами, маменька, горят;
Тоньше и узорчатей кружев уж нигде нет.
Нынче будни, кажется, а такой наряд, —
Что ж она для праздника на себя наденет?
Мать
Как ни нарядилась бы — встретясь с земляком,
Отвернется, вспомнивши, хоть давно забыла,
Как бежала с родины ночью босиком,
Где жила в работницах и коров доила.
Дочь, вздохнув, подумала: «Ах, как хорошо бы
Сделаться любовницей эдакой особы!»
Дочь
Маменька, а это кто, вон на рысаках,
Гордая, надменная, проскакала шибко;
Как сравнялись — ненависть вспыхнула в глазах,
А у фаворитки-то будто бы улыбка…
Мать
Эта, видишь, родом-то будет покрупней;
Герб каретный дан еще прадедам за службу.
К королю бы в спальную раз пробраться ей —
Уж она б коровнице показала дружбу!
Дочь, вздохнув, подумала: «Ах, как хорошо бы
Сделаться любовницей эдакой особы!»
Дочь
Видно, королю она всех дороже дам:
На коне следит за ней молодой придворный.
Посмотри-ка, маменька, он влюблен и сам:
Не спускает глаз с нее — нежный и покорный.
Мать
По уши запутался молодец в долгах.
Получить бы полк ему нужно для прибытка.
Пусть дорогу заняли старшие в чинах —
Вывезет обездами в гору фаворитка.
Дочь, вздохнув, подумала: «Ах, как хорошо бы
Сделаться любовницей эдакой особы!»
Дочь
Подкатили лошади к пышному дворцу.
Маменька, священник ей отворяет дверцу…
Вот целует руку ей… вводит по крыльцу,
Руку с умилением приложивши к сердцу.
Мать
Норовит в епископы седовласый муж
Чрез овцу погибшую, худшую из стада…
А ведь как поет красно́ — пастырь наших душ —
Нищим умирающим о мученьях ада!
Дочь, вздохнув, подумала: «Ах, как хорошо бы
Сделаться любовницей эдакой особы!»
Дочь
Свадьба деревенская мимо них прошла.
Пусть невеста краше всех наших деревенщин,
Вряд ли уж покажется жениху мила —
Как сравнит с божественной, с лучшею из женщин.
Мать
Нет, стыдиться стал бы он суетной мечты,
Заповедь народную памятуя свято:
Сколько было пролито пота нищеты,
Чтоб создать подобное божество разврата.
Дочь, вздохнув, подумала: «Ах, как хорошо бы
Сделаться любовницей эдакой особы!»
Трезенские врата уже проехал с нами
На колеснице он. Шли воины за ним,
Являя тяжку скорбь молчанием своим.
В задумчивости, путь в Мицену свой направил;
Вожжами слабыми коней своих он правил,
И гордые кони, которые ему
Повиновалися доселе одному,
Огня и ярости своей в тот час лишенны,
Казались грустию, с ним равной, пораженны.
Вдруг глас, ужасный глас средь моря возопил,
Природы тишину, как буря, возмутил.
И горы, и леса внезапно застонали
И гласу страшному все воплем отвечали.
Кровь в жилах застужал у нас невольный страх,
И дыбом поднялась вдруг грива на конях.
Средь моря между тем гора из вод вздымалась;
К брегам кипящая и с шумом приближалась,
С густою пеною неслася по волнам,
Разверзлась—на брегу явился зверь глазам:
Широкое чело, круты рога имела,
И желтой чешуей его покрыто тело;
Главой, как дикий вол, чудовище, дракон,
Подобно змию полз и извивался он;
Ужасным ревом дол и горы устрашает
И небо на него, гнушаяся, взирает.
Колеблется земля, наполнил воздух смрад,
И с ним волна приплыв, страшась, течет назад —
Все в ближний храм бегут, и храбрость бесполезна
Против столь явного карания небесна.
Единый Ипполит, твой сын, как ты, герой,
Коней сдержав, с копьем готовится с ним в бой.
Приближася к нему, могучею рукою
Чудовище разит, и кровь течет рекою.
Но боле раздражен зверь раною своей,
Крушится, мечется, падет к ногам коней,
Ревет и пламенну гортань им разрывает,
Их кровию, огнем и дымом покрывает
От ужаса стремглав бросаются кони,
Ни гласа, ни вожжей не слушают они
У Ипполита все уж силы истощились,
Кровавой удила их пеной обагрились.
Иные говорят, бог некий умножал
Их ярость, бешенство и к бегу поощрял
По камням, пропастям свирепость их стремилась;
Они летят, как вихрь. Ось, треснув, преломилась.
Удар сей сокрушил вдруг колесницу в прах,
В паденье Ипполит запутался в вожжах,
Прости мне скорбь мою! то зрелище ужасно
Причиной будет мне лить слезы ежечасно.
При мне, о государь! при мне, влеком сын твой
Коньми, которых он питал своей рукой,
Желает их сдержать, но гласом устрашенны
Бегут! и Ипполит влечется изязвленный.
Наш вопль и тяжкий стон лишь наполняет брег,
Но наконец кони свой укрощают бег,
Близь древних тех гробниц, смиряся, становятся,
Где прадедов его, царей, тела хранятся
Бегу туда в слезах и воины со мной;
Находим след его по крови мы одной,
Покрыты камни ей и тернья орошенны,
На ветвиях несут власы окровавленны.
Я подошел—глаза он томные открыл,
И руку мне подав, их снова затворил.
«Я казнь, он мне сказал, безвинно принимаю,
Но Арисию я тебе, мой друг, вручаю;
Невинность же мою узнает коль Тезей,
И будет сожалеть об участи моей:
Скажи, что тень моя стеняща усладится,
Коль Арисия им от плена свободится,
Когда отдаст…» при сем окончил жизнь герой.
Лишь безобразный труп остался предо мной.
О горестный предмет! что гнев богов являет,
И сим отец его увидя, не узнает.
А. П.
Ходить я не могу, однако ж не лежу;
Согнутым я ногам подпорою служу.
Мя часто носят все, стою же весь свой век;
А пользую тогда, устал коль человек.
Равно как с женщиной, с мужчиной я ласкаюсь
И только лишь к одной спине их прилепляюсь.
Устанешь как когда, кричишь: меня подайте,
А как меня зовут, вы сами отгадайте.
Стул
Какой-то бриллиант меж камушков лежит,
Но схватит кто его, лишь только отбежит
И плюнет на него с болезнью и тоской;
Нельзя, знать, бриллиант взять голою рукой?
Часа три полежав, он весь вдруг почернеет;
И всякий уж его тогда брать в руки смеет.
Уголь
Несчастнейшее мы на свете сем творенье,
И, знать, сотворены другим на вспоможенье:
Трудимся мы для ног, для рук, для головы;
Но что в том пользы нам? скажите сами вы;
Готовим пищу мы, а сами не глотаем,
И сыты от трудов своих мы не бываем;
Мы тверды, но что в том? Хоть камням мы подобны,
Но мы в работе век, они лежат покойны.
Зубы
Как злейший крокодил, я рот свой разеваю
И, что ни бросят мне, все надвое терзаю.
Пять мальчиков меня к тому злу побуждают,
А без того мои и члены не владают.
Ножницы
Кузнец меня родил; ему должна рожденьем;
Первейшим же служу портному вспоможеньем.
Ножницы
Я вам пылиночку горою покажу;
И небо на плечах я ваших положу.
А меня доколе нет,
То один видите свет.
Микроскоп
Что? Десять работают,
А двое надзирают;
Ничего ж никто не знает,
Как один не управляет.
Руки, глаза, разум
Ничто меня на свете не прельщает;
Водою я живу, вода меня питает;
И воду я люблю. А дневное светило
Уж оченно-то мне, уж оченно не мило;
Как скоро лишь лучам его я виден стал,
С большою трусостью свой колпачишко снял.
Гриб
Мною астроном гуляет по пространным небесам;
Географ дорогу знает по горам, долам, лесам;
Корабельщик без меня
Стоит на море, стеня.
Коль меня скоро найдет,
То немного мной шагнет;
Тогда он якори оставит
И парусы направит;
Я живу без рук, без брюха, но имею две ноги;
Все разумны меня любят, ненавидят дураки.
Циркуль
Хоть бумажка я простая, но имею много глаз;
И из Крезуса я нищим превратить могу тотчас.
Я спасение от скуки,
Мне все люди говорят;
Я целую у всех руки,
Все меня хоть вявь бранят.
Карты
Я зрел во сне, что будто умер я;
Душа, не слыша на себе оков
Телесных, рассмотреть могла б яснее
Весь мир — но было ей не до того;
Боязненное чувство занимало
Ее; я мчался без дорог; пред мною
Не серое, не голубое небо
(И мнилося, не небо было то,
А тусклое, бездушное пространство)
Виднелось; и ничто вокруг меня
Различных теней кинуть не могло,
Которые по нем мелькали;
И два противных диких звуков,
Два отголоска целыя природы,
Боролися — и ни один из них
Не мог назваться побежденным. Страх
Припомнить жизни гнусные деянья
Иль о добре свершенном возгордиться
Мешал мне мыслить; и летел, летел я
Далёко без желания и цели —
И встретился мне светозарный ангел;
И так, сверкнувши взором, мне сказал:
«Сын праха, ты грешил — и наказанье
Должно тебя постигнуть, как других;
Спустись на землю — где твой труп
Зарыт; ступай и там живи, и жди,
Пока придет Спаситель, — и молись…
Молись — страдай… и выстрадай прощенье…»
И снова я увидел край земной;
Досадой вид его меня наполнил,
И боль душевных ран, на краткий миг
Лишь заглушённая боязнью, с новой силой
Огнем отчаянья возобновилась;
И (странно мне), когда увидел ту,
Которую любил так сильно прежде,
Я чувствовал один холодный трепет
Досады горькой — и толпа друзей
Ликующих меня не удержала,
С презрением на кубки я взглянул,
Где грех с вином кипел, — воспоминанье
В меня впилось когтями, — я вздохнул,
Так глубоко, как только может мертвый, —
И полетел к своей могиле. Ах!
Как беден тот, кто видит наконец
Свое ничтожество и в чьих глазах
Все для чего трудился долго он,
На воздух разлетелось…
И я сошел в темницу, узкий гроб,
Где гнил мой труп, — и там остался я;
Здесь кость была уже видна — здесь мясо
Кусками синее висело — жилы там
Я примечал с засохшею в них кровью…
С отчаяньем сидел я и взирал,
Как быстро насекомые роились
И поедали жадно свою пищу;
Червяк то выползал из впадин глаз,
То вновь скрывался в безобразный череп,
И каждое его движенье
Меня терзало судорожной болью.
Я должен был смотреть на гибель друга,
Так долго жившего с моей душою,
Последнего, единственного друга,
Делившего ее земные муки, —
И я помочь ему желал — но тщетно —
Уничтоженья быстрые следы
Текли по нем — и черви умножались;
Они дрались за пищу остальную
И смрадную сырую кожу грызли,
Остались кости — и они исчезли;
В гробу был прах… и больше ничего…
Одною полон мрачною заботой,
Я припадал на бренные останки,
Стараясь их дыханием согреть…
О сколько б я тогда отдал земных
Блаженств, чтоб хоть одну — одну минуту
Почувствовать в них теплоту.— Напрасно,
Они остались хладны — хладны, как
презренье!..
Тогда я бросил дикие проклятья
На моего отца и мать, на всех людей, —
И мне блеснула мысль (творенье ада):
Что если время совершит свой круг
И погрузится в вечность невозвратно,
И ничего меня не успокоит.
И не придут сюда просить меня?..
— И я хотел изречь хулы на небо —
Хотел сказать: …
Но голос замер мой — и я проснулся.
И
Жил студент. Страдая малокровьем,
Был он скукой вытянут в камыш.
Под его измятым изголовьем
Младости попискивала мышь.
Но февраль, коварно-томный месяц,
Из берлоги выполз на панель,
И глаза отявленных повесиц
Стал удивленней и синей.
Так весна крикливый свой сценарий
Ставила в бульварном кинемо,
И студент, придя на семинарий,
Получил приятное письмо.
Девушка (ходячая улыбка
В завитушках пепельного льна) —
В робких строчках, выведенных зыбко,
Говорила, что любовь сильна.
Видимо, в студенческой аорте
Шевелилась сморщенная кровь:
Позабыв о вечности и черте,
Поднял он внимательную бровь
И пошел, ведомый на аркане,
Исподлобный, хмурый, как дупло…
Так весна в сухом его стакане
В феврале зазвякала тепло.
ИИ
Мой рассказ, пожалуй, фельетонен,
Знатоку он искалечит слух,
Ибо шепот Мусагета тонет
И надменно и угрюмо сух.
Сотни рифм мы выбросили за борт,
Сотни рифм влачим за волоса,
И теперь кочующий наш табор
Разучился весело писать.
Вот, свистя, беру любую тему
(Старую, затасканную в дым):
Как студент любил курсистку Эмму,
Как студент курсисткой был любим.
А потом, подвластная закону
Об избраньи лучшего из двух,
Девушка скользнула к небосклону,
А несчастный испускает дух.
ИИИ
Вот весна, и вот под каждой юбкой
Пара ног — поэма чья-нибудь.
Сердце радость впитывает губкой,
И (вы правы) «шире дышит грудь».
Возвращаюсь к теме. Револьвером
Жизнь студент пытался оборвать,
Но врачи возились с изувером,
И весной покинул он кровать.
И однажды, взяв его за локоть,
Вывел я безумца на бульвар
(Он еще пытался мрачно охать).
Солнышко, как медный самовар,
Кипятком ошпаривало спину,
Талых льдов сжигая сухари.
На скамью я посадил детину
И сказал угрюмому: смотри!
Видишь плечи, видишь ли под драпом
Кофточки, подпертые вперед?
Вовремя прибрав все это к лапам,
Каяся, отшельник заорет!
«Только мудрость! Радость в отреченье!
Плотию не угашайте дух».
Но бессильно тусклое ученье
В струнодни весенних голодух.
ИV
ЭПИЛОГ. — Владеющие слогом
Написали много страшных книг,
И под их скрипящим монологом
Человек с младенчества изник.
О добре и зле ржавели томы,
Столько же о долге и слезах,
И над ними вяли от истомы
Бедного приятеля глаза.
Но теперь и этот серый нулик —
С волей в сердце, с мыслью в голове:
Из него, быть может, выйдет жулик,
Но хороший все же человек.
Наши мысли вкруг того, что было
(Не умеем нового желать).
Жизнь не «мгла», а верткая кобыла,
И кобылу нужно оседлать.
Александру Толмачеву
1
В мимозах льна, под западные блики,
Окаменела нежно влюблена,
Ты над рекой, босая и в тунике,
В мимозах льна.
Ты от мечтаний чувственных больна.
И что-то есть младенческое в лике,
Но ты, ребенок, слабостью сильна
Ты ждешь его. И кличешь ты. И в клике
Такая страстность! Плоть закалена
В твоей мечте. Придет ли твой великий
В мимозы льна?
2
Окаменела, нежно влюблена
И вот стоишь, безмолвна, как Фенелла,
И над тобой взошедшая луна
Окаменела.
Твое лицо в луненьи побледнело
В томлении чарующего сна,
И стало все вокруг голубо-бело.
Возникнуть может в каждый миг страна,
Где чувственна душа, как наше тело.
Но что ж теперь в душе твоей? Она
Окаменела.
3
Ты над рекой, босая и в тунике,
И деешь чары с тихою тоской.
Но слышишь ли его призыво-крики
Ты над рекой?
Должно быть, нет: в лице твоем покой,
И лишь глаза восторженны и дики,
Твои глаза; колдунья под луной!
Воздвиг камыш свои из речки пики.
С какою страстью бешеной, с какой
Безумною мольбою к грёзомыке —
Ты над рекой!
4
В мимозах льна олуненные глазы
Призывят тщетно друга, и одна
Ты жжешь свои бесстыжие экстазы
В мимозах льна.
И облака в реке — то вид слона,
То кролика приемлют. Ухо фразы
Готово различить. Но — тишина.
И ткет луна сафировые газы,
Твоим призывом сладко пленена,
И в дущу льнут ее лучи-пролазы
В мимозах льна.
5
Ты от мечтаний чувственных больна,
От шорохов, намеков и касаний.
Лицо как бы увяло, и грустна
Ты от мечтаний.
Есть что-то мудро-лживое в тумане:
Как будто тот, но всмотришься — сосна
Чернеет на офлеренной поляне.
И снова ждешь. Душе твоей видна
Вселенная. Уже безгранны грани:
Но это ложь! И стала вдруг темна
Ты от мечтаний!
6
И что-то есть младенческое в лике,
В его очах расширенных. Чья весть
Застыла в них? И разум в знойном сдвиге
И что-то есть.
Что это? смерть? издевка? чья-то месть?
Невидимые тягостны вериги…
Куда-то мчаться, плыть, лететь и лезть!
К чему же жизнь, любовь, цветы и книги,
Раз некому вручить девичью честь,
Раз душу переехали квадриги
И что-то есть.
7
Но ты, ребенок, слабостью сильна, —
И вот твой голос тонок стал и звонок,
Как пред тобой бегущая волна:
Ведь ты — ребенок.
Но на форелях — розовых коронок
Тебе не счесть. Когда придет весна,
Не всколыхнут сиреневый просонок,
И в нем не счесть, хотя ты и ясна,
Спиральных чувств души своей! Бессонок!
Готовностью считать их — ты властна,
Но ты — ребенок…
8
Ты ждешь его. И кличешь ты. И в клике —
Триумф тщеты. И больше ничего.
Хотя он лик не выявит безликий,
Ты ждешь его.
И в ожиданьи явно торжество,
И нервные в глазах трепещут тики,
Но ты неумолимей оттого;
Раз ты пришла вкусить любви владыки
Своей мечты, безвестца своего,
Раз ты решила пасть среди брусники, —
Ты ждешь его!
9
Такая страстность. Плоть закалена.
Во мраке тела скрыта ясность.
Ты верою в мечту упоена:
Такая страстность.
Тебя не испугает безучастность
Пути к тебе не знающего. На
Лице твоем — решимость и опасность.
И верою своей потрясена,
Ты обезумела. И всюду — красность,
Где лунопаль была: тебе дана
Такая страстность.
10
В твоей мечте придет ли твой великий?
Ведь наяву он вечно в темноте.
Что ты безумна — верные улики
В твоей мечте.
И вот шаги. Вот тени. Кто вы, те?
Не эти вы! но тот, — единоликий, —
Он не придет, дитя, к твоей тщете!
Высовывают призраки языки,
И прячутся то в речке, то в кусте…
И сколько злобы в их нещадном зыке —
К твоей мечте.
11
В мимозах льна — ах! — не цветут мимозы,
А только лен!.. Но, греза, ты вольна,
А потому — безумие и слезы
В мимозах льна.
Да осветится жизнь. Она тесна.
В оковах зла. И в безнадежьи прозы
Мечта на смерть всегда обречена.
Но я — поэт! И мне подвластны грозы,
И грозами душа моя полна.
Да превратятся в девушек стрекозы
В мимозах льна!
Милостивый государь мой, Алексей Алексеевич!
Плотичка
Хоть я и не пророк,
Но, видя мотылька, что он вкруг свечки вьется,
Пророчество почти всегда мне удается,
Что крылышки сожжет мой мотылек.
Так привлекает нас заманчиво порок —
Вот, юный друг, тебе сравненье и урок.
Он и для взрослого хорош и для ребенка.
Уж ли вся басня тут? ты спросишь — погоди —
Нет, это только прибасенка;
А басня будет впереди.
И к ней я наперед скажу нравоученье —
Вот, вижу новое в глазах твоих сомненье:
Сначала краткости, теперь уж ты
Боишься длинноты.
Что ж делать, милый друг, возьми терпенье.
За тайну признаюсь:
Я сам того ж боюсь.
Но как же быть? — теперь я старе становлюсь.
Погода к осени дождливей,
А люди к старости болтливей.
Но шутка шуткою — чтоб мне заговорясь
Не выпустить и дела вон из глаз —
Послушай же: слыхал я много раз,
Что легкие проступки ставя в малость,
В них извинить себя хотят
И говорят:
За что журить тут? — это шалость.
Но эта шалость есть к паденью первый шаг:
Она становится привычкой, после страстью,
Потом пороком — и, к несчастью,
Нам не дает опомниться никак.
Напрасно мы надеялись сначала
Себя во время перемочь.
Такая мысль всегда в погибель вовлекала —
Беги сперва ты лучше прочь.
А чтоб тебе еще сильней представить,
Как на себя надеянность вредна,
Позволь мне басенкой тебя ты позабавить.
Теперь из-под пера сама идет она
И может с пользою тебя наставить.
Не помню, у какой реки,
Злодеи царства водяного,
Приют имели рыбаки.
В реке, поблизости у берега крутого,
Плотичка резвая жила.
Проворна и лукава
Небоязливого была Плотичка нрава:
Вкруг удочек она вертелась, как юла.
И часто с ней рыбак клял промысл свой с досады.
Когда за пожданье он, в чаяньи награды,
Закинет уду, глаз не сводит с поплавка —
Вот, кажется, взяла — в нем сердце встрепенется.
Взмахнет он удой — глядь! крючок без червяка;
Плутовка, кажется, над рыбаком смеется:
Сорвет приманку, увернется
И, хоть ты что, обманет рыбака.
«Послушай», говорит другая ей Плотица:
«Не сдобровать тебе, сестрица.
Иль мало места здесь в воде,
Что ты всегда вкруг удочек вертишься?
Боюсь я: скоро ты с рекой у нас простишься.
Чем ближе к удочкам, тем ближе и к беде.
Сегодня с рук сошло: а завтра — кто порука?»
Но глупым, что глухим разумные слова.
«Вот», говорит моя Плотва:
«Ведь я не близорука!
Хоть хитры рыбаки, но страх пустой ты брось:
Я вижу все обманы их насквозь.
Смотри — вот уда — вон закинута другая —
Ах! вот еще — еще! Гляди же, дорогая,
Как хитрецов я снова проведу».
И к удочкам стрелой пустилась;
Рванула с той, с другой; на третьей зацепилась,
И, ах, попалася в беду.
Тут поздно бедная узнала,
Что лучше б ей бежать опасности сначала.
Овца
Крестьянин позвал с суд Овцу:
Он уголовное взвел на бедняжку дело.
Судьей был Волк — оно в минуту закипело —
Допрос ответчику — другой запрос истцу:
Сказать по пунктам и без крика:
[В чем] Как было дело; в чем улика?
Крестьянин говорит;
«Такого-то числа
Поутру у меня двух кур не досчитались;
От них лишь перышки, да косточки остались:
А на дворе одна Овца была».—
Овца же говорит: она всю ночь спала. И всех соседей в том в свидетели брала,
Что никогда за ней не знали никакого
Ни воровства,
Ни плутовства;
А сверх того, она совсем не ест мясного.
Но волчий приговор вот от слова до слова:
Понеже кур овца сильней —
И с ними ночь была, как видится из дела,
То, признаюсь по совести моей,
Нельзя, чтоб утерпела
И кур она не съела.
А потому, казнить Овцу,
И мясо в суд отдать; а шкуру взять истцу.
В прочем имею честь пребыть Ваш покорнейший слуга
Иван Крылов
Грозою освеженный,
Подрагивает лист.
Ах, пеночки зеленой
Двухоборотный свист! Валя, Валентина,
Что с тобой теперь?
Белая палата,
Крашеная дверь.
Тоньше паутины
Из-под кожи щек
Тлеет скарлатины
Смертный огонек.Говорить не можешь —
Губы горячи.
Над тобой колдуют
Умные врачи.
Гладят бедный ежик
Стриженых волос.
Валя, Валентина,
Что с тобой стряслось?
Воздух воспаленный,
Черная трава.
Почему от зноя
Ноет голова?
Почему теснится
В подъязычье стон?
Почему ресницы
Обдувает сон? Двери отворяются.
(Спать. Спать. Спать.)
Над тобой склоняется
Плачущая мать: Валенька, Валюша!
Тягостно в избе.
Я крестильный крестик
Принесла тебе.
Все хозяйство брошено,
Не поправишь враз,
Грязь не по-хорошему
В горницах у нас.
Куры не закрыты,
Свиньи без корыта;
И мычит корова
С голоду сердито.
Не противься ж, Валенька,
Он тебя не съест,
Золоченый, маленький,
Твой крестильный крест.На щеке помятой
Длинная слеза…
А в больничных окнах
Движется гроза.Открывает Валя
Смутные глаза.От морей ревучих
Пасмурной страны
Наплывают тучи,
Ливнями полны.Над больничным садом,
Вытянувшись в ряд,
За густым отрядом
Движется отряд.
Молнии, как галстуки,
По ветру летят.В дождевом сиянье
Облачных слоев
Словно очертанье
Тысячи голов.Рухнула плотина —
И выходят в бой
Блузы из сатина
В синьке грозовой.Трубы. Трубы. Трубы
Подымают вой.
Над больничным садом,
Над водой озер,
Движутся отряды
На вечерний сбор.Заслоняют свет они
(Даль черным-черна),
Пионеры Кунцева,
Пионеры Сетуни,
Пионеры фабрики Ногина.А внизу, склоненная
Изнывает мать:
Детские ладони
Ей не целовать.
Духотой спаленных
Губ не освежить —
Валентине больше
Не придется жить.— Я ль не собирала
Для тебя добро?
Шелковые платья,
Мех да серебро,
Я ли не копила,
Ночи не спала,
Все коров доила,
Птицу стерегла, -
Чтоб было приданое,
Крепкое, недраное,
Чтоб фата к лицу —
Как пойдешь к венцу!
Не противься ж, Валенька!
Он тебя не съест,
Золоченый, маленький,
Твой крестильный крест.Пусть звучат постылые,
Скудные слова —
Не погибла молодость,
Молодость жива! Нас водила молодость
В сабельный поход,
Нас бросала молодость
На кронштадтский лед.Боевые лошади
Уносили нас,
На широкой площади
Убивали нас.Но в крови горячечной
Подымались мы,
Но глаза незрячие
Открывали мы.Возникай содружество
Ворона с бойцом —
Укрепляйся, мужество,
Сталью и свинцом.Чтоб земля суровая
Кровью истекла,
Чтобы юность новая
Из костей взошла.Чтобы в этом крохотном
Теле — навсегда
Пела наша молодость,
Как весной вода.Валя, Валентина,
Видишь — на юру
Базовое знамя
Вьется по шнуру.Красное полотнище
Вьется над бугром.
«Валя, будь готова!» —
Восклицает гром.В прозелень лужайки
Капли как польют!
Валя в синей майке
Отдает салют.Тихо подымается,
Призрачно-легка,
Над больничной койкой
Детская рука.«Я всегда готова!» —
Слышится окрест.
На плетеный коврик
Упадает крест.
И потом бессильная
Валится рука
В пухлые подушки,
В мякоть тюфяка.А в больничных окнах
Синее тепло,
От большого солнца
В комнате светло.И, припав к постели.
Изнывает мать.За оградой пеночкам
Нынче благодать.Вот и все! Но песня
Не согласна ждать.Возникает песня
В болтовне ребят.Подымает песню
На голос отряд.И выходит песня
С топотом шаговВ мир, открытый настежь
Бешенству ветров.
«За отъездом продаются: мебель, зеркала и проч. Дом Воронина, 159».
(«полиц. вед.»)Надо поехать — статья подходящая!
Слышится в этом нужда настоящая,
Не попадется ли что-нибудь дешево?
Вот и поехал я. Много хорошего:
Бронза, картины, портьеры всё новые,
Мягкие кресла, диваны отменные,
Только у барыни очи суровые,
Речи короткие, губы надменные;
Видимо, чем-то она озабочена,
Но молода, хороша удивительно:
Словно рукой гениальной обточено
Смуглое личико. Всё в ней пленительно:
Тянут назад ее голову милую
Черные волосы, сеткою сжатые,
Дышат какою-то сдержанной силою
Ноздри красивые, вверх приподнятые.
Видно, что жгучая мысль беспокойная
В сердце кипит, на простор вырывается.
Вся соразмерная, гордая, стройная,
Мне эта женщина часто мечтается… Я отобрал себе вещи прекрасные,
Но оказалися цены ужасные!
День переждал, захожу — то же самое!
Меньше предложишь, так даже обидится!..
«Барыня эта — созданье упрямое:
С мужем, подумал я, надо увидеться».Муж — господин красоты замечательной,
В гвардии год прослуживший отечеству —
Был человек разбитной, обязательный,
Склонный к разгулу, к игре, к молодечеству, —
С ним у нас дело как раз завязалося.
Странная драма тогда разыгралася:
Мужа застану — поладим скорехонько;
Барыня выйдет — ни в чем не сторгуешься
(Только глазами ее полюбуешься).
Нечего делать! вставал я ранехонько,
И, пока барыня сном наслаждалася, —
Многое сходно купить удавалося.У дому ждут ломовые извозчики,
В доме толпятся вещей переносчики,
Окна ободраны, стены уж голые,
У покупателей лица веселые.
Только у няни глаза заслезилися:
«Вот и с приданым своим мы простилися!» —
Молвила няня… «Какое приданое?»
— «всё это взял он за барышней нашею,
Вместе весной покупали с мамашею;
Как любовались!..»Открытье нежданное!
Сказано слово — и всё объяснилося!
Вот почему так она дорожилася.
Бедная женщина! В позднем участии,
Я проклинаю торгашество пошлое.
Всё это куплено с мыслью о счастии,
С этим уходит — счастливое прошлое!
Здесь ты свила себе гнездышко скромное,
Каждый здесь гвоздик вколочен с надеждою…
Ну, а теперь ты созданье бездомное,
Порабощенное грубым невеждою!
Где не остыл еще след обаяния
Девственной мысли, мечты обольстительной,
Там совершается торг возмутительный.
Как еще можешь сдержать ты рыдания!
В очи твои голубые, красивые
Нагло глядят торгаши неприветные,
Осквернены твои думы стыдливые,
Проданы с торгу надежды заветные!.. Няня меж тем заунывные жалобы
Шепчет мне в ухо: «Распродали дешево —
Лишь до деревни доехать достало бы.
Что уж там будет? Не жду я хорошего!
Барин, поди, загуляет с соседями,
Барыня будет одна-одинехонька.
День-то не весел, а ночь-то чернехонька.
Рядом лесище — с волками, с медведями».— «Смолкни ты, няня! созданье болтливое,
Не надрывай мое сердце пугливое!
Нам ли в диковину сцены тяжелые?
Каждому трудно живется и дышится.
Чудо, что есть еще лица веселые,
Чудо, что смех еще временем слышится!..»Барин пришел — поздравляет с покупкою,
Барыня бродит такая унылая;
С тихо воркующей, нежной голубкою
Я ее сравнивал, деньги постылые
Ей отдавая… Копейка ты медная!
Горе, ты горе! нужда окаянная… Чуть над тобой не заплакал я, бедная,
Вот одолжил бы… Прощай, бесталанная!..
Кипел народом цирк. Дрожащие рабыВ арене с ужасом плачевной ждут борьбы.А тигр меж тем ревел, и прыгал барс игривой,Голодный лев рычал, железо клетки грыз,И кровью, как огнем, глаза его зажглись.Отворено: взревел, взмахнув хвостом и гривой,На жертву кинулся… Народ рукоплескал…В толпе, окутанный льняною, грубой тогой,С нахмуренным челом седой старик стоял,И лик его сиял, торжественный и строгой.С угрюмой радостью, казалось, он взирал,Спокоен, холоден, на страшные забавы,Как кровожадный тигр добычу раздиралИ злился в клетке барс, почуя дух кровавый.Близ старца юноша, смущенный шумом игр,Воскликнул: «Проклят будь, о Рим, о лютый тигр!О, проклят будь народ без чувства, без любови,Ты, рукоплещущий, как зверь, при виде крови!»— «Кто ты?» — спросил старик. «Афинянин! ПривыкРукоплескать одним я стройным лиры звукам,Одним жрецам искусств, не воплям и не мукам…»— «Ребенок, ты не прав», — ответствовал старик.— «Злодейство хладное душе невыносимо!»— «А я благодарю богов-пенатов Рима».— «Чему же ты так рад?» — «Я рад тому, что естьЕще в сердцах толпы свободы голос — честь:Бросаются рабы у нас на растерзанье —Рабам смерть рабская! Собачья смерть рабам!Что толку в жизни их — привыкнувших к цепям?Достойны их они, достойны поруганья!»
Кипел народом цирк. Дрожащие рабы
В арене с ужасом плачевной ждут борьбы.
А тигр меж тем ревел, и прыгал барс игривой,
Голодный лев рычал, железо клетки грыз,
И кровью, как огнем, глаза его зажглись.
Отворено: взревел, взмахнув хвостом и гривой,
На жертву кинулся… Народ рукоплескал…
В толпе, окутанный льняною, грубой тогой,
С нахмуренным челом седой старик стоял,
И лик его сиял, торжественный и строгой.
С угрюмой радостью, казалось, он взирал,
Спокоен, холоден, на страшные забавы,
Как кровожадный тигр добычу раздирал
И злился в клетке барс, почуя дух кровавый.
Близ старца юноша, смущенный шумом игр,
Воскликнул: «Проклят будь, о Рим, о лютый тигр!
О, проклят будь народ без чувства, без любови,
Ты, рукоплещущий, как зверь, при виде крови!»
— «Кто ты?» — спросил старик. «Афинянин! Привык
Рукоплескать одним я стройным лиры звукам,
Одним жрецам искусств, не воплям и не мукам…»
— «Ребенок, ты не прав», — ответствовал старик.
— «Злодейство хладное душе невыносимо!»
— «А я благодарю богов-пенатов Рима».
— «Чему же ты так рад?» — «Я рад тому, что есть
Еще в сердцах толпы свободы голос — честь:
Бросаются рабы у нас на растерзанье —
Рабам смерть рабская! Собачья смерть рабам!
Что толку в жизни их — привыкнувших к цепям?
Достойны их они, достойны поруганья!»
В путь, дети, в путь!.. Идемте!.. Днем, как ночью,
Во всякий час, за всякую подачку
Нам надобно любовью промышлять;
Нам надобно будить в прохожих похоть,
Чтоб им за грош сбывать уста и душу… Молва идет, что некогда в стране
Прекрасной зверь чудовищный явился,
Рыкающий, как бык, железной грудью;
Он каждый год для ласк своих кровавых
Брал пятьдесят созданий — самых чистых
Девиц… Увы, число огромно, боже!
Но зверь другой, покрытый рыжей шерстью,
Наш Минотавр, наш бык туземный — Лондон,
В своей алчбе тлетворного разврата
И день и ночь по тротуарам рыщет;
Его любви позорной каждогодно
Не пятьдесят бывает надо жертв, —
Он тысячи, обжора, заедает
И лучших тел и лучших душ на свете…
«Увы, одни растут в пуху и щелке,
Их радостей источник — добродетель.
А я, на свет исторгнувшись из чрева
Плодливой матери, попала в руки
К оборванной и грязной нищете…
О, нищета — советчица дурная,
Безжалостная!.. сколько ты
Под кровлею убогого жилища
Обираешь жертв пороку!.. На меня
Ты кинулась не вдруг, а дождалась
Моей весны… Когда ж румянец свежий
Зардел в щеках и кудри золотые
Рассыпались по девственным плечам,
Ты тотчас же мой угол указала
Тому, чей глаз, косой и кровожадный,
Искал себе добычи сладострастья…»
«А я была богата… У богатых
Есть также бог, который беспощадно
Своей ногой серебряной их давит:
Приличие — оно холодным глазом
Нашло меня своей достойной жертвой
И кинуло в объятья человека
Бездушного. А я уже любила…
О той любви узнали, только поздно…
От этого я пала глубоко,
Безвыходно. Нет слез таких, нет силы,
Которая б извлечь меня могла
Из пропасти». Ступивши в грязь порока,
Нога скользит и выбиться не может.
Да, горе нам, несчастным магдалинам!
Но городам, от века христианским,
Не много есть таких людей отважных,
Которые бы нам не побоялись
Подать руки, чтоб слезы с глаз стереть…» —
«Я, сестры, я не грязным сластолюбьем
Доведена до участи моей.
Иное зло, с лицом бесстыдным самки,
Исчадие гордыни и тщеславья,
Чудовище, которое у нас,
Различные личины принимая,
Влечет, что день, семейство за семейством
От родины, бог весть в какие страны,
Суля им блеск, взамен того, что есть,
А иногда взамен и самой чести.
Отец мой пал, погнавшись за корыстью;
Он увидал в один прекрасный день,
Как всё его богатство, словно пена,
Морской волной разметано. С нуждой
Я не была знакома. Труд тяжелый,
Дающий хлеб, облитый нашим потом,
Казался мне невыносимо-страшен…
И я, сходя с ступени на ступень,
Изнеженная жертва! — пала в пропасть
Бездонную… Стенайте, плачьте, сестры!
Но как бы стон и плач ваш ни был горек.
Как ни была б печаль едка, — увы! —
Моя печаль, мой плач живее ваших
У вас они текут не из святого
Источника любви, как у меня.
О, для чего любовь я испытала?
Зачем злодей, которому всецело
Я отдала неопытное сердце,
Увлек меня из-под отцовской кровли
И, не сдержав обещанного слова,
Пустил меня по свету мыкать горе?
Агари был в пустыню послан ангел
Спасти ее ребенка. Я ж одна
Без ангела-хранителя невольно,
Закрыв глаза, пошла на преступленье,
Чтоб как-нибудь спасти свое дитя…»А между тем нам говорят: «Ступайте,
Распутницы!..» И жены, наши сестры,
На улице встречаясь с нами, с криком
Бегут от нас. Мы им тревожим мысли,
Внушаем страх! Но, в свой черед, и мы
Всей силою души их ненавидим.
Ах! нам порой так горько, что при всех
Хотелось бы вцепиться им в лицо
И разорвать в клочки на лицах кожу…
Ведь знаем мы, что их священный ужас —
Ничто, как страх — упасть во мненьи света
И потерять в нем прежнее значенье;
Страх этот мать семейства дочерям
Передает едва ль не с первой юбкой.Но для чего в проклятиях и стонах
Искать себе отмщенья? Эти камни
Посыпятся на нас же. У мужчин
На привязи, в презрении у женщин,
Что ни скажи — мы будем всё неправы
И участи своей не переменим.
Нет, лучше нам безропотно на свете
Роль тяжкую исчерпать до конца;
По вечерам, в блистающих театрах,
Сгонять тоску с усталого лица;
Пить джин, вино, чтоб их хмельною влагой
Жизнь возбуждать в своем измятом теле
И забывать о страшном ремесле,
Которое страшнее мук кромешных…
Но если жизнь для нас, несчастных, — тень,
Земля — тюрьма; так смерть зато нам легче:
В трущобах нас она не мучит долго,
А захватив рукой кой-как, без шума,
Бросает всех в одну и ту же яму.
О смерть! твой вид и впалые глаза,
Как ни были б ужасны людям, мы
Твоей руки костлявой не боимся:
Объятия твои нам будут сладки,
Затем, что в миг, когда в нас жизнь потухнет,
Как коршуны, далеко разлетятся
Все горести, точившие нам сердце,
И тысячи других бичей, чьи когти
В клочки гнилья с нас обрывали тело.
В путь, сестры, в путь! Идемте… днем, как ночью
За медный грош любовью промышлять…
Таков наш долг: мы призваны судьбою
Оградой быть семейств и честных женщин!..
Я за прозу берусь, я за вирши берусь
И забвенья реки не боюсь, не боюсь… —
От журнального лая спасая поэта,
Не надолго меня спрячет темная Лэта.
Ходит мусорщик вдоль этой мутной реки, —
И нет глаза быстрей, нет ловчее руки…
Все, что только в волнах этой Лэты мелькает,
Что ни вынырнет, все-то он жадно хватает,—
И не только рублевых, грошовых писак
От него эта Лэта не спрячет никак.
Чуть завидит кого, — живо на берег тащит,
И ликует душа его, аще обрящет.
От ветошной души пусть ветошка одна
Попадется, и та будет им спасена;
И пускай целый свет смысла в ней не увидит,
Он хоть метку найдет, а ее не обидит, И ее поместить в поминанье свое,
Как великое имя, неведомо чье!
И попробуй хоть дичь поместить я в газету,
Чтоб найти эту дичь, он обшарит всю Лэту
(Иль Апраксина двор).
Кто же мусорщик сей?.. —
Полторацкий копун иль Еф— злодей?!
Для обоих готов сочинять я куплеты,
Оба рады поэта исхитить из Лэты,
Оба рады друг друга в ту Лэту столкнуть,
От обоих (попробуй их ревность раздуть…)
Сам Сатурн, что детей пожирает, заплачет, —
И его вспотрошить ничего им не значит.
Я за прозу берусь, я за вирши берусь
И забвенья реки не боюсь, не боюсь… —
От журнального лая спасая поэта,
Не надолго меня спрячет темная Лэта.
Ходит мусорщик вдоль этой мутной реки, —
И нет глаза быстрей, нет ловчее руки…
Все, что только в волнах этой Лэты мелькает,
Что ни вынырнет, все-то он жадно хватает,—
И не только рублевых, грошовых писак
От него эта Лэта не спрячет никак.
Чуть завидит кого, — живо на берег тащит,
И ликует душа его, аще обрящет.
От ветошной души пусть ветошка одна
Попадется, и та будет им спасена;
И пускай целый свет смысла в ней не увидит,
Он хоть метку найдет, а ее не обидит,
И ее поместить в поминанье свое,
Как великое имя, неведомо чье!
И попробуй хоть дичь поместить я в газету,
Чтоб найти эту дичь, он обшарит всю Лэту
(Иль Апраксина двор).
Кто же мусорщик сей?.. —
Полторацкий копун иль Еф— злодей?!
Для обоих готов сочинять я куплеты,
Оба рады поэта исхитить из Лэты,
Оба рады друг друга в ту Лэту столкнуть,
От обоих (попробуй их ревность раздуть…)
Сам Сатурн, что детей пожирает, заплачет, —
И его вспотрошить ничего им не значит.
Павел
Дать слово — ничего не стоит,
Дать деньги — стоит кой-чего.
Луиза
Но кто ж племянника пристроит,
Как дядя проведет его?
Всегда нас дяди притесняют,
Они нам вечная гроза,
У денег глаз нет, повторяют,
А сами смотрят им в глаза.
Его наука так задорна,
Что нас не ставит в грош она;
Нам кажется земля просторна,
Ему же кажется тесна.
Но дело в чем — я растолкую.
Тут есть особенный расчет:
Он в небе видит запятую,
Так землю точкою зовет.
Бонардин
Чины с ума его сведут.
В нем так душа честолюбива,
Что он, взгляните, тут как тут,
Где честолюбию пожива.
Ну как ему не надоест —
Все хлопочи, все изгибайся…
Он с неба не хватает звезд,
А на земле не попадайся.
Павел
Зачем пугаете вы нас
Своей наукою мудреной…
Я в ней силен не меньше вас,
А не скажу, чтоб был ученой.
Ну, чем меня вы превзошли,
Ну, что вы нового сказали?
Вы звезд на небе не сочли,
Мы на земле не сосчитали.
Бонардин
Про добродетель и науки
Мы громко начали кричать,
И прибирать богатых в руки,
И в пользу бедных танцевать.
Теперь не денег мы желаем,
А просвещенья одного:
Из свеклы сахар добываем,
Хоть нам и горько от него.
Мы то прочтем, о том услышим,
Что писано и не про нас:
Мы вечно говорим как пишем
И с жаром пишем на заказ.
На свете люди все узнали,
Все, кажется, идет на стать.
Мы так умны, так добры стали,
Что, право, нам несдобровать.
Бонардин
Все звезды я считал, бывало,
Но мне они не по глазам.
Учился я, а толку мало, —
Не поклониться ли звездам?
Поклонишься — не ошибешься,
Поклонишься — не осмеют.
Ведь без ученья обойдешься,
А без поклона обойдут.
Граф
Кто кланяется ежедневно,
А кто поклона вечно ждет, —
А потому я рад душевно,
Как утром кредитор придет.
Я с ним могу, не беспокоясь,
И без поклонов обойтись;
Ему не кланяйся ти в пояс,
Именью только поклонись.
Павел
Что жены многих бед причиной, —
Кой-кто нам доказать умел;
И я с дражайшей половиной,
Быть может, сам не буду цел.
Жене поставлен муж главою,
И что ж? Поди пойми людей:
Один раскланялся с женою,
Другой же поклонился ей.
Бабетт
Мужчин поклон не беспокоит,
Везде мужчинам легкий путь:
Чтоб поклониться, то им стоит
Снять шляпу, голову нагнуть.
У нас же так несправедливо
Поклоны разные ввели:
Жених умен — присядь учтиво,
Жених богат — так поклонись.
Дюран
Везде поклоны путь проложат,
Все можно выклонить подчас:
И дело поскорей доложат,
И вспомнят вовремя о нас.
Нельзя назвать поклоны бредней,
Как хочешь, а поклонам верь:
Иной накланялся в передней
И не поклонится теперь.
Луиза
(к зрителям)
Счастлив, в ком твердости достало,
Чтоб не сгибаться ни пред кем,
И у кого знакомых мало,
Чтоб мог он кланяться не всем!
Счастливей тот, кто без исканий
И все нашел, и жил своим —
И кто под гром рукоплесканий
Вам только кланялся одним.
<не позднее 1831>
Один, опять один я. Разошлась
Толпа гостей, скучая. Вот и полночь.
За тучами, клубясь, несутся тучи,
И тяжело на землю налегли
Угрюмо неподвижные туманы.
Не спится мне, не спится… Нет! во мне
Тревожные напрасные желанья,
Неуловимо быстрые мечты
И призраки несбыточного счастья
Сменяются проворно… Но тоска
На самом дне встревоженного сердца,
Как спящая холодная змея,
Покоится. Мне тяжело. Напрасно
Хочу я рассмеяться, позабыться,
Заснуть по крайней мере: дух угрюмый
Не спит, не дремлет… странные картины
Являются задумчивому взору.
То чудится мне мертвое лицо, —
Лицо мне незнакомое, немое,
Все бледное, с закрытыми глазами,
И будто ждет ответа… То во тьме
Мелькает образ девушки, давно
Мной позабытой… Опустив глаза
И наклонив печальную головку,
Она проходит мимо… слабый вздох
Едва заметно грудь приподнимает…
То видится мне сад — обширный сад…
Под липой одинокой, обнаженной
Сижу я, жду кого-то… ветер гонит
По желтому песку сухие листья…
И робкими, послушными роями
Они бегут все дальше, дальше, мимо…
То вижу я себя на лавке длинной,
Среди моих товарищей… Учитель —
Красноречивый, страстный, молодой —
Нам говорит о боге… молчаливо
Трепещут наши души… легким жаром
Пылают наши лица; гордой силой
Исполнен каждый юноша… Потом
Лет через пять, в том городе далеком,
Наставника я встретил… Поклонились
Друг другу мы неловко, торопливо
И тотчас разошлись. Но я заметить
Успел его смиренную походку,
И робкий взгляд, и старческую бледность.
То, наконец, я вижу дом огромный,
Заброшенный, пустой, — мое гнездо,
Где вырос я, где я мечтал, бывало,
О будущем, куда я не вернусь…
И вот я вспомнил: я стоял однажды
Среди высоких гор, в долине тесной…
Кругом ни травки… Камни все да камни,
Да желтый, мелкий мох. У ног моих
Бежал ручей, проворный, неглубокий,
И под скалой, в расселине, внезапно
Он исчезал с каким-то глупым шумом…
«Вот жизнь моя!» — подумал я тогда.
Но гости те… Кому из них могу я
Завидовать? Где тот, который смело
И без обмана скажет мне: «Я жил!»
Один из них, добряк здоровый, глуп,
И знает сам, что глуп… ему неловко;
Другой сегодня счастлив: он влюблен
И светел, тих и важен, как ребенок,
Одетый по-воскресному… другой
Острит или болезненно скучает…
А тот себе придумал сам работу,
Ненужную, бесплодную, — хлопочет
И рад, что «подвигается вперед»…
Тот — юноша восторженный, а тот —
Чувствителен, но мелок и ничтожен…
Мне весело… но ты меж тем, о ночь!
Не медли — проходи скорей и снова
Меня предай заботам милой жизни.
1
Над Балтикой зеленоводной
Завила пена серпантин:
О, это «Regen» быстроходный
Опять влечет меня в Штеттин!
Я в море вслушиваюсь чутко,
Безвестности грядущей рад…
А рядом, точно незабудка
Лазоревый ласкает взгляд.
Знакомец старый — Висби — вправо.
Два года были или нет?
И вот капризно шлет мне Слава
Фатаморгановый привет.
Неизмеримый взор подругин
В глаза впивается тепло,
И басом уверяет «Regen»,
Что впереди у нас светло!
Пароход «Regen»
14 авг. 1924 г.
2
Подобна улица долине.
В корзине каждой, как в гнезде,
Повсюду персики в Берлине,
В Берлине персики везде!
Витрины все и перекрестки
В вишнево-палевых тонах.
Берлин и персик! вы ль не тезки,
Ты, нувориш, и ты, монах?..
Асфальтом зелень опечалив,
Берлин сигарами пропах…
А бархат персиковый палев,
И персики у всех в устах!
И чувства более высоки,
И даже дым, сигарный дым,
Тех фруктов впитывая соки,
Проникся чем-то молодым!
Я мог бы сделать много версий,
Но ограничусь лишь одной:
Благоухает волей персик
Над всей неволей площадной!
Берлин
23 авг. 1924 г.
3
Еще каких-нибудь пять станций,
И, спрятав паспорт, как девиз,
Въезжаем в вольный город Данциг,
Где нет ни армии, ни виз!
Оттуда, меньше получаса,
Где палевеет зыбкий пляж,
Курорта тонкая гримаса —
Костюмированный голяш…
Сквозь пыльных листьев блеклый шепот
Вульгарничает казино —
То не твое ли сердце, Цоппот,
Копьем наживы пронзено?
И топчет милые аллейки
Твои международный пшют.
Звучат дождинки, как жалейки,
И мокрый франт смешон, как шут…
Цоппот
5 сент. 1924 г.
4
Пойдем на улицу Шопена, —
О ней я грезил по годам…
Заметь: повеяла вервэна
От мимо проходящих дам…
Мы в романтическом романе?
Растет иль кажется нам куст?..
И наяву ль проходит пани
С презрительным рисунком уст?..
Благоговейною походкой
С тобой идем, как не идем…
Мелодий дымка стала четкой,
И сквозь нее мы видим дом,
Где вспыхнут буквы золотые
На белом мраморе: «Здесь жил,
Кто ноты золотом литые
В сейф славы Польши положил».
Обман мечты! здесь нет Шопена,
Как нет его квартиры стен,
В которых, — там, у гобелена, —
Почудился бы нам Шопен!..
Варшава
1924 г.
5
Уже Сентябрь над Новым Светом
Позолотил свой синий газ,
И фешенебельным каретам
Отрадно мчаться всем зараз…
Дань отдаем соблазнам стольким,
Что вскоре раздадим всю дань…
Глаза скользят по встречным полькам,
И всюду — шик, куда ни глянь!
Они проходят в черных тальмах
И гофрированных боа.
Их стройность говорит о пальмах
Там где-нибудь на Самоа…
Они — как персики с крюшоном:
Ледок, и аромат, и сласть.
И в языке их притушенном
Такая сдержанная страсть…
Изысканный шедевр Guerlain’a —
Вервэна — в воздухе плывет
И, как поэзия Верлэна,
В сердцах растапливает лед.
Идем назад по Маршалковской,
Что солнышком накалена,
Заходим на часок к Липковской:
Она два дня уже больна.
Мы — в расфуфыренном отэле,
Где в коридорах полумгла.
Снегурочка лежит в постели
И лишь полнеет от тепла…
Лик героини Офенбаха
Нам улыбается в мехах,
И я на пуф сажусь с размаха,
Стоящий у нее в ногах.
И увлечен рассказом близким
О пальмах, море и сельце,
Любуюсь зноем австралийским
В игрушечном ее лице…
Двор — уютная клетушка.
У узорчатой ограды
Два цветущих олеандра
Разгораются костром…
А над ними прорубь неба
Тускло мреет в белом зное,
Как дымящаяся чаша,
Как поблекший василек.
Словно зонт пыльно-зеленый,
Пальма дворик осенила.
Ствол гигантским ананасом
Оседает над землей.
На листе узорно-гибком
Осы строят шапкой соты,
Солнце лавой раскаленной
Режет сонные глаза.
____
Только зной к закату схлынет,
Только тень падет на гравий,
В белом домике у входа
Подымается возня.
Мать поет свою канцону,
Словно рот полощет песней,—
А за нею голос детский,
В тонкий лепет взбив слова,
Вьется резвым жеребенком,
Остановится внезапно —
И фонтаном зыбким смеха
Всколыхнет оживший двор.
Книжку старую отбросив,
Из окошка крикнешь: «Роза!»
И лукавою свирелью
Прилетит в ответ: «Синьор?»
____
Над безмолвной низкой дверью
Ветром вздуло занавеску.
Из таинственного мрака
Показался кулачок.
Это маленькая Роза,
Дочь привратницы Марии,
Мотылек на смуглых ножках,
Распевающий цветок.
Деловито отдуваясь,
Притащила табуретку,
Взгромоздилась и застыла,
Отдыхая от жары.
Сгибы ножек под коленкой
Сочной ниточкой темнеют,
А глаза, лесные птицы,
Окунулись в небеса.
____
За цветущею оградой
Петухами распевают
То толстяк с гирляндой туфель,
То веселый зеленщик.
Головой крутя кудрявой,—
Расшалившееся эхо,—
Роза звонко повторяет
Полнозвучные слова:
«Scarpе! Scarpе! Pomodorи!
Foggиolиnи! Pеpеronе!»
Рыжий кот, худой и драный,
К милым пяткам нос прижал.
И душе моей казалось,
Что в зрачках бродячих зверя
В этот миг блаженно млели
Искры рыцарской любви.
____
Жалюзи щитом поставив,
Словно в шапке-невидимке,
Я смотрю на это чудо,
Широко раскрыв глаза.
Это радостное тельце,
Этот полный кубок жизни
Мне милей стихов Петрарки,
Слаще всех земных легенд…
На крыльцо я тихо вышел:
Кот нырнул под жирный кактус,
Табуретка покатилась…
Палец в рот и глазки вверх.
Долго, долго изучала
Незнакомого синьора, —
Оглушительно вздохнула
И улыбкой расцвела.
____
На обложке русской книги
Мы фонтан нарисовали,
Рыбок с заячьими ртами,
Тигра с гривой до земли.
По моей ладони хлопал
Кулачок кофейно-пухлый.
Я молчал, она звенела,
Как беспечный ручеек.
Мать, белье с кустов снимая,
В сотый раз взывала: «Роза!»
Этих скучных пресных взрослых
Никогда я не приму…
Не хотите ль вы, синьора,
Чтоб трехлетний одуванчик,
Как солидный папский нунций
Чинно вел со мною речь?
____
Нет у Розы пышной куклы
С томно-глупыми глазами,
Но ребенок, как котенок,
Щепкой тешится любой.
Вон она кружит вдоль пальмы,
Высоко подняв к закату
Тростниковый старый стебель
С жесткой блеклою листвой.
Па — направо, па — налево,
Ножки — быстрые газели,
Две-три ноты звонкой песни
Заменяют ей оркестр.
А глаза неукротимо
Жгут языческим весельем
И, косясь, ко мне взывают:
«Полюбуйтесь-ка, синьор!»
____
«А теперь?» — спросила Роза.
Я принес поднос с тарелкой.
На тарелке пухлый персик
И душистый абрикос.
Роза стала за прилавок, —
Я был знатный покупатель…
Но пока я торговался,
Роза села весь товар.
Кот крутил хвостом умильно.
Кинув косточку с подноса,
Роза тоном королевы
Приказала зверю: «Ешь!»
«А теперь?»… Сложила ручки.
Затянувшись папироской,
Я ей дал пустую гильзу.
Мы курили. Двор молчал.
____
За мохнатым олеандром
Ржаво всхлипнули ворота.
На напев шагов знакомых
Понеслось дитя к отцу.
Руки вытянув, рабочий
Вскинул девочку над шляпой,
И слились на миг под небом
Сноп кудрей и сноп цветов.
Олеандры задрожали,
Зашептались и затихли…
«Ах, еще!» — звенела Роза,
Руки-крылья вскинув ввысь.
Он унес ее, как птицу,
За цветную занавеску:
Тень ребенка закачалась
На коленях у отца…
____
Истомленные мимозы
Листья легкие склонили,
И шипит бамбук зеленый,
Кротко жалуясь на зной.
Наклонясь к кустам, рабочий
Из ведра струею хлещет:
Пьет земля, пьют жадно корни,
Влажной пылью дышит двор.
За отцом, сжав строго губки,
Ходит медленно ребенок,
Из фиаски оплетенной
Гравий влагой окропя.
А фиаска так лукава —
Ускользает и виляет…
Каждый камушек невзрачный
Надо Розе напоить.
____
Холод мраморных ступеней
Лунным фосфором пронизан.
Сбоку рамой освещенной
Янтареет ярко дверь.
Роза сонно и устало
За отцом следит глазами,
В белый хлеб впилась, как мышка,
И на локоть оперлась.
Ест отец, мать пьет кианти,
Две звезды зажглись над пальмой,
И сверчок пилит на скрипке
В глубине за очагом.
Лампа, мать, отец и звезды —
Все сливается, кружится
Тихим сонным хороводом
И уходит в потолок.
Каждый вечер та же сцена:
Голова склонилась набок,
Темно-бронзовые кудри
Нависают на глаза.
Мать берет ее в охапку, —
Виснут ручки, виснут ножки,
И несет, как клад бесценный,
На прохладную постель.
Сны сидят под темной пальмой,
Ждут качаясь… Свет погаснет —
Пролетят над занавеской
И подушку окружат.
Спи, дитя, — и я, бессонный,
Буду долго, долго слушать,
Как над кровлею твоею
Шелестит во тьме бамбук.
Где газовый завод вздымал крутые трубы,
Столбами пламени тревожа вечера, —
Там нынче — пепелище.
Вдали амфитеатром —
Изгибы стен, балконы, ниши, окна,
Парижский пестрый мир,
А здесь — пустыня.
Сухой бурьян бормочет на ветру,
Последние ромашки доцветают,
В углу — каштан пожухлый, кроткий, тихий,
Костром холодным в воздухе сквозит.
Плиты в мокрых ямах
Отсвечивают окисью цветистой;
Над скатом поздний клевер
Беспечно зеленеет,
А в вышине — тоскующие сны —
Клубятся облака.
Как бешеные, носятся собаки,
Играют в чехарду,
Друг друга за уши, как дети, теребят
И добродушно скалят зубы.
«Чего стоишь, прохожий?
Побегал бы ты с нами вперегонки...
Через бугры и рвы галопом вольным... Гоп!»
Так глухо за стеной звенят трамваи,
Так плавно куст качается у ног,
Как будто ты в подводном царстве.
А у стены старик —
Небритый нищий, плотный, красный, грязный —
Среди обрезков ржавой жести
В роскошной позе на мешках возлег
И, ногу подогнув, читает —
Я по обложке яркой вижу —
Роман бульварный...
Господь с тобой, бездомный сибарит!
Худая женщина застыла на бревне,
У ног — клубок лимонно-желтой шерсти,
В руках — дорожка шарфа...
Глаза на сложенный булыжник смотрят, смотрят,
Как будто пирамидой перед ней
За годы долгие весь груз ее забот
У ног сложили.
Опущенная кисть недвижна и суха,
И зябко ежатся приподнятые плечи,—
Но все же горькая отрада тешит тело:
Короткий роздых, запах вялых трав,
Распахнутые дали над домами
И тишина...
А рядом дочка, пасмурный зверек,
Жестянки тусклые расставив колоннадой,
Дворец осенний строит.
Насупилась... Художники не любят,
Когда прохожие на их работу смотрят.
Дичок мой маленький! Не хмурься — ухожу...
Стекло разбитое блеснуло в кирпичах.
За все глаза сегодня благодарны.
Пустырь молчит. Смотрю с бугра кругом.
Какой магнит нас всех сюда привлек:
Собак бродячих, нищего седого,
Худую женщину с ребенком и меня?
Бог весть. Но это пепелище в этот час
Всего на свете нам милее...
А вот и дар: средь рваных лопухов
Цветет чертополох... Как это слово гулко
Раскрыло дверь в забытые края...
Чей жезл среди Парижа
Взлелеял эти дикие цветы?
Такою совершенной красотой
Над мусором они тянулись к небу,
Что дальний рев сирен с буксирных пароходов
Валторнами сквозь сердце пролетел.
Три цветка,
Лиловых три пушка
В оправе стрельчатых ажурных игол листьев,
Сорвал я осторожно,
Зажал в платок,
И вот — несу домой.
Пусть в уголке на письменном столе
В бокале погостят.
О многом я забыл — как все мы позабыли,—
Они помогут вспомнить.