Как стыдно одному ходить в кинотеатры
без друга, без подруги, без жены,
где так сеансы все коротковаты
и так их ожидания длинны!
Как стыдно —
в нервной замкнутой войне
с насмешливостью парочек в фойе
жевать, краснея, в уголке пирожное,
как будто что-то в этом есть порочное…
Мы,
Я волком бы
Я волком бы выгрыз
Я волком бы выгрыз бюрократизм.
К мандатам
К мандатам почтения нету.
К любым
К любым чертям с матерями
К любым чертям с матерями катись
любая бумажка.
любая бумажка. Но эту…
1
Хотя бы потому, что потрясен ветрами
Мой дом от половиц до потолка;
И старая сосна трет по оконной раме
Куском селедочного костяка;
И глохнет самовар, и запевают вещи,
И женщиной пропахла тишина,
И над кроватью кружится и плещет
Дымок ребяческого сна, -
Кто молодец у нас, друзья и братцы?
Кого мы назовем, чтоб по нему
Другим не стыдно
Было поравняться
И не было б обидно никому? Чей гордый стан и стройную
Осанку
Своей чеканкой
Украшает меч?
Кто средь врагов
Всегда готов достойно
Не роскошной я Венере,
Не уродливой Химере
В имнах жертву воздаю:
Я похвальну песнь пою
Волосам, от всех почтенным,
По груди распространенным,
Что под старость наших лет
Уважают наш совет.
Борода предорогая!
Как много нового явилось у него.
Взгляни, — он стал немного выше ростом.
Какой-то новый блеск в глазах его возник.
Он спрашивает вечером о звездах,
Чтоб утром самому рассказывать о них.
Он трудится, он в летчиков играет,
Он строит дом, чтоб вмиг его сломать,
Он к звездам взор пытливый обращает
И ласточку пытается поймать.
Итог его работ подводит каждый вечер.
Живет в фарфором дворце
Принцесса нежная Мимоза
С улыбкой грустной на лице.
Живет в фарфоровом дворце…
Летают в гости к ней стрекозы.
Жучки дежурят на крыльце.
Живет в фарфоровом дворце
Принцесса нежная Мимоза.
Она стыдлива и чиста,
1
Дом
Хотя бы потому, что потрясен ветрами
Мой дом от половиц до потолка;
И старая сосна трет по оконной раме
Куском селедочного костяка;
И глохнет самовар, и запевают вещи,
И женщиной пропахла тишина,
И над кроватью кружится и плещет
С тех пор как встал над землей человек,
И жил, и любил, как велит природа,
Согласно науке, средь гор и рек,
В далекий, почти первобытный век, —
На свете жила и цвела свобода.
Но пращур, что шкуру и мясо взял,
Оставив товарищу только жилы,
И, плюнув на совесть, прибегнул к силе,
Впервые свободу ногой попрал.
Вдруг словно канули во мрак
Портреты и врачи,
Жар от меня струился, как
От доменной печи.Я злую ловкость ощутил,
Пошёл — как на таран,
И фельдшер еле защитил
Рентгеновский экран.И — горлом кровь, и не уймёшь —
Залью хоть всю Россию,
И — крик: «На стол его, под нож!
Наркоз! Анестезию!»Я был здоров — здоров как бык,
Запечалясь, в рябиновых бусах
Ты глядишься ко мне в тарантас.
Не прогонит ямщик седоусый
Зычным голосом вдумчивый час.
Ночь беззвездная, месяц несветлый –
Скрип колес – неумолчно родной.
Поворотов дорожные петли
Перепутаны каждой верстой.
I
Март на исходе. Радостная весть:
день удлинился. Кажется, на треть.
Глаз чувствует, что требуется вещь,
которую пристрастно рассмотреть.
Возьмем за спинку некоторый стул.
Приметы его вкратце таковы:
зажат между невидимых, но скул
пространства (что есть форма татарвы),
Помолодеть бы на десяток лет!
Пускай бы в зеркале заулыбалось
Лицо, в котором ни морщинки нет,
Глаза, которым не страшна усталость.
А впрочем, не грусти, читатель мой!
Что проку в отрочестве желторотом?
Еще покуда хитрой сединой
Не тронут я. И никаким заботам
Не поддаюсь. Вперед, вперед, вперед
Шагаю я, упрямый и лобастый:
Окраина земли,
Безлюдные пустынные прибрежья,
До полюса открытый океан… Матара — форт голландцев. Рвы и стены,
Ворота в них… Тенистая дорога
В кокосовом лесу, среди кокосов —
Лачуги сингалесов… Справа блеск,
Горячий зной сухих песков и моря.Мыс Дондра в старых пальмах. Тут свежей,
Муссоном сладко тянет, под верандой
Гостиницы на сваях — шум воды:
Она, крутясь, перемывает камни,
В роще сумрачной, тенистой,
Где, журча в траве душистой,
Светлый бродит ручеек,
Ночью на простой свирели
Пел влюбленный пастушок;
Томный гул унылы трели
Повторял в глуши долин…
Вдруг из глубины пещеры
Чтитель Вакха и Венеры,
Россия — всё:
и коммуна,
и волки,
и давка столиц,
и пустырьная ширь,
стоводная удаль безудержной Волги,
обдорская темь
и сиянье Кашир.
Лед за пристанью за ближней,
Немцы надышали в крошечном покое.
Плотные блондины смотрят сквозь очки.
Под стеклом в витринах тлеют на покое
Бедные бессмертные клочки.Грязный бюст из гипса белыми очами
Гордо и мертво косится на толпу,
Стены пропитались вздорными речами —
Улица прошла сквозь львиную тропу… Смотрят с каталогом на его перчатки.
На стенах — портретов мертвое клише,
У окна желтеет жесткою загадкой
Гениальный череп из папье-маше.В угловом покое тихо и пустынно
Не всяк боец, что брал Орел,
Иль Харьков, иль Полтаву,
В тот самый город и вошел
Через его заставу.Такой иному выйдет путь,
В согласии с приказом,
Что и на город тот взглянуть
Не доведется глазом… Вот так, верней, почти что так,
В рядах бригады энской
Сражался мой Иван Громак,
Боец, герой Смоленска.Соленый пот глаза слепил
1
Я знал его: мы странствовали с ним
В горах востока, и тоску изгнанья
Делили дружно; но к полям родным
Вернулся я, и время испытанья
Промчалося законной чередой;
А он не дождался минуты сладкой:
Под бедною походною палаткой
Болезнь его сразила, и с собой
В могилу он унес летучий рой
Третий год у Натальи тяжелые сны,
Третий год ей земля горяча —
С той поры как солдатской дорогой войны
Муж ушел, сапогами стуча.
На четвертом году прибывает пакет.
Почерк в нем незнаком и суров:
«Он отправлен в саратовский лазарет,
Ваш супруг, Алексей Ковалев».
Председатель дает подорожную ей.
То надеждой, то горем полна,
Среди флаконов, ваз, среди материй сонных
И сладострастно-мягких соф,
Картин, и мраморов, и платьев надушенных
В небрежных складках из шелков,
В нагретой комнате, где, как в оранжерее,
Опасен воздух роковой,
Где мертвые цветы, в гробах стеклянных млея,
Роняют вздох последний свой,
Сбивая привычной толпы теченье,
Высокий над уровнем шляп и спин,
У аптеки на площади Возвращения
В чёрной полумаске стоит гражданин.Но где же в бархате щели-глазки,
Лукавый маскарадный разрез косой?
По насмерть зажмуренной чёрной маске
Скользит сумбур пестроты земной.Проходит снаружи, не задевая,
Свет фар, салютные искры трамвая
И блеск слюдяной
Земли ледяной.А под маской — то, что он увидал
В сто сорок солнц закат пылал,
в июль катилось лето,
была жара,
жара плыла —
на даче было это.
Пригорок Пушкино горбил
Акуловой горою,
а низ горы —
деревней был,
кривился крыш корою.
— В городе злато-эбеновом
По перекресткам
Неведомо
Куда ты идешь,
Женщина в черном с усмешкой жесткой?
Кого ждешь?
— Псы погребальных надежд воют во мне вечерами,
Воют на луны моих трауром схваченных глаз,
На Ураковом бугре предтеча Стеньки, разбойник Урак, имел свой притон. Разин, еще мальчиком, пришел сверху, из Ярославля, и пятнадцати лет поступил в шайку Урака кашеваром. Раз Урак этот хотел задержать судно, а Стенька закричал: « Брось,—не стоит, бедно».
Урак, не ожидая после такого замечания удачи, пропустил судно, но пригрозил Разину.
Проходит другое судно. Стенька опять то же.
Взбешенный атаман выстрелил в него из пистолета, но Стенька не пошатнулся, вынул из груди пулю и, отдавая ее Ураку, сказал: «На,—пригодится». Урак от страха упал; разбойники, видя чудо, разбежались, а Стенька незаряженным пистолетом застрелил Урака и стал сам атаманом его шайки. Урак схоронен тут же на своем бугре и, говорят, семь лет из могилы кричал проходившим мимо судам: «Приворачивай!».
Исполнилось Стеньке пятнадцать лет,
С Ярославля Стенька в кашевары сел
К именитому разбойнику Уракову.
Взял его Ураков в подручники,
Что в подручники—есаулики.
Видать соколенка по напуску,
Милыя дети! Ваш дом
Пышен, — в нем полная чаша;
Добрая ваша мамаша
В нем не поднимет содом;
Кротость — в случайном привете
И в выражении глаз…
Все же скажу я про вас:
Бедныя дети!
Моды одной новизна
Затекшие пальцы болят,
И веки болят на опухших глазах…
Швея в своем жалком отрепье сидит
С шитьем и иголкой в руках…
Шьет — шьет — шьет,
В грязи, в нищете, голодна,
И жалобно горькую песню поет —
Поет о рубашке она.
«Работай! работай! работай,
Милые дети! Ваш дом
Пышен, — в нем полная чаша;
Добрая ваша мамаша
В нем не поднимет содом;
Кротость — в случайном привете
И в выражении глаз…
Все же скажу я про вас:
Бедные дети!
Моды одной новизна
Супротив столицы датской
Есть неважный островок.
Жил там в хижине рыбацкой
Седовласый старичок —
Стар-престар. Приезжих двое,
Путешественники, что ль,
Кличут старого: ‘Позволь
Слово молвить! ’ — ‘Что такое? ’
— ‘Ты ведь здешний старожил,
Объясни ж нам: здесь каменья —
Резвися, речка дорогая;
Играй, мой кроткий, милый друг!
Водой блестящей окропляя
Душистый, бархатный сей луг.
Катись кристальною струею
С моей сердечною слезою,
Сверкая в мягкой мураве!
А я, старинку вспоминая
И ею дух мой услаждая,
Простую песнь спою тебе.
Старушка у окошка;
В постели сын больной.
«Идет народ с крестами:
Не встанешь ли, родной?»
«Ах, болен я, родная!
В глазах туман и мгла.
Все сердце изболело,
Как Гретхен умерла».
Моя веселость улетела!
О, кто беглянку возвратит
Моей душе осиротелой —
Господь того благословит!
Старик, неверною забытый,
Сижу в пустынном уголке
Один — и дверь моя открыта
Бродящей по свету тоске…
Зовите беглую домой,
Зовите песни петь со мной!
Прядите, дни, свою былую пряжу,
Живой души не перестроить ввек.
Нет!
Никогда с собой я не полажу,
Себе, любимому,
Чужой я человек.
Хочу читать, а книга выпадает,
Долит зевота,
Так и клонит в сон...
Ах, наверно, сегодняшним утром
Слишком громко звучат барабаны,
Крокодильей обтянуты кожей,
Слишком звонко взывают колдуньи
На утесах Нубийского Нила,
Потому что сжимается сердце,
Лоб горяч и глаза потемнели
И в мечтах оживленная пристань,
Голоса смуглолицых матросов,
В пенных клочьях веселое море,
В садах, что ночью открываются.
— Цветы по клумбам, рампы из огней. —
Печальные, как хоровод теней,
Бесшумно женщины идут и возвращаются.
Блестящий от огней,
Наполнен мутных испарений
От золоченой панорамы дней
Дрожащий воздух разложений.