Как стыдно одному ходить в кинотеатры
без друга, без подруги, без жены,
где так сеансы все коротковаты
и так их ожидания длинны!
Как стыдно —
в нервной замкнутой войне
с насмешливостью парочек в фойе
жевать, краснея, в уголке пирожное,
как будто что-то в этом есть порочное…
Мы,
одиночества стесняясь,
от тоски
бросаемся в какие-то компании,
и дружб никчемных обязательства кабальные
преследуют до гробовой доски.
Компании нелепо образуются —
в одних все пьют да пьют,
не образумятся.
В других все заняты лишь тряпками и девками,
а в третьих —
вроде спорами идейными,
но приглядишься —
те же в них черты…
Разнообразные формы суеты!
То та,
то эта шумная компания…
Из скольких я успел удрать —
не счесть!
Уже как будто в новом был капкане я,
но вырвался,
на нем оставив шерсть.
Я вырвался!
Ты спереди, пустынная
свобода…
А на черта ты нужна!
Ты милая,
но ты же и постылая,
как нелюбимая и верная жена.
А ты, любимая?
Как поживаешь ты?
Избавилась ли ты от суеты;
И чьи сейчас глаза твои раскосые
и плечи твои белые роскошные?
Ты думаешь, что я, наверно, мщу,
что я сейчас в такси куда-то мчу,
но если я и мчу,
то где мне высадиться?
Ведь все равно мне от тебя не высвободиться!
Со мною женщины в себя уходят,
чувствуя,
что мне они сейчас такие чуждые.
На их коленях головой лежу,
но я не им —
тебе принадлежу…
А вот недавно был я у одной
в невзрачном домике на улице Сенной.
Пальто повесил я на жалкие рога.
Под однобокой елкой
с лампочками тускленькими,
посвечивая беленькими туфельками,
сидела женщина,
как девочка, строга.
Мне было так легко разрешено
приехать,
что я был самоуверен
и слишком упоенно современен —
я не цветы привез ей,
а вино.
Но оказалось все —
куда сложней…
Она молчала,
и совсем сиротски
две капельки прозрачных —
две сережки
мерцали в мочках розовых у ней.
И, как больная, глядя так невнятно
И, поднявши тело детское свое,
сказала глухо:
«Уходи…
Не надо…
Я вижу —
ты не мой,
а ты — ее…»
Меня любила девочка одна
с повадками мальчишескими дикими,
с летящей челкой
и глазами-льдинками,
от страха
и от нежности бледна.
В Крыму мы были.
Ночью шла гроза,
и девочка
под молниею магнийной
шептала мне:
«Мой маленький!
Мой маленький!» —
ладонью закрывая мне глаза.
Вокруг все было жутко
и торжественно,
и гром,
и моря стон глухонемой,
и вдруг она,
полна прозренья женского,
мне закричала:
«Ты не мой!
Не мой!»
Прощай, любимая!
Я твой
угрюмо,
верно,
и одиночество —
всех верностей верней.
Пусть на губах моих не тает вечно
прощальный снег от варежки твоей.
Спасибо женщинам,
прекрасным и неверным,
за то,
что это было все мгновенным,
за то,
что их «прощай!» —
не «до свиданья!»,
за то,
что, в лживости так царственно горды,
даруют нам блаженные страданья
и одиночества прекрасные плоды.
Я волком бы
Я волком бы выгрыз
Я волком бы выгрыз бюрократизм.
К мандатам
К мандатам почтения нету.
К любым
К любым чертям с матерями
К любым чертям с матерями катись
любая бумажка.
любая бумажка. Но эту…
По длинному фронту
По длинному фронту купе
По длинному фронту купе и кают
чиновник
чиновник учтивый
чиновник учтивый движется.
Сдают паспорта,
Сдают паспорта, и я
Сдают паспорта, и я сдаю
мою
мою пурпурную книжицу.
К одним паспортам —
К одним паспортам — улыбка у рта.
К другим —
К другим — отношение плевое.
С почтеньем
С почтеньем берут, например,
С почтеньем берут, например, паспорта
с двухспальным
с двухспальным английским левою.
Глазами
Глазами доброго дядю выев,
не переставая
не переставая кланяться,
берут,
берут, как будто берут чаевые,
паспорт
паспорт американца.
На польский —
На польский — глядят,
На польский — глядят, как в афишу коза.
На польский —
На польский — выпяливают глаза
в тугой
в тугой полицейской слоновости —
откуда, мол,
откуда, мол, и что это за
географические новости?
И не повернув
И не повернув головы качан
и чувств
и чувств никаких
и чувств никаких не изведав,
берут,
берут, не моргнув,
берут, не моргнув, паспорта датчан
и разных
и разных прочих
и разных прочих шведов.
И вдруг,
И вдруг, как будто
И вдруг, как будто ожогом,
И вдруг, как будто ожогом, рот
скривило
скривило господину.
Это
Это господин чиновник
Это господин чиновник берет
мою
мою краснокожую паспортину.
Берет —
Берет — как бомбу,
Берет — как бомбу, берет —
Берет — как бомбу, берет — как ежа,
как бритву
как бритву обоюдоострую,
берет,
берет, как гремучую
берет, как гремучую в 20 жал
змею
змею двухметроворостую.
Моргнул
Моргнул многозначаще
Моргнул многозначаще глаз носильщика,
хоть вещи
хоть вещи снесет задаром вам.
Жандарм
Жандарм вопросительно
Жандарм вопросительно смотрит на сыщика,
сыщик
сыщик на жандарма.
С каким наслажденьем
С каким наслажденьем жандармской кастой
я был бы
я был бы исхлестан и распят
за то,
за то, что в руках у меня
за то, что в руках у меня молоткастый,
серпастый
серпастый советский паспорт.
Я волком бы
Я волком бы выгрыз
Я волком бы выгрыз бюрократизм.
К мандатам
К мандатам почтения нету.
К любым
К любым чертям с матерями
К любым чертям с матерями катись
любая бумажка.
любая бумажка. Но эту…
Я
Я достаю
Я достаю из широких штанин
дубликатом
дубликатом бесценного груза.
Читайте,
Читайте, завидуйте,
Читайте, завидуйте, я —
Читайте, завидуйте, я — гражданин
Советского Союза.
1929
1
Хотя бы потому, что потрясен ветрами
Мой дом от половиц до потолка;
И старая сосна трет по оконной раме
Куском селедочного костяка;
И глохнет самовар, и запевают вещи,
И женщиной пропахла тишина,
И над кроватью кружится и плещет
Дымок ребяческого сна, -
Мне хочется шагнуть через порог знакомый
В звероподобные кусты,
Где ветер осени, шурша снопом соломы,
Взрывает ржавые листы,
Где дождь пронзительный (как леденеют щеки!),
Где гнойники на сваленных стволах,
И ронжи скрежет и отзыв далекий
Гусиных стойбищ на лугах…
И всё болотное, ночное, колдовское,
Проклятое — всё лезет на меня:
Кустом морошки, вкусом зверобоя,
Дымком ночлежного огня,
Мглой зыбунов, где не расслышишь шага.
…И вдруг — ладонью по лицу —
Реки расхристанная влага,
И в небе лебединый цуг.
Хотя бы потому, что туловища сосен
Стоят, как прадедов ряды,
Хотя бы потому, что мне в ночах несносен
Огонь олонецкой звезды, -
Мне хочется шагнуть через порог знакомый
(С дороги, беспризорная сосна!)
В распахнутую дверь,
В добротный запах дома,
В дымок младенческого сна…
2
Во первых строках
Моего письма
Путь открывается
Длинный, как тесьма.
Вот, строки раскидывая,
Лезет на меня
Драконоподобная
Морда коня.
Вот скачет по равнине,
Довольный собой,
Молодой гидрограф —
Читатель мой.
Он опережает
Овечий гурт,
Его подстерегает
Каракурт,
Его сопровождает
Шакалий плач,
И пулю посылает
Ему басмач.
Но скачет по равнине,
Довольный собой,
Молодой гидрограф —
Читатель мой.
Он тянет из кармана
Сухой урюк,
Он курит папиросы,
Что я курю;
Как я — он любопытен:
В траве степей
Выслеживает тропы
Зверей и змей.
Полдень придет —
Он слезет с коня,
Добрым словом
Вспомнит меня;
Сдвинет картуз
И зевнет слегка,
Книжку мою
Возьмет из мешка;
Прочтет стишок,
Оторвет листок,
Скинет пояс —
И под кусток.
Чего ж мне надо!
Мгновенье, стой!
Да здравствует гидрограф
Читатель мой!
3
Черт знает где,
На станции ночной,
Читатель мой,
Ты встретишься со мной.
Сутуловат,
Обветрен,
Запылен,
А мне казалось,
Что моложе он…
И скажет он,
Стряхая пыль травы:
«А мне казалось,
Что моложе вы!»
Так, вытерев ладони о штаны,
Встречаются работники страны.
У коновязи
Конь его храпит,
За сотни верст
Мой самовар кипит, -
И этот вечер,
Встреченный в пути,
Нам с глазу на глаз
Трудно провести.
Рассядемся,
Начнем табак курить.
Как невозможно
Нам заговорить.
Но вот по взгляду,
По движенью рук
Я в нем охотника
Признаю вдруг —
И я скажу:
«Уже на реках лед,
Как запоздал
Утиный перелет».
И скажет он,
Не подымая глаз:
«Нет времени
Охотиться сейчас!»
И замолчит.
И только смутный взор
Глухонемой продолжит разговор,
Пока за дверью
Не затрубит конь,
Пока из лампы
Не уйдет огонь,
Пока часы
Не скажут, как всегда:
«Довольно бреда,
Время для труда!»
Кто молодец у нас, друзья и братцы?
Кого мы назовем, чтоб по нему
Другим не стыдно
Было поравняться
И не было б обидно никому? Чей гордый стан и стройную
Осанку
Своей чеканкой
Украшает меч?
Кто средь врагов
Всегда готов достойно
Слугою нашей родины полечь? В крови мечи и острые кинжалы,
Недвижны в алом
Озере пловцы:
Лежат
Бойцы,
Кружат
Щитов осколки,
Коней за чёлки
Тянут мертвецы… Глаза — в глаза… сердца, как копья, крепки…
Ломает копья в щепки
Смерть-карга,
Накидывая саваны на шлемы
Рукой знакомой
Старого врага.Кто, ястребом витая пред судьбою,
Погонит смерть со смехом
Пред собой,
В доспехах
Первым кинется для боя,
И, всех поздней, последним кончит бой? И кто ж,
Когда идет дележ
Добычи,
Без устали сражается с врагом,
Обходит войско спящее, в обычай
Заботясь о себе и о другом.И кто в большом и малом
Без посула —
Слуга аулу,
Хоть и не в долгу?
Кому под кровлей сакли одеялом
И ложем служит ненависть врагу? Кто силу, что всегда сечет
Солому,
С умом
И без обиды укорит?
И кто воздаст почет,
Хвалу другому
И о себе самом
Не говорит?
Кто в Хевсуретии, как солнце с неба,
Несет тепло такой же голытьбе,
Отдал кусок, сам не имея хлеба,
Одно оставив имя по себе… Так за кого ж мы здравицу подымем
И за кого вдвойне —
Душе в помин?
Кто поцелуй один
Своей любимой
Принял, как дар за раны на войне? Кто это ложу
Предпочел могилу,
Носилку тоже
Принял за коня,
А бурку — за плиту, а слезы милой —
За мерку рассыпного ячменя? Кому плач женщин смехом показался,
Кто в мир иной влетел с мечом
В руках,
На скакуне
С лучом,
Вплетенным в гриву,
Над кем счастливым
В облаках
В предсмертный час его раздался
Орлиный грозный клекот в вышине? Кого царь Грузии Ираклий старый
С собой посадит
Рядом
Сядет
Сам?
Кому, светя улыбкой и нарядом,
Прильнет Тамара
К неживым устам? Так вот кого мы вспоминаем хором!
Соасем не вас: бродяги, трусы вы!
На брюхо вы — коровы-ненажоры
И ишаки с ушей до головы! Едва ли в праздности вы пригодитесь
На что-нибудь хорошее кому,
И если б был такой меж вами витязь
Вы лопнули б от зависти к нему! В могилу смерть столкнет вас из презренья,
И настучитесь вы на том свету,
У горнего,
У зорнего
Селенья
Впервые разглядевши высоту!
Не роскошной я Венере,
Не уродливой Химере
В имнах жертву воздаю:
Я похвальну песнь пою
Волосам, от всех почтенным,
По груди распространенным,
Что под старость наших лет
Уважают наш совет.
Борода предорогая!
Жаль, что ты не крещена
И что тела часть срамная
Тем тебе предпочтена.
Попечительна природа
О блаженстве смертных рода
Несравненной красотой
Окружает бородой
Путь, которым в мир приходим
И наш первой взор возводим.
Не явится борода,
Не открыты ворота.
Борода предорогая!.. и т. д.
Борода в казне доходы
Умножает по вся годы:
Керженцам любезной брат
С радостью двойной оклад
В сбор за оную приносит
И с поклоном низким просит
В вечный пропустить покой
Безголовым с бородой.
Борода предорогая!.. и т. д.
Не напрасно он дерзает,
Верно свой прибыток знает:
Лишь разгладит он усы,
Смертной не боясь грозы,
Скачут в пламень суеверы;
Сколько с Оби и Печеры
После них богатств домой
Достает он бородой.
Борода предорогая!.. и т. д.
О коль в свете ты блаженна,
Борода, глазам замена!
Люди обще говорят
И по правде то твердят:
Дураки, врали, проказы
Были бы без ней безглазы,
Им в глаза плевал бы всяк;
Ею цел и здрав их зрак.
Борода предорогая!.. и т. д.
Если правда, что планеты
Нашему подобны светы,
Конче в оных мудрецы
И всех пуще там жрецы
Уверяют бородою,
Что нас нет здесь головою.
Скажет кто: мы вправды тут,
В струбе там того сожгут.
Борода предорогая!.. и т. д.
Если кто невзрачен телом
Или в разуме незрелом;
Если в скудости рожден
Либо чином не почтен,
Будет взрачен и рассуден,
Знатен чином и не скуден
Для великой бороды:
Таковы ее плоды!
Борода предорогая!.. и т. д.
О прикраса золотая,
О прикраса даровая,
Мать дородства и умов,
Мать достатков и чинов,
Корень действий невозможных,
О завеса мнений ложных!
Чем могу тебя почтить,
Чем заслуги заплатить?
Борода предорогая!.. и т. д.
Через многие расчосы
Заплету тебя я в косы,
И всю хитрость покажу,
По всем модам наряжу.
Через разные затеи
Завивать хочу тупеи:
Дайте ленты, кошельки
И крупичатой муки.
Борода предорогая!.. и т. д.
Ах, куда с добром деваться?
Все уборы не вместятся:
Для их многого числа
Борода не доросла.
Я крестьянам подражаю
И как пашню удобряю.
Борода, теперь прости,
В жирной влажности расти.
Борода предорогая!
Жаль, что ты не крещена
И что тела часть срамная
Тем тебе предпочтена.
Как много нового явилось у него.
Взгляни, — он стал немного выше ростом.
Какой-то новый блеск в глазах его возник.
Он спрашивает вечером о звездах,
Чтоб утром самому рассказывать о них.
Он трудится, он в летчиков играет,
Он строит дом, чтоб вмиг его сломать,
Он к звездам взор пытливый обращает
И ласточку пытается поймать.
Итог его работ подводит каждый вечер.
В младенца мир врывается живой,
И образуется мальчишка, человечек,
Со всеми мыслями и чувствами его.
И знаешь, иногда мне делается страшно,
Захватывает дух такая скорость дней.
Ведь наша жизнь становится вчерашней
По мере роста наших сыновей.
Он старше стал — и радость и волненье!
Я старше стал — уж не пора ль грустить?
У слова «жизнь» есть разные значенья,
Мне иногда их трудно примирить.
Жизнь, Жизнь идет. Она всегда упряма.
Не подчиниться ей нельзя, — старей!
А рост детей — ведь это диаграмма
Движенья к старости отцов и матерей.
Но почему ж мне весело бывает
И радость появляется сама,
Когда меня манит и увлекает
Блеск пробудившегося в мальчике ума?
Но почему мне дороги и милы
Все новые слова, что он сказал?
Но почему растущий отблеск мира
Я вижу с гордостью в его глазах?
И как мне было б тягостно и душно,
Когда бы этот рост замедлился живой,
Когда б навек остался он игрушкой,
Когда б движения покинули его.
Нет, трижды нет! Расти, расти, приятель!
Весь мир узнай, расширь его, раскрой.
Мне потому шаг первый твой приятен,
Что вслед за ним последует второй.
Мне не забыть ручонки милой сына,
Но дню грядущему я радуюсь тому,
Когда я руку друга и мужчины,
Большую, мужественную, — пожму,
Когда мы с ним пойдем по внуковским
проселкам
Гулять среди осеннего огня,
Когда я буду молодым постольку,
Поскольку молодость зависит от меня.
Живет в фарфором дворце
Принцесса нежная Мимоза
С улыбкой грустной на лице.
Живет в фарфоровом дворце…
Летают в гости к ней стрекозы.
Жучки дежурят на крыльце.
Живет в фарфоровом дворце
Принцесса нежная Мимоза.
Она стыдлива и чиста,
И ручки бархатные хрупки;
Наряд из скромного листа.
Она стыдлива и чиста,
Как вздохи девственной голубки,
Как в ранней юности уста.
Она стыдлива и чиста,
И ручки бархатные хрупки.
Дрожит сердечко, как струна
У арфы дивной, сладкозвучной:
Она впервые влюблена;
Поет сердечко, как струна,
И во дворце теперь ей скучно,
Она давно не знает сна;
Поет сердечко, как струна,
У арфы громкой, сладкозвучной.
Ее избранник, Мотылек,
Веселый, резвый, златотканный,
Ей сделал о любви намек;
Ее избранник, Мотылек,
Любимый ею и желанный,
Подносит стансы в восемь строк
Ее избранник Мотылек, —
Поэт с душою златотканной.
Мимозу робко просит он
Дозволить слиться поцелуем,
Коротким, как волшебный сон;
Мимозу страстно просит он,
Любовью пылкою волнуем,
За поцелуй дает ей трон.
Мимозу умоляет он
Дозволить слиться поцелуем!
Принцесса любит… Почему ж
Его противиться желанью?
Притом он вскоре будет муж…
Принцесса любит… Почему ж?!
Уже назначено свиданье,
И близится слиянье душ;
Принцесса любит… Почему ж?
Противиться ее желанью?
Как обнадежен Мотылек —
Поэт и юноша веселый!
В благоуханный вечерок
К ней подлетает Мотылек.
Принцесса очи клонит долу
Он наклоняется и — чмок!
Мимозу шустрый Мотылек, —
Поэт и юноша веселый.
И вдруг смежила вечным сном
Глаза лазурные принцесса
Пред потрясенным Мотыльком
Увы! Смежила вечным сном.
Сокрыла счастие завеса,
И веет в сердце холодком,
Когда смежила вечным сном
Глаза невинные принцесса.
Ее святая чистота —
Причина гибели Мимозы,
Что чище вешнего листа.
В любви духовной — чистота,
А не в земной, рабыне прозы;
Есть для одних молитв уста,
И их святая чистота —
Причина гибели Мимозы!
1
Дом
Хотя бы потому, что потрясен ветрами
Мой дом от половиц до потолка;
И старая сосна трет по оконной раме
Куском селедочного костяка;
И глохнет самовар, и запевают вещи,
И женщиной пропахла тишина,
И над кроватью кружится и плещет
Дымок ребяческого сна, -
Мне хочется шагнуть через порог знакомый
В звероподобные кусты,
Где ветер осени, шурша снопом соломы,
Взрывает ржавые листы,
Где дождь пронзительный (как леденеют щеки!),
Где гнойники на сваленных стволах,
И ронжи скрежет и отзыв далекий
Гусиных стойбищ на лугах…
И всё болотное, ночное, колдовское,
Проклятое — всё лезет на меня:
Кустом морошки, вкусом зверобоя,
Дымком ночлежного огня,
Мглой зыбунов, где не расслышишь шага.
…И вдруг — ладонью по лицу —
Реки расхристанная влага,
И в небе лебединый цуг.
Хотя бы потому, что туловища сосен
Стоят, как прадедов ряды,
Хотя бы потому, что мне в ночах несносен
Огонь олонецкой звезды, -
Мне хочется шагнуть через порог знакомый
(С дороги, беспризорная сосна!)
В распахнутую дверь,
В добротный запах дома,
В дымок младенческого сна…
2
Читатель в моем представлении
Во первых строках
Моего письма
Путь открывается
Длинный, как тесьма.
Вот, строки раскидывая,
Лезет на меня
Драконоподобная
Морда коня.
Вот скачет по равнине,
Довольный собой,
Молодой гидрограф —
Читатель мой.
Он опережает
Овечий гурт,
Его подстерегает
Каракурт,
Его сопровождает
Шакалий плач,
И пулю посылает
Ему басмач.
Но скачет по равнине,
Довольный собой,
Молодой гидрограф —
Читатель мой.
Он тянет из кармана
Сухой урюк,
Он курит папиросы,
Что я курю;
Как я — он любопытен:
В траве степей
Выслеживает тропы
Зверей и змей.
Полдень придет —
Он слезет с коня,
Добрым словом
Вспомнит меня;
Сдвинет картуз
И зевнет слегка,
Книжку мою
Возьмет из мешка;
Прочтет стишок,
Оторвет листок,
Скинет пояс —
И под кусток.
Чего ж мне надо!
Мгновенье, стой!
Да здравствует гидрограф
Читатель мой!
3
Так будет
Черт знает где,
На станции ночной,
Читатель мой,
Ты встретишься со мной.
Сутуловат,
Обветрен,
Запылен,
А мне казалось,
Что моложе он…
И скажет он,
Стряхая пыль травы:
«А мне казалось,
Что моложе вы!»
Так, вытерев ладони о штаны,
Встречаются работники страны.
У коновязи
Конь его храпит,
За сотни верст
Мой самовар кипит, -
И этот вечер,
Встреченный в пути,
Нам с глазу на глаз
Трудно провести.
Рассядемся,
Начнем табак курить.
Как невозможно
Нам заговорить.
Но вот по взгляду,
По движенью рук
Я в нем охотника
Признаю вдруг —
И я скажу:
«Уже на реках лед,
Как запоздал
Утиный перелет».
И скажет он,
Не подымая глаз:
«Нет времени
Охотиться сейчас!»
И замолчит.
И только смутный взор
Глухонемой продолжит разговор,
Пока за дверью
Не затрубит конь,
Пока из лампы
Не уйдет огонь,
Пока часы
Не скажут, как всегда:
«Довольно бреда,
Время для труда!»
С тех пор как встал над землей человек,
И жил, и любил, как велит природа,
Согласно науке, средь гор и рек,
В далекий, почти первобытный век, —
На свете жила и цвела свобода.
Но пращур, что шкуру и мясо взял,
Оставив товарищу только жилы,
И, плюнув на совесть, прибегнул к силе,
Впервые свободу ногой попрал.
Насилье не может прожить без главенства.
При этом тиранство всего верней.
Свобода ж в правах утверждает равенство.
Отсюда — конфликт до скончанья дней.
Конфликт между правдой и между ложью,
Сраженье, где спорят огонь и лед.
Но, как ни стабилен конфликт, а все же
Прогресс неминуем. Процесс идет.
Ведь если б свобода в груди не пела
И правду сквозь камень не видел глаз,
Зачем тогда в пытках бы Кампанелла
Твердил бы о ней так светло и смело,
Не слушая бешенства черных ряс!
И как там свобода ни далека,
Но, если душой к ней навек не рваться,
Откуда бы силы взялись сражаться
Уже у сраженного Спартака?!
И если б не звал ее светлый ветер
К бесстрашно сквозь черное пламя войн,
То разве сумел бы тогда Линкольн,
Пусть даже отдав ей предсмертный стон,
А все ж привести северян к победе?!
Свобода! О, как она горяча!
И как даже отзвук ее прекрасен!
Не зря ж и над плахою Стенька Разин
Смотрел, усмехаясь, на палача!
И разве не ради священных слов,
Не ради правды, как зори чистые,
Сложил свою голову Пугачев
И четверть века под звон оков
Влачили каторгу декабристы!
Не ради ль нее каждый вздох и взгляд —
Над Сеной, над Темзой иль гладью Невской, -
Не дрогнув, отдали б сто раз подряд
Прекрасные люди: Жан Поль Марат,
Домбровский, Герцен и Чернышевский!
Да, ради нее, за ее лучи,
Свершив за минуты так жутко много,
Сжав зубы, Лазо в паровозной печи
Сгорел, освещая другим дорогу!
И люди помнят. Они идут.
И ныне сквозь зной и сквозь холод жгучий,
И часто жизни свои кладут
И в тюрьмах, где зверствуют штык и кнут,
И в ямах за проволокой колючей.
Идут, и нельзя их остановить,
И будет все больше их год от года,
Чтоб в мире без страха мечтать и жить,
Открыто думать и говорить,
Короче, — чтоб вправду была свобода!
Так славься же мужество глаз и плеч
И стяги свободы любого века!
И я подымаю мой стих, как меч,
За честную мысль и бесстрашную речь,
За гордое звание Человека!
Вдруг словно канули во мрак
Портреты и врачи,
Жар от меня струился, как
От доменной печи.Я злую ловкость ощутил,
Пошёл — как на таран,
И фельдшер еле защитил
Рентгеновский экран.И — горлом кровь, и не уймёшь —
Залью хоть всю Россию,
И — крик: «На стол его, под нож!
Наркоз! Анестезию!»Я был здоров — здоров как бык,
Как целых два быка, —
Любому встречному в час пик
Я мог намять бока.Идёшь, бывало, и поёшь,
Общаешься с людьми,
Вдруг крик — на стол тебя, под нож!
Допелся, чёрт возьми!..«Не надо нервничать, мой друг, —
Врач стал чуть-чуть любезней, —
Почти у всех людей вокруг
История болезни».Мне шею обложили льдом,
Спешат — рубаху рвут,
Я ухмыляюсь красным ртом,
Как на манеже шут.Я сам себе кричу: «Трави! —
И напрягаю грудь. —
В твоей запёкшейся крови
Увязнет кто-нибудь!»Я б мог, когда б не глаз да глаз,
Всю землю окровавить.
Жаль, что успели медный таз
Не вовремя подставить! Уже я свой не слышу крик,
Не узнаю сестру,
Вот сладкий газ в меня проник,
Как водка поутру.Цветастый саван скрыл и зал,
И лица докторов,
Но я им всё же доказал,
Что умственно здоров! Слабею, дёргаюсь и вновь
Травлю. Но иглы вводят
И льют искусственную кровь —
Та горлом не выходит.«Хирург, пока не взял наркоз,
Ты голову нагни:
Я важных слов не произнёс,
Послушай — вот они.Взрезайте, с богом, помолясь,
Тем более бойчей,
Что эти строки не про вас,
А про других врачей!..»Я лёг на сгибе бытия,
На полдороге к бездне,
И вся история моя —
История болезни.Очнулся я — на теле швы,
Медбрат меня кормил,
И все врачи со мной на вы,
И я с врачами мил.Нельзя вставать, нельзя ходить —
Молись, что пронесло,
Я здесь баклуш могу набить
Несчётное число.Мне здесь пролёживать бока
Без всяческих общений —
Моя кишка пока тонка
Для острых ощущений.Сам первый человек хандрил —
Он только это скрыл,
Да и Создатель болен был,
Когда наш мир творил.У человечества всего —
То колики, то рези,
И вся история его —
История болезни.Всё человечество давно
Хронически больно —
Со дня творения оно
Болеть обречено.«Вы огорчаться не должны, —
Врач стал ещё любезней, —
Ведь вся история страны —
История болезни.Живёт больное всё быстрей,
Всё злей и бесполезней —
И наслаждается своей
Историей болезни».
Запечалясь, в рябиновых бусах
Ты глядишься ко мне в тарантас.
Не прогонит ямщик седоусый
Зычным голосом вдумчивый час.
Ночь беззвездная, месяц несветлый –
Скрип колес – неумолчно родной.
Поворотов дорожные петли
Перепутаны каждой верстой.
Шум березовый молчи не смоет,
Лес в веснушках стоит золотых.
Яснозвукая ночь надо мною
Уронила проселочный стих.
Воздух лунными вдруг хрусталями
Заструился на плечи твои.
Время прошлое стукнуло в память,
Но обратно меня не зови!
Мне рябиновых бус не касаться
И не трогать мне русых волос.
Сердцу новые девушки снятся
И слюбиться с другими пришлось.
Эти девушки в бога не верят,
Им серебряный крестик – запрет,
И они не грустят о потерях
Отшумевших и канувших лет.
До меня они многих ласкали;
Разлюбили и – к новым ушли.
Ты – осенняя! Ты – не такая!
Ты и в детстве не смела шалить!
Мне глаза твои снятся нечасто,
Загрустившие в жизни глаза.
Не от них ли ты стала несчастной
И не смела веселого звать?
Были круты печальные брови,
О которых успел я забыть:
За тобою мне девушек новых
Приходилось немало любить.
Сколько лет я родного не встретил!
В сердце старом – не прежний закал,
Но тебе не родимый ли ветер
О поездке моей рассказал?
Ты, рябиновых бус не снимая,
В тарантас загляделась ко мне.
И от этого ночь молодая
Начинает звенеть в тишине.
Ты от жизни устала, устала
И не любишь ты жизни своей.
Не томи же тоскою бывалой
По родимому близких полей!
Эта грусть, о которой ты пела,
Мне давно отшумела – давно.
Ты по-старому верить хотела
И не смела остаться со мной…
Ночь беззвездная, месяц несветлый,
Скрип колес неумолчно родной.
Поворотов дорожные петли
Перепутаны каждой верстой.
Ты напрасно печалишь мне думы,
Я к тебе никогда не вернусь.
В эту ночь за березовым шумом
Догорай, как осенняя Русь!
I
Март на исходе. Радостная весть:
день удлинился. Кажется, на треть.
Глаз чувствует, что требуется вещь,
которую пристрастно рассмотреть.
Возьмем за спинку некоторый стул.
Приметы его вкратце таковы:
зажат между невидимых, но скул
пространства (что есть форма татарвы),
он что-то вроде метра в высоту
на сорок сантиметров в ширину
и сделан, как и дерево в саду,
из общей (как считалось в старину)
коричневой материи. Что сухо
сочтется камуфляжем в Царстве Духа.
II
Вещь, помещенной будучи, как в Аш-
два-О, в пространство, презирая риск,
пространство жаждет вытеснить; но ваш
глаз на полу не замечает брызг
пространства. Стул, что твой наполеон,
красуется сегодня, где вчерась.
Что было бы здесь, если бы не он?
Лишь воздух. В этом воздухе б вилась
пыль. Взгляд бы не задерживался на
пылинке, но, блуждая по стене,
он достигал бы вскорости окна;
достигнув, устремлялся бы вовне,
где нет вещей, где есть пространство, но
к вам вытесненным выглядит оно.
III
На мягкий в профиль смахивая знак
и «восемь», но квадратное, в анфас,
стоит он в центре комнаты, столь наг,
что многое притягивает глаз.
Но это — только воздух. Между ног
(коричневых, что важно — четырех)
лишь воздух. То есть дай ему пинок,
скинь все с себя — как об стену горох.
Лишь воздух. Вас охватывает жуть.
Вам остается, в сущности, одно:
вскочив, его рывком перевернуть.
Но максимум, что обнажится — дно.
Фанера. Гвозди. Пыльные штыри.
Товар из вашей собственной ноздри.
IV
Четверг. Сегодня стул был не у дел.
Он не переместился. Ни на шаг.
Никто на нем сегодня не сидел,
не двигал, не набрасывал пиджак.
Пространство, точно изморось — пчелу,
вещь, пользоваться коей перестал
владелец, превращает ввечеру
(пусть временно) в коричневый кристалл.
Стул напрягает весь свой силуэт.
Тепло; часы показывают шесть.
Все выглядит как будто его нет,
тогда как он в действительности есть!
Но мало ли чем жертвуют, вчера
от завтра отличая, вечера.
V
Материя возникла из борьбы,
как явствуют преданья старины.
Мир создан был для мебели, дабы
создатель мог взглянуть со стороны
на что-нибудь, признать его чужим,
оставить без внимания вопрос
о подлинности. Названный режим
материи не обещает роз,
но гвозди. Впрочем, если бы не гвоздь,
все сразу же распалось бы, как есть,
на рейки, перекладины. Ваш гость
не мог бы, при желании, присесть.
Составленная из частей, везде
вещь держится в итоге на гвозде.
VI
Стул состоит из чувства пустоты
плюс крашенной материи; к чему
прибавим, что пропорции просты
как тыщи отношенье к одному.
Что знаем мы о стуле, окромя,
того, что было сказано в пылу
полемики? — что всеми четырьмя
стоит он, точно стол ваш, на полу?
Но стол есть плоскость, режущая грудь.
А стул ваш вертикальностью берет.
Стул может встать, чтоб лампочку ввернуть,
на стол. Но никогда наоборот.
И, вниз пыльцой, переплетенный стебель
вмиг озарит всю остальную мебель.
VII
Воскресный полдень. Комната гола.
В ней только стул. Ваш стул переживет
вас, ваши безупречные тела,
их плотно облегавший шевиот.
Он не падет от взмаха топора,
и пламенем ваш стул не удивишь.
Из бурных волн под возгласы «ура»
он выпрыгнет проворнее, чем фиш.
Он превзойдет употребленьем гимн,
язык, вид мироздания, матрас.
Расшатан, он заменится другим,
и разницы не обнаружит глаз.
Затем что — голос вещ, а не зловещ —
материя конечна. Но не вещь.
Помолодеть бы на десяток лет!
Пускай бы в зеркале заулыбалось
Лицо, в котором ни морщинки нет,
Глаза, которым не страшна усталость.
А впрочем, не грусти, читатель мой!
Что проку в отрочестве желторотом?
Еще покуда хитрой сединой
Не тронут я. И никаким заботам
Не поддаюсь. Вперед, вперед, вперед
Шагаю я, упрямый и лобастый:
Вот только сердце иногда сдает,
Но, кажется, пустое. И не часто.
А отрочество – это пустяки:
Чему научат маменькины юбки?
Что слышали уездные сынки,
Запрятавшись галчатами в скорлупки?
Смешно, когда двадцатилетний бас
Вдруг вспоминает про петуший дискант,
Которым он певал в апрельский час,
Когда был свеж, как первая редиска!
Понятно, жалко, что уже не так
Поглядывают на тебя девчонки.
А все же, поэтический простак,
И ты бы не хотел назад в пеленки?
Морщины? Ну и что ж, – рубцы бойца.
Глаза мутнеют? – Многое видали.
Я научился ремеслу ловца,
Стерлядки в вентеря мои попали.
И пусть мой голос с легкой хрипотцой –
Недаром дул крапивный жгучий ветер –
С охотничьей сибирской хитрецой
Я разыщу места,
Поставлю сети…
Теперь – Москва. На третьем этаже
Живу, дышу, работаю, потею.
И, что ни год, острее и свежей
Люблю ту жизнь, которую имею.
Ее горчинка мне по вкусу: в ней –
Следы охотничьего непокоя:
Опять-опять бредем среди степей,
То рубим гати, то следим зверей,
То боремся с драчливою рекою.
И то-то хорошо, что башмаки
Дорожные, в которых я когда-то
Шел на Чонгар, все так же мне с руки,
Нужны все так же, хоть они в заплатах!
Ровесники! Я с вами! Вот ружье!
Косматый ветер в перьях сизо-серых
В воронках кружит сосны, воронье
И светлячков в оконце старовера.
И черными спиралями тропа
Бросается сквозь наледи в сугробах.
И бьет, и бьет январская крупа
По кочкам и пенькам широколобым.
А за кустом горбатый старовер
Хозяйственно хлопочет над обрезом.
И вдруг – гремит. А сосны скачут вверх,
Врываясь в небо. Тяжелей железа
Лечу на хворост. Лапчатой звездой
Резнет глаза. И мир погаснет разом.
Лишь перья ветра. Вьюга. Волчий вой.
Но тут мы распрощаемся с рассказом
И в зеркало дешевое опять
Посмотримся. Лысеем? Ну и что же!
Мы знали жизнь, как многим не знавать.
И мужественно будем умирать,
Помыслив с твердостью: я славно прожил!
Окраина земли,
Безлюдные пустынные прибрежья,
До полюса открытый океан… Матара — форт голландцев. Рвы и стены,
Ворота в них… Тенистая дорога
В кокосовом лесу, среди кокосов —
Лачуги сингалесов… Справа блеск,
Горячий зной сухих песков и моря.Мыс Дондра в старых пальмах. Тут свежей,
Муссоном сладко тянет, под верандой
Гостиницы на сваях — шум воды:
Она, крутясь, перемывает камни,
Кипит атласной пеной… Дальше — край,
Забытый богом. Джунгли низкорослы,
Холмисты, безграничны. Белой пылью
Слепит глаза… Меняют лошадей,
Толпятся дети, нищие… И снова
Глядишь на раскаленное шоссе,
На бухты океана. Пчелоеды,
В зелено-синих перьях, отдыхают
На золотистых нитях телеграфа… Лагуна возле Ранны — как сапфир.
Вокруг алеют розами фламинго,
По лужам дремлют буйволы. На них
Стоят, белеют цапли, и с жужжаньем
Сверкают мухи… Сверху, из листвы,
Круглят глаза большие обезьяны… Затем опять убогое селенье,
Десяток нищих хижин. В океане,
В закатном блеске, — розовые пятна
Недвижных парусов, а сзади, в джунглях, —
Сиреневые горы… Ночью в окна
Глядит луна… А утром, в голубом
И чистом небе — коршуны браминов,
Кофейные, с фарфоровой головкой:
Следят в прибое рыбу… Вновь дорога:
Лазоревое озеро, в кольце
Из белой соли, заросли и дебри.Все дико и прекрасно, как в Эдеме:
Торчат шипы акаций, защищая
Узорную нежнейшую листву,
Цветами рдеют кактусы, сереют
Стволы в густых лианах… Как огонь
Пылают чаши лилии ползучей,
Тьмы мотыльков трепещут… На поляне
Лежит громада бурая: удав…
Вот медленно клубится, уползает… Встречаются двуколки. Крыши их,
Соломенные, длинно выступают
И спереди и сзади. В круп бычков,
Запряженных в двуколки, тычут палкой:
«Мек, мек!» — кричит погонщик, весь нагой,
С прекрасным черным телом… Вот пески,
Пошли пальмиры — ходят в синем небе
Их веерные листья, — распевают
По джунглям петухи, но тонко, странно,
Как наши молодые… В высоте
Кружат орлы, трепещет зоркий сокол…
В траве перебегают грациозно
Песочники, бекасы… На деревьях
Сидят в венцах павлины… Вдруг бревном
Промчался крокодил, шлеп в воду —
И точно порохом взорвало рыбок! Тут часто слон встречается: стоит
И дремлет на поляне, на припеке;
Есть леопард, — он лакомка, он жрет,
Когда убьет собаку, только сердце;
Есть кабаны и губачи-медведи;
Есть дикобраз, — бежит на водопой,
Подняв щетину, страшно деловито,
Угрюмо, озабоченно… Отсюда,
От этих джунглей, этих берегов —
До полюса открыто море…
В роще сумрачной, тенистой,
Где, журча в траве душистой,
Светлый бродит ручеек,
Ночью на простой свирели
Пел влюбленный пастушок;
Томный гул унылы трели
Повторял в глуши долин…
Вдруг из глубины пещеры
Чтитель Вакха и Венеры,
Резвых фавнов господин,
Выбежал Эрмиев сын.
Розами рога обвиты,
Плющ на черных волосах,
Козий мех, вином налитый,
У Сатира на плечах.
Бог лесов, в дугу склонившись
Над искривленной клюкой,
За кустами притаившись,
Слушал песепки ночной,
В лад качая головой.
«Дни, протекшие в веселье!
(Пел в тоске пастух младой.)
Отчего, явясь мечтой,
Вы, как тень, от глаз исчезли
И покрылись вечной тьмой?
Ах! когда во мраке нощи,
При таинственной луне,
В темну сень прохладной рощи,
Сладко спящей в тишине,
Медленно, рука с рукою,
С нежной Хлоей приходил,
Кто сравниться мог со мною?
Хлое был тогда я мил!
А теперь мне жизнь — могила,
Белый свет душе постыл,
Грустен лес, поток уныл…
Хлоя — другу изменила!..
Я для милой… уж не мил!..»
Звук исчез свирели тихой;
Смолк певец — и тишина
Воцарилась в роще дикой;
Слышно, плещет лишь волна,
И колышет повиликой
Тихо веющий зефир…
Древ оставя сень густую,
Вдруг является Сатир.
Чашу дружбы круговую
Пенистым сребря вином,
Рек с осклабленным лицом:
«Ты уныл, ты сердцем мрачен;
Посмотри ж, как сок прозрачен
Блещет, осветясь луной!
Выпей чашу — и душой
Будешь так же чист и ясен.
Верь мне: стон в бедах напрасен.
Лучше, лучше веселись,
В горе с Бахусом дружись!»
И пастух, взяв чашу в руки,
Скоро выпил все до дна.
О могущество вина!
Вдруг сокрылись скорби, муки,
Мрак душевный вмиг исчез!
Лишь фиал к устам поднес,
Все мгновенно пременилось,
Вся природа оживилась,
Счастлив гоноша в мечтах!
Выпив чашу золотую,
Наливает он другую;
Пьет уж третью… но в глазах
Вид окрестный потемнился —
И несчастный… утомился.
Томну голову склоня,
«Научи, Сатир, меня, —
Говорит пастух со вздохом, —
Как могу бороться с роком?
Как могу счастливым быть?
Я не в силах вечно пить».
— «Слушай, юноша любезный,
Вот тебе совет полезный:
Миг блаженства век лови;
Помни дружбы наставленья:
Без вина здесь нет веселья,
Нет и счастья без любви;
Так поди ж теперь с похмелья
С Купидоном помирись;
Позабудь его обиды
И в объятиях Дориды
Снова счастьем насладись!»
Россия — всё:
и коммуна,
и волки,
и давка столиц,
и пустырьная ширь,
стоводная удаль безудержной Волги,
обдорская темь
и сиянье Кашир.
Лед за пристанью за ближней,
оковала Волга рот,
это красный,
это Нижний,
это зимний Новгород.
По первой реке в российском сторечьи
скользим…
цепенеем…
зацапаны ветром…
А за волжским доисторичьем
кресты да тресты,
да разные «центро».
Сумятица торга кипит и клокочет,
клочки разговоров
и дымные клочья,
а к ночи
не бросится говор,
не скрипнут полозья,
столетняя зелень зигзагов Кремля,
да под луной,
разметавшей волосья,
замерзающая земля.
Огромная площадь;
прорезав вкривь ее,
неслышную поступь дикарских лап
сквозь северную Скифию
я направляю
в местный ВАПП.
За версты,
за сотни,
за тыщи,
за массу
за это время заедешь, мчась,
а мы
ползли и ползли к Арзамасу
со скоростью верст четырнадцать в час.
Напротив
сели два мужичины:
красные бороды,
серые рожи.
Презрительно буркнул торговый мужчина:
— Сережи! —
Один из Сережей
полез в карман,
достал пироги,
запахнул одежду
и всю дорогу жевал корма,
ленивые фразы цедя промежду.
— Конешно…
и к Петрову́…
и в Покров…
за то и за это пожалте про́цент…
а толку нет…
не дорога, а кровь…
с телегой тони, как ведро в колодце…
На што мой конь — крепыш,
аж и он
сломал по яме ногу…
Раз ты
правительство,
ты и должон
чинить на всех дорогах мосты. —
Тогда
на него
второй из Сереж
прищурил глаз, в морщины оправленный.
— Налог-то ругашь,
а пирог-то жрешь… —
И первый Сережа ответил:
— Правильно!
Получше двадцатого,
что толковать,
не голодаем,
едим пироги.
Мука, дай бог…
хороша такова…
Но што насчет лошажьей ноги…
взыскали процент,
а мост не проложать… —
Баючит езда дребезжаньем звонким.
Сквозь дрему
все время
про мост и про лошадь
до станции с названьем «Зимёнки».
На каждом доме
советский вензель
зовет,
сияет,
режет глаза.
А под вензелями
в старенькой Пензе
старушьим шепотом дышит базар.
Перед нэпачкой баба седа
отторговывает копеек тридцать.
— Купите платочек!
У нас
завсегда
заказывала
сама царица… —
Морозным днем отмелькала Самара,
за ней
начались азиаты.
Верблюдина
сено
провозит, замаран,
в упряжку лошажью взятый.
Университет —
горделивость Казани,
и стены его
и доныне
хранят
любовнейшее воспоминание
о великом своем гражданине.
Далёко
за годы
мысль катя,
за лекции университета,
он думал про битвы
и красный Октябрь,
идя по лестнице этой.
Смотрю в затихший и замерший зал:
здесь
каждые десять на́ сто
его повадкой щурят глаза
и так же, как он,
скуласты.
И смерти
коснуться его
не посметь,
стоит
у грядущего в смете!
Внимают
юноши
строфам про смерть,
а сердцем слышат:
бессмертье.
Вчерашний день
убог и низмен,
старья
премного осталось,
но сердце класса
горит в коммунизме,
и класса грудь
не разбить о старость.
Немцы надышали в крошечном покое.
Плотные блондины смотрят сквозь очки.
Под стеклом в витринах тлеют на покое
Бедные бессмертные клочки.Грязный бюст из гипса белыми очами
Гордо и мертво косится на толпу,
Стены пропитались вздорными речами —
Улица прошла сквозь львиную тропу… Смотрят с каталогом на его перчатки.
На стенах — портретов мертвое клише,
У окна желтеет жесткою загадкой
Гениальный череп из папье-маше.В угловом покое тихо и пустынно
(Стаду интересней шиллеровский хлам).
Здесь шагал титан по клетке трехаршинной
И скользил глазами по углам.Нищенское ложе с рваным одеялом.
Ветхих, серых книжек бесполезный ряд.
Дряхлые портьеры прахом обветшалым
Клочьями над окнами висят.У стены грустят немые клавикорды.
Спит рабочий стол с чернильницей пустой.
Больше никогда поющие аккорды
Не родят мечты свободной и простой… Дочь привратницы с ужасною экземой
Ходит следом, улыбаясь, как Пьеро.
Над какою новою поэмой
Брошено его гусиное перо? Здесь писал и умер Фридрих Шиллер…
Я купил открытку и спустился вниз.
У входных дверей какой-то толстый Миллер
В книгу заносил свой титул и девиз… Кто здесь жил — камергер, Дон Жуан иль патриций,
Антикварий, художник, сухой лаборант?
В каждой мелочи — чванство вельможных традиций
И огромный, пытливый и зоркий талант.Ордена, письма герцогов, перстни, фигуры,
Табакерки, дипломы, печати, часы,
Акварели и гипсы, полотна, гравюры,
Минералы и колбы, таблицы, весы… Маска Данте, Тарквиний и древние боги,
Бюстов герцогов с женами — целый лабаз.
Со звездой, и в халате, и в лаврах, и в тоге —
Снова Гёте и Гёте — с мешками у глаз.Силуэты изысканно-томных любовниц,
Сувениры и письма, сухие цветы —
Всё открыто для праздных входящих коровниц
До последней интимно-пугливой черты.Вот за стеклами шкафа опять панорама:
Шарф, жилеты и туфли, халат и штаны.
Где же локон Самсона и череп Адама,
Глаз медузы и пух из крыла Сатаны? В кабинете уютно, просторно и просто,
Мудрый Гёте сюда убегал от вещей,
От приемов, улыбок, приветствий и тостов,
От случайных назойливо-цепких клещей.В тесной спаленке кресло, лекарство и чашка.
«Больше света!» В ответ, наклонившись к нему,
Смерть, смеясь, на глаза положила костяшки
И шепнула: «Довольно! Пожалуйте в тьму…»В коридоре я замер в смертельной тревоге —
Бледный Пушкин3, как тень, у окна пролетел
И вздохнул: «Замечательный домик, ей-богу!
В Петербурге такого бы ты не имел».Гёте и Шиллер на мыле и пряжках,
На бутылочных пробках,
На сигарных коробках
И на подтяжках…
Кроме того — на каждом предмете:
Их покровители,
Тетки, родители,
Внуки и дети.
Мещане торгуют титанами…
От тошных витрин, по гранитным горбам,
Пошел переулками странными
К великим гробам.Мимо групп фабрично-грустных
С сладко-лживыми стишками,
Мимо ангелов безвкусных
С толсто-ровными руками
Шел я быстрыми шагами —
И за грядками нарциссов,
Между темных кипарисов,
Распростерших пыльный креп,
Вырос старый, темный склеп.Тишина. Полумрак.
В герцогском склепе немец в дворцовой фуражке
Сунул мне в руку бумажку
И спросил за нее четвертак.
«За что?» — «Билет на могилу».
Из кармана насилу-насилу
Проклятые деньги достала рука!
Лакей небрежно махнул на два сундука:
«Здесь покоится Гёте, великий писатель, —
Венок из чистого золота от франкфуртских женщин.
Здесь покоится Шиллер, великий писатель, —
Серебряный новый венок от гамбургских женщин.
Здесь лежит его светлость
Карл-Август с Софией-Луизой,
Здесь лежит его светлость
Франц-Готтлиб-Фридрих-Вильгельм…»
Быть может, было нелепоБежать из склепа,
Но я, не дослушав лакея, сбежал, —
Там в склепе открылись дверцы
Немецкого сердца:
Там был народной славы торговый подвал!
Не всяк боец, что брал Орел,
Иль Харьков, иль Полтаву,
В тот самый город и вошел
Через его заставу.Такой иному выйдет путь,
В согласии с приказом,
Что и на город тот взглянуть
Не доведется глазом… Вот так, верней, почти что так,
В рядах бригады энской
Сражался мой Иван Громак,
Боец, герой Смоленска.Соленый пот глаза слепил
Солдату молодому,
Что на войне мужчиной был,
Мальчишкой числясь дома.В бою не шутка — со свежа,
Однако дальше — больше,
От рубежа до рубежа
Воюет бронебойщик… И вот уже недалеки
За дымкой приднепровской
И берег тот Днепра-реки
И город — страж московский.Лежит пехота. Немец бьет.
Крест-накрест пишут пули.
Нельзя назад, нельзя вперед.
Что ж, гибнуть? Черта в стуле! И словно силится прочесть
В письме слепую строчку,
Глядит Громак и молвит: — Есть!
Заметил вражью точку.Берет тот кустик на прицел,
Припав к ружью, наводчик.
И дело сделано: отпел
Немецкий пулеметчик.Один отпел, второй поет,
С кустов ссекая ветки.
Громак прицелился — и тот
Подшиблен пулей меткой.Команда слышится:
— Вперед!
Вперед, скорее, братцы!..
Но тут немецкий миномет
Давай со зла плеваться.Иван Громак смекает: врешь,
Со страху ты сердитый.
Разрыв! Кусков не соберешь —
Ружье бойца разбито.Громак в пыли, Громак в дыму,
Налет жесток и долог.
Громак не чуял, как ему
Прожег плечо осколок.Минутам счет, секундам счет,
Налет притихнул рьяный.
А немцы — вот они — в обход
Позиции Ивана.Ползут, хотят забрать живьем.
Ползут, скажи на милость,
Отвага тоже: впятером
На одного решились.Вот — на бросок гранаты враг,
Громак его гранатой,
Вот рядом двое. Что ж Громак?
Громак — давай лопатой.Сошлись, сплелись, пошла возня.
Громак живучий малый.
— Ты думал что? Убил меня?
Смотри, убьешь, пожалуй! —Схватил он немца, затая
И боль свою и муки: —
Что? Думал — раненый? А я
Еще имею руки.Сдавил его одной рукой,
У немца прыть увяла.
А тут еще — один, другой
На помощь. Куча мала.Лежачий раненый Громак
Под ними землю пашет.
Конец, Громак? И было б так,
Да подоспели наши… Такая тут взялась жара,
Что передать не в силах.
И впереди уже «ура»
Слыхал Громак с носилок.Враг отступил в огне, в дыму
Пожаров деревенских…
Но не пришлося самому
Ивану быть в Смоленске.И как гласит о том молва,
Он не в большой обиде.
Смоленск — Смоленском. А Москва?
Он и Москвы не видел.Не приходилось, — потому…
Опять же горя мало:
Москвы не видел, но ему
Москва салютовала.
1
Я знал его: мы странствовали с ним
В горах востока, и тоску изгнанья
Делили дружно; но к полям родным
Вернулся я, и время испытанья
Промчалося законной чередой;
А он не дождался минуты сладкой:
Под бедною походною палаткой
Болезнь его сразила, и с собой
В могилу он унес летучий рой
Еще незрелых, темных вдохновений,
Обманутых надежд и горьких сожалений!
2
Он был рожден для них, для тех надежд,
Поэзии и счастья… Но, безумный –
Из детских рано вырвался одежд
И сердце бросил в море жизни шумной,
И свет не пощадил — и бог не спас!
Но до конца среди волнений трудных,
В толпе людской и средь пустынь безлюдных,
В нем тихий пламень чувства не угас:
Он сохранил и блеск лазурных глаз,
И звонкий детский смех, и речь живую,
И веру гордую в людей и жизнь иную.
3
Но он погиб далеко от друзей…
Мир сердцу твоему, мой милый Саша!
Покрытое землей чужих полей,
Пусть тихо спит оно, как дружба наша
В немом кладбище памяти моей!
Ты умер, как и многие, без шума,
Но с твердостью. Таинственная дума
Еще блуждала на челе твоем,
Когда глаза закрылись вечным сном;
И то, что ты сказал перед кончиной,
Из слушавших тебя не понял ни единый…
4
И было ль то привет стране родной,
Названье ли оставленного друга,
Или тоска по жизни молодой,
Иль просто крик последнего недуга,
Кто скажет нам?.. Твоих последних слов
Глубокое и горькое значенье
Потеряно… Дела твои, и мненья,
И думы, — всё исчезло без следов,
Как легкий пар вечерних облаков:
Едва блеснут, их ветер вновь уносит –
Куда они? Зачем? Откуда? — Кто их спросит…
5
И после их на небе нет следа,
Как от любви ребенка безнадежной,
Как от мечты, которой никогда
Он не вверял заботам дружбы нежной…
Что за нужда? Пускай забудет свет
Столь чуждое ему существованье:
Зачем тебе венцы его вниманья
И терния пустых его клевет?
Ты не служил ему. Ты с юных лет
Коварные его отвергнул цепи:
Любил ты моря шум, молчанье синей степи –
6
И мрачных гор зубчатые хребты…
И, вкруг твоей могилы неизвестной,
Всё, чем при жизни радовался ты,
Судьба соединила так чудесно:
Немая степь синеет, и венцом
Серебряным Кавказ ее объемлет;
Над морем он, нахмурясь, тихо дремлет,
Как великан, склонившись над щитом,
Рассказам волн кочующих внимая,
А море Черное шумит не умолкая.
Третий год у Натальи тяжелые сны,
Третий год ей земля горяча —
С той поры как солдатской дорогой войны
Муж ушел, сапогами стуча.
На четвертом году прибывает пакет.
Почерк в нем незнаком и суров:
«Он отправлен в саратовский лазарет,
Ваш супруг, Алексей Ковалев».
Председатель дает подорожную ей.
То надеждой, то горем полна,
На другую солдатку оставив детей,
Едет в город Саратов она.
А Саратов велик. От дверей до дверей
Как найти в нем родные следы?
Много раненых братьев, отцов и мужей
На покое у волжской воды.
Наконец ее доктор ведет в тишине
По тропинкам больничных ковров.
И, притихшая, слышит она, как во сне:
— Здесь лежит Алексей Ковалев.—
Нерастраченной нежности женской полна,
И калеку Наталья ждала,
Но того, что увидела, даже она
Ни понять, ни узнать не могла.
Он хозяином был ее дум и тревог,
Запевалой, лихим кузнецом.
Он ли — этот бедняга без рук и без ног,
С перекошенным, серым лицом?
И, не в силах сдержаться, от горя пьяна,
Повалившись в кровать головой,
В голос вдруг закричала, завыла она:
— Где ты, Леша, соколик ты мой?! —
Лишь в глазах у него два горячих луча.
Что он скажет — безрукий, немой!
И сурово Наталья глядит на врача:
— Собирайте, он едет домой.
Не узнать тебе друга былого, жена, —
Пусть как память живет он в дому.
— Вот спаситель ваш, — детям сказала она, —
Все втроем поклонитесь ему!
Причитали соседки над женской судьбой,
Горевал ее горем колхоз.
Но, как прежде, вставала Наталья с зарей,
И никто не видал ее слез…
Чисто в горнице. Дышат в печи пироги.
Только вдруг, словно годы назад,
Под окном раздаются мужские шаги,
Сапоги по ступенькам стучат.
И Наталья глядит со скамейки без слов,
Как, склонившись в дверях головой,
Входит в горницу муж — Алексей Ковалев —
С перевязанной правой рукой.
— Не ждала? — говорит, улыбаясь, жене.
И, взглянув по-хозяйски кругом,
Замечает чужие глаза в тишине
И другого на месте своем.
А жена перед ним ни мертва ни жива…
Но, как был он, в дорожной пыли,
Все поняв и не в силах придумать слова,
Поклонился жене до земли.
За великую душу подруге не мстят
И не мучают верной жены.
А с войны воротился не просто солдат,
Не с простой воротился войны.
Если будешь на Волге — припомни рассказ,
Невзначай загляни в этот дом,
Где напротив хозяйки в обеденный час
Два солдата сидят за столом.
Среди флаконов, ваз, среди материй сонных
И сладострастно-мягких соф,
Картин, и мраморов, и платьев надушенных
В небрежных складках из шелков,
В нагретой комнате, где, как в оранжерее,
Опасен воздух роковой,
Где мертвые цветы, в гробах стеклянных млея,
Роняют вздох последний свой,
Там труп без головы в подушках пропадает,
А из него, как бы река,
Кровь красная бежит, и ткань ее впивает
С голодной алчностью песка.
Подобна призракам, рожденным тьмой ночною,
Но полным чар и волшебства,
Вся в драгоценностях, обвитая косою
Такою темной, голова —
На столике ночном, как ренонкул огромный,
Лежит; и уж без дум глядят
Открытые глаза, роняя смутный, темный,
Как будто сумеречный, взгляд.
А туловище там, раскинуто впервые
В таком последнем забытьи,
Открыло, не стыдясь, не прячась, роковые
Нагие прелести свои.
На согнутой ноге остался, розовея,
Как память о былом чулок;
И пряжка, точно глаз алмазный пламенея,
Глядит, и взгляд ее глубок.
Необычайный вид покинутого зала,
Картины, на которых кровь,
Что подстрекающий, наверно, взор бросала,
Рождает темную любовь.
И радость грешную и празднества ночные,
Проклятых полные чудес,
Которым радовались ангелы дурные,
Таясь меж складками завес.
Но если посмотреть на поворот несмелый
Плеча изящного ея,
На худощавость ног, на стан оцепенелый,
Как разяренная змея,
Она еще юна! — Ее душа пустая
И чувства скукой сожжены,
Открылись ли они остервенелой стае
Желаний чуждой стороны?
И тот, которого ты не могла, живою,
Своей любовью утолить,
Свои безмерные желанья над тобою
Насытил мертвой, может быть?
Ответь, нечистый труп! И голову за косы
Держа в трепещущих руках,
Запечатлел ли он последние вопросы
На ледяных твоих зубах?
Забытое толпой, исполненной глумленья,
И любознательным судом,
Спи, безмятежно спи, о странное творенье,
В гробу таинственном твоем;
Твой муж скитается везде, но образ вечный
Твой бдит над ним, когда он спит;
Как ты ему теперь, и он тебе, конечно,
До смерти верность сохранит.
Сбивая привычной толпы теченье,
Высокий над уровнем шляп и спин,
У аптеки на площади Возвращения
В чёрной полумаске стоит гражданин.Но где же в бархате щели-глазки,
Лукавый маскарадный разрез косой?
По насмерть зажмуренной чёрной маске
Скользит сумбур пестроты земной.Проходит снаружи, не задевая,
Свет фар, салютные искры трамвая
И блеск слюдяной
Земли ледяной.А под маской — то, что он увидал
В последний свой зрячий миг:
Кабины вдруг замерцавший металл,
Серого дыма язык,
Земля, поставленная ребром,
И тонкий бич огня под крылом.Когда он вернулся… Но что рассказ –
Что объяснит он вам?
А ну зажмурьтесь хотя б на час –
Ступайте-ка в путь без глаз.Когда б без света вы жить смогли
Хоть час на своём веку,
Натыкаясь на каждую вещь земли.
На сочувствие, на тоску, —Представьте: это не шутка, не сон –
Вы век так прожить должны…
О чём вы подумали? Так и он
Думал, вернувшись с войны.Как жить? Как люди живут без глаз,
В самом себе, как в тюрьме, заточась,
Без окон в простор зелёный?
Расписаться за пенсию в месяц раз
При поддержке руки почтальона,
Запомнить где койка, кухня, вода,
Да плакать под радио иногда… Приди, любовь, если ты жива!
Пришла. Но как над живой могилой –
Он слышит — мучительно клея слова
Гримасничает голос милой.«Уйди, не надо, — сказал он ей, —
Жалость не сделаешь лаской».
Дверь — хлоп. И вдруг стало втрое темней
Под бархатной полумаской.Он сидел до полуночи не шевелясь.
А в городе за стеной
Ликовала огней звёздная вязь
Сказкою расписной.Сверкают — театр, проспект, вокзал,
Алмазинки пляшут в инее,
И блистают у молодости глаза –
Зелёные, карие, синие… Морозу окно распахнул слепой,
И крикнул в ночь: «Не возьмёшь, погоди ты!..»
А поздний прохожий на мостовой
Нашёл пистолет разбитый.Недели шли ощупью. Но с тех пор
Держал он данное ночью слово.
В сто двадцать секунд сложнейший прибор
Собирают мудрые пальцы слепого.По прибору, который слепой соберёт,
Зрячий водит машину в слепой полёт.И когда через месяц опять каблучки
Любимую в дом занесли несмело,
С ней было поступлено по-мужски,
И больше она уйти не сумела.И теперь, утомясь в теплоте ночной,
Она шепчет о нём: «Ненаглядный мой!»Упорством день изнутри освещён –
И отступает несчастье слепое.
Сегодня курсантам читает он
Лекцию «Стиль воздушного боя».И теперь не заметить вам, как жестоко
Прошла война по его судьбе.
Только вместо «Беречь как зеницу ока»
Говорит он — «Беречь, как волю к борьбе».Лицо его пристально и сурово,
Равнодушно к ласке огней и теней.
Осмотрели зоркие уши слепого
Улицу, площадь, машины на ней.Пред ними ревели, рычали, трубили
И взвивали шинами снежный прах.
Мчался чёрный ледоход автомобилей
В десятиэтажных берегах.Я беру его под руку «Разреши?»
Он чуть улыбается в воротник:
«Спасибо, не стоит, сам привык…» —
И один уходит в поток машин.На миг немею я от смущенья:
Зачем ты отнял руку? Постой!
Через грозную улицу Возвращенья
Переведи ты меня, слепой!
В сто сорок солнц закат пылал,
в июль катилось лето,
была жара,
жара плыла —
на даче было это.
Пригорок Пушкино горбил
Акуловой горою,
а низ горы —
деревней был,
кривился крыш корою.
А за деревнею —
дыра,
и в ту дыру, наверно,
спускалось солнце каждый раз,
медленно и верно.
А завтра
снова
мир залить
вставало солнце ало.
И день за днем
ужасно злить
меня
вот это
стало.
И так однажды разозлясь,
что в страхе все поблекло,
в упор я крикнул солнцу:
«Слазь!
довольно шляться в пекло!»
Я крикнул солнцу:
«Дармоед!
занежен в облака ты,
а тут — не знай ни зим, ни лет,
сиди, рисуй плакаты!»
Я крикнул солнцу:
«Погоди!
послушай, златолобо,
чем так,
без дела заходить,
ко мне
на чай зашло бы!»
Что я наделал!
Я погиб!
Ко мне,
по доброй воле,
само,
раскинув луч-шаги,
шагает солнце в поле.
Хочу испуг не показать —
и ретируюсь задом.
Уже в саду его глаза.
Уже проходит садом.
В окошки,
в двери,
в щель войдя,
валилась солнца масса,
ввалилось;
дух переведя,
заговорило басом:
«Гоню обратно я огни
впервые с сотворенья.
Ты звал меня?
Чаи гони,
гони, поэт, варенье!»
Слеза из глаз у самого —
жара с ума сводила,
но я ему —
на самовар:
«Ну что ж,
садись, светило!»
Черт дернул дерзости мои
орать ему, —
сконфужен,
я сел на уголок скамьи,
боюсь — не вышло б хуже!
Но странная из солнца ясь
струилась, —
и степенность
забыв,
сижу, разговорясь
с светилом
постепенно.
Про то,
про это говорю,
что-де заела Роста,
а солнце:
«Ладно,
не горюй,
смотри на вещи просто!
А мне, ты думаешь,
светить
легко.
— Поди, попробуй! —
А вот идешь —
взялось идти,
идешь — и светишь в оба!»
Болтали так до темноты —
до бывшей ночи то есть.
Какая тьма уж тут?
На «ты»
мы с ним, совсем освоясь.
И скоро,
дружбы не тая,
бью по плечу его я.
А солнце тоже:
«Ты да я,
нас, товарищ, двое!
Пойдем, поэт,
взорим,
вспоем
у мира в сером хламе.
Я буду солнце лить свое,
а ты — свое,
стихами».
Стена теней,
ночей тюрьма
под солнц двустволкой пала.
Стихов и света кутерьма
сияй во что попало!
Устанет то,
и хочет ночь
прилечь,
тупая сонница.
Вдруг — я
во всю светаю мочь —
и снова день трезвонится.
Светить всегда,
светить везде,
до дней последних донца,
светить —
и никаких гвоздей!
Вот лозунг мой
и солнца!
— В городе злато-эбеновом
По перекресткам
Неведомо
Куда ты идешь,
Женщина в черном с усмешкой жесткой?
Кого ждешь?
— Псы погребальных надежд воют во мне вечерами,
Воют на луны моих трауром схваченных глаз,
Лязгают злобно зубами
На луны, молчанием скованных глаз, —
Воют они без конца, вечерами
Воют на луны траурных глаз.
Какое шествие печальных похорон
В копне моих волос всех этих псов пленяет?
Движенье бедер или тела тон,
Что золотым руном сверкает?
— Женщина в черном, с усмешкой жесткой,
На перекрестке
Кого ждешь?
— Какой же горизонт, набатом возмущенный,
Волной моих грудей их гонит в черный рай,
И на губах моих какой волшебный край
Валгалла обещает пораженным?
Я — ужас и огонь неистребимой власти
Для этих псов,
Что лижут всю меня в порыве ярой страсти, —
Когда любой из них и смерть принять готов…
— Так много прошло утомительных дней, —
Кого же ты ждешь все сильней и сильней?
— Мои руки вонзаются жадно,
Разжигая пожары в крови, —
Но бегут к ним, бегут неоглядно
Ненасытные в жажде любви.
Мои зубы, как камни из злата,
Украшают сверкающий смех…
Я прельщаю, как смерть, без возврата
И как смерть я доступна для всех.
Я скитальцам усталым и жалким
Предлагаю мерцающий сон,
И тело даю: катафалк им
Для безумства в свечах похорон.
Я дарю им грызущую память
О пришествии к царским вратам, —
Вознося мое тело, как пламя,
Богохульств к голубым небесам.
Поднялась я над веком железным,
Словно башня в закатном огне.
Я — погибель. Я — темная бездна…
Все клянут, — но приходят ко мне,
И разрушенным сердцем алкают,
Злобу в бешенстве страсти тая…
Омерзительна я, да, — я знаю, —
Но продажная ласка моя —
Все сметает на пурпуре оргий…
Вейся, ужаса царственный плащ!
Алой крови безумны восторги…
И — любви беспощадный палач.
— Столько томительных дней ты идешь,
Женщина в черном, с усмешкой жесткой, —
Кого ждешь
На перекрестках?
— Старое солнце тускнеющим жаром
Кинуло золото по тротуарам.
Город, как женщина, в страстной печали
Тянется к солнцу. Огни засверкали
Мерцающей цепью… Пробил мой час.
И бродят медлительно,
И воют томительно
Собаки в зрачки моих траурных глаз.
Галлюцинируют глаза собак, — я вижу, —
Но что они найдут вдоль тела у меня?
Волной грудей измучу их, томя,
Но ни к каким свершеньям не приближу.
Да и сама я знойной лихорадкой
Заражена в дрожаньи губ моих, —
Какие ж горизонты болью сладкой
Влекут меня на вой безумный их?
Что за огонь безумства, вихрь кошмара
По перекресткам гонит пред собой
Меня, как пламя буйное пожара,
Царицу властную безвольною рабой?
— Ми́нуло много томительных дней
На перекрестках, —
С усмешкою жесткой
Кого же ты ждешь все сильней и сильней?
— Сегодня — может быть — замкнется хоровод:
Придет единственный, по ком грустит мой сон, —
По тайной воле Рока он придет…
Кто будет он?
Безумие, как мука без предела,
Волнует груди, — и они немеют;
Оно в руках моих, не раз убивших смело,
Бежит огнем, — и побледнело тело…
Глаза мои бояться не умеют.
На всякий ужас я давно согласна:
Я — высшая вершина всех соблазнов!..
Кто встретит эту ночь в моем чулане?
— Женщина в черном, с усмешкой жесткой,
На перекрестке
Кого ждешь?
— Того, кто нож оставит в ране!
На Ураковом бугре предтеча Стеньки, разбойник Урак, имел свой притон. Разин, еще мальчиком, пришел сверху, из Ярославля, и пятнадцати лет поступил в шайку Урака кашеваром. Раз Урак этот хотел задержать судно, а Стенька закричал: « Брось,—не стоит, бедно».
Урак, не ожидая после такого замечания удачи, пропустил судно, но пригрозил Разину.
Проходит другое судно. Стенька опять то же.
Взбешенный атаман выстрелил в него из пистолета, но Стенька не пошатнулся, вынул из груди пулю и, отдавая ее Ураку, сказал: «На,—пригодится». Урак от страха упал; разбойники, видя чудо, разбежались, а Стенька незаряженным пистолетом застрелил Урака и стал сам атаманом его шайки. Урак схоронен тут же на своем бугре и, говорят, семь лет из могилы кричал проходившим мимо судам: «Приворачивай!».
Исполнилось Стеньке пятнадцать лет,
С Ярославля Стенька в кашевары сел
К именитому разбойнику Уракову.
Взял его Ураков в подручники,
Что в подручники—есаулики.
Видать соколенка по напуску,
Видать подростка по замыслу.
«Не рука тебе, малый, кашу варить.
Давай-ка, Стенька, дружбу водить,
Богатые села на дым пускать!
Прокормила меня Волга-матушка,
Приютили горы Жигулевские…
Али нам двоим да и места нет—
Атаману Уракову с Разиным»?
Отвечал Степан на его слова:
«Будет, Иван, да не в версту, брат…
Пойти—пойду, чур—не каяться».
На ловца-стрельца и зверье бежит:
Проплывает раз суденышко купецкое,
То суденышко—посуда мимоезжая,
Дорогими товарами полным-полно.
Атамановы глаза разгорелися
Что на те ли на товары на купецкие, —
Атаман кричит: «Вон видать одно!»
А Степан—ему: «Не замай! Бедно!
Коли взял Степана в товарищи —
На такой борошон не заглядывайся,
Поджидай товару настоящего!»
На другое утро богатей того
Проплывает суденышко купецкое —
Атамановы глаза разгорелися
На чужой товар пуще прежнего, —
Атаман кричит: «Вон еще одно!»
А Степан—ему: «Не замай! Бедно!
Коли взял Степана в товарищи,
На такой борошон не заглядывайся, —
Поджидай товару настоящего!»
Как и зло взяло Уракова на Разина:
Он выхватывал пистолю из-за пояса,
Выпускал в него заряд да приговаривал:
«Не летать галчонку впереди орла!
Не бывать мальчишке мне указчиком!»
Есаул от пули не пошатнулся,
На кудрях черна шляпа не ворохнулась,
Атаманову пулю взад катит,
Взад катит да приговаривает:
«Не кидайся зря:—пригодится, брат!»
Атаманушка со страху окарачь пополз;
А Степан хватал пистолю разряженную,
Он без пороху разбойника на месте клал;
Собирал его удалых добрых молодцев,
Говорил им, разудалый, таковы слова:
«Покажу вам, братцы, волюшку пошире той!
Айда-те-ка, ребята, под Астрахань!»
Милыя дети! Ваш дом
Пышен, — в нем полная чаша;
Добрая ваша мамаша
В нем не поднимет содом;
Кротость — в случайном привете
И в выражении глаз…
Все же скажу я про вас:
Бедныя дети!
Моды одной новизна
Ей заменяет занятья:
Новая выкройка платья,
Новый роман — и она
Бабочкой носится в свете
Иль, отогнавши вас прочь,
Дроза читает всю ночь…
Бедныя дети!..
— „Как это жить без труда“?
Мельком заметил ей кто-то, —
Тотчас пришла ей охота
Делом заняться тогда.
Ездит за делом в карете,
Ищет работы все дни,
Дети ж одни да одни…
Бедныя дети!
Дали ей несколько книг
Для переводов… Бедняжка!
Ошеломил ее тяжко
Собственный русский язык.
Лист за листом в кабинете
С плачем она перервет
И — за модисткой пошлет…
Бедныя дети!
В школе детей обучать
Вдруг в ней желанье родилось:
В школе она появилась
Раза четыре иль пять, —
Но посещения эти
Скоро наскучили… Лень
Переродилась в мигрень…
Бедныя дети!
Вскоре прекрасную мать
Сильно смутили спирты;
Были ей тайны открыты
Тени людей вызывать…
Скрипнет доска на паркете,
Под полом мышь пробежит:
— „Это ведь дух“! говорит…
Бедныя дети!
Новый каприз взбрел на ум
И с увлеченьем всегдашним
Стала к спектаклям домашним
Шить она новый костюм;
Бредит о роли в „Гамлете“,
Хочет в Офелии петь…
Ей-ли за вами смотреть,
Бедныя дети!
Утром с портнихой следит —
В пору ей платье пришлось-ли;
На репетициях после
До ночи роли твердит…
Грезит о пышном букете
В день представленья, а вас
Гонит, капризница, с глаз,
Бедныя дети!
Милая мать! День деньской
Жизнью играешь ты смело,
Ищешь какого-то дела,
Дело ж твое — под рукой.
Вслушайся ты: на разсвете
Шепчут в младенческом сне
Имя твое в тишине
Бедныя дети!
Детская их колыбель
Так одинока… забыта…
Вот для тебя где открыта
В жизни высокая цель:
Матерью будь им на свете,
Чтоб не могли мы сказать:
„Бедная, жалкая мать!
Бедныя дети!“
Затекшие пальцы болят,
И веки болят на опухших глазах…
Швея в своем жалком отрепье сидит
С шитьем и иголкой в руках…
Шьет — шьет — шьет,
В грязи, в нищете, голодна,
И жалобно горькую песню поет —
Поет о рубашке она.
«Работай! работай! работай,
Едва петухи прокричат!
Работай! работай! работай,
Хоть звезды сквозь кровлю глядят!
Ах, лучше бы мне пропадать
В неволе у злых басурман!
Там нечего женщине душу спасать,
Как надо у нас христиан.
Работай! работай! работай,
Пока не сожмет головы как в тисках!
Работай! работай! работай,
Пока не померкнет в глазах!
Строчку — ластовку — во́рот —
Во́рот — ластовку — строчку…
Повалит ли сон над шитьем — и во сне
Строчишь все да рубишь сорочку.
О братья любимых сестер!
Опора любимых супруг, матерей!
Не холст на рубашках вы носите — нет! —
А жизнь безотрадную швей.
Шей! шей! шей!..
В грязи, в нищете, голодна,
Рубашку и саван одною иглой
Я шью из того ж полотна!
Но что мне до смерти? Ее не боюсь,
И сердце не дрогнет мое,
Хоть тотчас костлявая гостья приди.
Я стала похожа сама на нее.
Похожа от голоду я на нее…
Здоровье не явится вновь.
О Боже! зачем это дорог так хлеб,
Так дешевы тело и кровь?
Работай! работай! работай!
Мой труд бесконечный жесток.
А плата? Отрепье, солома в углу
Да черствого хлеба кусок.
Скамейка да стол — голый пол —
Убогая кровля сквозится…
И то́ любо мне, как на серой стене
Порой моя тень отразится.
Работай! работай! работай
От боя до боя часов!
Работай! работай! работай,
Как каторжник в тьме рудников!
Строчка — ластовка — во́рот —
Во́рот — строчка — рубец…
Застелет глаза, онемеет рука,
И сердце замрет под конец.
Работай! работай! работай,
Когда леденеет в окошке стекло!
Работай! работай! работай,
Когда и светло и тепло —
И ласточки, к выступам кровли лепясь,
Щебечут в сиянии дня,
И кажут мне яркие спинки свои,
И дразнят весною меня.
О! только бы раз подышать
Дыханьем лугов, полевыми цветами!
Вверху только небо одно,
Трава и цветы под ногами.
О! только бы час лишь пожить
Блаженством младенческих лет,
Когда я не знала, что буду ценить
Дороже прогулки обед!
О! только бы час лишь один!
Лишь миг!.. чтоб душа ожила…
Любовь и надежда! и мига вам нет:
Все время печаль отняла.
Поплакать бы — легче бы сердцу от слез…
Нет, слезы мои! не теките!
Иголке моей не мешайте вы шить!
Шитья моего не мочите!»
Затекшие пальцы болят,
И веки болят на опухших глазах…
Швея в своем жалком отрепье сидит
С шитьем и иголкой в руках…
Шьет — шьет — шьет,
В грязи, в нищете, голодна,
И жалобно горькую песню поет…
Иль песня та к вам, богачи, не дойдет?..
Поет о рубашке она.
Милые дети! Ваш дом
Пышен, — в нем полная чаша;
Добрая ваша мамаша
В нем не поднимет содом;
Кротость — в случайном привете
И в выражении глаз…
Все же скажу я про вас:
Бедные дети!
Моды одной новизна
Ей заменяет занятья:
Новая выкройка платья,
Новый роман — и она
Бабочкой носится в свете
Иль, отогнавши вас прочь,
Дроза читает всю ночь…
Бедные дети!..
— Как это жить без труда? —
Мельком заметил ей кто-то, —
Тотчас пришла ей охота
Делом заняться тогда.
Ездит за делом в карете,
Ищет работы все дни,
Дети ж одни да одни…
Бедные дети!
Дали ей несколько книг
Для переводов… Бедняжка!
Ошеломил ее тяжко
Собственный русский язык.
Лист за листом в кабинете
С плачем она перервет
И — за модисткой пошлет…
Бедные дети!
В школе детей обучать
Вдруг в ней желанье родилось:
В школе она появилась
Раза четыре иль пять, —
Но посещения эти
Скоро наскучили… Лень
Переродилась в мигрень…
Бедные дети!
Вскоре прекрасную мать
Сильно смутили спирты;
Были ей тайны открыты
Тени людей вызывать…
Скрипнет доска на паркете,
Под полом мышь пробежит:
— Это ведь дух! — говорит…
Бедные дети!
Новый каприз взбрел на ум
И с увлеченьем всегдашним
Стала к спектаклям домашним
Шить она новый костюм;
Бредит о роли в «Гамлете»,
Хочет в Офелии петь…
Ей ли за вами смотреть,
Бедные дети!
Утром с портнихой следит —
В пору ей платье пришлось ли;
На репетициях после
До ночи роли твердит…
Грезит о пышном букете
В день представленья, а вас
Гонит, капризница, с глаз,
Бедные дети!
Милая мать! День деньской
Жизнью играешь ты смело,
Ищешь какого-то дела,
Дело ж твое — под рукой.
Вслушайся ты: на рассвете
Шепчут в младенческом сне
Имя твое в тишине
Бедные дети!
Детская их колыбель
Так одинока… забыта…
Вот для тебя где открыта
В жизни высокая цель:
Матерью будь им на свете,
Чтоб не могли мы сказать:
«Бедная, жалкая мать!
Бедные дети!»
Супротив столицы датской
Есть неважный островок.
Жил там в хижине рыбацкой
Седовласый старичок —
Стар-престар. Приезжих двое,
Путешественники, что ль,
Кличут старого: ‘Позволь
Слово молвить! ’ — ‘Что такое? ’
— ‘Ты ведь здешний старожил,
Объясни ж нам: здесь каменья —
След какого-то строенья.
Что тут было? Кто тут жил? ’
— ‘Рассказать вам? Гм! Пожалуй!
Человек я здесь бывалый.
Был тут, видите, дворец! ’ —
Старец молвил наконец.
‘Как? Дворец? ’ — ‘Ну да, чертоги
С башней. Было тут тревоги,
Было всякого труда
При постройке. Сам тогда
Здесь король быть удостоил;
Фридрих наш Второй и строил
Всё своей казною’. — ‘Вот!
Кто же жил тут? ’ — ‘Звездочет.
Весь дворец с огромной башней
Был ему что кров домашний,
Я прислуживал ему;
Вырос я в простонародстве,
А уж тут и в звездочетстве
Приучился кой к чему.
Служба всё была средь ночи.
Часом спать хочу — нет мочи,
А нельзя, — звезда идет!
Иногда, бывало, грезишь,
А за ним туда же лезешь:
Уж на то и звездочет!
Только он ее завидит —
Дело кончено! Тогда
Просто наша та звезда
Уж, сердечная, не выдет
Из-под глазу — нет! Куда?
Хоть с другими вровень светит,
А уж он ее заметит
И включит в свой список — да!
Нам, бывало, с ним в привычку
От поры и до поры
Поименно перекличку
Звездам делать и смотры.
Был я словно как придверник
Неба божьего, а сам
Что хозяин был он там —
Уж не то что как Коперник!
Тот, вишь, выложил на план,
Что Земля вкруг Солнца ходит.
Нет, шалит он, колобродит —
Как не так! Держи карман!
Вот! Ведь можно упереться
В Землю, — как же ей вертеться,
Если человек не пьян?
Ну, вы сами посудите!
Приступал я и к нему —
Звездочету своему:
‘Вот, мол, батюшка, скажите!
Не попасться бы впросак!
Говорят и так и так;
Мой и темный разум сметил,
Что молва-то нас мутит.
Ведь — стоит? ’ И он ответил
Утвердительно: ‘Стоит’.
У него ведь как в кармане
Было небо, лишь спросить;
Он и сам весь мир на плане
Расписал, чему как быть.
Я своими сам глазами
Видел план тот. Эх, дружки!
Всё круги, круги с кружками,
А в кружках опять кружки!
Я кой-что, признаться стыдно,
Хоть и понял, да не вплоть;
Ну, да где ж нам?.. Так уж, видно,
Умудрил его господь!
Нам спроста-то не в примету,
В небе, чай, кругов не счесть,
Смотришь так — кажись, и нету,
А ведь стало быть, что есть.
Да чего! Он знал на мили
Смерить весь до Солнца путь
И до Месяца; смекнуть
Всё умел. Мы вот как жили!
Да к тому же по звездам
Рассчитать судьбу всю нам
Мог он просто, как по пальцам,
Наверняк. Не для того ль
Здесь его и постояльцем
Во дворец пустил король?
Умер Фридрих — и прогнали
Звездочета, приказали
Изломать его дворец.
Я прощался с ним, — мудрец
Был спокоен. ‘Жаль, ей-богу, —
Снарядив его в дорогу,
Я сказал. — Вам до конца
Жить бы здесь! Теперь такого
Не добыть уж вам другого
Видозвездного дворца!
Просто — храм был! ’ Он рукою
Тут махнул мне и сказал:
‘Этот храм всегда со мною! ’ —
И на небо указал.
Грустно было мне. Остался
Я как будто сиротой.
После ночью просыпался,
Смотришь — нет уж башни той,
Где и сон клонил, бывало;
Тут — не спится, дашь глазам
Чуть лишь волю, — те — к звездам!
Все знакомки ведь! Немало
Я их знал по именам,
Да забыл теперь; и входит
Дума в голову: наводит,
Чай, теперь свой зоркий глаз
Там он, звездочки, на вас!
На которую — не знаю…
Вот смотрю и выбираю, —
А узнать дай силу бог, —
Так бы вот и впился глазом,
Чтоб смотреть с ним вместе — разом;
Может, я б ему подмог
И отсюда!.. Глупой мысли
Не посмейтесь, господа! ’ —
И рассказчик смолк тогда,
Две слезы с ресниц нависли
И слились исподтишка
По морщинам старика.
Резвися, речка дорогая;
Играй, мой кроткий, милый друг!
Водой блестящей окропляя
Душистый, бархатный сей луг.
Катись кристальною струею
С моей сердечною слезою,
Сверкая в мягкой мураве!
А я, старинку вспоминая
И ею дух мой услаждая,
Простую песнь спою тебе.
Страна родная, драгоценна,
Тебя я буду помнить век!
Где юность райская, бесценна,
Являла тысячи утех;
В обятьях матери где нежных
Не проливал я токов слезных,
Где чистой радостью дышал;
Душой где страсти не владели,
Глаза везде невинность зрели,
Где я в забавах утопал!—
Румяной, розовой зарею
Когда алели облака,
Когда брильянтовой росою
Кропились пестрые луга;
Я бегал в рощах ароматных,
Под сению берез прохладных,
Где пел мне песню соловей,
Где для меня журчал ручей;
Где все со мною восхищалось,
Где все со мною улыбалось;
Летал — и зефир легкокрылый
За мною вслед порхал,
Оставя свой цветочек милый,
В кудрях резвился и жужжал.
Когда я жаром утомлялся,
Тогда к твоим брегам бежал;
В прохладны волны погружался
И в них отраду обретал.
Весенний как цветок прекрасный
Живится утренней росой,
И вновь свой запах он приятный
Льет в свежем воздухе струей:
Так дух мой, снова оживленный,
Приятны чувства изливал;
И я, тобою прохлажденный,
Всю цену жизни ощущал.—
Как белый чистый голубок
Весной летит с ветвистой липки,
Как легкий тихий ветерок,—
Так я летел в свой терем светлый,
Где улыбалися забавы,
Где просто было, без прикрас,
Без роскоши — сердец отравы,
Приятно, чисто, без убранств;
И где любовь меня встречала
С горячею в глазах слезой,
Где радость нежно обнимала,
Где счастлив был я сам собой!
Куда же дни златые скрылись?
Невинные, блаженны дни!—
Забава, радость удалились:
Остались горести одни.—
Скажи мне, речка дорогая!
В брегах цветущих протекая,
Не унесла ль ты их с собой?
Их нет — и солнце не сияет;
Терзается мой дух тоской!
Их нет — и эхо воздыхает
Уныло по лесам со мной!
Старушка у окошка;
В постели сын больной.
«Идет народ с крестами:
Не встанешь ли, родной?»
«Ах, болен я, родная!
В глазах туман и мгла.
Все сердце изболело,
Как Гретхен умерла».
«Пойдем в Кевлар! Недаром
Туда народ бежит:
Твое больное сердце
Мать божья исцелит».
Хоругви тихо веют,
Церковный хор поет,
И вьется вдоль по Рейну
Из Кельна крестный ход.
В толпе бредет старушка,
И с нею сын больной.
«Хвала тебе, Мария!» —
Поют они с толпой.
Мать божия в Кевларе
Вся в лентах и цветах,
И и́дут к ней больные
С молитвой на устах…
И, вместо дара, члены
Из воску ей несут —
Тот руку, этот ногу,
И исцеленья ждут.
Принес из воска руку —
И заживет рука;
Принес из воска ногу —
И заживет нога.
На клюшках ковылявший
Плясать и прыгать стал;
Руками не владевший
На скрипке заиграл.
И мать слепила сердце
Из свечки восковой…
«Снеси к пречистой! снимет
Недуг твой как рукой».
Взял сын, вздыхая, сердце;
Пред ликом девы пал…
Из глаз струились слезы;
Он плакал и шептал:
«Пречистая! святая!
Слезам моим вонми!
Небесная царица!
Печаль мою прими!
Я жил на Рейне, в Кельне,
С родимою моей,
В том Кельне, где так много
Часовен и церквей.
Там Гретхен… Ах, не встать ей
Из-под сырой земли!..
О дева пресвятая!
Мне сердце исцели!
Сними недуг ты с сердца,
И чистою душой
Век воспевать я буду
Хвалу тебе, святой!»
В каморке тесной спали
И мать и сын больной.
Вошла к ним матерь божья
Неслышною стопой.
К больному наклонилась,
С улыбкой провела
Ему рукой по сердцу —
И, светлая, ушла.
А мать во сне все видит…
Проснулась на заре.
Встает и слышит — лают
Собаки на дворе.
Сын нем и неподвижен —
Следа в нем жизни нет;
На бледные ланиты
Ложится утра свет.
И мать скрестила руки,
Покорна и ясна.
«Хвала тебе, Мария!» —
Молилася она.
Моя веселость улетела!
О, кто беглянку возвратит
Моей душе осиротелой —
Господь того благословит!
Старик, неверною забытый,
Сижу в пустынном уголке
Один — и дверь моя открыта
Бродящей по свету тоске…
Зовите беглую домой,
Зовите песни петь со мной!
Она бы, резвая, ходила
За стариком, и в смертный час
Она глаза бы мне закрыла:
Я просветлел бы — и угас!
Ее приметы всем известны;
За взгляд ее, когда б я мог,
Я б отдал славы луч небесный…
Ко мне ее, в мой уголок!
Зовите беглую домой,
Зовите песни петь со мной!
Ее припевы были новы,
Смиряли горе и вражду;
Их узник пел, забыв оковы,
Их пел бедняк, забыв нужду.
Она, моря переплывая,
Всегда свободна и смела,
Далеко от родного края
Надежду ссыльному несла.
Зовите беглую домой,
Зовите песни петь со мной!
«Зачем хотите мрак сомнений
Внушать доверчивым сердцам?
Служить добру обязан гений, —
Она советует певцам. —
Он как маяк, средь бурь манящий
Ветрила зорких кораблей;
Я — червячок, в ночи блестящий,
Но эта ночь при мне светлей».
Зовите беглую домой,
Зовите песни петь со мной!
Она богатства презирала
И, оживляя круг друзей,
Порой лукаво рассуждала,
Порой смеялась без затей.
Мы ей беспечно предавались,
До слез смеялись всем кружком.
Умчался смех — в глазах остались
Одни лишь слезы о былом…
Зовите беглую домой,
Зовите песни петь со мной!
Она восторг и страсти пламя
В сердцах вселяла молодых;
Безумцы были между нами,
Но не было меж нами злых.
Педанты к резвой были строги.
Бывало, взгляд ее один —
И мысль сверкнет без важной тоги,
И мудрость взглянет без морщин…
Зовите беглую домой,
Зовите песни петь со мной!
«Но мы, мы, славу изгоняя,
Богов из золота творим!»
Тебя, веселость, призывая,
Я не хочу поверить злым.
Без твоего живого взгляда
Немеет голос… ум бежит…
И догоревшая лампада
В могильном сумраке дрожит…
Зовите беглую домой,
Зовите песни петь со мной!
Прядите, дни, свою былую пряжу,
Живой души не перестроить ввек.
Нет!
Никогда с собой я не полажу,
Себе, любимому,
Чужой я человек.
Хочу читать, а книга выпадает,
Долит зевота,
Так и клонит в сон...
А за окном
Протяжный ветр рыдает,
Как будто чуя
Близость похорон.
Облезлый клен
Своей верхушкой черной
Гнусавит хрипло
В небо о былом.
Какой он клен?
Он просто столб позорный —
На нем бы вешать
Иль отдать на слом.
И первого
Меня повесить нужно,
Скрестив мне руки за спиной,
За то, что песней
Хриплой и недужной
Мешал я спать
Стране родной.
Я не люблю
Распевы петуха
И говорю,
Что если был бы в силе,
То всем бы петухам
Я выдрал потроха,
Чтобы они
Ночьми не голосили.
Но я забыл,
Что сам я петухом
Орал вовсю
Перед рассветом края,
Отцовские заветы попирая,
Волнуясь сердцем
И стихом.
Визжит метель,
Как будто бы кабан,
Которого зарезать собрались.
Холодный,
Ледяной туман,
Не разберешь,
Где даль,
Где близь...
Луну, наверное,
Собаки сели —
Ее давно
На небе не видать.
Выдергивая нитку из кудели,
С веретеном
Ведет беседу мать.
Оглохший кот
Внимает той беседе,
С лежанки свесив
Важную главу.
Недаром говорят
Пугливые соседи,
Что он похож
На черную сову.
Глаза смежаются,
И как я их прищурю,
То вижу вявь
Из сказочной поры:
Кот лапой мне
Показывает дулю,
А мать — как ведьма
С киевской горы.
Не знаю, болен я
Или не болен,
Но только мысли
Бродят невпопад.
В ушах могильный
Стук лопат
С рыданьем дальних
Колоколен.
Себя усопшего
В гробу я вижу.
Под аллилуйные
Стенания дьячка
Я веки мертвому себе
Спускаю ниже,
Кладя на них
Два медных пятачка.
На эти деньги,
С мертвых глаз,
Могильщику теплее станет,—
Меня зарыв,
Он тот же час
Себя сивухой остаканит.
И скажет громко:
«Вот чудак!
Он в жизни
Буйствовал немало...
Но одолеть не мог никак
Пяти страниц
Из „Капитала“».
Ах, наверно, сегодняшним утром
Слишком громко звучат барабаны,
Крокодильей обтянуты кожей,
Слишком звонко взывают колдуньи
На утесах Нубийского Нила,
Потому что сжимается сердце,
Лоб горяч и глаза потемнели
И в мечтах оживленная пристань,
Голоса смуглолицых матросов,
В пенных клочьях веселое море,
А за морем ущелье Дарфура,
Галереи-леса Кордофана
И великие воды Борну.Города, озаренные солнцем,
Словно склады в зеленых трущобах,
А из них, как грозящие руки,
Минареты возносятся к небу.
А на тронах из кости слоновой
Восседают, как древние бреды,
Короли и владыки Судана,
Рядом с каждым, прикованный цепью,
Лев прищурился, голову поднял
И с усов лижет кровь человечью,
Рядом с каждым играет секирой
Толстогубый, с лоснящейся кожей,
Чёрный, словно душа властелина,
В ярко-красной рубашке палач.Перед ними торговцы рабами
Свой товар горделиво проводят,
Стонут люди в тяжелых колодках
И белки их сверкают на солнце,
Проезжают вожди из пустыни,
В их тюрбанах жемчужные нити,
Перья длинные страуса вьются
Над затылком играющих коней,
И надменно проходят французы,
Гладко выбриты, в белой одежде,
В их карманах бумаги с печатью,
Их завидя, владыки Судана
Поднимаются с тронов своих.А кругом на широких равнинах,
Где трава укрывает жирафа,
Садовод Всемогущего Бога
В серебрящейся мантии крыльев
Сотворил отражение рая:
Он раскинул тенистые рощи
Прихотливых мимоз и акаций,
Рассадил по холмам баобабы,
В галереях лесов, где прохладно
И светло, как в дорическом храме,
Он провел многоводные реки
И в могучем порыве восторга
Создал тихое озеро Чад.А потом, улыбнувшись, как мальчик,
Что придумал забавную шутку,
Он собрал здесь совсем небывалых,
Удивительных птиц и животных.
Краски взяв у пустынных закатов,
Попугаям он перья раскрасил,
Дал слону он клыки, что белее
Облаков африканского неба,
Льва одел золотою одеждой
И пятнистой одел леопарда,
Сделал рог, как янтарь, носорогу,
Дал газели девичьи глаза.И ушёл на далекие звёзды —
Может быть, их раскрашивать тоже.
Бродят звери, как Бог им назначил,
К водопою сбираются вместе,
И не знают, что дивно-прекрасны,
Что таких, как они, не отыщешь,
И не знает об этом охотник,
Что в пылающий полдень таится
За кустом с ядовитой стрелою
И кричит над поверженным зверем,
Исполняя охотничью пляску,
И уносит владыкам Судана
Дорогую добычу свою.Но роднят обитателей степи
Иногда луговые пожары.
День, когда затмевается солнце
От летящего по ветру пепла
И невиданным зверем багровым
На равнинах шевелится пламя,
Этот день — оглушительный праздник,
Что приветливый Дьявол устроил
Даме Смерти и Ужасу брату!
В этот день не узнать человека,
Средь толпы опаленных, ревущих,
Всюду бьющих клыками, рогами,
Сознающих одно лишь: огонь! Вечер. Глаз различить не умеет
Ярких нитей на поясе белом;
Это знак, что должны мусульмане
Пред Аллахом свершить омовенье,
Тот водой, кто в лесу над рекою,
Тот песком, кто в безводной пустыне.
И от голых песчаных утесов
Беспокойного Красного Моря
До зеленых валов многопенных
Атлантического Океана
Люди молятся. Тихо в Судане,
И над ним, над огромным ребенком,
Верю, верю, склоняется Бог.
В садах, что ночью открываются.
— Цветы по клумбам, рампы из огней. —
Печальные, как хоровод теней,
Бесшумно женщины идут и возвращаются.
Блестящий от огней,
Наполнен мутных испарений
От золоченой панорамы дней
Дрожащий воздух разложений.
Алмазными гвоздями газа
Заклепан потемневший свод;
Печаль колонн все выше, а за
Печалью неба темный грот.
И ртутью льют кустарники сверканий
На круглые площадки серный свет:
И отраженный памятник согрет
Размерным колыханьем содроганий.
Огромный город издали
Шумит и светится как море, —
Своими светами в пыли
Там рестораны, бары спорят.
А здесь шурша, шумящими шелками,
Огненнорыжими пленяя волосами,
Цветок соблазна жадно сжав руками,
Проходят женщины, глядящие в упор,
И мнут ленивыми ногами
Зеленый ласковый ковер.
И медленно — процессия полночи —
Движенье длится без конца;
Болезненный румянец вдоль лица
Зовет, пугает, манит и хохочет.
Подходит, — страстный зов улыбкой на лице —
И изможденные до муки,
Такие цепкие, протягивает руки, —
И преступление сверкает на кольце.
И траурно-огромные глаза
Таят безумной страсти страх,
Отмеченные роком — как гроза —
Глаза как гвозди на гробах.
Над ними лоб повязкой белой
Над слепотою дум лежит.
И тянется — цветок к цветку, — дрожит
Узывный рот уверенный и смелый.
В движениях всегда одно и то же,
Зрачки во глубине бесстрастие таят,
А сердце бьется полно пряней дрожи,
И сладострастие по венам гонит яд.
И черный шелк обтягивает ноги,
На туфлях золотых и пыль и грязь.
Змея-боа исполнено тревоги,
Грызущей темноты измученную вязь.
Мучительные тени, кто вы? —
Кем коронован путь ваш золотой? —
Я узнаю вас, траурные вдовы,
О вас рыдал любовник молодой.
Их грезы беспросветно одиноки,
Уверенные в том, чего хотят,
Они в своих руках таят
Людскую душу — счастье, вздохи.
Когда ж их день сгорит тоской,
Полны одной мечтой — бессильной —,
Что нет под гробовой доской
Любви подземной, замогильной.
В ночных садах, гримасой сновидений,
Бесшумно и неисследимо
Проходят бледных женщин тени
С душою траурной. Непоправимо. Мимо.