Старик, закон и доблесть века,
Всегда, везде в душе поэта,
Ты для больного человека
Служил утехой сорок лет!
Ты сорок лет, меняя тоны,
Всегда любовь, свободу пел!..
Ты сгорбился, ты поседел,
Ты умер — но не те законы
Для нашей памяти даны:
С тех пор, как люди созданы,
Делам высоким нет забвенья, —
Им не дано, как нам, седеть, —
И наших внуков поколенье
Хвалу им вечно будет петь.
Ты замолчал!.. пора!.. довольно!..
И так плодами ты богат!
Сдавило грудь, и сердцу больно,
Грущу — но за тебя я рад:
Ты одряхлел — и оступиться
Легко ты мог — и что тогда?
Куда деваться от суда?
И слава прежняя затмиться
Тогда могла!.. Пусть ни пятна
Тень славная твоя не носит,
Пусть не нуждается она
В защите и похвал не просит —
Судимым быть и то вина!
Венцом терновым был Спаситель венчан,
И церковь, страстотерпцев прославляя,
Венчает их нетленными венцами;
Венчаются цари, на трон вступая;
Венчает церковь жениха с невестой,
И в страшный час высокого значенья,
В час похорон, кладет на лик угасший
Для всех готовый венчик отпущенья...
Венец на людях — яркий знак избранья!
Он часто, часто под собой вмещает
Такое счастье, что не знает меры,
Такое горе, что границ не знает...
Как будет венчан год, едва наставший?
Что́ если он, безумьем одержимый,
Промчится в вечность, вовсе не венчанный,
Кровавый и проклятьями гонимый?
Что если хуже? В шутовской короне,
В порфире, сшитой из лохмотьев, он взберется
На трон картонный, расцвеченный фо́льгой,
И, скипетр взяв под мышку, засмеется?
Нет, никогда и никакою волей
Алтарь поэзии насильно не зажечь, —
Молчат, как мертвые, ее святые звуки,
И не струится огненная речь.
Зато порой, из мелочи, из вздора,
Совсем из ничего, в природе иль в мечте,
Родится невзначай едва заметный облик,
И рвется он к добру и красоте.
И вот тогда, возникнув непонятно
Во сне, на гульбище, в работе, что томит, —
Незримый дух какой-то силы тайной
Святой огонь нежданно запалит.
Могучий вихрь поднимет в сердце пламя!
В полете дерзостном от тленья отрешен,
Парит свободно он, так царственно-высоко, —
Что нет ему ни граней, ни препон.
Не уловить счастливого мгновенья,
Не закрепить его словами, — умереть
Чистейшей искре той, в час просветленья духа
Не дать огня, не вспыхнуть и не тлеть.
Не заря занимается в небе ночном, —
Чувство доброе светится в мире дурном,
И откуда — не знаешь, откуда взялись —
У него побратимы нашлись.
Здравствуй, светлый посол! Как тебя иам принять?
Вифлеемской ли ночи опять воссиять?..
Ночь-красавица! Жгучие раны земли
Ты прохладой своей исцели.
Пусть придут, как тогда, в час вечерней зари
Созерцать — мудрецы, поклониться — цари.
Вифлеемская ночь! Сонмам бедных людей
Ты светися, светися ясней!..
Где же хоры небес? Отчего не летят
Светоносные призраки их мириад?
А ведь есть же они где-нибудь и поют,
Только знать о себе не дают.
Заблудились в пространствах, далеко ушли...
И назрела великая немочь земли,
Чтоб, как прежде, опять Искупителя ждать,
Преклониться пред Ним и — продать!
Здравствуй, товарищ! Подай-ка мне руку.
Что? Ты отдернул? Кажись, осерчал?
Глянь на мою, — нет ей места в гостиной;
Я, брат, недаром кустарник сажал.
Старый товарищ! Печальная встреча!
Как искалечен ты жизнью, бедняк!
Ну-ка, пожалуй в мой дом, горемыка...
Что? Не желаешь? Не любо! Чудак!
Выпьем с тобой... Как? И пить ты не хочешь?
Просишь на выпивку на́ руки дать;
Темное чувство в тебе шевельнулось?
Что за причина, чтоб мне отказать?
Гордость? Стыдливость? Сомнение? Злоба?
Коль потолкуем — причину найду...
Да не упрямься, мы юность помянем,
Дочку увидишь мою... — «Не пойду».
И отошел он по пыльной дороге,
Денег он взял, не сказав ничего...
Разных два мира в нас двух повстречались...
Камнем бы бросить... Кому и в кого?
Не выдавай своей печали,
Порывы горя заглуши!
Не плач, чтоб люди не видали
Горячих слез твоей души!
Кому близка твоя утрата,
Чужая грусть кому близка?
На торге чувства, в тьме разврата,
Смешна правдивая тоска.
Чужое горе не разбудит
Ответа теплого в других;
Они за то тебя осудят,
Что ты смутила радость их.
Но здесь, под кровом ночи белой,
Глядящей сумрачно в окно,
Не бойся грусти накипелой,
Которой сердце стеснено.
Страданье всякое короче,
Когда поведаешь его;
Поведай свету летней ночи,
Она не скажет ничего.
И я, свидетель твой случайный,
Твоих не выдам горьких слез;
Я поэтическою тайной
С собой невольно их унес...
Так в холод ночи непроглядной,
В волнах кипучих и седых,
Уносишь в памяти отрадной
Сиянье звезд береговых.
Опять Христос! Что Он меж нами,
Что каплет кровь с Его креста
На нас, здесь, подле, пред глазами,
Не видеть — злая слепота!
Христос везде! В скитаньях духа,
В незнаньи — где Ты, Бог живой?..
В обманах мысли, взгляда, слуха,
В гордыне мудрости людской!
Он — страждет в грубости желаний,
В страданьях хилых и больных,
В ужасной музыке рыданий
Бессчетных горестей людских.
Он — у безвинно-прокаженных,
Он — в толчее́ дурных страстей,
Он — в грезах мыслей воспаленных
И даже в творчестве людей.
Крест — у безвременной могилы;
Крест — в безобразьи диких снов
И в нерешительности силы,
И в тяжком звяканьи оков...
Да, снова чуются пророки...
Подточен всякий идеал...
Горят евангельские строки:
«Я к вам приду!» Он долго ждал...
Край, лишенный живой красоты,
В нем намеки одни да черты,
Все неясно в нем, полно теней,
Начиная от самых людей;
Если плачут – печаль их мелка,
Если любят – так любят слегка,
Вял и медлен неискренний труд,
Склад всей жизни изношен и худ,
Вечно смутен, тревожен их взгляд,
Все как будто о чем-то молчат...
Откровенной улыбки в них нет,
Ласки странны, двусмыслен совет...
Эта бледность породы людской
Родилась из природы самой:
Цепи мелких, пологих холмов,
Неприветные дебри лесов,
Реки, льющие волны сквозь сон,
Вечно серый, сырой небосклон…
Тяжкий холод суровой зимы,
Дни, бессильные выйти из тьмы,
Гладь немая безбрежных равнин –
Ряд неконченных кем-то картин...
Кто-то думал о них, рисовал,
Бросил кисти и сам задремал...
В ясном небе поднимаются твердыни
Льдом украшенных, порфировых утесов;
Прорезают недра голубой пустыни
Острые углы, изломы их откосов.
Утром прежде всех других они алеют
И поздней других под вечер погасают,
Никакие тени их покрыть не смеют,
Над собою выше никого не знают.
Разве туча даст порою им напиться
И спешит пройти, разорванная, мимо...
Пьют утесы смерть свою невозмутимо
И не могут от нее отворотиться.
Образ вечной смерти! Нет нигде другого,
Чтобы выше поднялся над целым миром,
И царил, одетый розовым порфиром,
В бармах и в короне снега золотого!
Злая ли насмешка над людьми в том скрыта,
Иль подсказан ясно смысл успокоенья —
Если мысль, темнейшая из мыслей, слита
С самой светлою из всех картин творенья?!
Словно как рамочкой белых цветов окружило
Милую эту, живую головку дитяти!
Счастье весенней поры тут картинку сложило,
Все в ней прелестно, разумно, на месте и кстати;
Дождик — шутник, — он принудил ребенка укрыться,
Солнце старательно светит, цветы озаряя,
Сами цветы, чуть успели поутру раскрыться,
Каждый, что личико, блещут под ласкою мая!
Лучше же всех их — ты, чуткое сердце людское,
Что отозваться на эту картинку пригодно,
Можешь подметить ее, отличить сквозь пустое,
Скучное шествие жизни и можешь свободно,
В шествии времени выбрав одно лишь мгновенье,
Силою творчества сделать мгновенье бессмертным,
В правде искусства поведав, что жизнь — не лишенье
Счастья и цвета, что радость возможна и смертным!
Из домов умалишенных, из больниц
Выходили души опочивших лиц;
Были веселы, покончивши страдать,
Шли, как будто бы готовились плясать.
«Ручку в ручку дай, а плечико к плечу...
Не вернуться ли нам жить?» — «Ой, не хочу!
Из покойничков в живые нам не лезть, —
Знаем, видим — лучше смерть как ни на есть!»
Ах! Одно же сердце у людей, одно!
Истомилося, измаялось оно;
Столько горя, нужды, столько лжи кругом,
Что гуляет зло по свету ходенем.
Дай копеечку, кто может, беднякам,
Дай копеечку и нищим духом нам!
Торопитесь! Будет поздно торопить.
Сами станете копеечки просить...
Из домов умалишенных, из больниц
Выходили души опочивших лиц;
Были веселы, покончивши страдать,
Шли, как будто бы готовились плясать...
Полдневный час. Жара гнетет дыханье;
Глядишь прищурясь, — блеск глаза слезит,
И над землею воздух в колебанье,
Мигает быстро, будто бы кипит;
И тени нет. Повсюду искры, блестки;
Трава слегла, до корня прожжена.
В ушах шумит, как будто слышны всплески,
Как будто где-то подле бьет волна...
Ужасный час! Везде оцепененье:
Жмет лист к ветвям нагретая верба́,
Укрылся зверь, затем, что жжет движенье,
По щелям спят, приткнувшись, ястреба́.
А в поле труд... Обычной чередою
Идет косьба: хлеба́ не будут ждать!
Но это время названо страдо́ю, —
Другого слова нет его назвать...
Кто испытал огонь такого неба,
Тот без труда раз навсегда поймет,
Зачем игру и шутку с крошкой хлеба
За тяжкий грех считает наш народ!
Тучи декабрьские! Око за око
Я, как и вы, только с виду тосклив,
В мысли и в сердце я весел глубоко,
Тайну веселья познав, но сокрыв.
Тайна простая: «тем лучше, чем хуже!»
Гляньте на солнце! Чуть только взойдет, —
Тотчас склоняется, мерзнет на стуже
И, испугавшись, под землю идет.
Спрячется! Лезут отвсюду туманы!..
Холодно, боязно, скучно, темно...
Царствуют вьюги, бушуют бураны...
Солнце — причина, виновно оно!
Чуть отогреет, сейчас исчезает...
Там бы и греть ему, где холодней!
То же и в людях: где жизнь нагнетает,
Падает духом и смотрит грустней.
Мысль, это — солнце! Кто мыслью слабеет,
С зимнего солнца образчик берет:
Ждет, чтобы глянуть, когда потеплеет —
Ждет, чтоб другие согрели... Прождет!
Милая, ты меня просишь,
Чтобы тебя посвящать
В тайны той темной науки,
Что я хотел изучать!
Слушай: какой-то философ,
Видно — большой лежебок,
Много поставил вопросов,
Ну и скончался в свой срок.
В книгах, обемом грозящих,
Бился старик о заклад:
Мир наш составлен из спящих,
Глазу незримых монад.
В лестнице сонной природы,
В мягких подушках песков,
Спят всех каменьев породы,
Спят — и не ведают снов;
Спят, как они, и растенья;
Только у них, иногда,
Реют и зреют виденья,
Не оставляя следа;
Резче, в рисунках бесплотных;
В грезах как будто живых,
Дремлет все царство животных,
Люди — яснее других!
Старец солгал, поучая:
Тот, кто — влюбленный — сидит,
С милою ночь коротая,
Тот, несомненно, не спит...
Между окон высокого дома,
С выраженьем тоски и обиды,
Стерегут парчовые хоромы
Ожерельем кругом карьятиды.
Напряглись их могучие руки,
К ним на плечи оперлись колонны;
В лицах их — выражение муки,
В грудях их — поглощенные стоны.
Но не гнутся те крепкие груди,
Карьятиды позор свой выносят;
И — людьми сотворенные люди —
Никого ни о чем не попросят...
Идут годы — тяжелые годы,
Та же тяжесть им давит на плечи;
Но не шлют они дерзкие речи
И не вторят речам непогоды.
Пропечет ли жар солнца их кости,
Проберет ли их осень ветрами,
Иль мороз назовется к ним в гости
И посыплет их плечи снегами,
Одинаково твердо и смело
Карьятиды позор свой выносят
И — вступиться за правое дело
Никого никогда не попросят...
Меня в загробном мире знают,
Там много близких, там я — свой!
Они, я знаю, ожидают...
А ты и здесь, и там — чужой!
«Ему нет места между нами, —
Вольны́ умершие сказать, —
Мы все, да, все, живем сердцами,
А он? Ему где сердце взять?
Ему здесь будет несподручно,
Он слишком дерзок и умен;
Жить в том, что осмеял он, — скучно,
Он не захочет быть смешон.
Все им поруганное — видеть,
Что отрицал он — осязать,
Без права лгать и ненавидеть
В необходимости — молчать!»
Ты предвкуси такую пытку:
Жить вне злословья, вне витийств!
Там не подрежет Па́рка нитку,
Не может быть самоубийств!
В неисправимости былого,
Под гнетом страшного ярма,
Ты, бедный, не промолвишь слова
И там — не здесь — сойдешь с ума!
Условно все. Когда темнеет
Река и льдины так черны, —
Не траур в этом! Сердце млеет
В сознаньи близости весны.
Когда навстречу разрушенью
Холодный труп позеленел, —
То тут не вызов к возрожденью,
А смерти бедственный удел.
А если пу́рпурною краской
Пылают щеки, плечи, грудь, —
Врач говорит, взглянув с опаской:
«Болезнь смертельна... Будь что́ будь!»
А взрыв чудовищного смеха,
И блеск веселья по лицу —
Порой предсмертная потеха
Безумца, близкого к концу...
Слеза, питомица печали,
Безмолвный гость тоски глухой...
Скажите: разве не видали,
Как плачут с радости порой?
Условно все! В путях скитаний
Земных — условностей не счесть,
Не верь в значенье предсказаний
И признавай лишь то́, что есть.
О, неужели он, он — этот скарб и хлам
Надежд, по счастью для людей, отживших,
Больных страстей, так страшно говоривших,
Сил, устремлявшихся к позорнейшим делам, —
Вот этот человек, — таким же был когда-то,
Как этот сын его, прелестное дитя,
В котором грезами неведенья обято
Сознанье теплится, играя и блестя!
В котором поступь, взгляд, малейшие движенья
Полны такой простой, изящной красоты!
В уме которого все мысли, все мечты —
Одни лишь светлые, счастливые виденья,
А чувства — отпрыски тепла и тишины
Какой-то внутренней, чудеснейшей весны! —
Дитя, что молится так искренно, так свято
И говорит с людьми от третьего лица...
О, чтоб отец таким же был когда-то!..
Ищите вы ему не этого отца...
Мой старый клен с могучею листвою,
Еще ты густ, и зе́лен, и тенист,
А между тем чуть видной желтизною
Уже слегка озолочен твой лист.
Еще и птиц напевы голосисты,
Ты ими полн, как плеском бег реки;
Еще висят вдоль плеч твоих монисты —
Твоих семян созревших мотыльки.
В них бывший цвет — твои воспоминанья,
Остатки чувств, испытанных тобой;
Но ты сказал им только: «До свиданья!»
Ты будешь жить и будущей весной.
Глубокий сон зимы обледенелой
Додремлешь ты и, покидая сны,
Весь обновлен, листвой своей всецело
Отдашься ласкам будущей весны.
Для нас — не то. Хотя живут стремленья,
И в сердце песнь, и грез душа полна,
Но, старый друг, нет людям обновленья,
И жизнь идет, как нить с веретена.
Раз один из фараонов
Скромный дом мой посетил;
Он, входя, косяк у двери
Длинным схентом зацепил.
Бесподобная фигура!
Весь величественно-груб,
Поражал он ярким цветом
Красной краски страстных губ.
Хрустнул стул, чуть он уселся;
Разговор у нас пошел
На различные предметы:
Как он с Гиксом войны вел,
Как он взыскан был богами,
Как он миловал, казнил,
Как плотинами хотел он
Укротить священный Нил,
Как любил он страстно женщин…
Чтоб свободней говорить,
Попросил меня он двери
Поплотнее затворить.
И пошел он, и пошел он...
Ощущаю в сердце страх
Повторять все то, что слышал
При затво́ренных дверях.
Удивительное сходство
С нами... Та же все канва:
Из времен «Декамерона»
И деянья, и слова!