Еду по улице: люди зевают!
В окнах, в каретах, повсюду зевки,
Так и проносятся, так и мелькают,
Будто над лугом весной мотыльки.
Еду… И сам за собой замечаю:
Спал я довольно, да будто не впрок!
Рот мой шевелится… право, не знаю:
Это улыбка или зевок?
Ты умный человек, об этом нет и спора!
Ничто не скроется от опытного взора,
И все, чем оптика вооружила глаз,
Тебе известно, и ты смотришь в нас.
Профессор! Ты постиг все мудрости Европы, —
Вот оттого-то здесь, наморщив гладкий лоб,
Ты так мучительно уткнулся в микроскоп, —
А надобно бы лезть глядеть под телескопы…
Еще недавно, по́лон силы,
Он был и ласков, и умен, —
Он понимал людей живущих
И знал людей былых времен.
Теперь осунулся всем телом,
Не говорит — бормочет вслух;
Он жив еще, порой смеется,
Но отлетел бессмертный дух!
Когда-то, подле Вавилона,
Дерзнули башню воздвигать,
Чтоб жить вне Божьего закона
И волн потопа избежать.
И башни нет! Весь след развеян;
Бог перепутал языки...
Был человек самонадеян:
Где жизнь цвела — лежат пески...
Да, трудно избежать для множества людей
Влиянья творчеством отмеченных идей,
Влиянья Рудиных, Раскольниковых, Чацких,
Обломовых! Гнетут!.. Не тот же ль гнет цепей,
Но только умственных, совсем не тяжких, братских…
Художник выкроил из жизни силуэт;
Он, собственно, ничто, его в природе нет!
Но слабый человек, без долгих размышлений,
Берет готовыми итоги чуждых мнений,
А мнениям своим нет места прорасти, –
Вешают убийцу в городе на площади,
И толпа отвсюду смотрит необятная!
Мефистофель тут же; он в толпе шатается;
Вдруг в него запала мысль совсем приятная.
Обернулся мигом. Стал самим преступником;
На себя веревку помогал набрасывать;
Вздернули, повесили! Мефистофель тешится,
Начал выкрутасы в воздухе выплясывать.
Последним льдом своим спирая
Судов высокие бока,
В тепле весны, шипя и тая,
Готова тронуться река.
На юг сияющий и знойный,
К стране счастливой, но чужой
Ты добежишь, поток спокойный,
Своей работницей-волной.
С простым толкую человеком.
Телега, лошадь, вход в избу́.
Хвалю порядок в огороде,
Хвалю оконную резьбу.
Все — дело рук его... Какая
В нем скромных мыслей простота!
Не может пошатнуться вера,
Не может в рост пойти мечта.
Молитва Ариев древней других! Она,
Тончайшей плотью слов облечена,
Дошла до нас. В ней просит человек,
Чтоб солнце в засуху не выпивало рек,
Чтоб умножалися приплодами стада,
Чтоб червь не подточил созревшего плода,
Чтобы огонь не пожирал жилищ,
Чтоб не был человек болезнен, слаб и нищ!
Какая детская в молитве простота!
Умерший давно император,
Когда на престол он вступал,
Хотел от него отказаться,
И так он тогда рассуждал:
«Я к жизни придворной не создан!
Хочу отойти поскорей
От тех, с кем я должен встречаться,
Совсем мне не милых людей!
Шар земной катится, люди просыпались,
Широко зевая начали вставать,
Смотрят: что за чудо? ноги посрастались...
С горя посердились и пошли скакать.
Скачут поколенья, скачут дни и ночи,
Мозг порасплескался в бедных головах,
И забыли люди, выбившись из мочи,
О ходьбе без скачки и о двух ногах.
О, неужели он, он — этот скарб и хлам
Надежд, по счастью для людей, отживших,
Больных страстей, так страшно говоривших,
Сил, устремлявшихся к позорнейшим делам, —
Вот этот человек, — таким же был когда-то,
Как этот сын его, прелестное дитя,
В котором грезами неведенья обято
Сознанье теплится, играя и блестя!
В котором поступь, взгляд, малейшие движенья
Полны такой простой, изящной красоты!
Ночь светла, хоть звезд не видно,
Небо скрыто облаками,
Роща темная бушует
И бичуется ветвями.
По дороге ветер вьется,
Листья скачут вдоль дороги,
Как бессчетные пигмеи
К великану, мне, под ноги.
Где только крик какой раздастся иль стенанье –
Не все ли то равно: родной или чужой –
Туда влечет меня неясное призванье
Быть утешителем, товарищем, слугой!
Там ищут помощи, там нужно утешенье,
На пиршестве тоски, на шабаше скорбей,
Там страждет человек, один во всем творенье,
Кружась сознательно в волнении зыбей!
Нет, никогда, никто всей правды не узнает
Позора твоего земного бытия.
Толпа свидетелей с годами вымирает
И не по воле, нет, случайно, знаю я.
Оправдывать тебя — никто мне не поверит;
Меня сообщником, пожалуй, назовут;
Все люди про запас, на случай, лицемерят,
Чтоб обелить себя, виновных выдают!
Да, нет сомненья в том, что жизнь идет вперед,
И то, что сделано, то сделать было нужно.
Шумит, работает, надеется народ;
Их мелочь радует, им помнить недосужно…
А все же холодно и пусто так кругом,
И жизнь свершается каким-то смутным сном,
И чуется сквозь шум великого движенья
Какой-то мертвый гнет большого запустенья;
Между окон высокого дома,
С выраженьем тоски и обиды,
Стерегут парчовые хоромы
Ожерельем кругом карьятиды.
Напряглись их могучие руки,
К ним на плечи оперлись колонны;
В лицах их — выражение муки,
В грудях их — поглощенные стоны.
Но не гнутся те крепкие груди,
Карьятиды позор свой выносят;
(После Плевны)
К вокзалу железной дороги
Два поезда сразу идут,
Один — он бежит на чужбину,
Другой же — обратно ведут.
В одном по скамьям новобранцы,
Все юный и целый народ;
Другой на кроватях и койках
Калек бледноликих везет...
На гроб старушки я дряхлеющей рукой
Кладу венок цветов, — вниманье небольшое!
В продаже терний нет, и нужно ль пред толпой,
Не знающей ее, свидетельство такое?
Те люди отошли, в которых ты жила;
Ты так же, как и я, скончаться опоздала;
Волна твоих людей давно уж отошла,
Но гордо высилась в свой срок и сокрушала.
О, неужели же на самом деле правы
Глашатаи добра, красот и тишины,
Что так испорчены и помыслы, и нравы,
Что надобно желать всех ужасов войны?
Что дальше нет путей, что снова проступает
Вся дикость прежняя, что, не спросясь, сплеча,
Работу тихую мышленья прерывает
И неожиданный, и злой удар бича…
Так далеко от колыбели
И от родимых берегов
Лежит она, как на постели,
В скалах, пугая рыбаков.
Чужие вихри обвевают,
Чужие волны песнь поют,
В морскую зелень одевают
И в грудь надломленную льют.
Старик, закон и доблесть века,
Всегда, везде в душе поэта,
Ты для больного человека
Служил утехой сорок лет!
Ты сорок лет, меняя тоны,
Всегда любовь, свободу пел!..
Ты сгорбился, ты поседел,
Ты умер — но не те законы
Для нашей памяти даны:
С тех пор, как люди созданы,
Мой сад оградой обнесен;
В моем дому живут, не споря;
Сад весь к лазури обращен —
К лицу двух рек и лику моря.
Тут люди кротки и добры,
Живут без скучных пререканий;
Их мысли просты, не хитры,
В них нет нескромных пожеланий.
Знаете ль вы, отчего тот обычай ведется,
Что у людей знаком мира считаются ветви оливы?
Если война над страною бичом пронесется,
Села сожжет и потопчет богатые нивы, —
Больше всех прочих деревьев, кустов и растений пахучих
Времени нужно оливе, чтоб рощею стать синекудрой!
Вот почему от еги́птян, и греков, и римлян могучих
Этот обычай ведется старинный и мудрый...
Знаете ль вы, отчего тот обычай ведется,
(Отрывок)
Ты посетил его и был при смерти, —
Так расскажи, что видел?
— Видел я,
Чего в другой раз не хотел бы видеть!..
Он умер — страшно. Все ему казалось:
Он в обществе сидел самоубийц;
Он с ними говорил. Они сияли
В тяжелых ранах, будто в орденах,
Холм, острый холм! Быстролетный песок,
Что ты стоишь под крестом одинок?
Подле холмы из таких же песков,
Только не видно над ними крестов!
А кипарисы твои — чернобыль!
Тени Бог дал — будяков насадил!
Ох! Для чего-то ты, холм, вырастал?..
(На реке Тойме)
В лесах, замкнувшихся великим, мертвым кругом,
В большой прогалине, и светлой, и живой,
Расчищенной давно и топором, и плугом,
Стою задумчивый над тихою рекой.
Раскинуты вокруг по скатам гор селенья,
На небе облака, что́ думы на челе,
И сумрак двигает туманные виденья,
И месяц светится в полупрозрачной мгле.
Читали ль вы когда, как Достоевский страждет,
Как в изученье зла запутался Толстой?
По людям пустозвон, а жизнь решений жаждет,
Мышленье блудствует, безжалостен закон...
Сплелись для нас в венцы блаженства и мученья,
Под осененьем их дают морщины лбы;
Как зримый признак их, свой венчик отпущенья
Уносим мы с собой в безмолвные гробы.
Весь смутный бред страстей, вся тягота угара,
Весь жар открытых ран, все ужасы, вся боль –
И видели мы все явленье эпопеи...
Библейским чем-то, средневековым,
Она в четыре дня сложилась с небольшим
В спокойной ясности и красоте идеи!
И в первый день, когда ты остывал,
И весть о смерти город обегала,
Тревожной злобы дух недоброе шептал,
И мысль людей глубоко тосковала...
И наступила ночь тяжелая, глухая...
Виденье было мне! Меня порыв увлек
За кряж каких-то гор... Куда — и сам не зная,
Входил я в некий призрачный чертог.
Чертог был гульбищем каких-то сил бесплотных,
Незримых смертному, — молчание хранил...
Над тьмой безвременья, на при́весях бессчетных
Блистало множество больших паникадил.
Как бы пророчество какое выполняя,
Огни бестрепетно пылали, зажжены