Еду по улице: люди зевают!
В окнах, в каретах, повсюду зевки,
Так и проносятся, так и мелькают,
Будто над лугом весной мотыльки.
Еду… И сам за собой замечаю:
Спал я довольно, да будто не впрок!
Рот мой шевелится… право, не знаю:
Это улыбка или зевок?
Ты умный человек, об этом нет и спора!
Ничто не скроется от опытного взора,
И все, чем оптика вооружила глаз,
Тебе известно, и ты смотришь в нас.
Профессор! Ты постиг все мудрости Европы, —
Вот оттого-то здесь, наморщив гладкий лоб,
Ты так мучительно уткнулся в микроскоп, —
А надобно бы лезть глядеть под телескопы…
Еще недавно, по́лон силы,
Он был и ласков, и умен, —
Он понимал людей живущих
И знал людей былых времен.
Теперь осунулся всем телом,
Не говорит — бормочет вслух;
Он жив еще, порой смеется,
Но отлетел бессмертный дух!
И не понять совсем, что движет
И не дает сложить костей
Ходячей мумии в прогулках
Ее по торжищам людей...
Когда-то, подле Вавилона,
Дерзнули башню воздвигать,
Чтоб жить вне Божьего закона
И волн потопа избежать.
И башни нет! Весь след развеян;
Бог перепутал языки...
Был человек самонадеян:
Где жизнь цвела — лежат пески...
Теперь смешались не язы́ки,
Не, сбились помыслы людей —
Одни другим невнятны, дики...
И обеспечен рост степей.
Да, трудно избежать для множества людей
Влиянья творчеством отмеченных идей,
Влиянья Рудиных, Раскольниковых, Чацких,
Обломовых! Гнетут!.. Не тот же ль гнет цепей,
Но только умственных, совсем не тяжких, братских…
Художник выкроил из жизни силуэт;
Он, собственно, ничто, его в природе нет!
Но слабый человек, без долгих размышлений,
Берет готовыми итоги чуждых мнений,
А мнениям своим нет места прорасти, –
Как паутиною все затканы пути
Простых, не ломаных, здоровых заключений,
И над умом его – что день, то гуще тьма
Созданий мощного, не своего ума...
Вешают убийцу в городе на площади,
И толпа отвсюду смотрит необятная!
Мефистофель тут же; он в толпе шатается;
Вдруг в него запала мысль совсем приятная.
Обернулся мигом. Стал самим преступником;
На себя веревку помогал набрасывать;
Вздернули, повесили! Мефистофель тешится,
Начал выкрутасы в воздухе выплясывать.
А преступник скрытно в людях пробирается,
Злодеянье новое в нем тихонько зреет,
Как бы это чище, лучше сделать, думает,
Как удрать непойманным, — это он сумеет.
Мефистофель радостно, истинно доволен,
Что два дела сделал он людям из приязни:
Человека скверного отпустил на волю,
А толпе дал зрелище всенародной казни.
Последним льдом своим спирая
Судов высокие бока,
В тепле весны, шипя и тая,
Готова тронуться река.
На юг сияющий и знойный,
К стране счастливой, но чужой
Ты добежишь, поток спокойный,
Своей работницей-волной.
С журчаньем нежным и печальным
Другим звездам, в вечерний час,
Иным землям и людям дальним,
Река, поведай и о нас!
Скажи, как к нам весна приходит,
Что долго ждем, что скучны дни,
Что смерть с весной здесь дружбу водит,
И люди гаснут, как огни...
С простым толкую человеком.
Телега, лошадь, вход в избу́.
Хвалю порядок в огороде,
Хвалю оконную резьбу.
Все — дело рук его... Какая
В нем скромных мыслей простота!
Не может пошатнуться вера,
Не может в рост пойти мечта.
Он тридцать осеней и весен
К работе землю пробуждал;
Вопрос о том, зачем все это, —
В нем никогда не возникал.
О, как жестоко подавляет
Меня спокойствие его!
Обидно, что признанье это
Не изменяет ничего...
Ему — раек в театре жизни,
И слез, и смеха простота;
Мне — злобы дня, сомненья, мудрость
И — на́ вес золота места!
Молитва Ариев древней других! Она,
Тончайшей плотью слов облечена,
Дошла до нас. В ней просит человек,
Чтоб солнце в засуху не выпивало рек,
Чтоб умножалися приплодами стада,
Чтоб червь не подточил созревшего плода,
Чтобы огонь не пожирал жилищ,
Чтоб не был человек болезнен, слаб и нищ!
Какая детская в молитве простота!
Когда сравнишь ее с молитвою Христа,
Поймешь: как много зла на жизненном пути
По человечеству должно было взрасти,
Чтобы оно могло понять и оценить —
Божественную мысль, мысль новую... простить!
Умерший давно император,
Когда на престол он вступал,
Хотел от него отказаться,
И так он тогда рассуждал:
«Я к жизни придворной не создан!
Хочу отойти поскорей
От тех, с кем я должен встречаться,
Совсем мне не милых людей!
Уйду! Поселюсь над рекою,
Где, зрея, горит виноград;
С моей молодою женою
Я буду и счастлив, и рад;
Я буду, насколько сумею,
Печали людей облегчать,
Природу и дух человека
И смысл бытия изучать!»
И много годов миновало...
Над этой-то самой рекой
Полков проходило немало —
Их вел император с собой!
И слышались: грохот орудий,
И топот бессчетных коней,
И вздохи натруженных грудей
Вконец утомленных людей...
Ты встала ли, прежняя греза?
Являлась же ты перед ним,
Когда он был молод и счастлив
И счастья хотел и другим!
Шар земной катится, люди просыпались,
Широко зевая начали вставать,
Смотрят: что за чудо? ноги посрастались...
С горя посердились и пошли скакать.
Скачут поколенья, скачут дни и ночи,
Мозг порасплескался в бедных головах,
И забыли люди, выбившись из мочи,
О ходьбе без скачки и о двух ногах.
Раз журналы пишут об игре природы;
Родился двуногий, маленький урод,
Ну для неуродов всякие уроды
Очень интересны, — поскакал народ.
Вот и осмотрели, вот и осудили,
Опустили в водку крошку-мертвеца,
Бабке дали денег, мать благодарили,
А отцу — да чуть ли и нашли отца?
О, неужели он, он — этот скарб и хлам
Надежд, по счастью для людей, отживших,
Больных страстей, так страшно говоривших,
Сил, устремлявшихся к позорнейшим делам, —
Вот этот человек, — таким же был когда-то,
Как этот сын его, прелестное дитя,
В котором грезами неведенья обято
Сознанье теплится, играя и блестя!
В котором поступь, взгляд, малейшие движенья
Полны такой простой, изящной красоты!
В уме которого все мысли, все мечты —
Одни лишь светлые, счастливые виденья,
А чувства — отпрыски тепла и тишины
Какой-то внутренней, чудеснейшей весны! —
Дитя, что молится так искренно, так свято
И говорит с людьми от третьего лица...
О, чтоб отец таким же был когда-то!..
Ищите вы ему не этого отца...
Ночь светла, хоть звезд не видно,
Небо скрыто облаками,
Роща темная бушует
И бичуется ветвями.
По дороге ветер вьется,
Листья скачут вдоль дороги,
Как бессчетные пигмеи
К великану, мне, под ноги.
Нет, неправда! То не листья,
Это — маленькие люди:
Бьются всякими страстями
Их раздавленные груди...
Нет, не люди, не пигмеи!
Это — бывшие страданья,
Облетевшие мученья
И поблекшие желанья...
Всех их вместе ветер гонит
И безжалостно терзает!
Вся дорога змеем темным
Под роями их мелькает...
Нет конца змее великой...
Вьется, бьется, копошится,
В даль и темень уползает,
Но никак не может скрыться.
Где только крик какой раздастся иль стенанье –
Не все ли то равно: родной или чужой –
Туда влечет меня неясное призванье
Быть утешителем, товарищем, слугой!
Там ищут помощи, там нужно утешенье,
На пиршестве тоски, на шабаше скорбей,
Там страждет человек, один во всем творенье,
Кружась сознательно в волнении зыбей!
Он делает круги в струях водоворота,
Бессильный выбраться из бездны роковой,
Без права на столбняк, на глупость идиота
И без виновности своей или чужой!
Ему дан ум на то, чтоб понимать крушенье,
Чтоб обобщать умом печали всех людей
И чтоб иметь свое, особенное мненье
При виде гибели, чужой или своей!
Нет, никогда, никто всей правды не узнает
Позора твоего земного бытия.
Толпа свидетелей с годами вымирает
И не по воле, нет, случайно, знаю я.
Оправдывать тебя — никто мне не поверит;
Меня сообщником, пожалуй, назовут;
Все люди про запас, на случай, лицемерят,
Чтоб обелить себя, виновных выдают!
Но, если глянет час последних показаний,
Когда все бренное торжественно сожгут
Пожары всех миров и всех их сочетаний, —
Людские совести проступят и взойдут,
И зацветут они не дерзко — торопливо,
Не в диком ужасе, всей сутью трепеща;
Нет, совести людей проступят молчаливо,
В глухом безмолвии лишь обликом крича!
Тогда увидятся такие вырожденья,
Что ты — в единственной, большой вине своей —
Проглянешь, в затхлости посмертного цветенья,
Чистейшей лилией, красавицей полей.
Да, нет сомненья в том, что жизнь идет вперед,
И то, что сделано, то сделать было нужно.
Шумит, работает, надеется народ;
Их мелочь радует, им помнить недосужно…
А все же холодно и пусто так кругом,
И жизнь свершается каким-то смутным сном,
И чуется сквозь шум великого движенья
Какой-то мертвый гнет большого запустенья;
Пугает вечный шум безумной толчеи
Успехов гибнущих, ненужных начинаний
Людей, ошибшихся в избрании призваний,
Существ, исчезнувших, как на реке струи…
Но не обманчиво ль то чувство запустенья?
Быть может, устают, как люди, поколенья,
И жизнь молчит тогда в каком-то забытьи.
Она, родильница, встречает боль слезами
И ловит бледными, холодными губами
Живого воздуха ленивые струи,
Чтобы, заслышав крик рожденного созданья,
Вздохнуть и позабыть все, все свои страданья!
Между окон высокого дома,
С выраженьем тоски и обиды,
Стерегут парчовые хоромы
Ожерельем кругом карьятиды.
Напряглись их могучие руки,
К ним на плечи оперлись колонны;
В лицах их — выражение муки,
В грудях их — поглощенные стоны.
Но не гнутся те крепкие груди,
Карьятиды позор свой выносят;
И — людьми сотворенные люди —
Никого ни о чем не попросят...
Идут годы — тяжелые годы,
Та же тяжесть им давит на плечи;
Но не шлют они дерзкие речи
И не вторят речам непогоды.
Пропечет ли жар солнца их кости,
Проберет ли их осень ветрами,
Иль мороз назовется к ним в гости
И посыплет их плечи снегами,
Одинаково твердо и смело
Карьятиды позор свой выносят
И — вступиться за правое дело
Никого никогда не попросят...
(После Плевны)
К вокзалу железной дороги
Два поезда сразу идут,
Один — он бежит на чужбину,
Другой же — обратно ведут.
В одном по скамьям новобранцы,
Все юный и целый народ;
Другой на кроватях и койках
Калек бледноликих везет...
И точно как умные люди,
Машины, в работе пыхтя,
У станции ход уменьшают,
Становятся ждать, подойдя!
Уставились окна вагонов
Вплотную стекло пред стеклом;
Грядущее виделось в этом,
Былое мелькало в другом...
Замолкла солдатская песня,
Замялся, иссяк разговор,
И слышалось только шаганье
Тихонько служивших сестер.
В толпе друг на друга глазели:
Сознанье чего-то гнело,
Пред кем-то всем было так стыдно
И так через край тяжело!
Лихой командир новобранцев, —
Имел он смекалку с людьми, —
Он гаркнул своим музыкантам:
«Сыграйте ж нам что, черт возьми!»
И свеялось прочь впечатленье,
И чувствам исход был открыт:
Кто был попрочней — прослезился,
Другие рыдали навзрыд!
И дым выпуская клубами,
Машины пошли вдоль колей,
Навстречу судьбам увлекая
Толпы безответных людей...
На гроб старушки я дряхлеющей рукой
Кладу венок цветов, — вниманье небольшое!
В продаже терний нет, и нужно ль пред толпой,
Не знающей ее, свидетельство такое?
Те люди отошли, в которых ты жила;
Ты так же, как и я, скончаться опоздала;
Волна твоих людей давно уж отошла,
Но гордо высилась в свой срок и сокрушала.
Упала та волна пред юною волной
И под нее ползет бессильными струями;
В них — еле видный след той гордости былой,
Что пенилась, гремя могучими кряжа́ми.
Никто, никто теперь у гроба твоего
Твоей большой вины, твоих скорбей не знает,
Я знаю, я один... Но этого всего
Мне некому сказать... Никто не вопрошает.
Года прошедшие — морских песков нанос!
Злорадство устает, и клевета немеет;
И нет свидетелей, чтоб вызвать на допрос,
И некого судить... А смерть — забвеньем веет!
О, неужели же на самом деле правы
Глашатаи добра, красот и тишины,
Что так испорчены и помыслы, и нравы,
Что надобно желать всех ужасов войны?
Что дальше нет путей, что снова проступает
Вся дикость прежняя, что, не спросясь, сплеча,
Работу тихую мышленья прерывает
И неожиданный, и злой удар бича…
Что воздух жизни затхл, что ржавчина и плесень
Так в людях глубоки и так тлетворна гниль,
Что нужны: пушек рев, разгул солдатских песен,
Полей встревоженных мерцающая пыль…
Людская кровь нужна! И стон, и бред больницы,
И си́роты в семья́х, и скорби матерей,
Чтоб чистую слезу вновь вызвать на ресницы
Не вразумляемых другим путем людей, —
Чтоб этим их поднять, и жизни цель поставить,
И дать задачу им по силам, по плечу,
Чтоб добрый пастырь мог прийти и мирно править
И на торгующих не прибегать к бичу…
Так далеко от колыбели
И от родимых берегов
Лежит она, как на постели,
В скалах, пугая рыбаков.
Чужие вихри обвевают,
Чужие волны песнь поют,
В морскую зелень одевают
И в грудь надломленную льют.
И на корме ее размытой,
Как глаз открытый, неживой,
Глядит с доски полуразбитой
Каких-то букв неполный строй…
Да, если ты, людей творенье,
Подобно людям прожила, —
Тебя на жертву, на крушенье,
На злую смерть любовь вела.
Твой кормчий сам, своей рукою
Тебя на гибель вел вперед:
Один, безмолвный, над кормою
Всю ночь сидел он напролет…
Забыв о румбах и компасе,
Руля не слыша под рукой,
Он о далеком думал часе,
Когда судьба вернет домой!
Вперив глаза на звезды ночи,
За шумом дум не слыша струй,
Он на любовь держал, на очи,
На милый лик, на поцелуй…
Старик, закон и доблесть века,
Всегда, везде в душе поэта,
Ты для больного человека
Служил утехой сорок лет!
Ты сорок лет, меняя тоны,
Всегда любовь, свободу пел!..
Ты сгорбился, ты поседел,
Ты умер — но не те законы
Для нашей памяти даны:
С тех пор, как люди созданы,
Делам высоким нет забвенья, —
Им не дано, как нам, седеть, —
И наших внуков поколенье
Хвалу им вечно будет петь.
Ты замолчал!.. пора!.. довольно!..
И так плодами ты богат!
Сдавило грудь, и сердцу больно,
Грущу — но за тебя я рад:
Ты одряхлел — и оступиться
Легко ты мог — и что тогда?
Куда деваться от суда?
И слава прежняя затмиться
Тогда могла!.. Пусть ни пятна
Тень славная твоя не носит,
Пусть не нуждается она
В защите и похвал не просит —
Судимым быть и то вина!
Мой сад оградой обнесен;
В моем дому живут, не споря;
Сад весь к лазури обращен —
К лицу двух рек и лику моря.
Тут люди кротки и добры,
Живут без скучных пререканий;
Их мысли просты, не хитры,
В них нет нескромных пожеланий.
Весь мир, весь бесконечный мир —
Вне сада, вне его забора;
Там ценность золота — кумир,
Там столько крови и задора!
Здесь очень редко, иногда
Есть в жизни грустные странички:
Погибнет рыбка средь пруда,
В траве найдется тельце птички…
И ты в мой сад не приходи
С твоим озлобленным мышленьем,
Его покоя не буди
Обидным, гордым самомненьем.
У нас нет места для вражды!
Любовь, что этот сад взращала,
Чиста! Ей примеси чужды,
Она теплом не обнищала.
Она, незримая, лежит
В корнях деревьев — тьмой обята,
И ею вся листва шумит
В часы восхода и заката…
Нет! Приходи в мой сад скорей
С твоей отравленной душою;
Близ скромных, искренних людей
Ты приобщишься к их покою.
Отсюда мир, весь мир, изят
И, полный злобы и задора,
Не смея ринуться в мой сад,
Глядит в него из-за забора…
Знаете ль вы, отчего тот обычай ведется,
Что у людей знаком мира считаются ветви оливы?
Если война над страною бичом пронесется,
Села сожжет и потопчет богатые нивы, —
Больше всех прочих деревьев, кустов и растений пахучих
Времени нужно оливе, чтоб рощею стать синекудрой!
Вот почему от еги́птян, и греков, и римлян могучих
Этот обычай ведется старинный и мудрый...
Знаете ль вы, отчего тот обычай ведется,
Что украшают в сочельник зеленые ели?
Лгунья зеленая ель! Все в наряде своем остается,
Как по весне зелена́ в снеговые метели!
Только внесут ее в комнату — лесом пахнет и смолою!
Деды на маленьких внуков глядят, веселятся!
И забывают, что это не ель под парчой огневою, —
Труп уничтоженной ели, начавший слегка разрушаться!
И, как природа не прочь подтрунить иногда, поучая,
Так это вышло и с северной елью, и с южной оливой:
Плод многотрудный олив гастрономы, жирком заплывая,
Звучно смакуют в довольстве и лени счастливой;
Елка же, светлая елка, пылавшая людям в сочельник
В звездах, в игрушках, сластях и фигурках шутливых, —
Вдруг обращается в темный, обильно разбросанный ельник
Вдоль по унылой дороге, под тяжестью дрог молчаливых...
(Отрывок)
Ты посетил его и был при смерти, —
Так расскажи, что видел?
— Видел я,
Чего в другой раз не хотел бы видеть!..
Он умер — страшно. Все ему казалось:
Он в обществе сидел самоубийц;
Он с ними говорил. Они сияли
В тяжелых ранах, будто в орденах,
И, хвастаясь, повязки с них срывали
И выставляли их... Еще он видел
Последний, страшный суд и рассказал
Подробно очень, как и что там было...
Кругом стремились мириады мертвых
К престолу Бога, и Господь поднялся
И проклял без изятья всех, кто жил!
И не было прощенья никому;
И искупленье стало мертвой буквой...
И Богородица прижалась в страхе
К престолу Сына и просить не смела
За эти тьмы поднявшихся грехов!
И оказалась благодать ненужной...
«Не нужна потому, сказал Господь,
Что осенить пришлось бы благодатью
Одних только сирот мертворожденных,
Детей без имени и недоносков!
Из всех людей, носивших образ мой,
Они одни безгрешны — остальные
Все, все виновны...» Так сказал Господь,
И бледен стал приговоренный мир
Пред гневом Господа. В зеленом свете,
Струившемся не от погасших солнц,
А от Господня гнева — трепетал он,
И кровь, дымясь, повсюду проступала...
И вот, должно быть, это увидав,
Осилить грезы он не мог, вскочил,
И, навзничь повалившись, замолчал,
Глаза уставил и раскинул руки...
Кровь грезы потопила человека!..
Конечно, был он грешником великим,
И да простит Господь ему грехи,
Которых мы, живущие, не знали,
И смыслом нашей жизни не постигли,
И оком нашей правды не нашли...
Холм, острый холм! Быстролетный песок,
Что ты стоишь под крестом одинок?
Подле холмы из таких же песков,
Только не видно над ними крестов!
А кипарисы твои — чернобыль!
Тени Бог дал — будяков насадил!
Ох! Для чего-то ты, холм, вырастал?..
Место в себе человеку ты дал...
Был, как другие холмы, ты холмом,
Стал ты могилою — стал алтарем!
И, понятны душе, но незримы очам,
Думы вьются с тебя и плывут к небесам...
Ты с открытым лицом смело в небо глядишь,
И как будто бы так из себя говоришь:
Не велик, кто велик, а велик, кто умрет!
В малом теле своем вечный сон он несет.
Для болевших умов, для страдавших душой
Приготовлен давно необятный покой...
Кто бы ни были вы, и куда бы ни шли,
Всех вас примет в себя грудь молчащей земли!
Чем печали сильней, чем страданья острей,
Тем покой необятный вам будет милей!..
Вы, кого от решений злой воли не мог
Ни закон отвратить, ни помиловать Бог;
Тьмы ненужных, больных, неудачных людей,
Тьмы натруженных сил, распаленных страстей;
Легионы обманутых всех величин,
Жертвы признанных прав, жертвы скрытых причин,
Жертвы зла и добра и несбывшихся снов...
Всем вам вечный покой от рожденья готов!..
Никому не дано так, как людям, страдать,
Оттого никому так глубоко не спать!
Оттого-то и холм, бывший только холмом,
Став могилой — становится вдруг алтарем!..
И, понятны душе, но незримы очам,
Вьются думы с него и плывут к небесам...
(На реке Тойме)
В лесах, замкнувшихся великим, мертвым кругом,
В большой прогалине, и светлой, и живой,
Расчищенной давно и топором, и плугом,
Стою задумчивый над тихою рекой.
Раскинуты вокруг по скатам гор селенья,
На небе облака, что́ думы на челе,
И сумрак двигает туманные виденья,
И месяц светится в полупрозрачной мгле.
Готовится заснуть спокойная долина;
Кой-где окно избы мерцает огоньком,
И церковь древняя, как облик исполина,
Слоящийся туман пронзила шишаком.
Еще поет рожок последний, замолкая.
В ночи так ясен звук! Тут — люди говорят,
Там — дальний перелив встревоженного лая,
Повсюду — мягкий звон покоящихся стад.
И Тойма тихая, чуть слышными струями,
Блистая искрами серебряной волны,
Свивает легкими, волшебными цепями
С молчаньем вечера мои живые сны.
Край без истории! Край мирного покоя,
Живущий в веяньи родимой старины,
В обычной ясности семейственного строя,
В покорности детей и скромности жены.
Открытый всем страстям суровой непогоды
На мертвом холоде нетающих болот —
Он жил без чаяний мятущейся свободы,
Он не имел рабов, но и не знал господ...
Под вечным бременем работы и терпенья,
Прошел он день за днем далекие века,
Не зная помыслов враждебного стремленья —
Как ты, далекая, спокойная река!..
Но жизнь иных основ, упорно наступая,
Раздвинувши леса, долину обнажит, —
Создаст, как и везде, бытописанья края
И пестрой новизной обильно подарит.
Но будет ли тогда, как и теперь, возможно
Над этой тихою неведомой рекой
Пришельцу отдохнуть так сладко, нетревожно
И так живительно усталою душой?
И будут ли тогда счастливей люди эти,
Что мирно спят теперь, хоть жизнь им не легка?..
Ночь! Стереги их сон! Покойтесь, Божьи дети,
Струись, баюкай их, счастливая река!
Читали ль вы когда, как Достоевский страждет,
Как в изученье зла запутался Толстой?
По людям пустозвон, а жизнь решений жаждет,
Мышленье блудствует, безжалостен закон...
Сплелись для нас в венцы блаженства и мученья,
Под осененьем их дают морщины лбы;
Как зримый признак их, свой венчик отпущенья
Уносим мы с собой в безмолвные гробы.
Весь смутный бред страстей, вся тягота угара,
Весь жар открытых ран, все ужасы, вся боль –
В могилах гасятся... Могилы – след пожара –
Они, в конце концов, счастливая юдоль!
А все же надобно бороться, силы множить,
И если зла нельзя повсюду побороть,
То властен человек сознательно тревожить
Его заразную губительную плоть.
Пуская мысль на мысль, деянье на деянье,
В борьбе на жизнь и смерть слагать свои судьбы...
Ведь церковь Божия, вещая покаянье,
Не отрицает прав возмездья и борьбы.
Зло не фантастика, не миф, не отвлеченность!
Добро – не звук пустой, не призрак, не мечта!
Все древле бывшее, вся наша современность
Полна их битвами и кровью залита.
Ни взвесить на весах, ни сделать измеренья
Добра и зла – нельзя, на то нет средств и сил.
Забавно прибегать к чертам изображенья;
Зачем тут – когти, хвост, Молох, Сатаниил?
Легенда древняя зло всячески писала.
По-своему его изображал народ,
Испуганная мысль зло в темноте искала,
В извивах пламени и в недрах туч и вод.
Зачем тут видимость, зачем тут воплощенья,
Явленья демонов, где медленно, где вдруг –
Когда в природе всей смысл каждого движенья –
Явленье зла, страданье, боль, испуг...
И даже чистых дум чистейшие порывы
Порой отравой зла на смерть поражены,
И кажутся добры, приветливы, красивы
Все ухищрения, все козни сатаны.
Как света луч, как мысль, как смерть, как тяготенье,
Как холод и тепло, как жизнь цветка, как звук –
Зло несомненно есть. Свидетель – все творенье!
Тут временный пробел в могуществе наук:
Они покажут зло когда-нибудь на деле...
Но был бы человек и жалок и смешон,
Признав тот облик зла, что некогда воспели
Дант, Мильтон, Лермонтов, и Гете, и Байрон!
Меняются года, мечты, народы, лица,
Но вся земная жизнь, все, все ее судьбы –
Одна-единая мельчайшая частица
Борьбы добра и зла и следствий той борьбы!
На Патмосе, в свой день, великое виденье
Один, из всех людей, воочию видал –
Борьбы добра и зла живое напряженье...
Пал ниц... но – призванный писать – живописал!
И видели мы все явленье эпопеи...
Библейским чем-то, средневековым,
Она в четыре дня сложилась с небольшим
В спокойной ясности и красоте идеи!
И в первый день, когда ты остывал,
И весть о смерти город обегала,
Тревожной злобы дух недоброе шептал,
И мысль людей глубоко тосковала...
Где вы, так думалось, умершие давно,
Вы, вы, ответчики за раннюю кончину,
Успевшие измять, убить наполовину
И этой жизни чистое зерно!
Ваш дух тлетворный от могил забытых
Деянье темное и после вас вершит,
От жил, в груди его порвавшихся, открытых,
От катафалка злобно в нас глядит...
И день второй прошел. И вечер, наступая,
Увидел некое большое торжество:
Толпа собралась шумная, живая,
Другого чествовать, поэта твоего!..
Гремели песни с освещенной сцены,
Звучал с нее в толпу могучий сильный стих,
И шли блестевшие огнями перемены
Людей, костюмов и картин живых...
И в это яркое и пестрое движенье,
Где мягкий голос твой — назначен был звучать,
Внесен был твой портрет, — как бледное виденье,
Нежданной смерти ясная печать!
И он возвысился со сцены — на престоле,
В огнях и звуках, точно в ореоле...
И веяло в сердца от этого всего
Сближением того, что живо, что мертво,
Рыданьем, радостью, сомненьями без счета,
Всей страшной правдою «Бесо́в» и «Идиота»!..
Тревожной злобы дух — он уставал шептать!
Надеяться хотелось, верить, ждать!..
Три дня в туманах солнце заходило,
И на четвертый день, безмерно велика,
Как некая духовная река
Тебя толпа в могилу уносила...
Зима, испугана как будто, отступила
Пред пестротой явившихся цветов!
Качались перья пальм и свежестью листов
Сияли лавры, мирты зеленели!
Разумные цветы слагались в имена,
В слова, — как будто говорить хотели...
Чуть видной ношею едва отягчена,
За далью серой тихо исчезая,
К безмолвной лавре путь свой направляя,
Тихонько шла река, и всей своей длиной
Вторила хорам, певшим: «Упокой!»
В умах людских, печальных и смущенных,
Являлась мысль: чем обяснить полней —
Стремленье волн людских и стягов похоронных,
Как не печалью наших тяжких дней,
В которых много так забитых, оскорбленных,
Непризнанных, отверженных людей?
И в ночь на пятый день, как то и прежде было,
Людей каких-то много приходило
Читать псалтырь у головы твоей...
Там ты лежал под сенью балдахина,
И вкруг тебя, как стройная дружина
Вдруг обратившихся в листву богатырей,
Из полутьмы собора проступая
И про тебя былину измышляя,
Задумчивы, безмолвны, велики́,
По кругу высились лавровые венки!
И грудой целою они тебя покрыли,
Когда твой яркий гроб мы в землю опустили...
Морозный ветер выл... Но ранее его
Заговорила сдержанная злоба
Вдогонку шествию довременного гроба!
По следу свежему триумфа твоего
Твои товарищи, и из того же круга,
Служащие давно тому же, что и ты, —
Призванью твоему давали смысл недуга,
Тоске предвиденья — смысл тронутой мечты!..
Да, да, действительно — бессмертье наступало,
Заговорило то, что до того молчало
И распинало братьев на кресты!
И приняла тебя земля твоей отчизны;
Дороже стала нам одною из могил
Земля, которую, без всякой укоризны,
Ты так мучительно и смело так любил!
И наступила ночь тяжелая, глухая...
Виденье было мне! Меня порыв увлек
За кряж каких-то гор... Куда — и сам не зная,
Входил я в некий призрачный чертог.
Чертог был гульбищем каких-то сил бесплотных,
Незримых смертному, — молчание хранил...
Над тьмой безвременья, на при́весях бессчетных
Блистало множество больших паникадил.
Как бы пророчество какое выполняя,
Огни бестрепетно пылали, зажжены
От света Патмоса, от пламени Синая,
Рукой таинственной в чертог принесены!..
Непостижимо как, но те огни слагались
Как бы в какие-то живые письмена...
Весь мир погиб... Они одни остались,
И на кадилах были имена!..
А глубоко внизу, обломки на обломках,
Над миром рухнувшим торчали острия,
И между них, блестя огнем чешуй в потемках,
Лежала мертвою библейская змея!
А подле голубь белый без движенья
Упал пластом, безжалостно измят,
И на груди его как бы изображенья
Семи великих ран виднелися подряд...
И был поставлен я, не знаю кем, к допросу:
«Вот что оставил мир, исчезнув, за собой...
Ты воссоздай по этому хаосу,
Чем был он мысливший когда-то и живой?»
И я затрепетал, испуганный глубоко,
Проникнут холодом, боясь скатиться в тьму...
«Зачем, скажи мне Дух, в огнях читает око
Ряды имен, враждебных по всему?
Что общего у них, давным-давно прошедших
Пророков и шутов, тех иль других вождей,
Людей проклятия, великих сумасшедших
И неизвестных мне по именам людей?»
Я услыхал тогда как будто прорицанье:
«Блудницу жизни в бездну унесло,
Погибло с нею все! Одно, одно страданье
Гореть над бездною осталось, не прошло.
В нем сущность мира! альфа и омега!
Страданья лишь одну пощаду обрели
И пламенно блестят, как светочи ночлега,
Над разрушением замученной земли...»
И откровенье было мне другое:
Мне ангел смерти близко виден стал,
Когда, низвергнув все, покончив все земное,
Он руки на груди сложил и отдыхал...
И он был тоже мертв! лицо мне видно было;
Не мог я не признать в нем чудной красоты,
Хоть силою огня местами опалило
И покоробило поблекшие черты!
И на недвижные по смерти очертанья,
На гордый труп с поникшей головой,
Сияли светочи пылавшего страданья,
Роняя свет окраски кровяной!
Я стал искать ответа на сомненье:
«Зачем же, если так, ряды паникадил?
Одних имен не тронуло крушенье
Всех добрых, всех враждебных сил?»
И я услышал, будто из тумана
Великий Голос вдруг в сердцах заговорил:
«Как! Даже тут вопрос? Так, значит, слишком рано
Господь земную мощь в огне испепелил?!
Пытливый ум людей, как прежде, в жизни ставит
Вопросы страшные о бытии времен...
Да кто же, наконец, из двух вас власть? Кто правит?
Они ли, смертные, или бессмертный Он?!
Бог кончил с опытом, довольно испытаний...
Не поросль — семя все испепелить пора...
Он ложь основ признал! Рождала жизнь страданий
Одни лишь помеси проклятья и добра!
И Он других создаст, а прежних уничтожит
Так, чтоб и в имени проказе не пройти
В то, что появится, в то, что Он приумножит
И в жизни поведет на новые пути...»
И стали погасать, дымясь, паникадила!
Одни вослед другим погасли имена!
Тьма непроглядная отвсюду обступила,
Непоборимая, безмолвная, одна...
И тот же Глас звучал, как бы из некой славы,
Суровый, медленный и страшный, как самум:
«Иначе на людей не отыскать управы,
Иначе не смирить их поврежденный ум...»