По яйцевидному пути
Летит могучая комета.
О чем хлопочет пляской света?
Что нужно в мире ей найти?
Рисует вытянутый круг,
Свершает эллипс трехгодичный,
И вновь придет стезей обычной,
Но опрокинется на Юг.
Она встает уж много лет,
Свой путь уклончивый проводит,
Из неизвестного приходит,
И вновь ее надолго нет.
Как слабый лик туманных звезд,
Она в начале появленья —
Всего лишь дымное виденье,
В ней нет ядра, чуть тлеет хвост.
Но ближе к Солнцу, — и не та,
Уж лик горит, уж свет не дробен,
И миллионы верст способен
Тянуться грозный след хвоста.
Густеет яркое ядро,
И уменьшается орбита,
Комета светится сердито,
Сплошной пожар — ее нутро.
Сопротивляется эфир
Ее крылатости в пространстве,
Но Солнце в огненном убранстве
К себе зовет ее на пир.
К себе зовет ее, прядет
Вселенски-светлые дороги,
И луны, в страсти — крутороги,
Ведут венчальный хоровод.
Верховная пылает даль,
Все уменьшается орбита.
В Жар-Птицу Ночи — воля влита
Все у́же скручивать спираль.
Пол-Неба обнял рдяный хвост,
Еще пронзенья и червонца,
И взрывность рухнется на Солнце,
Средь ужасающихся звезд.
Правдивая сказочка
Троеглазые Лемуры,
Телом тяжки и понуры,
Между сосен вековых,
Там, где папоротник-чудо
Разрастается, как груда,
Собрались — и сколько их!
И какой их вид ужасный,
Каждый там — как сон неясный,
Как расплывчатый кошмар,
Исполинские младенцы,
Гнутся пальцы их в коленцы,
Каждый там ни юн, ни стар,
Гнутся руки, гнутся ноги,
Как огромные миноги,
Ноги с пяткой откидной,
Чтоб ходить вперед и задом,
Измеряя задним взглядом
Все, что встанет за спиной.
Да, опасна их дорога,
Плащ их — кожа носорога,
Шкура складками висит,
Над безмозглой головою
Кисти с краской голубою,
С алой краской, — что за вид!
В каждой особи двуполой
Дьявол светится — веселый,
Но веселием таким, —
Тут разумный только взглянет,
Каждый волос дыбом встанет,
Сердце станет ледяным.
Речь их — мямленье сплошное,
«А» и «о» и «у» двойное,
Бормотание и вой,
Желатинность слитных гласных,
Липкость губ отвратно-страстных,
И трясенье головой.
И однако ж, вот что, детки:
То не сказка, это предки,
Это мы в лесах страстей, —
Чтобы в этом убедиться,
Стоит только погрузиться
В лабиринт души своей.
Земля научает глядеть — глубоко, глубоко.
Телесные дремлют глаза, незримое светится око.
Пугаясь, глядит
На тайну земную.
Земля между тем говорит: —
Ликуй — я ликую.
Гляди пред собой,
Есть голос в веселом сегодня, как голос есть в темном вчера.
Подпочва во впадине озера — глина, рухляк, перегной,
Но это поверхностный слой: —
Там дно, а над дном глубина, а над глубью волна за волной.
И зыбится вечно игра
Хрусталя, бриллиантов, сапфира, жемчугов, янтарей, серебра,
Порождаемых Воздухом, Солнцем, и Луной, и Землей, и Водой.
Слушай! Пора!
Будь — молодой!
Все на Земле — в переменах, слагай же черту за чертой.
Мысли сверкают,
Память жива,
Звучны слова.
Дни убегают, —
Есть острова.
Глубочайшие впадины синих морей
Неизменно вблизи островов залегают.
Будь душою своей —
Как они,
Те, что двойственность в слитность слагают,
Ночи и дни,
Мрак и огни.
Мысли сверкают,
Память жива.
Не позабудь острова.
В дикой пустыне, над пропастью вод,
Нежный оазис цветет и цветет.
Сном золотым
Нежит игра.
Нынче — как дым —
Станет вчера.
Духом святым,
Будь молодым.
Время! Скорее! Пора!
«Я не один, потому что Отец со Мною.»Ев. от Иоанна, гл. 16; 3
2.
Был древле зов. Ему я внемлю.
Слеза слагается в кристалл.
Христос, дабы сойти на Землю,
Среди людей Евреем стал.
Я это ведаю, приемлю,
Без этого я скудно-мал.
Зачем лачугу Иудея
Он выбрал на земле как дом?
Тот возглас, в сердце тяготея,
Для сердца разрешен Христом.
Его святою кровью рдея,
Мы светлым цветом расцветем.
Самозакланный, во спасенье
Всех, кто приидет ко Христу,
Он на Земле Свое служенье
Вметнул как светоч в темноту,
Средь обреченных на мученье,
Что верны на своем посту.
В решеньи выспреннем и строгом
В Египте он ребенком был,
И по Халдейским Он дорогам
Свой путь — незнаемый — пробил,
И, Бог, пришел в Израиль Богом,
И Человека возлюбил.
В суровом царстве Иеговы
Возник воздушнейший цветок,
Разбиты древние оковы,
Лилейно пенье кротких строк,
Не тщетны в мире были зовы,
Здесь дан рядам веков намек.
Кто скажет «Нет», в том хитрость змея,
Возжаждет поздно — молвит «Да»,
Пребудем — сердцем не скудея,
Мы — здесь, нас призовут — туда,
Несть Эллина, ни Иудея,
Есть Вифлеемская звезда!
Как женился Светлый Месяц на Вечерней на Звезде,
Светел праздник был на Небе, светел праздник на Воде.
Страны облачны простерли серебристое руно,
Океан восколебался, перстень с Неба пал на дно.
До Земли лучи тянулись, и качалася трава,
В горних высях собирались все святые божества.
Молния дары делила: тучи взял себе Перун,
Лель-Любовь с Красою-Ладой взяли звоны светлых струн.
Бог Стрибог себе взял ветры, им приказывал играть,
И под рокот Океана разыгралась эта рать.
Световит, хоть и дневной он, посаженным был отцом,
Новобрачных он украсил золотым своим кольцом.
Синеокая Услада получила тихий час,
Светлый час самозабвенья, с негой влажных синих глаз.
Океанская бескрайность ткала зыбь в морских звездах,
Чудо Моря, Диво-Рыба колыхалась на волнах.
И Русалки разметались в белых плясках по воде,
И в лесах шептались травы, лунный праздник был везде.
В тот всемирный звездный праздник возвещала высота,
Что с Вечернею Звездою будет век дружить мечта.
Тот всемирный лунно-звездный светлый праздник возвещал,
Что навеки в новолунье будет в Море пьяным вал.
Разлив зари вечерней отходит на отлив,
На стебле, полном терний, червонный цвет красив,
Багряные туманы плывут над морем нив.
Среди колосьев желтых — как очи, васильки,
И маки — побережье разлившейся реки,
Чьи воды — зрелость злаков, чьи воды — широки.
Концов Земли — четыре, и Ад, и Рай, всех шесть,
Концов Земли — четыре, на каждом Ангел есть,
А всех их в светлом мире, как звезд ночных, не счесть.
Четыре шестикрылых ток ветров стерегут,
На дремлющих могилах — цветы, и там, и тут.
Нас всех молитвы милых от тьмы уберегут.
Коль здесь мы не успели соткать себе наряд,
Коль светлые свирели не завлекли нас в сад,
В замену Вертограда увидишь мрачный Ад.
Но, там побыв во мраках положенные дни,
Познав, что в звездных знаках — доточные огни,
Ты выйдешь к свету в маках, — тогда не измени.
Минутность заблужденья — пройденная ступень,
За падшего моленье — как в правде житый день,
Сияньем восхожденья удел земной одень.
Концов Земли — четыре, и страшных два, всех шесть,
Судеб Земли — четыре, при каждой Ангел есть,
Служите Миру — в мире, дорог Судьбы не счесть.
В Венгрии, в старом костеле приходском,
В ризнице плоское зеркало есть,
Из металла блистательно-белого,
Зеркало это — высокое,
Зеркало кругло-широкое,
С малым уклоном от круга — в длину,
Граненое все по краям,
В старосветской широкой и черной оправе,
Прозрачное, словно затон.
Ни пятна, лишь внизу вкось прошедшая трещина.
Юноши в зеркале этом видали
Множество ликов, — манили одни,
Но в недоступную глубь уходили,
Пугали другие, страшили другие.
И словно из раны они выступали,
И словно как змеи срывалися вниз,
И юноши в страхе бросали камнями,
Но зеркалу камень не мог повредить,
Один догадался — и связкою бросил
Церковных ключей,
И трещина вкось пробежала узором,
Который для призраков был как замо́к.
Тем зеркалом, много в себе затаившим,
Когда-то владел чернокнижник Твардовский,
На раме доселе виднеется надпись
«Twardovиus Magиcus», — что-то еще,
Но буквы неполны, от времени стерлись.
Высоко то зеркало там над дверями,
Дабы не страшило глядящих в него.
Когда облачаются ксендзы для мессы,
Нельзя им глядеть в это зеркало, ибо
Там Дьявол всегда сторожит.
Промчались дни желанья светлой славы,
Желанья быть среди полубогов.
Я полюбил жестокие забавы,
Полеты акробатов, бой быков,
Зверинцы, где свиваются удавы,
И девственность, вводимую в альков —
На путь неописуемых видений,
Блаженно-извращенных наслаждений.
Я полюбил пленяющий разврат
С его неутоляющей усладой,
С его пренебреженьем всех преград,
С его — ему лишь свойственной — отрадой.
Со всех цветов сбирая аромат,
Люблю я жгучий зной сменить прохладой,
И, взяв свое в любви с чужой женой,
Встречать ее улыбкой ледяной.
И вдруг опять в моей душе проглянет
Какой-то сон, какой-то свет иной,
И образ мой пред женщиной предстанет
Окутанным печалью неземной.
И вновь ее он как-то сладко ранит,
И, вновь — раба, она пойдет за мной.
И поспешит отдаться наслажденью
Восторженной и гаснущею тенью.
Любовь и смерть, блаженство и печаль
Во мне живут красивым сочетаньем,
Я всех маню, как тонущая даль,
Уклончивым и тонким очертаньем,
Блистательно убийственным, как сталь,
С ее немым змеиным трепетаньем.
Я весь — огонь, и холод, и обман,
Я — радугой пронизанный туман.
А воистину ли там,
Где обрублен лед водой,
А воистину ли там
Праздник жизни золотой?
Не приснилось ли мечте,
Что когда-то был я там?
Не приснилось ли мечте,
Рай и Ева и Адам?
Это вымыслы мои,
Чтобы спрятать круглый путь?
Это вымыслы мои,
Чтоб в снегах не потонуть?
Это хитрость пред собой,
Не скружиться на кругу?
Это хитрость пред собой,
Жить хоть как-нибудь в снегу?
А коль я наоборот,
Или тот же вечный круг?
А коль я наоборот,
Или вечно я сам-друг?
А коль я на перебег,
Не достигну ль я себя?
А коль я на перебег,
Или тот же вечный снег?
А коль я направо — так —?
Что-то спуталось во мне.
А коль я налево — так —?
Все тропинки я смешал.
Снова впрямь на перебег,
Там, быть может, новый путь?
Снова впрямь на перебег,
Есть тут лед, не только снег.
Ну, а если я пойду
Без оглядки вдаль по льду?
Ну, а если все вперед,
Может, что-нибудь найду?
Вплоть до синей до воды
Если я пройду все льды?
Ой, как скользко! Гладкий лед!
Нет ни смерти, ни беды.
Вплоть до влаги я дойду,
К синей влаге припаду.
Что там? Лишь не снег, не лед!
Что-нибудь, но там найду!
Kat yacunah ma ya ma va.
майские письмена
В Паленке, меж руин, где Майская царица
Велела изваять бессмертные слова,
Я грезил в яркий зной, и мне приснилась птица
Тех дней, но и теперь она была жива.
Вся изумрудная, с хвостом нарядно-длинным,
Как грезы — крылышки, ее зовут Кетцаль.
Она живет как сон, в горах, в лесу пустынном,
Чуть взглянешь на нее — в душе поет печаль.
Красива птица та, в ней вешний цвет наряда,
В ней тонко-нежно все, в ней сказочен весь вид.
Но как колодец — грусть ее немого взгляда,
И чуть ей скажешь что — сейчас же улетит.
Я грезил. Сколько лет, веков, тысячелетий,
Сказать бы я не мог — и для чего считать?
Мне мнилось, меж могил, резвясь, играют дети,
И изумруд Кетцаль не устает блистать.
Гигантской пеленой переходило Море
Из края в край Земли, волной росла трава.
Вдруг дрогнул изумруд, и на стенном узоре
Прочел я скрытые в ваянии слова: —
«О, ты грядущих дней! Коль ум твой разумеет,
Ты спросишь: Кто мы? — Кто? Спроси зарю, поля,
Волну, раскаты бурь, и шум ветров, что веет,
Леса! Спроси любовь! Кто мы? А! Мы — Земля!»
«Я не один, потому что Отец со Мною.»Ев. от Иоанна, гл. 16; 3
2.
Был древле зов. Ему я внемлю.
Слеза слагается в кристал.
Христос, дабы сойти на Землю,
Среди людей Евреем стал.
Я это ведаю, приемлю,
Без этого я скудно-мал.
Зачем лачугу Иудея
Он выбрал на земле как дом?
Тот возглас, в сердце тяготея,
Для сердца разрешен Христом.
Его святою кровью рдея,
Мы светлым цветом расцветем.
Самозакланный, во спасенье
Всех, кто приидет ко Христу,
Он на Земле Свое служенье
Вметнул как светоч в темноту,
Средь обреченных на мученье,
Что верны на своем посту.
В решеньи выспреннем и строгом
В Египте он ребенком был,
И по Халдейским Он дорогам
Свой путь—незнаемый—пробил,
И, Бог, пришел в Израиль Богом,
И Человека возлюбил.
В суровом царстве Иеговы
Возник воздушнейший цветок,
Разбиты древния оковы,
Лилейно пенье кротких строк,
Не тщетны в мире были зовы,
Здесь дан рядам веков намек.
Кто скажет „Нет“, в том хитрость змея,
Возжаждет поздно—молвит „Да“,
Пребудем—сердцем не скудея,
Мы—здесь, нас призовут—туда,
Несть Эллина, ни Иудея,
Есть Виѳлеемская звезда!
«Наклонись над колодцем…»
Я припомнил слова, что приснились мечте
В утро жизни, как нежное пение.
И хоть я уж не тот, и хоть мысли не те, —
Тайны те же зовут в отдаление.
«Наклонись над колодцем, увидишь ты там,
Словно темная яма чернеется,
Пахнет гнилью, и плесень растет по краям,
И прозрачной струи не виднеется.
Но внизу, в глубине, среди гнили и тьмы,
Там, где пропасть чернеется мглистая,
Как в суровых обятьях угрюмой тюрьмы,
Робко бьется струя серебристая».
Не напрасно те строки привиделись мне,
Промелькнули, как нежное пение,
Нет обманности — в сне, все правдиво — в весне,
Все — рождение светлого Гения.
Наклонись над колодцем, далеко — до дна,
Но не смерть там под мраками грубыми,
Ключевая волна так светло-холодна,
Между темными тесными срубами.
Не напрасно поднимется тяжесть ведра,
Не напрасно опустится, звонкая.
Сколько выйдет на свет хрусталя, серебра,
Нить мечтания скрутится тонкая.
Жизнь глубо́ко-свежа, предвещательны сны,
Неисчерпана мгла утоления.
Многоструйна мечта в темноте глубины,
Ясен праздник весны — Приближения.
Kat yacunah ma ya ma va.
майския письмена.
В Паленке, межь руин, где Майская царица
Велела изваять безсмертныя слова,
Я грезил в яркий зной, и мне приснилась птица
Тех дней, но и теперь она была жива.
Вся изумрудная, с хвостом нарядно-длинным,
Как грезы—крылышки, ее зовут Кветцаль.
Она живет как сон, в горах, в лесу пустынном,
Чуть взглянешь на нее—в душе поет печаль.
Красива птица та, в ней вешний цвет наряда,
В ней тонко-нежно все, в ней сказочен весь вид.
Но как колодец—грусть ея немого взгляда,
И чуть ей скажешь что—сейчас же улетит.
Я грезил. Сколько лет, веков, тысячелетий,
Сказать бы я не мог—и для чего считать?
Мне мнилось, межь могил, резвясь, играют дети,
И изумруд Кветцаль не устает блистать.
Гигантской пеленой переходило Море
Из края в край Земли, волной росла трава.
Вдруг дрогнул изумруд, и на стенном узоре
Прочел я скрытыя в ваянии слова:—
„О, ты грядущих дней! Коль ум твой разумеет,
„Ты спросишь: Кто мы?—Кто? Спроси зарю, поля,
„Волну, раскаты бурь, и шум ветров, что веет,
„Леса! Спроси любовь! Кто мы? А! Мы—Земля!“
Тринадцать лет! Тринадцать лет!
Ужели это много?
Звучит напев, играет свет.
Узнать любовь в тринадцать лет!
Скажите, ради Бога.
Тринадцать лет! Тринадцать лет!
Ужели это мало?
Ведь вдвое — жизнь, когда — поэт,
И вдвое — мысль, и вдвое — свет,
И пенье крови — ало.
Товарищ раз пришел хмельной,
И не один, а с нею.
Ее оставил он со мной,
Уйдя, зажег весну весной,
И вот я пламенею.
Но кто ж та странная была,
Кого я обнял сладко?
Она была как мысль светла,
Хоть прямо с улицы пришла,
Гулящая солдатка.
Но вот, хоть мной утрачен счет
Всех дрогнувших со мною,
Все ж стих мой верный воспоет
Того, с кем первый пил я мед,
Кто дал припасть мне к зною.
О, страх и сладость — вдруг упасть
С горы крутой, робея!
Восторг — впервые ведать страсть,
И цельным быть, и быть как часть,
Тесней, еще теснее!
Достоин любящий — венца,
И волен соколенок.
И с нежной бледностью лица
Она шептала без конца: —
«Мой милый! Мой миленок!»
Тринадцать лет! Тринадцать лет!
Мы в это время дети.
Но вот, чтоб ведать этот свет,
Готов я встретить пытку бед
Тринадцати столетий!
ОТ ДВЕНАДЕСЯТИ ДЕВИЦ
Под дубом под мокрецким,
На тех горах Афонских,
Сидит Пафнутий старец,
Тридесять старцев с ним.
Двенадесять идут к ним
Девиц простоволосых,
Девиц простопоясых,
Не по-людски идут.
Рече Пафнутий старец:
Кто к нам сии идоша?
Рекут ему девицы:
Все — дщери мы Царя.
Отец наш есть Царь Ирод,
Идем знобить мы кости,
Идем мы тело мучить,
Двенадесять девиц.
Ко старцам обращаясь,
Рече Пафнутий старец:
Сломите по три прута,
И бити станем их.
По утренних три зори,
По три зари вечерних,
Взяв каждый по три прута,
Нещадно станем бить.
К тринадесяти старцам,
К Пафнутию, ко старцу,
Взмолились тут девицы,
В ничто их бысть мольба.
Начаша старцы бити,
Их бити, им глаголя:
Ой вы еси, девицы,
Двенадесять девиц!
Вы будьте, тресуницы,
Вы будьте, водяницы,
Расслабленны и хилы,
Живите на воде.
На ней, на студенице,
Вам место, а не в мире,
Вы кости не знобите,
Не мучьте вы тела.
В тартарары идите,
Двенадесять проклятых,
Вам в море-окиане
И в преисподней быть.
В трясинах, на болотах
Вам место, окаянным.
Недуги, принедуги,
Полунедуги, прочь!
(Москва, 13 ноября, 1905).
Он близится, безумно-страшный срок,
Зовущийся Девятым Января.
Зловещих дней растет поток.
Свершится ль все, что должно, в краткий срок?
Мы свергнем ли преступного Царя?
Мы правы ли, так твердо говоря,
Что час победы недалек?
Быть может, в близких днях, в незримости, возник
Не светлый миг, о, нет, двойник
Девятого, такого ж, Января?
О, нет, нет, нет. Друзья, клянитесь мне.
Скажите: Все ли мы не спим?
Скажите: Точим ли ножи мы в тишине?
Скажите: Отдан ли приказ сторожевым?
Убитый часто был убит в глубоком сне.
Клянитесь же себе и мне,
Клянитесь не отдаться им,
Врагам Свободы вековым.
Пусть рой их не захватит нас
Бессильными в обманный час.
Свергать ли нам Царя? Он свергнут. Нет его.
Он — кукла, призрак, тень позора своего.
Я не о нем. Но много их,
Врагов, врагов, врагов живых,
Чья волчья пасть готова сесть
Всех тех, в ком искра Правды есть.
Не спите, братья. Жутко мне.
Не за себя, но, весь в огне,
Я говорю вам: Бойтесь Тьмы.
Враги идут. Готовы ль мы?
Подходит — Быть или не быть.
Нам надо Зверя истребить.
Там, где гор взнеслися груды,
Где живут и любят Жмуды, —
И живут, и умирают, —
Есть высокая гора.
Анафеляс называют
Эту срывность, и вещают,
Что кому пришла пора,
Кто дойдет до завершенья
И помрет,
Тот, как белое виденье,
К этой срывности идет.
Должен кверху он взбираться,
По уступам вверх цепляться,
Чтобы в жизни дать отчет.
Чем богаче, тем труднее,
Потому что тяжелее.
Чем беднее, тем скорей,
Меньше тяжесть — легче с ней.
Вот богатый изловчился,
Наготовил лестниц он,
В когти-крючья нарядился,
Он когтями наделен,
Вот подполз и уцепился,
И для скорости, в запас,
Он коней пригнал как раз.
Но, взойдя до половины,
Он услышал звоны струн,
И заржал, летя с стремнины,
Конский вспугнутый табун.
Когти-крючья подломились,
И пока летел он вниз,
В звероликого вонзились,
И шипами в нем зажглись.
Без когтей он должен снова
В трудный тот ползти предел.
А бедняк, не молвя слова,
Словно перышко взлетел.
Змей Визунас под горою,
На вершине Бог в заре.
Счастье там возьмет без бою
Кто восходит — лишь собою.
И ведет борьбу с змеею
Кто сорвался на горе.
По проволоке зыбкой
Идет мой белый брат,
Смычок владеет скрипкой,
Быть на земле я рад.
Так жутко, что прекрасный
Проходит в высоте.
Владея скрипкой страстной,
Веду скользенья те.
Мелькает блеск алмазный
Подвижного кольца.
Владея сказкой связной,
Играю без конца.
И если на земле я,
А брат мой в вышине,
Так это скрипка, млея,
Двоим поет во сне.
И если на земле я,
А брат мой вышний дух,
Так это сердце, рдея,
Ему диктует вслух.
Скрестив кривые ноги,
Струю напевный звон.
В воздушные чертоги
Уводит взоры он.
Я выгнулся волною,
Спиною горбуна.
О, брат, иди за мною
О, брат, нежна струна!
То вправо тень, то влево,
То слева вправо свет.
Поверь в слова напева,
Желанней счастья нет.
Одно нам было детство,
Различность снов потом.
Раздельное наследство
В единый сон сведем.
То влево свет, то вправо,
То справа влево тень.
Нас ждет вовеки слава,
Собой меня одень.
Вот самый звук блестящий.
Мой брат, любимый брат!
Пляшите, ноги, чаще,
Быть на земле я рад.
Он завершил взнесенье,
Исчерпал пляску сил.
И взлет внеся в паденье,
Убился и убил.
Я знаю, что Брама умнее, чем все бесконечно-именные боги.
Но Брама — индиец, а я — славянин. Совпадают ли наши дороги?
О, Брама — индиец, а я — скандинав, а я — мексиканец жестокий,
Я — эллин влюбленный, я — вольный араб, я — жадный, безумный, стоокий.
Я — жадный, и жить я хочу без конца, не могу я насытиться лаской.
Не разум люблю я, а сердце свое, я пленен многозвучною сказкой.
Все краски люблю я, и свет Белизны не есть для меня завершенье.
Люблю я и самые темные сны, и алый цветок преступленья.
Оранжевый, желтый, и красный огонь мне желанен, как взор темно-синий.
Не знаю, что лучше: снега ли вершин или вихри над желтой пустыней.
И стебель зеленый с душистым цветком — прекрасен, прекрасна минута.
Не странно ли было б цветку обявить, что он только средство к чему-то.
И если ты викинга счастья лишишь — в самом царстве Валгаллы рубиться,
Он скажет, что Небо беднее Земли, из Валгаллы он прочь удалится.
И если певцу из Славянской страны ты скажешь, что ум есть мерило,
Со смехом он молвит, что сладко вино, и песни во славу Ярила.
„…Люди с лицами воронов…“Халдейская Таблица.
Чуть где он встал,—вдруг смех и говор тише.
Без рук, без ног пришел он в этот мир.
Приязные его—лишь птицы дыр,
Чье логово—среди расщелин крыши.
Летучия они зовутся мыши,
И смерти Солнца ждут: Миг тьмы—им пир.
Но чаще он—невидимый вампир,
И стережет—хотя-б в церковной нише.
Пройдешь,—не предуведомлен ничем,—
Вдруг на тебя покров падет тяжелый,
И с милыми ты будешь глух и нем.
Войдет незрим,—и дом твой стал не тем.
Недоумен, твой дух стал зябкий, голый.
Он в мир пришел—сам не узнал зачем.
А если в том, что вот я пью и ем,
Хочу, стремлюсь, свершаю в днях стяжанье,
Сокрыт ответ на голос вопрошанья?
Я созидаю зуб, и клык, и шлем,—
Бесовский плащ, и пламень диадем
Верховных духов,—весь вхожу в дрожанье
Скрипичных струн, в гуденье и жужжанье
Церковных звонов,—становлюсь я всем.
А если всем, тогда и криком, стоном
Убитых жертв, змеей, хамелеоном,
Любой запевкой в перепевах лир.
И не сильней ли всех огней алмаза
Законность притяженья в чаре сглаза,
Когда скользят беззвучно птицы дыр?