Знаю я старинное поместье.
Три хозяйки в нем, один Хозяин,
Вид построек там необычаен,
И на всем лежит печать безчестья.
На конюшне нет коней, а совы,
По хлевам закованные люди,
Их глаза закрыты словно в чуде,
На телах кровавые покровы.
Никогда здесь нет сиянья Солнца,
Здесь не слышен голос человечий.
Сальныя, заплывши, смотрят свечи
Сквозь кружок чердачнаго оконца.
На сто верст идут глухие боры,
Не пробьется в чаще даже буря.
Леший, бровь зеленую нахмуря,
Сам с собой заводит разговоры.
Покряхтит, подумает, и ухнет,
Поглядит, и свалит дуб широкий.
А в дому Хозяин седоокий
Вмиг бадью в колодец старый рухнет.
Зачерпнет внизу воды зацветшей,
На земь головастиков уронит,
И как будто что-то похоронит,
И вздохнет о радости прошедшей.
Вдруг ухватит младшую хозяйку
Весь нелепый, взбалмошный Хозяин,
В миге возрожден и чрезвычаен,
И велит играть с собою в свайку.
Старыя опять краснеют губы,
Свайка замыкается в колечко,
Тень встает уродца-человечка.
Ах, в поместьи игры жутко-грубы.
И пойдет по гульбищам древесным,
Поползет по зарослям сплетенным
Гул существ, как будто звоном сонным
Возстонав о чем-то неизвестном.
Заскрипят по всем хлевам засовы,
И с тремя хозяйками Хозяин,
Хоть молчит, но видом краснобаен,
И в шуршаньях красные покровы.
Видение, похожее на сказку: —
В степях стада поспешных антилоп.
С волками вместе, позабыв опаску,
Бегут, — и мчит их бешеный галоп.
И между них проворно вьются змеи,
Но жалить — нет, не жалят никого.
Есть час, — забудешь все свои затеи,
И рядом враг, не чувствуешь его.
Превыше же зверей несутся птицы,
И тонет в дыме — Солнца красный шар.
Кто гонит эти числа, вереницы?
Вся степь гудит. В огне. В степях — пожар.
Забыв себя, утратив лик всегдашний,
Живое убегает от Огня.
Но брошу дом, прощусь с родимой пашней,
Лишь ты приди, ласкай и жги меня.
Нас гонит всех Огонь неизмеримый,
И все бегут, увидев страшный цвет.
Но я вступлю и в пламени и в дымы,
Но я люблю всемирный пересвет.
Его постичь пытаться я не стану,
Чтоб был Огонь, он должен петь и жечь.
Я верю солнцеликому обману,
В нем правда дней, в нем божеская речь.
И снова — Зло, и снова — звездность Блага,
От грома бурь до сказки ручейка.
Во мне пропела огненная влага,
Во мне поют несчетные века.
Земля с Луной, в неравном устремленьи,
Должны в мирах любиться без конца.
Влюбленный, лишь в томленьи и влюбленьи,
Певец высот узнает жизнь певца.
И я опять — у кратера вулкана,
И я опять — близ нежного цветка.
Сгорю. Сожгу. Сгорел. В душе — багряно.
Есть Феникс дней, что царствует века!
Два глазастые уродца
Из прогорклого болотца,
Укрепившись в силе,
К Фее приходили.
И один был Лягушонок,
Еле-еле из пеленок,
Квакалка-квакушка,
В будущем лягушка.
А другой — Упырь глазастый,
Перевертыш головастый,
Кровосос упорный,
И со шкуркой черной.
Перевертыш, перекидыш,
Он в болотце был подкидыш: —
Согрешил с Ягою
Бес порой ночною.
Лягушонок же зеленый,
Презиравший все законы,
Прыгал через мостик,
Задирая хвостик.
Два глазастые уродца
Из-под кочки, из болотца,
Искупавшись в иле,
К Фее приходили.
«Ты», сказали, «иностранка,
Сладкозвонка и обманка,
Мы же нутряные,
Водные, земные».
Стали оба, руки в боки.
«Ты», твердят, «без подоплеки.
Пазуха-то есть ли?
Все сидеть бы в кресле».
Не понравился вопросик.
Фея вздернула свой носик,
Призывает свиту,
Упырю быть биту.
Впрочем, нет. Дерутся волки,
Или глупые две телки,
Фея же воздушна,
И великодушна.
Фея пчелкам приказала,
Показали только жало, —
И Упырь от страха
Прыг в бадью с размаха.
Лягушонок — мух глотатель,
Пчел он тоже не искатель,
И, как пойман в краже,
«Квак», и прыг туда же.
Два глазастые уродца
Пали вниз на дно колодца,
И скорбят речисто: —
«Очень уж тут чисто».
Фея ж пчелкам усмехнулась,
На качалке покачнулась,
И с Шмелем, дворецким,
В путь, к князьям Немецким.
Два глазастые уродца
Из прогорклаго болотца,
Укрепившись в силе,
К Фее приходили.
И один был Лягушонок,
Еле-еле из пеленок,
Квакалка-квакушка,
В будущем лягушка.
А другой—Упырь глазастый,
Перевертыш головастый,
Кровосос упорный,
И со шкуркой черной.
Перевертыш, перекидыш,
Он в болотце был подкидыш:—
Согрешил с Ягою
Бес порой ночною.
Лягушонок же зеленый,
Презиравший все законы,
Прыгал через мостик,
Задирая хвостик.
Два глазастые уродца
Из-под кочки, из болотца,
Искупавшись в иле,
К Фее приходили.
„Ты“, сказали, „иностранка,
Сладкозвонка и обманка,
Мы же нутряные,
Водные, земные“.
Стали оба, руки в боки.
„Ты“, твердят, „без подоплеки.
Пазуха-то есть ли?
Все сидеть бы в кресле“.
Не понравился вопросик.
Фея вздернула свой носик,
Призывает свиту,
Упырю быть биту.
Впрочем, нет. Дерутся волки,
Или глупыя две телки,
Фея же воздушна,
И великодушна.
Фея пчелкам приказала,
Показали только жало,—
И Упырь от страха
Прыг в бадью с размаха.
Лягушонок—мух глотатель,
Пчел он тоже не искатель,
И, как пойман в краже,
„Квак“, и прыг туда же.
Два глазастые уродца
Пали вниз на дно колодца,
И скорбят речисто:—
„Очень ужь тут чисто“.
Фея-жь пчелкам усмехнулась,
На качалке покачнулась,
И с Шмелем, дворецким,
В путь, к князьям Немецким.
Я шел и шел, и вся душа дрожала,
Как над водой под ветром ветви ив.
И злой тоски меня касалось жало:—
„Ты прожил жизнь, себя не утолив.“
Я пред собой смотрел недоуменно,
Как смотрит тот, кто крепко спал в ночи,
И видит вдруг, что пламени, созвенно,
Вкруг крыш домов куют свои мечи.
Так верил я, что умоначертанье,
Слагая дни, как кладку ровных плит,
В моей судьбе, осуществляя знанье,
Ошибки всех легко предотвратить.
Но я, свою судьбу построив мудро,
Внимательно разметив чертежи,—
Узнав, что утро жизни златокудро,
Узнал, что вечер счастья полон лжи.
Обемный дом, с его взнесенной башней,
Стал теремом, где в окнах скуден свет,
В немых ларцах, с их сказкою вчерашней,
Для новых дней мне не найти примет.
Так говорил мне голос вероломный,
Который прежде правдой обольстил,
И в дымный час, скользя равниной темной,
Я в мыслях шел, как дух среди могил.
А между тем за мною гнался кто-то,
Касался наклоненной головы,
Воздушная вставала позолота,
И гул морской был ропотом травы.
Как будто, стебли, жить хотя, шумели,
Росла, опять взводимая, стена,
Я оглянулся,—в синей колыбели
Был новый лик, как Новая Луна.
И увидав медвяное Светило,
Что, строя, разрушает улей свой,
Во имя Завтра, бросив то, что было,
Я снова стал бездомный и живой.
Вот оно брошено, семя-зерно,
В рыхлую землю, во что-то чужое.
В небе проносятся духи, — их двое, —
Шепчут, щебечут, поют.
Спрячься в уют.
В тьму углубляется семя-зерно,
Вечно одно.
Было на воздухе цветом красивым,
Колосом с колосом жило приливом,
Было кустом,
Малой былинкою, древом могучим,
Снова упало в могильный свой дом.
Духи из пламени мчатся по тучам,
Духи поют: «Улетим! Отойдем!»
Сердце, куда же ты мчишь, безоглядное?
Вот оно, вот оно,
В землю зарытое, малое, жадное,
В смертном живое, семя-зерно.
В подпольи запрятано, прелое,
Упрямо хотящее дня,
Собой угорелое,
Порвалось, и силам подземным кричит: «Отпустите меня!»
Вся тяга земная
Ничто для него.
Есть празднества Мая
Для сна моего,
Апреля и Мая
Для сна моего.
Кто хочет уйти, отпустите его.
Вся тяга земная
Прядет для меня золотое руно.
И ласка от Солнца есть ласка родная,
И тьма обнимает — для дня сохраняя: —
В глазах ведь бывает от счастья темно.
Душа человека есть в Вечность окно,
И в Вечность цветное оконце — разятое семя-зерно.
Серое, тлеет, упрямо уверено,
Что зажжется восторг изумруда,
Что из темного терема
Вырвется к Солнцу зеленое чудо.
Духи порвали огромности туч,
Голос потоков, как пляска, певуч,
Весть золотая с заоблачных круч,
Из голубого Оттуда.
Средь выжженной пустыни,
Что дном была морским,
Глядит в века, доныне,
Гигантский нелюдим.
Две каменные тени,
И в двух — единый он,
Создатель смутных пений,
Рассветный дух, Мемнон.
Лишь ночи круг замкнется,
И дню придет черед,
Мемнон от снов проснется,
И призрачно поет.
Но лишь один, — хоть двое
Глядят и в свет и в тьму.
То пение живое
Дано лишь одному.
Другой глядит безгласно,
Не чувствуя огня.
Один же, полновластно,
Поет рожденье дня.
В те дни как было всюду
Теченье вод морских,
Циклоны — изумруду
Слагали звучный стих.
И, тело созидая,
Вложили в тело крик,
Но встала тень немая,
Внимающий двойник.
И в теле крик, и пенье,
И страстная мечта.
Но с телом повторенье,
Двойник и немота.
Безгласна тень растений,
Хотя шумят леса.
Безгласен ряд видений,
Глядящих в небеса.
Кто нем, тот жизнь не славит,
Он только тень всегда.
Но лик он тот же явит
В великий день Суда.
В те дни как было всюду
Лишь Море без границ,
Оно свою причуду
Вложило в быстрых птиц.
Сковало все творенья
Законом двойника,
И, в Небо бросив пенье,
Умолкло на века.
И где была пучина,
Пустыня там и сплин,
И два там исполина,
И в этих двух — один.
Рожденье зорь он славит,
Другой молчит всегда.
Но лик он тот же явит
В великий день Суда.
Врач, об одержимых Лудунскими дьяволами.
Безумствуют, кричат, смеются,
Хохочут, бешено рыдают,
Предлинным языком болтают,
Слов не жалеют, речи льются,
Многоглагольно, и нестройно,
Бесстыдно, пошло, непристойно.
Внимают тем, кто всех глупее,
Кто долог в болтовне тягучей,
Кто человеком быть не смея,
Но тварью быть с зверьми умея,
Раскрасит краскою линючей
Какой-нибудь узор дешевый.
Приткнет его на столб дубовый,
И речью нудною, скрипучей,
Под этот стяг сбирает стадо,
Где каждый с каждым может спорить,
Кто всех животней мутью взгляда,
Кто лучше сможет свет позорить.
О, сердце, есть костры и светы,
Есть в блеск одетые планеты,
Но есть и угли, мраки, дымы
На фоне вечного Горенья.
Поняв, щади свои мгновенья,
Ты видишь: эти — одержимы,
Беги от них, им нет спасенья,
Им радостно, что Бес к ним жмется,
Который Глупостью зовется,
Он вечно ищет продолженья,
Чтоб корм найти, в хлевах он бродит,
И безошибочно находит
Умалишенные виденья.
О, сердце, Глупый Бес — как Лама,
Что правит душами в Тибете:
Один умрет — другой, для срама,
Всегда в запасе есть на свете.
Беги из душного Бедлама,
И знай, что, если есть спасенье
Для прокаженных, — есть прозренье, —
И что слепцы Судьбой хранимы, —
Глупцы навек неизлечимы.
ИЗ ЗЕНД-АВЕСТЫ
Я царственный создатель многих стран,
Я светлый бог миров, Агурамазда
Зачем же лик мой тьмою повторен,
И Анграмайни встал противовесом?
Я создал земли, полные расцвета,
Но Анграмайни, тот, кто весь есть смерть,
Родил змею в воде и в землях зиму.
И десять зим в году, и два лишь лета,
И холодеют воды и деревья,
И худший бич, зима, лежит на всем.
Я создал Сугдху, мирные равнины,
Но Анграмайни создал саранчу,
И смерть пришла на хлеб и на животных.
И я, Агурамазда, создал Маргу,
Чтоб в ней царили дни труда и счастья,
Но Анграмайни создал зло и грех.
И создал я Нисайю, что за Бахдги,
Чтоб не было в людских сердцах сомненья,
Но Анграмайни веру умертвил.
Я создал Урву, пышность тучных пастбищ,
Но Анграмайни гордость людям дал.
Я создал красоту Гараваити,
Но Анграмайни выстроил гроба.
И создал я оплот, святую Кахру,
Но Анграмайни трупы есть велел,
И люди стали есть убитых ими.
И я, Агурамазда, создал много
Других прекрасных стран, Гаэтуманту,
Варэну, и Рангха́, и Семиречье,
Но Анграмайни, тот, кто весь есть смерть,
На все набросил зиму, зиму, зиму.
И много стран глубоких и прекрасных,
Томясь без света, ждут моих лучей,
И я, Агурамазда, создал солнце,
Но Анграмайни, темный, создал ночь.
А мы и не ходили
Просить кого-нибудь.
А мы и не просили,
Болела очень грудь.
Бог в правде, а не в силе.
Мы ждем. Есть путь. Есть путь.
Хоть долог путь терпенья,
Пробитым тем путем
Придет освобожденье.
Земли! Землицы ждем.
Нам виделось виденье.
Привыкли мы притом.
К нам голод то и дело,
Сказали — недород.
Совсем мы спали с тела,
Кривится, просит рот.
Просить-то нам несмело,
Такой уж мы народ.
Идет к нам лихорадка,
Ползет к нам оспа, тиф.
И так живем. Не сладко.
Домишко кос и крив.
Но ждем. Придет разгадка.
Наш разум терпелив.
Измаялась старуха: —
Дошло, хоть в гроб клади.
Серчает молодуха: —
Что будет впереди?
Но бьется сердце глухо: —
Придут к нам. Погоди.
Пришли. Пришло. Недаром
Мы ждали сто годов.
Пришел к нам Бес — с пожаром.
Прислали — казаков.
Потешились над старым: —
Ложись. Ты что? Готов?
Готов, мои кормильцы.
И телом и душой.
Готов, мои поильцы.
Вот гроб, старуха, твой.
Готов, мои кормильцы.
Молодка, песню спой.
Мол, сердце не обманет: —
Готов так уж готов.
Темно? Так Солнце глянет.
Темно? А свет громов!
Светло повсюду станет
От красных петухов.
Пропой, что их раденье —
Нам ласка, в добрый час.
Мы видели виденье,
И верен вещий глаз.
Придет освобожденье
Для нас — и через нас!
Валерию Брюсову.
Неужели же я буду так зависеть от людей,
Что не весь отдамся чуду мысли пламенной моей?
Неужели же я буду колебаться на пути,
Если сердце мне велело в неизвестное идти?
Нет, не буду, нет, не буду я обманывать звезду,
Чей огонь мне ярко светит, и к которой я иду.
Высшим знаком я отмечен, и, не помня никого,
Буду слушаться повсюду только сердца своего.
Если море повстречаю, в глубине я утону,
Видя воздух, полный света, и прозрачную волну.
Если горные вершины развернутся предо мной,
В снежном царстве я застыну под серебряной луной.
Если к пропасти приду я, заглядевшись на звезду,
Буду падать, не жалея, что на камни упаду.
Но повсюду вечно чуду буду верить я мечтой,
Буду вольным и красивым, буду сказкой золотой.
Если ж кто-нибудь захочет изменить мою судьбу,
Он в раю со мною будет — или в замкнутом гробу.
Для себя ища свободы, я ее другому дам,
Или вместе будет тесно, слишком тесно будет нам.
Так и знайте, понимайте звонкий голос этих струн:
Влага может быть прозрачной — и возникнуть как бурун.
Солнце ландыши ласкает, их сплетает в хоровод,
А захочет — и зардеет — и пожар в степи зажжет.
Но согрею ль я другого, или я его убью,
Неизменной сохраню я душу вольную мою.
Хочет меня Господь взять от этой
жизни. Не подобно телу моему в
нечистоте одежды возлечь в недрах
матери своей земли.Боярыня Морозова.
Омыв свой лик, весь облик свой телесный,
Я в белую сорочку облеклась.
И жду, да закруглится должный час,
И отойду из этой кельи тесной.
Нет, не на баснях подвиг проходил,
Нет, полностью узнала плоть мытарства.
Но, восхотев небеснаго боярства,
Я жизнь сожгла, как ладан для кадил.
От нищих, юродивых, прокаженных,
Не тех, кто здесь в нарядной лепоте,
От гнойных, но родимых во Христе,
Я научалась радости сожженных.
И пламень свеч в моем дому не гас.
Не медлила я в пышных вереницах.
Но сиротам витать в моих ложницах
Возможно было каждый миг и час.
Но встала я за старину святую,
За правило ночное, за Того,
К Кому всю роспись дела моего
Вот-вот снесу, как чаю я и чую.
За должное сложение перстов,
За верное несломанное слово,
Мне ярость огнепальная царева
Как свет, чтоб четко видеть путь Христов.
В веках возникши правильной обедней,
Здесь в земляную ввержена тюрьму,
Я всю дорогу вижу через тьму,
И я уже не та в свой час последний.
Минуты службы полностью прошли.
В остроге, и обернута рогожей,
Зарыта буду я. О, Сыне Божий!
Ты дашь мне встать из матери-земли.
Сперва я увидал, что мир есть песнопенье,
И я, дрожа, его пропел.
Потом я нараспев сказал стихотворенье,
То был вторичный мой предел.
Потом я начертал на камне заклинанье,
Перстообразный взнес алтарь.
И круглую Луну впустил в ограду зданья,
Я был певец, колдун, и царь.
Теперь, когда прошли ряды тысячелетий,
И завершился круг племен,
Я помню эти дни, когда все были дети,
Как ясно помнишь яркий сон.
От вкрадчивой Луны ушел к иным я чарам,
Лесной я изменил Луне.
И был как во хмелю, пьянясь цветным пожаром,
И было Солнце богом мне.
И там, где взметы гор, где кондор верхолетный,
И там, где желтый сон пустынь,
Сын Солнца, мед веков я накопил несчетный,
Богов венчая и богинь,
Еще сменился ряд победных ликований,
И, отойдя от Пирамид,
Давно плывет мой ум в колдующем тумане,
Вновь факел ночи мне горит.
Но не Луна, свеча и бледная лампада,
Над ветхим саваном страниц,
Меня ведут туда, откуда силой взгляда
Я вызываю сонмы лиц.
Алхимик пыльных руд, восторг пресуществленья
Из древних выманил я строк,
Я молнии велел придти из усыпленья,
И в тяжкий плуг ее запрег.
Летаю коршуном, взлетаю альбатросом,
Предвижу ход и нрав комет,
И к лунным, наконец, хочу взлететь откосам,
Все руны разобрав примет.
У Осени в саду, по золотым аллеям,
Мечтая, я бродил, в сияньи сентября.
Я видел призраки, подобные камеям,
На них светила мне вечерняя заря.
Они мне нравились, их четкий профиль, взоры,
Гармония всех черт, спокойствие мечты.
И к ним так стройно шли все краски, все узоры,
В воздушность кру́жева сплетенные листы.
Но счастья не было. Была одна умильность.
Красиво, но на всем бесстрастия печать.
У Осени в саду — зеркальная могильность.
И стали шепоты мне душу вопрошать.
«Когда ты счастлив был?» шепнул мне лист, спадая.
«Когда ты счастлив был?» спросила Тишина.
«Иди за мной! За мной!» шепнула, улетая,
Виденьем бывшая и в Осени, Весна.
«Я счастлив был, когда ты был слегка зеленым»,
Промолвил я листу. И молвил Тишине: —
«Я счастлив был, когда скользил по светлым склонам
Моих безумств. Прощай!» И я ушел к Весне.
«Был ли счастлив ты когда?»
Забурлив, заговорила
Мне разливная вода.
«Был ли счастлив ты когда?»
«Было, было, было, было».
Прожурчали мне ручьи: —
«Жил ли ты когда, ликуя?»
« — Посмотри в глаза мои.
Знаю, знаю, в забытьи,
Знаю сладость поцелуя».
Все шепнуло мне смеясь: —
«Будет снова, если было.
Не обманывай лишь нас».
И вскричал я: «В добрый час».
«Было, было, было, было».
Когда нареченную
Должны отвести к жениху в предназначенный дом,
Ее омывают душистой водой, чтоб отдать совершенною,
Настой из цветов заправляют пахучим и нежным плодом.
Чуть сумрак отвеется,
Как пчелы облепят цветок, к ней подруги спешат,
Над юною плотью душистое таинство реет и деется,
Да к нежности нежность на праздник любви принесет аромат.
Ее пристыженную
Потом облекают в нетронутый свежий покров,
Сажают ее у огня, чтобы он озарил благовонную,
И чуть прикоснется огня, ублажают высоких богов.
Горят возлияния
Веселому Агни, и Соме, что лунно пьянит,
Гремучему Индре, и Митре, что мечут по небу сияния,
И каждый уважен здесь бог, что в напевных веках именит.
И девами юными
Жених окруженный навстречу желанной идет,
Два сердца поют и звенят переливными звонкими струнами,
И зеркало в руку ей дав, говорит он, что в травах есть мед.
Над ними сверкание,
Меч старшие держат, и смотрит жених на Восток,
И смотрит невеста на Запад, и в этом завет предвещания,
Что видят они две зари и в один сочетают их срок.
И млеет влюбленная,
И млеет влюбленный, венчанные в счастье идя,
„Я—ты“, говорит, „ты же—я,“ „Небо—я, ты—земля благовонная.“
И сыплются зерна на них, как весенняя пляска дождя.
Сестры, сестры, Лихорадки,
Поземельный взбитый хор!
Мы в Аду играли в прятки.
Будет! Кверху! Без оглядки!
Порадеет хор сестер.
Мы остудим, распростудим,
Разогреем, разомнем.
Мы проворны, ждать не будем.
Сестры! Сестры! Кверху! К людям!
Вот, мы с ними. Ну, начнем.
Цепко, крепко, Лихорадки,
Снова к играм, снова в прятки.
Человек — забава нам.
Сестры! Сестры! По местам!
Все тринадцать — с краснобаем
Где он? Жив он? Начинаем.
Ты, Трясея, дай ему
Потрястись, попав в тюрьму.
Ты, Огнея, боль продли,
Прах земли огнем пали.
Ты, Ледея, так в озноб
Загони, чтоб звал он гроб.
Ты, Гнетея, дунь на грудь,
Камнем будь, не дай дохнуть.
Ты, Грудея, на груди
Лишку, вдвое погоди.
Ты, Глухея, плюнь в него,
Чтоб не слышал ничего.
Ты, Ломея, кости гни,
Чтобы хрустнули они.
Ты, Пухнея, знай свой срок.
Чтоб распух он, чтоб отек.
Ты, Желтея, в свой черед,
Пусть он, пусть он расцветет.
Ты, Корчея, вслед иди,
Ручки, ноженьки сведи.
Ты, Глядея, встань как бес,
Чтобы сон из глаз исчез.
Ты, Сухея, он уж плох,
Сделай так, чтоб весь иссох.
Ты, Невея, всем сестра,
Пропляши ему «Пора».
В Человеке нет догадки.
Цепки, крепки Лихорадки.
Всех Сестер тринадцать нас.
Сестры! Книзу! Кончен час!
Я вижу их в сумерках утренних,
Суровых богов Скандинавии,
В дыхании воздуха зимняго
Все едут они на конях.
Вон конь Двоебыстрый, весь в яблоках,
Вон конь Златоверхий, весь в золоте,
Конь Грузный, копыто туманное,
Конь Вихрь, легконогий размах.
Двенадцать коней огнедышащих,
У всех имена означительны,
Конь Блеск между ярких блистателен,
Острийный межь скорыми скор.
У каждаго бога есть пламенник,
Скакун, не знакомый с усталостью,
Лишь Бальдера конь весь был пламенем,
Лишь пешим громовник был Тор.
Куда они едут могучие?
Куда устремляются строгие?
Что манит к себе ослепительных,
Огнем удвояя их блеск?
Кто скажет? Но льдины ломаются,
Утесы гремят перекличками,
Пещеры откликнулись звонами,
В деревьях послышался треск.
Три корня у Древа всемирнаго,
Один до Богов устремляется,
Другой к Исполинам драконится,
А третий идет в Дымосвод.
Под третьим змеиная ямина,
Оттуда родник пробивается,
Там влажная мудрость качается,
Кипит и горит и течет.
Кто этой воды прикасается,
Тот молод и миг и столетие,
Он бросится свежим в сражение,
Он любит все в первой любви.
Сам Один так жаждал той мудрости,
Что отдал свой глаз за глоток ея,
Двенадцать богов устремительных
Желают омыться в крови.
Туман ли собирается,
Скрывая небосвод,
Звезда ли загорается
Над лоном синих вод, —
Бессменно-одинокая,
Душа грустит всегда,
Душа душе далекая,
Как для звезды звезда.
Повсюду сказка бледная —
Загадкой предо мной,
Горит заря победная,
Сменяется Луной, —
Но нет ответа нежности,
И гасну я без слов,
Затерянный в безбрежности
Тоскующих миров.
Как медленно движение
Томительных часов!
Как мало отражения
В обмане наших снов!
Как мало отражения
Негаснущих огней,
Что дремлют без движения
За гранью наших дней!
За гранью отдаленною
Бесчисленных светил,
За этой возмущенною
Толпой живых могил,
Есть ясное Безветрие
Без плачущего я.
Есть светлое Безветрие
Без жажды бытия.
Но то не Смерть, печальная
Владычица людей,
Не пляска погребальная
Над грудами костей.
За гранями алмазными
Ни ночи, ни утра.
Ни зла с его соблазнами,
Ни тусклого добра.
Там вечны сны блаженные
В прозрачной мгле мечты,
Там вечны сокровенные
Виденья Красоты.
Нетленным светом нежности
Там все озарено,
Там счастие Безбрежности,
Где слито все в одно.
Зачем же, — дух стремления,
В разлуке с Красотой, —
Я жажду отдаления
От родины святой!
Я — искра, отступившая
От Солнца своего,
И Бога позабывшая,
Не знаю для чего!
Поздно ночью вчера о тебе говорила собака,
О тебе говорил на болоте в осоке кулик,
Это ты одинокая птица в лесу между веток,
Одинокой был птицей, пока ты меня не нашел.
Обещался, и ложь ты сказал мне, что будешь со мною,
Говорил — будешь там, где пасутся овечьи стада,
Был протяжен мой свист, и тебе триста раз я кричала,
Не нашла ничего, только жалко ягненок блеял.
Ты мне трудную вещь обещал — как подарок любимой,
Золотой дать корабль, и с серебряной мачтой на нем,
Городов дать двенадцать, — чтоб в каждом был рынок богатый,
Подарить мне дворец, белый двор на морском берегу.
Невозможную вещь обещал — как подарок любимой,
Подарить мне перчатки из рыбьей хотел чешуи,
И из птичьих ты шкурок хотел подарить башмаки мне,
И из лучших в Ирландии платье тончайших шелков.
Мне родная с тобой говорить не велела сегодня,
Не велела и завтра, и мне в воскресенье молчать,
Так со мной говорила родимая в злую минуту,
В час, как дверь затворяла, когда обворован был дом.
Ты мой отнял восток, у меня и мой запад ты отнял,
Все, что было за мною, ты взял, все, что там предо мной,
Отнял Месяц в ночи, отнял с Месяцем яркое Солнце,
И мой страх говорит, что и Бога ты взял у меня.
В дни как жил я жизнью горца, —
Покидая тайный грот,
Я с обветренных высот
Увидал Драконоборца.
Я шамана вопросил: —
«Как зовется этот храбрый?»
Тот сказал: «У рыбы жабры,
У людей же — звон кадил.
У небесных пташек — крылья,
У зверей свирепый лик.
Этот храбрый мой двойник,
Он сражает без усилья.
Мысль всегда, узнав конец,
Хочет внешнего, отметин.
Этот призрак беспредметен,
Если ж хочешь, то — Боец.»
Я ушел в свою пещеру,
Осудив его ответ.
Через двадцать сотен лет,
Как годам познал я меру,
Снова бросив тайный грот,
Глянул оком я дозорца,
И опять Драконоборца
Увидал с своих высот.
Тут я спрашивал сатира,
Как зовется он, — и сей
Мне ответствовал: «Персей,
Меткоруб во славу мира,
Убиватель он Горгон.»
Кто-то вдруг вскричал в восторге: —
«Лжет Сатир. Боец — Георгий.»
И пошел по миру звон.
Воздух горний, воздух дольний
Фимиамный принял чад,
Слышу, гномики бренчат,
Гул идет от колокольни.
В ульях бунт: украден воск.
Я ушел в свою пещеру,
Всяк свою да знает веру,
Из костей сосу я мозг.
А кухонные остатки
Я скопляю, как предмет
Изысканий дальних лет.
Знаю, игры мысли сладки.
Лет две тысячи пройдет,
И опять я оком горца
Поищу Драконоборца: —
Не означен масок счет.