(Москва, 13 ноября, 1905).
Он близится, безумно-страшный срок,
Зовущийся Девятым Января.
Зловещих дней растет поток.
Свершится ль все, что должно, в краткий срок?
Мы свергнем ли преступного Царя?
Мы правы ли, так твердо говоря,
Что час победы недалек?
Быть может, в близких днях, в незримости, возник
Не светлый миг, о, нет, двойник
Там, где гор взнеслися груды,
Где живут и любят Жмуды, —
И живут, и умирают, —
Есть высокая гора.
Анафеляс называют
Эту срывность, и вещают,
Что кому пришла пора,
Кто дойдет до завершенья
И помрет,
Тот, как белое виденье,
По проволоке зыбкой
Идет мой белый брат,
Смычок владеет скрипкой,
Быть на земле я рад.
Так жутко, что прекрасный
Проходит в высоте.
Владея скрипкой страстной,
Веду скользенья те.
Я знаю, что Брама умнее, чем все бесконечно-именные боги.
Но Брама — индиец, а я — славянин. Совпадают ли наши дороги?
О, Брама — индиец, а я — скандинав, а я — мексиканец жестокий,
Я — эллин влюбленный, я — вольный араб, я — жадный, безумный, стоокий.
Я — жадный, и жить я хочу без конца, не могу я насытиться лаской.
Не разум люблю я, а сердце свое, я пленен многозвучною сказкой.
Все краски люблю я, и свет Белизны не есть для меня завершенье.
Люблю я и самые темные сны, и алый цветок преступленья.
„…Люди с лицами воронов…“Халдейская Таблица.
Чуть где он встал,—вдруг смех и говор тише.
Без рук, без ног пришел он в этот мир.
Приязные его—лишь птицы дыр,
Чье логово—среди расщелин крыши.
Летучия они зовутся мыши,
И смерти Солнца ждут: Миг тьмы—им пир.
Но чаще он—невидимый вампир,
Я их читал, безчисленные знаки,
Начертанные мыслью вековой,
Гадал по льву в скругленном зодиаке.
Чрез гороскоп читал грядущий бой,
Разметил Ассирийския дружины,
И их пронзил Египетской стрелой.
Лик божий, человечий, соколиный,
По очереди ввел в гиэроглиф,
Я смотрю в родник старинных наших слов,
Там провиденье глядится в глубь веков.
Словно в зеркале, в дрожании огней,
Речь старинная — в событьях наших дней.
Волчье время — с ноября до февраля.
Ты растерзана, родимая земля.
Волколаки и вампиры по тебе
Ходят с воем, нет и меры их гурьбе.
Я видел виденье,
Я вспрянул с кровати,
На коей, недужный,
Воззрился я в темь.
Небесны владенья,
Сорвались печати,
Печати жемчужны,
Число же их семь.
Ночные пределы,
Я их читал, бесчисленные знаки,
Начертанные мыслью вековой,
Гадал по льву в скругленном зодиаке.
Чрез гороскоп читал грядущий бой,
Разметил Ассирийские дружины,
И их пронзил Египетской стрелой.
Лик божий, человечий, соколиный,
По очереди ввел в гиероглиф,
Жили мышь с воробьем ровно тридцать лет,
Никакие их ссоры не ссорили.
Да вот в маковом зернышке путного нет,
Из-за зернышка оба повздорили.
Всякий, что ни найдет, все с другим пополам,
Да нашел воробей это зернышко.
«Что вдвоем», он сказал, «тут делить будет нам!»
И склевал он один это зернышко.
«Ну», сказала тогда черноглазая мышь,
Сероспинная мышь, серохвостая,
«— Царевич, Царевич, ты спишь?»
«— Проснуться нельзя мне, Царевна».
И снова жестокая тишь,
Лишь вьюга проносится гневно.
Безумствует там, за окном,
Пред сказочно древним чертогом,
Где призраки скованы сном,
Где дверь замерла над порогом.
Я знаю, что Брама умнее, чем все безконечно-имянные боги.
Но Брама—Индиец, а я—Славянин. Совпадают ли наши дороги?
О, Брама—Индиец, а я—Скандинав, а я—Мексиканец жестокий,
Я—Эллин влюбленный, я—вольный Араб, я—жадный, безумный, стоокий.
Я—жадный, и жить я хочу без конца, не могу я насытиться лаской.
Не разум люблю я, а сердце свое, я пленен многозвучною сказкой.
Все краски люблю я, и свет Белизны не есть для меня завершенье.
Люблю я и самые темные сны, и алый цветок преступленья.
Это Солнце вызывает все растенья к высоте,
Их уча, что вот и Солнцу к вышней хочется черте.
Златокрайностью пронзая сон сцепляющих темнот,
Солнце всходит, мысль златая, на лазурный небосвод.
На пути дугообразном расцвечаясь в силе чар,
Солнце тайно разжигает жизнетворческий пожар.
Зажигает состязанье, быть различными маня,
Осень. Мертвый простор. Углубленные грустные дали.
Завершительный ропот, шуршащих листвою, ветров.
Для чего не со мной ты, о, друг мой, в ночах, в их печали?
Столько звезд в них сияет, в предчувствии зимних снегов.
Я сижу у окна. Чуть дрожат беспокойные ставни.
И в трубе, без конца, без конца, звуки чьей-то мольбы.
На лице у меня поцелуй, — о, вчерашний, недавний.
По лесам и полям протянулась дорога Судьбы.
В тайной горнице, где взяты души вольных в нежный плен,
Свечи длинные сияют ровным пламенем вдоль стен,
Взор ко взору устремлялся, сердце в сердце, разум в ум,
От певучих дум рождался, в пляске тел, размерный шум.
Вскрики, дикие как буря, как в пустыне крик орла,
Душу выявили в звуках, и опять душа светла.
В белом вихре взмахи чувства сладкий ведали предел,
Царь муравейный
С свитою фейной
Вздумал войну воевать.
Всех он букашек,
С кашек, с ромашек,
Хочет теперь убивать.
Фея вздыхает,
Фея не знает,
Как же теперь поступить.
Вновь ушел, и вновь пришел.
Чей же это произвол
Гонит внутрь, и прочь, во вне,
И велит кружиться мне?
Там в клети — ручной медведь,
Здесь в юрте — ручной пингвин.
Что же, песню им пропеть:
Сжальтесь, звери, я один?
Я входил в пещеры темные,
Меж утесов, над рекой,
В углубленья их укромные
Я входил с моей тоской.
В ропот мраков, где отшельники,
Где вертеп, что в камень врыт,
Где слезливые капельники
Возращают сталактит.
Там, на море Океане,
Все на том, на нем, Буяне,
Дуб стоит,
Шелестит,
Дуб тот стар,
Полон чар,
А под дубом, словно гроб,
Древний камень Белороб,
А на камне Белоробе,
Словно в гробе,
Есть красивыя старинныя слова,
Их душа через столетия жива.
У Славян в почтеньи были берегини,
Это водныя прибрежныя богини.
Цвет морей и цвет затонов нежно-синь,
Взор глубок у синеглазых берегинь.
Голос их — как зов-напев волны прибрежной,
Завлекательный, ласкательный, и нежный.
Белоглазые пингвины,
Сумасшедший птичий дом.
Брюхом белы, черны спины,
И как будто мыслят ртом.
Уж не молятся ли Богу,
Чтобы пищи он послал?
Нужно ж есть хоть понемногу,
А живот у них немал.
Я входил в пещеры темныя,
Межь утесов, над рекой,
В углубленья их укромныя
Я входил с моей тоской.
В ропот мраков, где отшельники,
Где вертеп, что в камень врыт,
Где слезливые капельники
Возрощают сталактит.
Братья мыслей, вновь я с вами, я, проплывший
океаны,
Я, прошедший срывы, скаты голых скал и снежных
гор,
Гордый жаждою увидеть вечно солнечные страны,
Я принес для звучных песен новый красочный
убор.
Я спою вам, час за часом, слыша вой и свист
метели,
Постой. Мне кажется, что я о чем-то позабыл.
Чей странный вскрик: «Змея! Змея!» — чей это возглас был?
О том я в сказке ли читал? Иль сам сказал кому?
Или услышал от кого? Не знаю, не пойму.
Но в этот самый беглый миг я вспомнил вдруг опять,
Как сладко телом к телу льнуть, как радостно обнять,
И как в глаза идет огонь зеленых женских глаз,
И как возможно в Вечный Круг сковать единый час.
В западне я у врага.
Где же быть мне? Здесь в юрте́?
В этой душной тесноте?
Или выйти на снега?
Как выходят на луга?
Там теснее в пустоте,
В безграничности того,
Что едино и мертво.
Я вольнее между стен,
Где хоть тени перемен,