Я их читал, безчисленные знаки,
Начертанные мыслью вековой,
Гадал по льву в скругленном зодиаке.
Чрез гороскоп читал грядущий бой,
Разметил Ассирийския дружины,
И их пронзил Египетской стрелой.
Лик божий, человечий, соколиный,
По очереди ввел в гиэроглиф,
Над целым миром был я царь единый.
Мой меч был быстр, двуостр, и прям, и крив,
Мой шлем зверин, и бился я без шлема,
Я избивал неисчислимость див.
На мне порой качалась диадема,
Я убегал от царскаго венца,
От Вавилона шел до Виѳлеема,
Возжаждав жала страсти без конца,
Я уронил свой помысл в звоны систра,
И пел Гатор, близь нежнаго лица.
Как Богдыхан, я перваго министра
Карал, как сына пестует отец,
Был звездочет, кружились звезды быстро.
Блестящую стрелу стремил Стрелец,
Но был одет я в пояс Ориона,
И мой во всем победный был конец.
Определивши очерк небосклона
Прикосновенным циркулем ума,
Велел звезде не нарушать закона.
О, как полна богатств моя сума!
Но вот, как дважды два всегда четыре,
Не скажет день, не изяснит мне тьма,
Где мог бы от себя я скрыться в мире!
Я смотрю в родник старинных наших слов,
Там провиденье глядится в глубь веков.
Словно в зеркале, в дрожании огней,
Речь старинная — в событьях наших дней.
Волчье время — с ноября до февраля.
Ты растерзана, родимая земля.
Волколаки и вампиры по тебе
Ходят с воем, нет и меры их гурьбе.
Что ни встретится живого — пища им,
Их дорога — трупы, трупы, дым и дым.
Что ни встретится живого — загрызут.
Где же есть на них управа — правый суд?
Оболгали, осквернили все кругом,
Целый край — один сплошной кровавый ком.
С ноября до февраля был волчий счет,
С февраля до коих пор другой идет?
Волчьи души, есть же мера, наконец,
Слишком много было порвано сердец.
Слишком много было выпито из жил
Крови, крови, кровью мир вам послужил.
Он за службу ту отплатит вам теперь,
В крайний миг и агнец может быть как зверь.
В вещий миг предельно глянувших расплат
С вами травы как ножи заговорят.
Есть для оборотней страшный оборот,
Казнь для тех, кто перепутал всякий счет.
Волчье время превратило всех в волков,
Волчьи души, зуб за зуб, ваш гроб готов.
Я видел виденье,
Я вспрянул с кровати,
На коей, недужный,
Воззрился я в темь.
Небесны владенья,
Сорвались печати,
Печати жемчужны,
Число же их семь.
Ночные пределы,
Крутились туманы,
Как пасти ужасны,
Над битвой ночной.
И конь там был белый,
И конь был буланый,
И конь там был красный,
И конь вороной.
И были там птицы,
И были там звери,
И были там люди,
И ангелов — тьмы.
В лучах огневицы
Пылали все двери.
В неистовом чуде
Там были и мы.
Сквозь каждые двери,
Стенные разломы,
Сквозь трещины, щели,
Врывались лучи.
И выли все звери,
И били их громы,
Под звоны свирели
Их секли мечи.
И лик был там львиный,
И лик был орлиный
И лик человечий,
И лик был тельца.
Ломалися спины,
Крушились вершины,
В безжалостной сече,
В крови без конца.
В небесных пожарах,
В верховных разрывах,
Стояли четыре
Небесных гонца.
И малых и старых,
Как стебли на нивах,
Косили всех в мире,
В огне без конца.
И только над крышей
Той бездны безбрежной,
Той сечи кровавой
Зверей и людей.
Все выше и выше,
Как сон белоснежный,
Взносились со славой
Толпы голубей.
Я их читал, бесчисленные знаки,
Начертанные мыслью вековой,
Гадал по льву в скругленном зодиаке.
Чрез гороскоп читал грядущий бой,
Разметил Ассирийские дружины,
И их пронзил Египетской стрелой.
Лик божий, человечий, соколиный,
По очереди ввел в гиероглиф,
Над целым миром был я царь единый.
Мой меч был быстр, двуостр, и прям, и крив,
Мой шлем зверин, и бился я без шлема,
Я избивал неисчислимость див.
На мне порой качалась диадема,
Я убегал от царского венца,
От Вавилона шел до Вифлеема.
Возжаждав жала страсти без конца,
Я уронил свой помысл в звоны систра,
И пел Гатор близ нежного лица.
Как Богдыхан, я первого министра
Карал, как сына пестует отец,
Был звездочет, кружились звезды быстро.
Блестящую стрелу стремил Стрелец,
Но был одет я в пояс Ориона,
И мой во всем победный был конец.
Определивши очерк небосклона
Прикосновенным циркулем ума,
Велел звезде не нарушать закона.
О, как полна богатств моя сума!
Но вот, как дважды два всегда четыре,
Не скажет день, не изяснит мне тьма,
Где мог бы от себя я скрыться в мире!
Жили мышь с воробьем ровно тридцать лет,
Никакие их ссоры не ссорили.
Да вот в маковом зернышке путного нет,
Из-за зернышка оба повздорили.
Всякий, что ни найдет, все с другим пополам,
Да нашел воробей это зернышко.
«Что вдвоем», он сказал, «тут делить будет нам!»
И склевал он один это зернышко.
«Ну», сказала тогда черноглазая мышь,
Сероспинная мышь, серохвостая,
«Если так, воробей, ты со мной угоришь,
И с тобой расплачусь очень просто я.»
«Писк!» тут пискнула мышь. «Писк!» пропела она.
И зверье набежало зубастое.
«Писк!» пропел воробей. «Писк! Война так война!»
Войско птиц прилетело глазастое.
Воевалась война ровно тридцать лет
Из-за макова зернышка черного, —
Пусть и мало оно, извиненья в том нет
Для того преступленья позорного.
Тридцать лет отошло, и сказало зверье:
«Источили напрасно здесь зубы мы.»
Перемирье пришло. «Что мое, то твое.»
Так решили. «Не будем же грубыми!»
Воробью протянула безгневная мышь
Свою правую ручку в смирении.
Клюнул он поцелуй. И глядишь-поглядишь,
Так вот людям бы жить в единении!
«— Царевич, Царевич, ты спишь?»
«— Проснуться нельзя мне, Царевна».
И снова жестокая тишь,
Лишь вьюга проносится гневно.
Безумствует там, за окном,
Пред сказочно древним чертогом,
Где призраки скованы сном,
Где дверь замерла над порогом.
Семь страшных ночей круговых,
Как семь жерновов онемелых,
Сложились в колдующий стих,
Над миром безгласностей белых.
Решили они задавить
Возможность листков и расцвета.
Прядется и крутится нить,
И может лишь грезиться лето.
Зловещие пряхи ворчат,
Их прялки рождают метели.
Молчат, неживые, молчат
Листы в их сковавшей постели.
А в древнем чертоге, вдвоем,
Царевич с Царевной заснули,
И грезят, овеяны сном,
О страстном, о жарком июле.
Как будто в глубокой воде,
В их мыслях светло и печально.
Цветок наклонился к звезде,
Глубинность ответа зеркальна.
И только порою, порой,
Как будто бы луч улыбнется,
И сонная с сонной душой
В вопросе-ответе сольется.
«— Ты спишь, мой Царевич?» — «Я сплю».
Тень слов возникает напевно.
«— Я сплю, но тебя я люблю».
«— Я жду», отвечает Царевна.
Я знаю, что Брама умнее, чем все безконечно-имянные боги.
Но Брама—Индиец, а я—Славянин. Совпадают ли наши дороги?
О, Брама—Индиец, а я—Скандинав, а я—Мексиканец жестокий,
Я—Эллин влюбленный, я—вольный Араб, я—жадный, безумный, стоокий.
Я—жадный, и жить я хочу без конца, не могу я насытиться лаской.
Не разум люблю я, а сердце свое, я пленен многозвучною сказкой.
Все краски люблю я, и свет Белизны не есть для меня завершенье.
Люблю я и самые темные сны, и алый цветок преступленья.
Оранжевый, желтый, и красный огонь мне желанен, как взор темносиний.
Не знаю, что́ лучше: снега ли вершин или вихри над желтой пустыней.
И стебель зеленый с душистым цветком—прекрасен, прекрасна минута.
Не странно ли было б цветку обявить, что он только средство к чему-то.
И если ты викинга счастья лишишь—в самом царстве Валгаллы рубиться,
Он скажет, что Небо беднее Земли, из Валгаллы он прочь удалится.
И если певцу из Славянской страны ты скажешь, что ум есть мерило,
Со смехом он молвит, что сладко вино, и песни во славу Ярила.
Это Солнце вызывает все растенья к высоте,
Их уча, что вот и Солнцу к вышней хочется черте.
Златокрайностью пронзая сон сцепляющих темнот,
Солнце всходит, мысль златая, на лазурный небосвод.
На пути дугообразном расцвечаясь в силе чар,
Солнце тайно разжигает жизнетворческий пожар.
Зажигает состязанье, быть различными маня,
Поелику в лике Солнца — семицветный лик Огня.
Оттого у всех ответных солнцесветных лепестков
Так различествует сказка красок, запахов, и снов.
Влажный лютик, нежность-роза дышат солнечной мечтой,
Это красная амфора и бубенчик золотой.
Дева лилия и ландыш — отраженья облаков,
Это — чаша причащенья, пузыречки для духов.
Незабудка, глаз фиалки, колокольчик, зверобой
Небу молятся, затем что Солнце — в бездне голубой.
Образ змея, орхидея, раскрывает страстный рот,
Ибо Солнцем кровь согрета, поцелуй — души полет.
И еще, еще, и много кругообрисов-цветов,
Ибо Солнце круг свершило до закатных берегов.
Опустилось, исчезая, к аметистовой черте,
Чтоб звездистые сирени в ночь дышали темноте.
Осень. Мертвый простор. Углубленные грустные дали.
Завершительный ропот, шуршащих листвою, ветров.
Для чего не со мной ты, о, друг мой, в ночах, в их печали?
Столько звезд в них сияет, в предчувствии зимних снегов.
Я сижу у окна. Чуть дрожат беспокойные ставни.
И в трубе, без конца, без конца, звуки чьей-то мольбы.
На лице у меня поцелуй, — о, вчерашний, недавний.
По лесам и полям протянулась дорога Судьбы.
Далеко, далеко, по давнишней пробитой дороге,
Заливаясь, поет колокольчик, и тройка бежит.
Старый дом опустел. Кто-то бледный стоит на пороге.
Этот плачущий — кто он? Ах, лист пожелтевший шуршит.
Этот лист, этот лист… Он сорвался, летит, упадает…
Бьются ветки в окно. Снова ночь. Снова день. Снова ночь.
Не могу я терпеть. Кто же там так безумно рыдает?
Замолчи. О, молю! Не могу, не могу я помочь.
Это ты говоришь? Сам с собой — и себя отвергая?
Колокольчик, вернись. С привиденьями страшно мне быть.
О, глубокая ночь! О, холодная осень! Немая!
Непостижность Судьбы: — Расставаться, страдать, и любить.
В тайной горнице, где взяты души вольных в нежный плен,
Свечи длинные сияют ровным пламенем вдоль стен,
Взор ко взору устремлялся, сердце в сердце, разум в ум,
От певучих дум рождался, в пляске тел, размерный шум.
Вскрики, дикие как буря, как в пустыне крик орла,
Душу выявили в звуках, и опять душа светла.
В белом вихре взмахи чувства сладкий ведали предел,
И венчальные наряды были саванами тел.
В этой пляске исступленной каждый думал — про себя,
Но, другими окруженный, вился — сразу всех любя.
В этом множественном лике, повторив стократ изгиб,
Души плыли, как весною — стройный шабаш светлых рыб.
Так повторно, так узорно, с хороводом хоровод,
Извиваясь, любит слитно, и, безумствуя, плывет.
И, проплыв, осуществили весь молитвенный напев,
И в сердцах мужских блаженство, как блаженство в сердце дев.
И в телах мужских дрожанье, многострунность в теле жен,
Это было, жизнь светила, воплотился яркий сон.
И в телах сияют души, каждый дышит, светел взгляд,
В тайной горнице полночной свечи жаркие горят.
Царь муравейный
С свитою фейной
Вздумал войну воевать.
Всех он букашек,
С кашек, с ромашек,
Хочет теперь убивать.
Фея вздыхает,
Фея не знает,
Как же теперь поступить.
В Фее все нежно,
Все безмятежно,
Страшное слово — убить.
Но на защиту
Легкую свиту
Фея скорей созывать.
Мир комариный,
Царь муравьиный
Выслал опасную рать.
Мошки жужжали,
И верезжали
Тонким своим голоском.
О, муравейник,
Это — репейник
Там, где все гладко кругом.
С войском мушиным
Шел по долинам
В пламени грозном Светляк.
Каждый толкачик
Прыгал как мячик,
Каждый толкачик был враг.
Враг муравейный
Выстрел ружейный
Делал, тряся хоботком.
Путь с колеями,
Весь с муравьями,
Был как траншеи кругом.
Небо затмилось,
Солнце укрылось,
В туче стал гром грохотать.
Каждая сила
Прочь отступила,
Вспугнута каждая рать.
Стяг муравьиный
Лист был рябины,
Он совершенно промок.
Знаменем Феи
Цвет был лилеи,
Весь его смял ветерок.
Спор тот жестокий
Тьмой черноокой
Кончен был прямо ни в чью.
Выясним, право,
Мошкам ли слава,
Слава ль в войне Муравью?
Вновь ушел, и вновь пришел.
Чей же это произвол
Гонит внутрь, и прочь, во вне,
И велит кружиться мне?
Там в клети — ручной медведь,
Здесь в юрте — ручной пингвин.
Что же, песню им пропеть:
Сжальтесь, звери, я один?
Тут еще — ручной тюлень.
Что ли, с ним поговорить?
Я, мол, видывал сирень,
Я умею нектар пить.
Тоже был, мол, кое-где,
Тоже я не кто-нибудь,
Обратя свой взор — к звезде,
Начинал свой дальний пугь.
А не выгорело, — что ж,
Приходи сюда другой.
Посмотрю я, как пойдешь
По безбрежности морской.
Посмотрю я, как дойдешь
До величья белых льдин,
Как мечта увидит ложь
Ею тканых паутин.
Это Полюс? Может, да.
А быть может, что и нет.
Полюс наш в душе всегда,
В первозданности примет.
Вот примета: Поцелуй.
Вот примета: Вздох — люблю.
Вот примета: Взрывность струй.
Зов русалки: Утоплю.
Вот примета: Долгий взгляд.
Сердце к сердцу. Полюс — здесь.
Ты же шел — всегда назад,
Проходя простор свой весь.
Ты лишь думал, что вперед
Уходил и уходил.
И ушел. В бесцельном. Вот.
В безглагольности светил.
Я входил в пещеры темные,
Меж утесов, над рекой,
В углубленья их укромные
Я входил с моей тоской.
В ропот мраков, где отшельники,
Где вертеп, что в камень врыт,
Где слезливые капельники
Возращают сталактит.
Говорил во тьме с пещерником,
О превратностях души,
Был подземному придверником,
Громы чувствуя в тиши.
Переходы видел рытые,
Где рисунок без теней,
Развивал я судьбы свитые,
Понимал теченье дней.
Бороздами — иссечения,
Слева вправо, полный ход,
И свеченье возвращения,
И чертеж наоборот.
Пашня рун, колосья знаками,
Дуги, взрывчатый потоп,
Клин-топор, игранье мраками,
Сказка крови, жизнь и гроб.
Атль-вода, узор зигзагами,
Змеи, вставшие жезлом,
Духи, шедшие оврагами,
В светомраке мировом.
Я читал их начертания,
Этих пращуров сих дней,
Дал им долю лучшей дани я
От живой души моей.
Но прикрытье это шлемное
Бранно-мыслящей Земли
Бросил, — бросил потаемное,
Сжег — к возврату — корабли.
Над подземностью вещающей,
Дух впивая свежих струй,
Я стою как жнец встречающий
Меж колосьев — поцелуй.
Там, на море Океане,
Все на том, на нем, Буяне,
Дуб стоит,
Шелестит,
Дуб тот стар,
Полон чар,
А под дубом, словно гроб,
Древний камень Белороб,
А на камне Белоробе,
Словно в гробе,
Сильный Змей,
Царь гадюк, змеюк, медянок,
Змей великий, Скороспей.
В день Иванов, спозаранок,
На заре скажи скорей: —
Сильный Змей,
Сильный Змей,
Змей великий, Скороспей,
У тебя есть много жал,
Много жалящих детей,
Сколько их,
Огневых,
Водяных и полевых,
Сколько их, сколько их,
Яд широко побежал,
Но лучами — шире свет,
И великий счет — гробов,
Но велик — и счет примет,
И в уме есть столько слов,
Что для всех вас меч готов,
И заветное есть слово
Для тебя, для Скороспея,
Для тебя, для Змея злого,
И для всякого есть змея,
И для женских быстрых змей,
Для гадюк,
Для змеюк,
Для медянок-медяниц,
Всем вам — пасть во прахе ниц,
Всем вам — ползать перед властью полнословною моей,
Захочу — и всех замкну я, вас замкну я в тесный гроб,
Захочу — его сцеплю я, этот камень Белороб,
Повинуйся ж слову власти, Змей великий Скороспей!
Есть красивыя старинныя слова,
Их душа через столетия жива.
У Славян в почтеньи были берегини,
Это водныя прибрежныя богини.
Цвет морей и цвет затонов нежно-синь,
Взор глубок у синеглазых берегинь.
Голос их — как зов-напев волны прибрежной,
Завлекательный, ласкательный, и нежный.
Лебедь Белая, ведунья старых дней,
Берегинею была среди людей.
Витязь был, Поток Могучий, ею скован,
Белой Лебедью прибрежной зачарован.
Он в гробнице очутился — и с конем,
Змей пришел, палил и жег его огнем.
Змей не сжег его, он жил бы и доныне,
Да не так хотелось Белой Берегине.
Лебедь Белая любила быть одна
И глядеть, как голубеет глубина.
Люб ей был и день и два Поток Красивый,
„Будет“, молвила с улыбкой горделивой.
И взмахнув крылами белыми над ним,
Обернула камнем витязя немым.
Спит Поток, застыл виденьем белоснежным,
Над затоном, над мерцаньем вод прибрежным.
В невеликом отдаленьи от него
Лебедь Белая, и все кругом мертво.
Но не мертвенно-мертво, а в смерти живо: —
Веще спит она, и в сне навек-красива.
Белоглазые пингвины,
Сумасшедший птичий дом.
Брюхом белы, черны спины,
И как будто мыслят ртом.
Уж не молятся ли Богу,
Чтобы пищи он послал?
Нужно ж есть хоть понемногу,
А живот у них немал.
Вверх поднявши клюв прожорный,
Позабыл летать пингвин,
Брюхом белый, задом черный,
Растолстевший господин.
С неизвестной мглой не споря,
Угол взяв за целый мир,
Получает ренту с моря
И с земли двойной банкир.
Вместо крыльев, культи — руки,
Пища — снизу, что ж летать.
С Небом лучше быть в разлуке,
Близко, низко, тишь да гладь.
Паралитики для лета,
Отреклись в своем крыле
От небесного намета,
Чтобы ползать по земле.
На прибрежьи, в числах цельный,
Раздаваясь в даль и в ширь,
Многобрюшный, многотельный,
Сытый птичий монастырь.
Вон проходят над волнами
Чернобелою толпой,
И культяпыми крылами
Помавают пред собой.
Вон, напыжившись, яруют.
Два и два, откинув лбы,
Шеи шеями целуют,
Привставая на дыбы.
Предполярное виденье,
Альбатрос наоборот,
Птица — земность, отупенье,
Птица — глупость, птица — скот.
Я входил в пещеры темныя,
Межь утесов, над рекой,
В углубленья их укромныя
Я входил с моей тоской.
В ропот мраков, где отшельники,
Где вертеп, что в камень врыт,
Где слезливые капельники
Возрощают сталактит.
Говорил во тьме с пещерником,
О превратностях души,
Был подземному придверником,
Громы чувствуя в тиши.
Переходы видел рытые,
Где рисунок без теней,
Развивал я судьбы свитыя,
Понимал теченье дней.
Бороздами—изсечения,
Слева вправо, полный ход,
И свеченье возвращения,
И чертеж наоборот.
Пашня рун, колосья знаками,
Дуги, взрывчатый потоп,
Клин-топор, игранье мраками,
Сказка крови, жизнь и гроб.
Атль-вода, узор зигзагами,
Змеи, вставшия жезлом,
Духи, шедшие оврагами,
В светомраке мировом.
Я читал их начертания,
Этих пращуров сих дней,
Дал им долю лучшей дани я
От живой души моей.
Но прикрытье это шлемное
Бранно-мыслящей Земли
Бросил,—бросил потаемное,
Сжег—к возврату—корабли.
Над подземностью вещающей,
Дух впивая свежих струй,
Я стою как жнец встречающий
Межь колосьев—поцелуй.
Братья мыслей, вновь я с вами, я, проплывший
океаны,
Я, прошедший срывы, скаты голых скал и снежных
гор,
Гордый жаждою увидеть вечно солнечные страны,
Я принес для звучных песен новый красочный
убор.
Я спою вам, час за часом, слыша вой и свист
метели,
О величии надменном вулканических вершин,
Я спою вам о колибри, я спою нежней свирели,
О стране, где с гор порфирных смотрит кактус-
исполин.
О стране, где в чаще леса расцветают орхидеи,
Где полями завладели глянцевитости агав,
Где проходят ягуары, где шуршат под пальмой
змеи,
Где гремят цикады к Солнцу, меж гигантских
пышных трав.
О стране, где мир созвездий предстает иным
узором,
Где сияет каждый вечер, символ жизни, Южный
Крест,
Где высоко, в странном небе, опрокинуто пред
взором
Семизвездье Скандинавов, Ursa Major льдяных
мест.
Слыша северных метелей стоны, бреды, вскрики,
шумы,
В час радений наших зимних, при мерцании
свечей,
Я вас вброшу в дождь цветочный из владений
Монтезумы,
Из страны Кветцалькоатля, из страны крылатых
змей.
Постой. Мне кажется, что я о чем-то позабыл.
Чей странный вскрик: «Змея! Змея!» — чей это возглас был?
О том я в сказке ли читал? Иль сам сказал кому?
Или услышал от кого? Не знаю, не пойму.
Но в этот самый беглый миг я вспомнил вдруг опять,
Как сладко телом к телу льнуть, как радостно обнять,
И как в глаза идет огонь зеленых женских глаз,
И как возможно в Вечный Круг сковать единый час.
О, в этот миг, когда ты мне шепнула: «Милый мой!» —
Я вдруг почувствовал, что вновь я схвачен властной Тьмой,
Что звезды к звездам в Небесах стремительно текут,
Но все созвездья сплетены в один гигантский жгут.
И в этот жгут спешат, бегут несчетности людей,
Снаружи он блестящ и тверд, но в полости своей,
Во впалой сфере жадных звезд сокрыта топь болот,
И кто войдет, о, кто войдет, — навек с ним кончен счет.
Безумный сон. Правдив ли он иль ложен, — как мне знать?
Но только вдруг я ощутил, что страшно мне обнять,
И я люблю — и я хочу — и я шепчу: «Моя!»
Но молча в памяти моей звенит: «Змея! Змея!»
В западне я у врага.
Где же быть мне? Здесь в юрте́?
В этой душной тесноте?
Или выйти на снега?
Как выходят на луга?
Там теснее в пустоте,
В безграничности того,
Что едино и мертво.
Я вольнее между стен,
Где хоть тени перемен,
Где хоть это для меня: —
Тихий треск и скок Огня.
На равнине я мертвец
В безграничности гробниц,
Где начало есть конец
В одноцветном без границ.
Там я в вольности — скелет,
Здесь я в тесности — живой.
Мной зажженный — дышит свет
В этой келье гробовой.
Только выйду, видно мне,
Что со мною никого.
Здесь же в жарком полусне
Оживает вещество.
Я подушку обниму,
Я с покрышкой говорю.
И шепчу я в полутьму
К неизвестному, ему.
Мне отрадней и вольней
Закрывать свои глаза,
Обращаясь мыслью к ней,
Чьи глаза как бирюза.
С непостижной говорю,
Распаляюсь и горю,
В теле есть такой огонь,
Что уж вот я не один.
Ветер взвыл. Ну, что ж, трезвонь,
Но меня в тиши не тронь,
Здесь не царство диких льдин.
Здесь хоть в грезе, я ловлю
Чье-то нежное «Люблю»,
Хоть в гробу, но властелин.