Я помню ночь, как черную наяду,
В морях под знаком Южного Креста.
Я плыл на юг; могучих волн громаду
Взрывали мощно лопасти винта,
И встречные суда, очей отраду,
Брала почти мгновенно темнота.
О, как я их жалел, как было странно
Мне думать, что они идут назад
И не остались в бухте необманной,
Что Дон-Жуан не встретил Донны Анны,
Что гор алмазных не нашел Синдбад
И Вечный Жид несчастней во сто крат.
Но проходили месяцы, обратно
Я плыл и увозил клыки слонов,
Картины абиссинских мастеров,
Меха пантер — мне нравились их пятна —
И то, что прежде было непонятно,
Презренье к миру и усталость снов.
Я молод был, был жаден и уверен,
Но дух земли молчал, высокомерен,
И умерли слепящие мечты,
Как умирают птицы и цветы.
Теперь мой голос медлен и размерен,
Я знаю, жизнь не удалась… и ты.
Ты, для кого искал я на Леванте
Нетленный пурпур королевских мантий,
Я проиграл тебя, как Дамаянти
Когда-то проиграл безумный Наль.
Взлетели кости, звонкие, как сталь,
Упали кости — и была печаль.
Сказала ты, задумчивая, строго:
«Я верила, любила слишком много,
А ухожу, не веря, не любя,
И пред лицом всевидящего Бога,
Быть может, самое себя губя,
Навек я отрекаюсь от тебя».
Твоих волос не смел поцеловать я,
Ни даже сжать холодных, тонких рук,
Я сам себе был гадок, как паук,
Меня пугал и мучил каждый звук,
И ты ушла, в простом и темном платье,
Похожая на древнее распятье.
То лето было грозами полно,
Жарой и духотою небывалой,
Такой, что сразу делалось темно
И сердце биться вдруг переставало,
В полях колосья сыпали зерно,
И солнце даже в полдень было ало.
И в реве человеческой толпы,
В гуденье проезжающих орудий,
В немолчном зове боевой трубы
Я вдруг услышал песнь моей судьбы
И побежал, куда бежали люди,
Покорно повторяя: буди, буди.
Солдаты громко пели, и слова
Невнятны были, сердце их ловило:
«Скорей вперед! Могила, так могила!
Нам ложем будет свежая трава,
А пологом — зеленая листва,
Союзником — архангельская сила».
Так сладко эта песнь лилась, маня,
Что я пошел, и приняли меня,
И дали мне винтовку и коня,
И поле, полное врагов могучих,
Гудящих грозно бомб и пуль певучих,
И небо в молнийных и рдяных тучах.
И счастием душа обожжена
С тех самых пор; веселием полна
И ясностью, и мудростью; о Боге
Со звездами беседует она,
Глас Бога слышит в воинской тревоге
И Божьими зовет свои дороги.
Честнейшую честнейших херувим,
Славнейшую славнейших серафим,
Земных надежд небесное свершенье
Она величит каждое мгновенье
И чувствует к простым словам своим
Вниманье, милость и благоволенье.
Есть на море пустынном монастырь
Из камня белого, золотоглавый,
Он озарен немеркнущею славой.
Туда б уйти, покинув мир лукавый,
Смотреть на ширь воды и неба ширь…
В тот золотой и белый монастырь!
О мучениках слова,
И честныя слова
Пусть повторятся снова.
Москва.
Типография Вильде, Малая Кисловка, собственный дом.
За морем далеким, в стране благодатной,
Там рыцарский замок роскошный стоял,
И рыцарь с семьею, богатый и знатный,
В том замке прекрасном подолгу живал.
Могучим, всесильным он был властелином
Над множеством слуг и прилежных рабов,
И добрым, хорошим он был господином;
Всегда всем он помощь подать был готов.
Отрадней всего сознавать ему было,
Что сына наследника он уж имел;
О нем его сердце болезненно ныло,
Он знал—будет сыну тяжелый удел.
Не раз предавался он думам тяжелым
О том: кому сына доверить учить,
Полезным чтоб быть мог он в возрасте зрелом
И жизнь всех несчастных людей облегчить.
И Богом был рыцарь от горя избавлен,
Благое желанье свершилось его:
Был мудрый, достойный наставник приставлен,
Питомца он нежно любил своего.
Вот полночь глухая давно наступила,
И в замке все люди давно уже спят;
Луна бледным светом весь мир озарила,
И звездочки ясныя в небе горят.
Никто не шелохнется в замке безмолвном,
Покой и безлюдье повсюду царят.
Один лишь наставник не спит благородный,
Он с юношей—другом в беседе сидят.
И слушает мальчик учителя речи,
И веет на душу его в них тепло.
Уныло и тускло светилися свечи,
В душе-ж у ребенка так было светло.
— Слушай, так учитель тихо говорит,
Слушай, как на свете жить нам Бог велит:
Богу постоянно с верою молись,
Добрых дел полезных делать не стыдись.
Мать люби всем сердцем, добраго отца,
Милость ты получишь Вышняго Творца,
Не давай ты сильным немощных губить,
Слабых приучайся с малых лет любить,
В сердце своем радость будешь ощущать,
Если бедных станешь твердо защищать.
— Добрый мой учитель,—юноша сказал,
Головой кудрявой на грудь ему пал,
Все это исполню, что ты говоришь,
Стану я любить всех так, как ты велишь.
Буду чтить я Бога, чтить отца и мать,
Жить для всех, стараться всем свободу дать.
Много изменю я, выросши большой,
Сделаю порядок я тогда иной;
Всем рабам оковы тяжкия сниму,
Когда я правление замком сим возьму.
Пусть все Бога хвалят, для себя живут,
Что себе посеют, пусть то и возьмут.
Вот смотрю на клетки; сердце все грустит,
Хочется на волю птичек отпустить.
Так тогда и будет—верно говорю:
Всем своим я клеткам дверцы отворю,
Орел молодой возмужал, оперился,
И сильным, могучим он рыцарем стал,
И с ласковым взором к рабам обратился,
И слово прекрасное всем им сказал:
"Бога Всемогущаго в помощь призываю,
"Жизни путь свободный всем я вам даю,
"Вас на труд, на волю всех я отпускаю
«И за вас я Бога пламенно молю.»
Прошло с той поры уже времени много,
И витязь могучий в могилу сошел,
И после борьбы в этой жизни убогой,
В ней мирный покой своей жизни нашел.
И там-же, в могиле, лежит тот учитель,
Что доброе семя в птенце молодом,
Как мудрый наставник и честный мыслитель,
Посеял и видел плоды их на нем.
И время бежит… поколенья сменяют
Друг друга; за старым и новое мрет,
Но память о рыцаре все сохраняют,
А с ним и учитель его не умрет.
Т. Яковлев.
В наш век прогресса, знанья, света,
Кровавых битв и всяких бед,
Что шаг, — то образ для поэта,
То для прозаика сюжет.
Вихрь жизни в распрях жарких, в спорах,
Ну так и мечется в глаза…
Но есть такие тормоза, —
Нам нужно помнить, — при которых,
Смиряясь молча каждый раз,
Певцы с прозаиками вместе
Должны оканчивать рассказ
На самом интересном месте.
Свободна мысль, — конечно, так, —
Но не всегда свободно слово,
Нам моралист твердит сурово,
Что наш язык — наш первый враг.
Чтоб оградить свою карьеру
И не попасть в невольный грех,
Должны мы все сердиться в меру
И в меру выражать наш смех.
Иной по долгу, тот из мести
На каждом слове ловит нас,
Так как тут не прервать рассказ
На самом интересном месте!..
Жизнь — дантовский, чудесный лес,
Но если б будущего тайна
Была угадана случайно,
Жизнь потеряла б интерес.
Любви нет в мире без волненья,
Как знанья без гипотез нет;
Силен намеками поэт
И мысли вечное движенье
Так увлекает нас весь век,
По одиночке и всех вместе,
Что жизнь кончает человек
На интересном самом месте.
Французско-прусская война
Была бы по сердцу всегда нам,
Когда бы Бисмарком она
Была окончена Седаном.
Герой второго декабря
Попался в плен. Еще ли мало?
Но крови пролились моря,
Земля от пушек застонала
И Бисмарк в ужас две страны
Поверг за призрак ложной чести
И прекратить не мог войны
На интересном самом месте.
Я предсказал бы в наши дни
Успех романам многим, драмам,
Когда б кончалися они
На интересном месте самом.
Назваться мудрым может тот
Среди общественной арены,
Кто сходит вовремя со сцены,
Иль вовремя перо кладет;
Кто в юных грезах о невесте
Любовью сердце освежит,
Но Гименея избежит
На самом интересном месте.
Блажен, кто нити рвет интриг
На самом месте интересном,
Кто, встретясь с сыщиком известным,
Умеет сдерживать язык;
Кто не был «по делам печати»
Гоним, как истинный мудрец,
Иль просто даже, наконец,
Кто умереть умеет кстати…
Интересуют нас вдвойне
Все в мире новости и вести,
Когда вдруг порваны оне
На самом интересном месте.
А ты, наш будущий поэт,
(Не обращаюсь к настоящим
Затем, что, кажется, их нет),
Чтоб поколеньям восходящим
Ты пользу книгою принес
И почитался как феномен,
Будь как оракул полутемен,
Какой бы не решал вопрос,
И только вспомнишь об аресте
Прекрасной книги, мой певец,
То смело подпиши «конец»
На самом интересном месте.
О, сдержанность! Тебя пою!
С неволей ладя поневоле,
Так приучил к смиренной доле
Я музу пылкую мою,
Что стал «поэтом без укора»
И не страшусь в сознании сил
Ни прокурорского надзора,
Ни красных, цензорских чернил.
А вы, читатели, вы взвесьте
Мои слова. Их смысл глубок:
Читать умейте между cтрок
На интересном самом месте.
Зафна, Лида и толпа греческих девушек.ЗафнаЧто ты стоишь? Пойдем же с нами
Послушать песен старика!
Как, струн касаяся слегка,
Он вдохновенными перстами
Умеет душу волновать
И о любви на лире звучной
С усмешкой страстной напевать.ЛидаОставь меня! Певец докучный,
Как лунь, блистая в сединах,
Поет про негу, славит младость —
Но нежных слов противна сладость
В поблеклых старости устах.ЗафнаТебя не убедишь словами,
Так силой уведем с собой.
(К подругам)
Опутайте ее цветами,
Ведите узницу со мной.——Под ветхим деревом ветвистым
Сидел старик Анакреон:
В честь Вакха лиру строил он.
И полная, с вином душистым,
Обвита свежих роз венцом,
Стояла чаша пред певцом.
Вафил и юный, и прекрасный,
Облокотяся, песни ждал;
И чашу старец сладострастный
Поднес к устам — и забряцал…
Но девушек, с холма сходящих,
Лишь он вдали завидел рой,
И струн, веселием горящих,
Он звонкий переладил строй.ЗафнаПевец наш старый! будь судьею:
К тебе преступницу ведем.
Будь строг в решении своем
И не пленися красотою;
Вот слушай, в чем ее вина:
Мы шли к тебе; ее с собою
Зовем мы, просим; но она
Тебя и видеть не хотела!
Взгляни — вот совести укор:
Как, вдруг вся вспыхнув, покраснела
И в землю потупила взор!
И мало ли что насказала:
Что нежность к старцу не пристала,
Что у тебя остыла кровь!
Так накажи за преступленье:
Спой нежно, сладко про любовь
И в перси ей вдохни томленье.——Старик на Лиду поглядел
С улыбкой, но с улыбкой злою.
И, покачав седой главою,
Он тихо про любовь запел.
Он пел, как грозный сын Киприды
Своих любимцев бережет,
Как мстит харитам за обиды
И льет в них ядовитый мед,
И жалит их, и в них стреляет,
И в сердце гордое влетя,
Строптивых граций покоряет
Вооруженное дитя…
Внимала Лида, и не смела
На старика поднять очей
И сквозь роскошный шелк кудрей
Румянца пламенем горела.
Всё пел приятнее певец,
Всё ярче голос раздавался,
В единый с лирой звук сливался;
И робко Лида, наконец,
В избытке страстных чувств вздохнула,
Приподняла чело, взглянула…
И не поверила очам.
Пылал, юнел старик маститый,
Весь просиял; его ланиты
Цвели как розы; по устам
Любви улыбка пробегала —
Усмешка радостных богов;
Брада седая исчезала,
Из-под серебряных власов
Златые выпадали волны…
И вдруг… рассеялся туман!
И лиру превратя в колчан,
И взор бросая, гнева полный,
Грозя пернатого стрелой,
Прелестен детской красотой,
Взмахнул крылами сын Киприды
И пролетая мимо Лиды,
Ее в уста поцеловал.
Вздрогнула Лида и замлела,
И грудь любовью закипела,
И яд по жилам пробежал.Между 1826 и 1829ст. 2 Послушать песни старика
ст. 39 Вот видишь совести укор
ст. 42 И мало ли что ни сказалаПервоначально: ст. 15 Запутайте ее цветами
ст. 63-64 [И] все приятней [пел] певец,
[И] ярче голос раздавался
ст. 71-73 Старик пылал, лицо юнело,
[В лучах божественных яснело;
По расцветающим] устам.Сын Киприды (ант. миф.) — Амур. Киприда — одно из имен Афродиты, богини красоты и любви.
Какой-то англичанин жил
В Неаполе: в словах или на деле,
Кого и чем он оскорбил,
Не мог разведать я доселе;
Но, возвращаясь вечерком,
Чуть повернул он в переулок темный,
Встречается ему резак наемный,
С которым он отчасти был знаком,
Не так, как с резаком,
А как с рассыльщиком. Вчастую тот, бывало,
По городу справлял его нужды
И денег за труды
В год перебрал с него немало.
Британец, воззревшись в бродячего слугу,
Не ждал отнюдь опасной встречи,
Как тот ему: «Милорд! моей послушай речи,
Да сам, смотри же, ни гу-гу:
Не то вот нож. Ты мне заказан;
Тебя зарезать я обязан, —
И хоть теперь могу;
Да вот в чем затрудненье!
Во-первых, мы друзья;
Тобою не обижен я
И даже помню одолженье,
Как ты в конце зимы
Поверил мне два скудия взаймы:
Заели нас тогда кормы,
И мне б не миновать иль петли, иль тюрьмы.
Но это прошлое! А ныне воскресенье:
Мне патер Вольпи запретил,
Чтоб души я по праздникам губил;
А деньги уж взяты! Так слушай предложенье.
С другим оно меня ввело бы в опасенье;
Иной, пожалуй, нож прибрав к своим рукам,
Пырнет, злодей; но ты душей кривить не станешь
И, давши слово, не обманешь.
Не откажи: чем вздорить нам,
Зарежься сам!
А нож какой! Взгляни: я наточил как бритву.
Прочти-ка наскоро молитву,
Да с Богом». — «Можно ли!» — «Я знаю, грех велик;
Но ты ведь еретик:
Ни в папу ты не веруешь, ни в Бога,
Так все же в ад тебе дорога.
Решайся». — «Не хочу». — «Не хочешь. А, милорд!
Я думал, ты, как англичанин, горд
И не откажешь хоть из чести.
Что ж о себе вы распустили вести,
Как будто, вас чуть разберет тоска,
Вы духом режетесь, и не дрогнет рука?
Ан струсил ты!» — «Неправда, я не трушу.
Коли судьба меня под нож твой привела,
Быть так; но сам себе не сотворю я зла.
Режь ты». — «Бессовестный! губить живую душу
Мне патер в праздник не велел». —
«Так отпусти». — «Признаться, не хотел;
А видно, Богу так угодно.
Прощай же, до другаго дня;
Но ты теперь замечен у меня:
Ты поступил неблагородно,
И попадись еще мне раз,
Припомню все — и просьбу, и отказ!»
Погасло солнце. Сумрак серый
На землю пал. Сгущалась мгла.
Сердца блестящих офицеров
Она тоской обволокла.
Слезливо свечи оплывали
И отражались в зеркалах.
Как будто все здесь пребывали
На собственных похоронах.
И даже бешеным азартом
Не растопить в сердцах печаль.
Швырнув на стол зеленый карты,
Штаб-капитан сел за рояль.
Греми, музыка боевая,
Не умолкай судьбе на зло!
Вдруг юнкер, в комнату вбегая,
Сказал, рассеяно мигая:
— К нам, господа, пришел Лазо!
Лазо?! И лица стали серы.
— Не может быть! Ужель конец?
Переглянулись офицеры,
Смирив тяжелый бой сердец.
Как он попал на Русский остров?
Где каждый был и враг и зверь?
А он вошел легко и просто
И за собой прихлопнул дверь.
Ах, свечи! Черт, как мало света!
Но все же каждый увидал!
Так вот какой — без эполетов
Сам партизанский генерал.
Красивый. Плотный, видно, малый.
Таких за горло не схватить.
С кудрей картуз сняв полинялый,
Вошедший начал говорить:
И так глаза его блестели,
От слов так веяло грозой —
Но все и так бы в нем узнали
Уже известного Лазо.
— Зачем хитрить? Вам очень туго...
Увидит это и слепой, —
Народ того считает другом,
Кто за него идет на бой.
А вы пошли чужой дорогой.
Народ сотрет вас в порошок.
Лазо слегка рукой потрогал
От револьвера ремешок.
Он без оружия приехал
В гнездо змеиное врагов.
Давясь сухим и нервным смехом,
Вскричал поручик: — Ишь, каков!
Ступай, мужланов агитируй...
Ступай, да только поскорей...
Не то в тебе насверлим дыры,
Что не дойдешь и до дверей.
И слишком вспыльчивый поручик
Из кобуры извлек наган.
Владел собою много лучше
Седеющий штабс-капитан.
Он подскочил: «Оставьте это!
Хотя, поручик, вы не трус,
Рукой побитого валета
Вы метите в червонный туз!»
И скомкав новых карт колоду,
Сказал он голосом глухим:
— Идите к своему народу.
А мы уж будем со своим...
Как он вошел, легко и просто,
Ушел Лазо, прихлопнув дверь.
И он оставил Русский остров,
Где каждый был и враг и зверь.
А утром мглистым, утром серым,
Словам простым и ясным вняв,
К Лазо пришли шесть офицеров,
С плечей навек погоны сняв.
Они шли к русскому народу,
К вождю приморских партизан.
Был с ними скомкавший колоду
Седеющий штабс-капитан.
АВсем известна буква А –
Буква очень славная.
Да к тому же буква А
В алфавите главная.
БВеселый, толстый клоун
Играет на трубе.
На этого пузатого
Похожа буква Б.
ВВ — буква очень важная,
Воображала страшная.
Грудь колесом, живот надут,
Как будто нет важнее тут.
ГАист на одной ноге
Напоминает букву Г.
ДД — словно домик аккуратный
С высокой крышею двускатной.
ЕВ слове ель мы Е услышим,
Букву Е мы так напишем:
Ствол и у ствола три ветки.
Букву Е запомним, детки.
ЁЁлка то же, что и ель,
А над ёлочкой капель.
Капли-точки добавляем,
Ё — мы букву так читаем.
ЖЖ имеет столько ножек,
Будто буква ползать может.
Буква Ж наверняка
На бумаге тень жука.
ЗНа эту букву посмотри!
Она совсем как цифра
3.
3 не просто завитушка,
3 — пружина, крендель, стружка.
ИИ похожа на гармошку
И на испуганную кошку.
И — меж двух прямых дорог
Одна легла наискосок.
ЙА дальше по порядку
Я назову И — и краткое.
КК одною лапкой пляшет,
А другою лапкой машет,
И при этом буква К
Будто усики жука.
ЛАлфавит продолжит наш
Буква Л — лесной шалаш.
МЗнать эту букву нехитро,
Кто был хоть раз в метро,
По вечерам нам светит всем
Между домами буква М.
НУ меня про букву Н
Вдруг сложилась песенка:
Н-н-н-н-н-н-н-н-н-н-н-н –
Получилась лесенка.
ОБуква О — луна и солнце,
В доме круглое оконце.
И часы, и колесо,
И это, кажется, не всё.
ПГоворил недавно кто-то:
П похожа на ворота,
Возражать мне было лень,
Я-то знал, что П как пень.
РКак запомнить букву Р?
Каждый может, например,
Руку на бочок поставить
И друг другу Р представить.
СВ небе таял лунный серп,
Серп склонялся на ущерб.
И поэтому с небес
Нам светила буква С.
ТНа антенну Т похожа
И на зонт как будто тоже.
УБуква У напоминает ушки
У зайчонка на макушке.
У улитки рожки тоже
Так на букву У похожи.
ФФ надула свои щеки
Или встала руки в боки.
ХБуква X, ты хохотушка
И хорошая хвастушка!
Хоровод мы заведем,
Дружно, весело споем.
ЦБуква Ц стоит бочком
И цепляет всех крючком.
ЧРисовали цифру 4 –
Букву Ч мы начертили.
ШБуква Ш в таких словах:
Школа, шест, шарада, шах.
Букву Ш я написала:
Три шеста и снизу шпала.
ЩЭта буква Щ как будто…
Все сомненья бросьте.
Украшает эту букву
Поросячий хвостик.
ЪТвердый знак —Ъ —
пишут так:
Колесо и спичка,
Позади — косичка.
ЫЫ… Какая ты толстушка!
Твой животик как подушка.
Чтобы легче ей ходить,
Палочку пришлось добыть.
ЬБукву Р перевернули,
И уселись как на стуле,
И назвали букву так —
мягкий знак — Ь.
ЭБуква Э — как ни взгляни –
Увидишь клещи и клешни.
ЮВся согнулась буква Ю,
Держит палочку свою.
Вот и выглядит такою –
Старой бабкою с клюкою.
ЯКуча яблок на прилавке…
И заметил, я друзья:
Если б яблоку две лапки,
Сразу б вышла буква Я.
I
Цветы мне говорят прощай,
Головками кивая низко.
Ты больше не увидишь близко
Родное поле, отчий край.
Любимые! Ну что ж, ну что ж!
Я видел вас и видел землю,
И эту гробовую дрожь
Как ласку новую приемлю.
II
Весенний вечер. Синий час.
Ну как же не любить мне вас,
Как не любить мне вас, цветы?
Я с вами выпил бы на «ты».
Шуми, левкой и резеда.
С моей душой стряслась беда.
С душой моей стряслась беда.
Шуми, левкой и резеда.
III
Ах, колокольчик! твой ли пыл
Мне в душу песней позвонил
И рассказал, что васильки
Очей любимых далеки.
Не пой! не пой мне! Пощади.
И так огонь горит в груди.
Она пришла, как к рифме «вновь»
Неразлучимая любовь.
IV
Цветы мои! Не всякий мог
Узнать, что сердцем я продрог,
Не всякий этот холод в нем
Мог растопить своим огнем.
Не всякий, длани кто простер,
Поймать сумеет долю злую.
Как бабочка — я на костер
Лечу и огненность целую.
V
Я не люблю цветы с кустов,
Не называю их цветами.
Хоть прикасаюсь к ним устами,
Но не найду к ним нежных слов.
Я только тот люблю цветок,
Который врос корнями в землю,
Его люблю я и приемлю,
Как северный наш василек.
VI
И на рябине есть цветы,
Цветы — предшественники ягод,
Они на землю градом лягут,
Багрец свергая с высоты.
Они не те, что на земле.
Цветы рябин другое дело.
Они как жизнь, как наше тело,
Делимое в предвечной мгле.
VII
Любовь моя! Прости, прости.
Ничто не обошел я мимо.
Но мне милее на пути,
Что для меня неповторимо.
Неповторимы ты и я.
Помрем — за нас придут другие.
Но это все же не такие —
Уж я не твой, ты не моя.
VIII
Цветы, скажите мне прощай,
Головками кивая низко,
Что не увидеть больше близко
Ее лицо, любимый край.
Ну что ж! пускай не увидать.
Я поражен другим цветеньем
И потому словесным пеньем
Земную буду славить гладь.
IX
А люди разве не цветы?
О милая, почувствуй ты,
Здесь не пустынные слова.
Как стебель тулово качая,
А эта разве голова
Тебе не роза золотая?
Цветы людей и в солнь и в стыть
Умеют ползать и ходить.
X
Я видел, как цветы ходили,
И сердцем стал с тех пор добрей,
Когда узнал, что в этом мире
То дело было в октябре.
Цветы сражалися друг с другом,
И красный цвет был всех бойчей.
Их больше падало под вьюгой,
Но все же мощностью упругой
Они сразили палачей.
XI
Октябрь! Октябрь!
Мне страшно жаль
Те красные цветы, что пали.
Головку розы режет сталь,
Но все же не боюсь я стали.
Цветы ходячие земли!
Они и сталь сразят почище,
Из стали пустят корабли,
Из стали сделают жилища.
XII
И потому, что я постиг,
Что мир мне не монашья схима,
Я ласково влагаю в стих,
Что все на свете повторимо.
И потому, что я пою,
Пою и вовсе не впустую,
Я милой голову мою
Отдам, как розу золотую.
Сегодня я слово хочу сказать
Всем тем, кому золотых семнадцать,
Кому окрыленных, веселых двадцать,
Кому удивительных двадцать пять.
По-моему, это пустой разговор,
Когда утверждают, что есть на свете
Какой-то нелепый, извечный спор,
В котором воюют отцы и дети.
Пускай болтуны что хотят твердят,
У нас же не две, а одна дорога.
И я бы хотел вам, как старший брат,
О ваших отцах рассказать немного.
Когда веселитесь вы или даже
Танцуете так, что дрожит звезда,
Вам кто-то порой с осужденьем скажет:
— А мы не такими были тогда!
Вы строгою меркою их не мерьте.
Пускай. Ворчуны же всегда правы!
Вы только, пожалуйста, им не верьте.
Мы были такими же, как и вы.
Мы тоже считались порой пижонами
И были горласты в своей правоте,
А если не очень-то были модными,
То просто возможности были не те.
Когда ж танцевали мы или бузили
Да так, что срывалась с небес звезда,
Мы тоже слышали иногда:
— Нет, мы не такими когда-то были!
Мы бурно дружили, мы жарко мечтали.
И все же порою — чего скрывать! -
Мы в парты девчонкам мышей совали,
Дурили. Скелетам усы рисовали,
И нам, как и вам, в дневниках писали:
«Пусть явится в срочном порядке мать!»
И все-таки в главном, большом, серьезном
Мы шли не колеблясь, мы прямо шли.
И в лихолетьи свинцово-грозном,
Мы на экзамене самом сложном
Не провалились. Не подвели.
Поверьте, это совсем не просто
Жить так, чтоб гордилась тобой страна,
Когда тебе вовсе еще не по росту
Шинель, оружие и война.
Но шли ребята, назло ветрам,
И умирали, не встретив зрелость,
По рощам, балкам и по лесам,
А было им столько же, сколько вам,
И жить им, конечно, до слез хотелось.
За вас, за мечты, за весну ваших снов,
Погибли ровесники ваши — солдаты:
Мальчишки, не брившие даже усов,
И не слыхавшие нежных слов,
Еще не целованные девчата.
Я знаю их, встретивших смерть в бою.
Я вправе рассказывать вам об этом,
Ведь сам я, лишь выживший чудом, стою
Меж их темнотою и вашим светом.
Но те, что погибли, и те, что пришли,
Хотели, надеялись и мечтали,
Чтоб вы, их наследники, в светлой дали
Большое и звонкое счастье земли
Надежно и прочно потом держали.
Но быть хорошими, значит ли жить
Стерильными ангелочками?
Ни станцевать, ни спеть, ни сострить,
Ни выпить пива, ни закурить,
Короче: крахмально белея, быть
Платочками-уголочками?!
Кому это нужно и для чего?
Не бойтесь шуметь нисколько.
Резкими будете — ничего!
И даже дерзкими — ничего!
Вот бойтесь цинизма только.
И суть не в новейшем покрое брюк,
Не в платьях, порой кричащих,
А в правде, а в честном пожатье рук
И в ваших делах настоящих.
Конечно, не дай только бог, ребята,
Но знаю я, если хлестнет гроза,
Вы твердо посмотрите ей в глаза
Так же, как мы смотрели когда-то.
И вы хулителям всех мастей
Не верьте. Нет никакой на свете
Нелепой проблемы «отцов и детей»,
Есть близкие люди: отцы и дети!
Идите ж навстречу ветрам событий,
И пусть вам всю жизнь поют соловьи.
Красивой мечты вам, друзья мои!
Счастливых дорог и больших открытий!
Могилу рыли: мертвецу
Покой и ложе нужно;
Могильщики, спеша к концу,
Кидали землю дружно.
Вдруг заступы их разом хлоп,
Они копать — и что же? — гроб
Увидели сосновый,
Нетронутый и новый.Скорее гроб из ямы вон
Тащить принялись оба
И, осмотрев со всех сторон,
Отбили крышку с гроба.
Глядят: на мертвеце покров
Как снег и бел, и чист, и нов;
Они покров сорвали —
И чудо увидали.Покойник свеж в гробу лежит;
Тлен к телу не касался,
Уста сомкнуты, взор закрыт:
Как бы сейчас скончался!
Могильщиков тут обнях страх,
Свет потемнел у них в глазах,
Бегут, что есть в них силы,
От страшной той могилы.И весть о чуде принесли
В свое село; оттуда,
И стар и молод, все пошли
Взглянуть на это чудо.
И в ужас целое село
Такое диво привело;
Крестьяне толковали
И за попом послали.Зовут его; приходит поп,
И смотрит он, смущенный,
На белый саван, крепкий гроб,
На труп в гробу нетленный.
«Не помню я, — он говорит, —
Чтоб здесь покойник был зарыт,
С тех пор как я меж вами
Служу при божьем храме».Тогда один из поселян,
Старик седой и хилый,
Сказал ему: «Я помню сам,
Когда могилу рыли
Покойнику, тому назад
Прошло, никак, лет пятьдесят;
Я знал и мать-старуху.
Об ней давно нет слуху».Тотчас пошли ее искать
По сказанным приметам,
И, точно, отыскали мать:
Забыта целым светом,
Старушка дряхлая жила
Да смерти от бога ждала;
Но смерть ее забыла
И к ней не приходила.Она идет на зов людей,
Не ведая причины;
Навстречу поп с вопросом к ней:
«Ведь ты имела сына?»
— «Был сын; давно уж умер он,
А где он был похоронен —
Коли я не забыла,
Так здесь его могила».— «Поди сюда, смотри сама:
Твой сын в земле не тлеет!»
Старушка, словно без ума,
Трепещет и бледнеет;
Священник на нее глядит.
«Ты знать должна, — он говорит, —
Что значит это чудо?»
— «Ох, худо мне, ох, худо! Винюсь: я сына прокляла!» —
И тихо, в страхе новом,
Толпа, волнуясь, отошла
Перед ужасным словом,
И пред покойником одна
Стояла в ужасе она.
На сына мать глядела,
Дрожала и бледнела.«Ужасен твой, старушка, грех,
И страшно наказанье, —
Сказал священник, — но для всех
Возможно покаянье:
Чтоб дух от гибели спасти,
Ты сыну грешному прости,
Сними с него проклятье,
Открой ему объятья».И вот старушка подошла
Неверными шагами,
И руку тихо подняла
С смеженными перстами:
«Во имя господа Христа
И силой честного креста,
Тебя, мой сын, прощаю
И вновь благословляю».И вдруг рассыпалося в прах
При этом слове тело,
И нет покрова на костях,
И в миг один истлело;
Пред ними ветхий гроб стоял,
И желтый остов в нем лежал.
И все, с молитвой, в страхе,
Простерлися во прахе.Домой старушка побрела,
И, плача, в умиленьи,
Она с надеждою ждала
От господа прощенья,
И вдруг не стало мочи ей,
До ветхой хижины своей
Едва она добралась,
Как тут же и скончалась.
Когда беспомощным я был еще младенцем,
Я страх неведомый испытывал порой.
То не был страх ни ведьм, ни приведений,
Но что-то вдруг в таинственной ночи
Со мной ужасное во тьме происходило.
Казалось мне, что ночь и тишина
Каким-то трепетом нежданно наполнялись,
Кругом мне слышался глухой и странный шум,
Как будто близкие и дальние предметы
Живыми делались таинственным путем;
Все угрожало мне бедою непонятной,
И в очи злобная глядела темнота...
Исполнен ужаса, я вскрикивал невольно
И с нежной ласкою знакомая рука,
Испуг младенческий с заботой отгоняя,
К моей встревоженной склонялась голове.
«Здоров ли ты» — я слышал голос тихий,
«Ты страшный сон, должно быть, увидал!
Засни скорей, не бойся, будь мужчиной;
Я здесь с тобой, я сон твой стерегу...»
И, слыша звук и голос одобренья,
Я крепким сном спокойно засыпал.
Когда я юношею стал самолюбивым
И, чем-нибудь нежданно огорчен,
Был часто полн и гнева, и досады,
С тревогой юною не в силах совладать;
Когда печаль мне душу леденила,
Я к другу старшему, мне данному судьбой,
Нес сердце, полное борьбою и сомненьем,
И, помню, звук спокойных, мудрых слов
Вновь укреплял ослабнувшую волю
И с жизнью светлою опять меня мирил.
Любовь мне пылкие обятья раскрывала,
Неся забвение, лобзанье и восторг.
Когда теперь, возросши зрелым мужем,
Своей дорогою я медленно бреду,
В судьбе скитальческой теряя пыл душевный,
Когда теперь ни ночи темнота,
Ни гнев, ни страсть, ни тайный яд обиды
Моей души ддо дна не шевелят,
Теперь я чувствую порой печаль иную
Всех прежних недугов изведанных страшней.
Она страшна, как зарево пожара,
Как ночь бессонная, медлительно нема.
В ней скрыто тайное о чем-то сожаленье,
Какой-то внутренний, отчаянный призыв
И горькая, как слезы, безнадежность...
Друзей отзывчивых я больше не ищу,
Мою печаль никто делить не может;
Я должен быть, я знаю, одинок...
И вот теперь, в минуту бурь душевных,
Отраду новую нашел я для себя.
Есть книга чудная, заветная со мною;
В ней мысль высокая, любовь и простота
В словах божественных так чудно сочетались,
Такая светлая разлита красота,
Что в миг отчаянья, чуть книгу я раскрою,
Ответным трепетом дрожат мои уста...
И одиночества я полного не знаю,
Печаль смиряется, исполнена мольбой,
И друга верного я сердцем ощущаю,
Его я чувствую и слышу за собой.
Копенгаген.
Ой, родная, отцовская,
Что на свете одна,
Сторона приднепровская,
Смоленская сторона,
Здравствуй!.. Слова не выдавить.
Край в ночи без огня.
Ты как будто за тридевять
Земель от меня.За высокою кручею,
За чужою заставою,
За немецкой колючею
Проволокой ржавою.И поля твои мечены
Рытым знаком войны,
Города покалечены,
Снесены, сожжены… И над старыми трактами
Тянет с ветром чужим
Не дымком наших тракторов, -
Вонью вражьих машин.И весна деревенская
Не красна, не шумна.
Песня на поле женская —
Край пройди — не слышна… Ой, родная, смоленская
Моя сторона, Ты огнем опаленная
До великой черты,
Ты, за фронтом плененная,
Оскорбленная, -
Ты
Никогда еще ранее
Даже мне не была
Так больна, так мила —
До рыдания… Я б вовеки грабителям
Не простил бы твоим,
Что они тебя видели
Вражьим оком пустым;
Что земли твоей на ноги
Зацепили себе,
Что руками погаными
Прикоснулись к тебе;
Что уродливым именем
Заменили твое;
Что в Днепре твоем вымыли
Воровское тряпье;
Что прошлися где по двору
Мимо окон твоих
Той походкою подлою,
Что у них у одних… Сторона моя милая,
Ты ль в такую весну
Под неволей постылою
Присмиреешь в плену?
Ты ль березой подрубленной
Будешь никнуть в слезах
Над судьбою загубленной,
Над могилой неубранной,
Позабытой в лесах? Нет, твой враг не похвалится
Тыловой тишиной,
Нет, не только страдалицей
Ты встаешь предо мной,
Земляная, колхозная, -
Гордой чести верна, -
Партизанская грозная
Сторона! Знай, убийца без совести,
Вор, ограбивший дом,
По старинной пословице,
Не хозяин ты в нем.За Починками, Глинками
И везде, где ни есть,
Потайными тропинками
Ходит зоркая месть.
Ходит, в цепи смыкается,
Обложила весь край,
Где не ждут, объявляется
И карает…
Карай! Бей, семья деревенская,
Вора в честном дому,
Чтобы жито смоленское
Боком вышло ему.
Встань, весь край мой поруганный,
На врага!
Неспроста
Чтоб вороною пуганой
Он боялся куста,
Чтоб он в страхе сутулился
Пред бессонной бедой,
Чтоб с дороги не сунулся
И за малой нуждой,
Чтоб дорога трясиною
Пузырилась под ним,
Чтоб под каждой машиною
Рухнул мост и — аминь! Чтоб тоска постоянная
Вражий дух извела,
Чтобы встреча желанная
Поскорее была.Ой, родная, отцовская,
Сторона приднепровская,
Земли, реки, леса мои,
Города мои древние,
Слово слушайте самое
Мое задушевное.
Все верней, все заметнее
Близкий радостный срок.
Ночь короткую летнюю
Озаряет восток.Полстраны под колесами
Боевыми гудит.
Разве родина бросила
Край родной хоть один? Хоть ребенка, хоть женщину
Позабыли в плену?
Где ж забудет Смоленщину —
Сторону! Сторона моя милая,
Земляки и родня,
Бей же силу постылую
Всей несчетною силою
Ножа и огня.
Бей! Вовек не утратится
Имя, дело твое,
Не уйдет в забытье,
Высшей славой оплатится.Эй, родная, Смоленская,
Сторона деревенская,
Эй, веселый народ,
Бей!
Наша берет!
В селе Зажитном двор широкий,
Тесовая изба,
Светлица и терем высокий,
Беленая труба.
Ни в чем не скуден дом богатой:
Ни в хлебе, ни в вине,
Ни в мягкой рухляди камчатой,
Ни в золотой казне.
Хозяин, староста округа,
Родился сиротой,
Без рода, племени и друга,
С одною нищетой.
И с нею век бы жил детина;
Но сжалился мужик:
Взял в дом, и как родного сына
Взрастил его старик.
Большая чрез село дорога;
Он постоялой двор
Держал, и с помощию Бога
Нажив его был скор.
Но как от злых людей спастися?
Убогим быть беда;
Богатым пуще берегися,
И горшего вреда.
Купцы приехали к ночлегу
Однажды ввечеру,
И рано в путь впрягли телегу
Назавтра поутру.
Недолго спорили о плате,
И со двора долой;
А сам хозяин на полате
Удавлен той порой.
Тревога в доме; с понятыми
Настигли, и нашли:
Они с пожитками своими
Хозяйские свезли.
Нет слова молвить в оправданье,
И уголовный суд
В Сибирь сослал их в наказанье,
В работу медных руд.
А старика меж тем с моленьем
Предав навек земле,
Приемыш получил с именьем
Чин старосты в селе.
Но что чины, что деньги, слава,
Когда болит душа?
Тогда ни почесть, ни забава,
Ни жизнь не хороша.
Так из последней бьется силы
Почти он десять лет;
Ни дети, ни жена не милы,
Постыл весь белой свет.
Один в лесу день целый бродит,
От встречного бежит,
Глаз напролет всю ночь не сводит
И всё в окно глядит.
Особенно когда день жаркий
Потухнет в ясну ночь,
И светит в небе месяц яркий,
Он ни на миг не прочь.
Все спят; но он один садится
К косящему окну.
То засмеется, то смутится,
И смотрит на луну.
Жена приметила повадки,
И страшен муж ей стал,
И не поймет она загадки,
И просит, чтоб сказал. —
«Хозяин! что не спишь ты ночи?
Иль ночь тебе долга?
И что на месяц пялишь очи,
Как будто на врага?» —
«Молчи, жена: не бабье дело
Все мужни тайны знать;
Скажи тебе — считай уж смело,
Не стерпишь не сболтать». —
«Ах! нет, вот Бог тебе свидетель,
Не молвлю ни словца;
Лишь всё скажи, мой благодетель,
С начала до конца». —
«Будь так; скажу во что б ни стало.
Ты помнишь старика;
Хоть на купцов сомненье пало,
Я с рук сбыл дурака». —
«Как ты!» — «Да так: то было летом,
Вот помню как теперь,
Незадолго перед рассветом;
Стояла настежь дверь.
Вошел я в избу, на полате
Спал старой крепким сном;
Надел уж петлю, да некстати
Тронул его узлом.
Проснулся черт, и видит: худо!
Нет в доме ни души.
«Убить меня тебе не чудо,
Пожалуй, задуши.
Но помни слово: не обидит
Без казни ввек злодей;
Есть там свидетель, Он увидит,
Когда здесь нет людей».
Сказал и указал в окошко.
Со всех я дернул сил,
Сам испугавшися немножко,
Что кем он мне грозил.
Взглянул, а месяц тут проклятой
И смотрит на меня,
И не устанет; а десятой
Уж год с того ведь дня.
Да полно что! Ты нем ведь, Лысой!
Так не боюсь тебя;
Гляди сычом, скаль зубы крысой,
Да знай лишь про себя». —
Тут староста на месяц снова
С усмешкою взглянул;
Потом, не говоря ни слова,
Улегся и заснул.
Не спит жена: ей страх и совесть
Покоя не дают.
Судьям доносит страшну повесть,
И за убийцей шлют.
В речах он сбился от боязни,
Его попутал Бог,
И, не стерпевши тяжкой казни,
Под нею он издох.
Казнь Божья вслед злодею рыщет;
Обманет пусть людей,
Но виноватого Бог сыщет:
Вот песни склад моей.
Сбивая привычной толпы теченье,
Высокий над уровнем шляп и спин,
У аптеки на площади Возвращения
В чёрной полумаске стоит гражданин.Но где же в бархате щели-глазки,
Лукавый маскарадный разрез косой?
По насмерть зажмуренной чёрной маске
Скользит сумбур пестроты земной.Проходит снаружи, не задевая,
Свет фар, салютные искры трамвая
И блеск слюдяной
Земли ледяной.А под маской — то, что он увидал
В последний свой зрячий миг:
Кабины вдруг замерцавший металл,
Серого дыма язык,
Земля, поставленная ребром,
И тонкий бич огня под крылом.Когда он вернулся… Но что рассказ –
Что объяснит он вам?
А ну зажмурьтесь хотя б на час –
Ступайте-ка в путь без глаз.Когда б без света вы жить смогли
Хоть час на своём веку,
Натыкаясь на каждую вещь земли.
На сочувствие, на тоску, —Представьте: это не шутка, не сон –
Вы век так прожить должны…
О чём вы подумали? Так и он
Думал, вернувшись с войны.Как жить? Как люди живут без глаз,
В самом себе, как в тюрьме, заточась,
Без окон в простор зелёный?
Расписаться за пенсию в месяц раз
При поддержке руки почтальона,
Запомнить где койка, кухня, вода,
Да плакать под радио иногда… Приди, любовь, если ты жива!
Пришла. Но как над живой могилой –
Он слышит — мучительно клея слова
Гримасничает голос милой.«Уйди, не надо, — сказал он ей, —
Жалость не сделаешь лаской».
Дверь — хлоп. И вдруг стало втрое темней
Под бархатной полумаской.Он сидел до полуночи не шевелясь.
А в городе за стеной
Ликовала огней звёздная вязь
Сказкою расписной.Сверкают — театр, проспект, вокзал,
Алмазинки пляшут в инее,
И блистают у молодости глаза –
Зелёные, карие, синие… Морозу окно распахнул слепой,
И крикнул в ночь: «Не возьмёшь, погоди ты!..»
А поздний прохожий на мостовой
Нашёл пистолет разбитый.Недели шли ощупью. Но с тех пор
Держал он данное ночью слово.
В сто двадцать секунд сложнейший прибор
Собирают мудрые пальцы слепого.По прибору, который слепой соберёт,
Зрячий водит машину в слепой полёт.И когда через месяц опять каблучки
Любимую в дом занесли несмело,
С ней было поступлено по-мужски,
И больше она уйти не сумела.И теперь, утомясь в теплоте ночной,
Она шепчет о нём: «Ненаглядный мой!»Упорством день изнутри освещён –
И отступает несчастье слепое.
Сегодня курсантам читает он
Лекцию «Стиль воздушного боя».И теперь не заметить вам, как жестоко
Прошла война по его судьбе.
Только вместо «Беречь как зеницу ока»
Говорит он — «Беречь, как волю к борьбе».Лицо его пристально и сурово,
Равнодушно к ласке огней и теней.
Осмотрели зоркие уши слепого
Улицу, площадь, машины на ней.Пред ними ревели, рычали, трубили
И взвивали шинами снежный прах.
Мчался чёрный ледоход автомобилей
В десятиэтажных берегах.Я беру его под руку «Разреши?»
Он чуть улыбается в воротник:
«Спасибо, не стоит, сам привык…» —
И один уходит в поток машин.На миг немею я от смущенья:
Зачем ты отнял руку? Постой!
Через грозную улицу Возвращенья
Переведи ты меня, слепой!
Мне жалко что я не зверь,
бегающий по синей дорожке,
говорящий себе поверь,
а другому себе подожди немножко,
мы выйдем с собой погулять в лес
для рассмотрения ничтожных листьев.
Мне жалко что я не звезда,
бегающая по небосводу,
в поисках точного гнезда
она находит себя и пустую земную воду,
никто не слыхал чтобы звезда издавала скрип,
ее назначение ободрять собственным молчанием рыб.
Еще есть у меня претензия,
что я не ковер, не гортензия.
Мне жалко что я не крыша,
распадающаяся постепенно,
которую дождь размачивает,
у которой смерть не мгновенна.
Мне не нравится что я смертен,
мне жалко что я неточен.
Многим многим лучше, поверьте,
частица дня единица ночи.
Мне жалко что я не орел,
перелетающий вершины и вершины,
которому на ум взбрел
человек, наблюдающий аршины.
Мы сядем с тобою ветер
на этот камушек смерти.
Мне жалко что я не чаша,
мне не нравится что я не жалость.
Мне жалко что я не роща,
которая листьями вооружалась.
Мне трудно что я с минутами,
меня они страшно запутали.
Мне невероятно обидно
что меня по-настоящему видно.
Еще есть у меня претензия,
что я не ковер, не гортензия.
Мне страшно что я двигаюсь
не так как жуки жуки,
как бабочки и коляски
и как жуки пауки.
Мне страшно что я двигаюсь
непохоже на червяка,
червяк прорывает в земле норы,
заводя с землей разговоры.
Земля где твои дела,
говорит ей холодный червяк,
а земля распоряжаясь покойниками,
может быть в ответ молчит,
она знает что все не так
Мне трудно что я с минутами,
они меня страшно запутали.
Мне страшно что я не трава трава,
мне страшно что я не свеча.
Мне страшно что я не свеча трава,
на это я отвечал,
и мигом качаются дерева.
Мне страшно что я при взгляде
на две одинаковые вещи
не замечаю что они различны,
что каждая живет однажды.
Мне страшно что я при взгляде
на две одинаковые вещи
не вижу что они усердно
стараются быть похожими.
Я вижу искаженный мир,
я слышу шепот заглушенных лир,
и тут за кончик буквы взяв,
я поднимаю слово шкаф,
теперь я ставлю шкаф на место,
он вещества крутое тесто
Мне не нравится что я смертен,
мне жалко что я не точен,
многим многим лучше, поверьте,
частица дня единица ночи
Еще есть у меня претензия,
что я не ковер, не гортензия.
Мы выйдем с собой погулять в лес
для рассмотрения ничтожных листьев,
мне жалко что на этих листьях
я не увижу незаметных слов,
называющихся случай, называющихся
бессмертие, называющихся вид основ
Мне жалко что я не орел,
перелетающий вершины и вершины,
которому на ум взбрел
человек, наблюдающий аршины.
Мне страшно что всё приходит в ветхость,
и я по сравнению с этим не редкость.
Мы сядем с тобою ветер
на этот камушек смерти.
Кругом как свеча возрастает трава,
и мигом качаются дерева.
Мне жалко что я семя,
мне страшно что я не тучность.
Червяк ползет за всеми,
он несет однозвучность.
Мне страшно что я неизвестность,
мне жалко что я не огонь.
Волшебный час вечерней тишины,
Исполненный невидимых внушений,
В моей душе расцвечивает сны.
В вечерних водах много отражений,
В них дышит солнце, ветви, облака,
Немые знаки зреющих решений.
А между тем широкая река
Стремит вперед свободное теченье,
Своею скрытой жизнью глубока.
Минувшие незнанья и мученья
Мерцают бледнолицею толпой,
И я к ним полон странного влеченья.
Мне снится сумрак нежно-голубой,
Мне снятся дни невинности воздушной,
Когда я не был — для других — судьбой.
Теперь, толпою властвуя послушной,
Я для нее — палач и божество,
Картинность дум — в их смене равнодушной.
Но не всегда для сердца моего
Был так отвратен образ человека,
Не вечно сердце было так мертво.
Мыслитель, соблазнитель, и калека,
Я более не полюблю людей,
Хотя бы прожил век Мельхиседека.
О, светлый май, с блаженством без страстей!
О, ландыши, с их свежестью истомной!
О, воздух утра, воздух-чародей!
Усадьба. Сад с беседкою укромной.
Безгрешные деревья и цветы.
Луна весны в лазури полутемной.
Все памятно. Но Гений Красоты
С Колдуньей Знанья, страшные два духа,
Закляли сон младенческой мечты.
Колдунья Знанья, жадная старуха,
Дух Красоты, неуловимый змей,
Шептали что-то вкрадчиво и глухо.
И проклял я невинность первых дней,
И проходя уклонными путями,
Вкусил всего, чтоб все постичь ясней.
Миры, века — насыщены страстями.
Ты хочешь быть бессмертным, мировым?
Промчись, как гром, с пожаром и с дождями.
Восторжествуй над мертвым и живым,
Люби себя — бездонно, ненасытно,
Пусть будет символ твой — огонь и дым.
В борьбе стихий содружество их слитно,
Соедини их двойственность в себе,
И будет тень твоя в веках гранитна.
Поняв судьбу, я равен стал судьбе,
В моей душе равны лучи и тени,
И я молюсь — покою и борьбе.
Но все ж балкон и ветхие ступени
Милее мне, чем пышность гордых снов,
И я миры отдам за куст сирени.
Порой — порой! — весь мир так свеж и нов,
И все влечет, все близко без изятья,
И свист стрижей, и звон колоколов, —
Покой могил, незримые зачатья,
Печальный свет слабеющих лучей,
Правдивость слов молитвы и проклятья, —
О, все поет и блещет как ручей,
И сладко знать, что ты как звон мгновенья,
Что ты живешь, но ты ничей, ничей.
Обятый безызмерностью забвенья,
Ты святость и преступность победил,
В блаженстве мирового единенья.
Туман лугов, как тихий дым кадил,
Встает хвалой гармонии безбрежной,
И смыслы слов ясней в словах светил.
Какой восторг — вернуться к грусти нежной,
Скорбеть, как полусломанный цветок,
В сознании печали безнадежной.
Я счастлив, грустен, светел, одинок,
Я тень в воде, отброшенная ивой,
Я целен весь, иным я быть не мог.
Не так ли предок мой вольнолюбивый,
Ниспавший светоч ангельских систем,
Проникся вдруг печальностью красивой, —
Когда, войдя лукавостью в Эдем,
Он поразился блеском мирозданья,
И замер, светел, холоден и нем.
О, свет вечерний! Позднее страданье!
Уже окончился день, и ночь
Надвигается из-за крыш…
Сапожник откладывает башмак,
Вколотив последний гвоздь.
Неизвестные пьяницы в пивных
Проклинают, поют, хрипят,
Склерозными раками, желчью пивной
Заканчивая день…
Торговец, расталкивая жену,
Окунается в душный пух,
Свой символ веры — ночной горшок
Задвигая под кровать…
Москва встречает десятый час
Перезваниванием проводов,
Свиданьями кошек за трубой,
Началом ночной возни…
И вот, надвинув кепи на лоб
И фотогеничный рот
Дырявым шарфом обмотав,
Идет на промысел вор…
И, ундервудов траурный марш
Покинув до утра,
Конфетные барышни спешат
Встречать героев кино.
Антенны подрагивают в ночи
От холода чуждых слов;
На циферблате десятый час
Отмечен косым углом…
Над столом вождя — телефон иссяк,
И зеленое сукно,
Как болото, всасывает в себя
Пресспапье и карандаши…
И только мне десятый час
Ничего не приносит в дар:
Ни чая, пахнущего женой,
Ни пачки папирос.
И только мне в десятом часу
Не назначено нигде —
Во тьме подворотни, под фонарем —
Заслышать милый каблук…
А сон обволакивает лицо
Оренбургским густым платком;
А ночь насыпает в мои глаза
Голубиных созвездии пух.
И прямо из прорвы плывет, плывет
Витрин воспаленный строй:
Чудовищной пищей пылает ночь,
Стеклянной наледью блюд…
Там всходит огромная ветчина,
Пунцовая, как закат,
И перистым облаком влажный жир
Ее обволок вокруг.
Там яблок румяные кулаки
Вылазят вон из корзин;
Там ядра апельсинов полны
Взрывчатой кислотой.
Там рыб чешуйчатые мечи
Пылают: «Не заплати!
Мы голову — прочь, мы руки — долой!
И кинем голодным псам!»
Там круглые торты стоят Москвой
В кремлях леденцов и слив;
Там тысячу тысяч пирожков,
Румяных, как детский сад,
Осыпала сахарная пурга,
Истыкал цукатный дождь…
А в дверь ненароком: стоит атлет
Средь сине-багровых туш!
Погибшая кровь быков и телят
Цветет на его щеках…
Он вытянет руку — весы не в лад
Качнутся под тягой гирь,
И нож, разрезающий сала пласт,
Летит павлиньим пером.
И пылкие буквы
«МСПО»
Расцветают сами собой
Над этой оголтелой жратвой
(Рычи, желудочный сок!)…
И голод сжимает скулы мои,
И зудом поет в зубах,
И мыльною мышью по горлу вниз
Падает в пищевод…
И я содрогаюсь от скрипа когтей,
От мышьей возни хвоста,
От медного запаха слюны,
Заливающего гортань…
И в мире остались — одни, одни,
Одни, как поход планет,
Ворота и обручи медных букв,
Начищенные огнем!
Четыре буквы:
«МСПО»,
Четыре куска огня:
Это —
Мир Страстей, Полыхай Огнем!
Это-
Музыка Сфер, Паря
Откровением новым!
Это — Мечта,
Сладострастье, Покои, Обман!
И на что мне язык, умевший слова
Ощущать, как плодовый сок?
И на что мне глаза, которым дано
Удивляться каждой звезде?
И на что мне божественный слух совы,
Различающий крови звон?
И на что мне сердце, стучащее в лад
Шагам и стихам моим?!
Лишь поет нищета у моих дверей,
Лишь в печурке юлит огонь,
Лишь иссякла свеча, и луна плывет
В замерзающем стекле…
Еще младенцу в колыбели
Мечты мне тихо песни пели,
И с ними свыклася душа,
Они, чудесной жизни полны,
Ко мне нахлынули как волны,
Напевом слух обворожа.
Вскипело сердце дивным даром,
Заклокотал огонь в груди,
И дух, согретый чистым жаром,
Преград не ведал на пути.
Отозвались желанья воле;
Однажды ею подыша,
В мир, мне неведомый дотоле,
Рванулась пылкая душа.
Отважно я взглянул, сын праха,
В широкий, радужный эфир;
Сроднилось сердце с ним без страха,
И разлюбил я дольний мир.
И долго там, в стране лазурной,
Его чуждаясь, пробыл я
И счастье пил из полной урны
Полуземного бытия.
Мое сродство с подлунным миром,
Казалось, рушилось навек;
Я, горним дышащий эфиром,
Был больше дух, чем человек…
Но пробил час — мечты как тени
Исчезли вдруг в туманной мгле,
И после сладких сновидений
Я очутился на земле.
Тогда рука судьбы жестоко
Меня к земному пригнела,
Оковы врезались глубоко,
А жизнь за муками пришла.
Печально было пробужденье,
Я молча слезы проливал,
И вот, посланник провиденья,
Незримый голос мне сказал:
«Ты осужден печать изгнанья
Носить до гроба на челе,
Ты осужден ценой страданья
Купить в стране очарованья
Рай, недоступный на земле.
В тюрьме, за крепкими замками,
Бледнеет мысль, хладеет ум,
Но ты железными цепями
Окуй волненье мрачных дум;
Не доверяй души сомненью,
За горе жизни не кляни,
Молись святому провиденью
И веру в господа храни.
Над ложем слез, как вестник славы,
Взойдет предсмертная заря,
И воспаришь ты величаво
В обитель горнего царя,
В свою небесную отчизну…»
Умолк. И ожил я душой,
И заглушили укоризну
Слова надежды золотой… И с той поры, изгнанник бедный,
Одной надеждой я живу,
Прошедшей жизни очерк бледный
Со мной во сне и наяву.
Порой, знакомый голос слыша,
Я от восторга трепещу,
Хочу лететь, подняться выше,
Но цепь звенит мне: «Не пущу!»
И я припомню, что в оковы
Меня от неба низвели,
Но проклинать в тоске суровой
Не смею жизни и земли.
И жизнь ли — цепь скорбей, страданий,
В которой каждое звено
Полно язвительных мечтаний
И ядом слез отравлено?
Наш мир — он место дикой брани,
Где каждый бьется сам с собой:
Кто — веры сын — с крестом во длани,
Кто в сердце с адскою мечтой.
Земля — широкая могила,
Где спор за место каждый час,
Пока всевластной смерти сила
Усопшим поровну не даст.Я похоронен в сей могиле,
Изгнанник родины моей,
Перегорел мой дух в горниле
Земных желаний и страстей.
Но я к страданьям приучился,
Всегда готовый встретить смерть,
Не жить здесь в мире я родился,
Нет, я родился умереть…
Счастливцу прежде без границы,
Теперь отрадно мне страдать,
Полами жесткой власяницы
Несчастий пот с чела стирать.
Я утешительного слова
В изгнаньи жизни не забыл,
Я видел небо без покрова,
Награды горние вкусил;
И что страданья перед ними!
Навек себя им отдаю,
Когда я благами земными
Куплю на небе жизнь мою
И, не смутясь житейской битвой,
Окончу доблестно свой век.
С надеждой, верой и молитвой
Чего не может человек?..
Вековой собор в Кордове.
Ровно тысяча и триста
В нем стоит колонн огромных,
Подпирая купол дивный.
И колонны, купол, стены —
Все, от верха и до низа,
Надписями из корана,
Арабесками покрыто.
Строили собор когда-то
Мавританские владыки,
Но времен круговращенье
Многое переменило.
Где, бывало, с минарета
Слышался призыв к молитве,
Раздается христианский
Колокол меланхоличный.
Где слова пророка были
В хоре правоверных слышны,
Ныне вздорным чудом мессы
Удивляет попик лысый.
Перед рядом пестрых кукол
Прихожане гнутся низко,
Глупых свеч повсюду много,
Много звона, много дыма.
И Альманзор бен-Абдулла
Подошел к колоннам ближе,
Созерцает их безмолвно
И потом бормочет тихо;
«О колонны, вы когда-то
Славою Аллаха были.
А теперь служить должны вы
Христианам ненавистным!
Вы привыкли к повой доле,
Под ярмом вы терпеливы;
Но ведь только слабый может
Успокоиться так быстро».
И Альманзор бен-Абдулла
Весело челом склонился
К разукрашенной купели,
Храма этого святыне.
Быстро выйдя из собора,
На лихом коне он скачет,
Пряди влажные взлетают,
И трепещут перья шляпы.
По дороге в Альколею
Вдоль Гвадалквивира прямо,
Там, где белый цвет миндальный,
Где душистый померанец,
Едет там веселый рыцарь
С песней, свистом, смехом сладким.
Этим песням вторят птицы,
Вторит и реки журчанье.
В альколейском замке встречи
Ждет он с Кларой де Альварес
(На войну отец уехал,
И она свободе рада).
И Альманзор издалека
Слышит трубы и литавры,
Видит он: сквозь тень деревьев
Льется свет огней из замка.
В альколейском замке танцы:
Там двенадцать дам прекрасных,
Рыцарей двенадцать тоже,
Но искусней всех — Альманзор.
Словно счастьем окрыленный,
Он по всей порхает зале,
Он слова сладчайшей лести
Каждой даме расточает.
Руки нежной Изабеллы
Поцелует — и отпрянет,
И садится пред Эльвирой,
Весело в лицо ей глядя.
Улыбнется Леоноре:
«Как я вам сегодня нравлюсь?»
И кресты ей золотые
На плаще своем покажет.
В скромности своей сердечной
Признается каждой даме —
В вечер тридцать раз клянется
Честным словом христианским.
В альколейском замке старом
Не поют и не пируют:
Рыцарей и дам не видно,
И огни уже потухли.
Донна Клара и Альманзор
Поздно в зале остаются;
Их уныло озаряет
Свет последней лампы тусклой.
Села в кресло донна Клара,
На скамейку рыцарь тут же;
Головой своей усталой
Милых он колен коснулся.
Масло розы из флакона
Дама льет с сердечной грустью
На Альманзоровы кудри.
Он вздохнул и взор потупил.
Поцелуем уст нежнейших
Дама льнет с сердечной грустью
К тем кудрям, густым и темным.
Он вздохнул и лоб нахмурил.
Слез поток из глаз блаженных
Дама льет с сердечной грустью
На Альманзоровы кудри.
Он сурово стиснул губы.
Грезит рыцарь: вновь стоит он —
Очи долу, влажны кудри —
В том же вековом соборе,
Слыша много странных звуков.
Исполинские колонны
Шепчут, громко негодуя,
Больше не хотят смиряться
И дрожат, готовы рухнуть.
Вот низверглись с громом диким,
С треском рушится и купол;
Причт и паства побледнели,
У богов Христовых — смута.
Среди поэтов — я политик,
Среди политиков — поэт.
Пусть ужасается эстет
И пусть меня подобный критик
Б прах разнесет, мне горя нет.
Я, братцы, знаю то, что знаю.
Эстету древний мил Парнас,
А для меня (верней, для нас)
Милее путь к горе Синаю:
Парнас есть миф, Синай — закон,
И непреложный и суровый.
И на парнасский пустозвон
Есть у меня в ответ — готовый
Свой поэтический канон.
Сам государственник Платон,
Мудрец, безжалостный к поэтам
(За то, что все поэты врут),
Со мной бы не был очень крут.
Там, где закон: «Вся власть — Советам»,
Там не без пользы мой свисток,
Там я — сверчок неугомонный,
Усевшийся на свой законный
Неосуждаемый шесток.
Пусть я лишь грубый слух пленяю
Простых рабочих, мужиков,
Я это в честь себе вменяю,
Иных не надо мне венков.
Вот я поэт какого сорта,
И коль деревня видит черта
И склонна верить чудесам,
То черта вижу я и сам.
С детьми язык мой тоже детский,
И я, на черта сев верхом,
Хлещу его своим стихом.
Но: этот черт уже советский;
На нем клеймо не адских сфер,
А знак «Эс-Де» или «Эс-Эр»,
И в этом нет большого дива.
Про черта речь моя правдива.
Где суеверная толпа
Покорна голосу попа,
Там черт пойдет в попы, в монахи,
И я слыхал такие страхи,
Как некий черт везде сновал,
Вооружась крестом нагрудным,
И, промышляя делом блудным,
В лесу обитель основал,
Вошел в великую известность
И, соблазнивши всю окрестность,
Потом (для виду) опочил
И чин святого получил;
С мощами дьявольскими рака,
По слухам, и до наших дней,
Для душ, не вышедших из мрака,
Святыней служит, и пред ней,
Под звон призывно колокольный,
Народ толпится богомольный.
Черт современный поумней.
От показного благочестия
Его поступки далеки:
Он от строки и до строки
Прочтет советские «Известия»,
Всё обмозгует, обсосет
И, случай выбравши удобный, —
Советской власти критик злобный, —
Иль меньшевистскую несет,
Иль чушь эсеровскую порет,
А черта черт ли переспорит?!
Черт на вранье большой мастак,
В речах он красочен и пылок.
«Ну ж, дьявол, так его растак!»
Его наслушавшись, простак
Скребет растерянно затылок:
«Куда он только это гнет?
Порядки царские клянет,
Но и советских знать не хочет.
Про всенародные права,
Про учредиловку лопочет,
А суть выходит такова,
Что о буржуях он хлопочет.
Кружится просто голова!»
И закружится поневоле.
Черт — он учен в хорошей школе
И не скупится на слова.
У черта правило такое:
Слова — одно, дела — другое,
Но речь про чертовы дела
Я отложу ужо на святки.
Хоть вероятность и мала,
Что речь продолжу я, ребятки,
Бумага всех нас подвела:
Большие с нею недохватки;
В газетах нынче завели
Такие строгие порядки,
Что я, как рыба на мели,
Глотаю воздух и чумею.
Теряю сотни острых тем
И скоро, кажется, совсем,
Чертям на радость, онемею.
Пишу сие не наобум.
Не дай погибнуть мне, главбум,
И заработай полным ходом, —
На том кончаю. С Новым годом!
Имя ее вкраплено в набор — «социализм»,
Фамилия рифмуется со словом «революция».
Этой шарадой
начинается Лиза
Лютце.
Теперь разведем цветной порошок
И возьмемся за кисти, урча и блаженствуя.
Сначала
всё
идет
хорошо —
Она необычайно женственна:
Просторные плечи и тесные бедра
При некой такой звериности взора
Привили ей стиль вызывающе-бодрый,
Стиль юноши-боксера.Надменно идет она в сплетне зудящей,
Но яд
не пристанет
к шотландской
колетке:
Взглянешь на черно-белые клетки —
«Шах королеве!» — одна лишь задача.Пятном Ренуара сквозит ее шея,
Зубы — реклама эмалям Лиможа…
Уж как хороша! А всё хорошеет,
Хорошеет — ну просто уняться не может.Такие — явленье антисоциальное.
Осветив глазом в бликах стальных,
Они, запираясь на ночь в спальне,
Делают нищими всех остальных;
Их красота —
разоружает…
Бумажным змеем уходит, увы,
Над белокурым ее урожаем
Кодекс
законов
о любви.Человек-стервец обожает счастье.
Он тянется к нему, как резиновая нить,
Пока не порвется. Но каждой частью
Снова станет тянуться и ныть.Будет ли то попик вегетарьянской секты,
Вождь травоядных по городу Орлу,
Будет ли замзав какой-нибудь подсекции
Утилизации яичных скорлуп,
Будет ли поэт субботних приложений,
«Коммунхозную правду» сосущий за двух
(Я выбрал людей,
по существу
Не имеющих к поэзии прямого приложенья,
Больше того: иметь не обязанных,
Наконец обязанных не иметь!), —
И вдруг
эскизной
прически
медь,
Начищенная, как в праздник! И вы, замзав, уже мягче правите,
И мораль травоеда не так уж строга,
И даже в самой «Коммунхозной правде»
Вспыхивает вдруг золотая строка.
Любая деваха при ней — урод,
Таких нельзя держать без учета.
Увидишь такую — и сводит рот.
И хочется просто стонать безотчетно.Такая. Должна. Сидеть. В зоопарке.
(Пусть даже кричат, что тут —
выдвиженщина!)
И шесть или восемь часов перепархивать
В клетке с хищной надписью: «Женщина»,
Чтоб каждый из нас на восходе дня,
Преподнеся ей бессонные ночи,
Мог бы спросить: «Любишь меня?»
И каждому отвечалось бы: «Очень».И вы, излюбленный ею вы,
Уходите в недра контор и фабрик,
Но целые сутки будет в крови
Любовь топорщить звездные жабры.Шучу, конечно. Да дело не в том.
Кто хоть раз услыхал свое имя,
Вызвоненное этим ртом,
Этими зубами в уличном интиме… Русые брови лихого залета
Такой широты, что взглянешь — и дрожь!
Тело, покрытое позолотой,
Напоминает золотой дождь,
Тело, окрашенное легкой и маркой
Пылью бабочек, жарких как сон,
Тело точно почтовая марка
С каких-то огромней Канопуса солнц.Вот тут и броди, и кури, и сетуй,
Давай себе слово, зарок, обет,
Автоматически жуй газету
И машинально читай обед.
И вдруг увидишь ее двою…
Да что сестру? Ее дедушку! Мопса!
И пластырем ляжет на рану твою
Почтовая марка с Канопуса.И всё ж не помогут ни стрижка кузины,
К сходству которой ты тверд, как бетон,
Ни русые брови какой-нибудь Зины,
Ни зубы этой, ни губы той —
Что в них женского? Самая малость.
Но Лиза сквозь них проступала, смеясь,
Тут женское к женственному подымалось,
Как уголь кристаллизовался в алмаз.
Но что, если этот алмаз не твой?
Если курок против сердца взведен?
Если культурье твое естество
Воет под окнами белым медведем? Этот вопрос я поднял не зря.
Наука без действенной цели — болото.
Ведь ежели
от груза
мочевого пузыря
Зависит сновидение полета,
То требую хотя бы к будущей весне
Прямого ответа без всякой водицы:
С какими еще пузырями водиться,
Чтоб Лизу мою увидать во сне? Шучу. Шучу. Да дело не в том.
Кто хоть однажды слыхал свое имя,
Так… мимоходом… ходом мимо
Вызвоненное этим ртом… Она была вылита из стекла.
Об нее разбивались жемчужины смеха.
Слеза твоя бы по ней стекла,
Как по графину: соленою змейкой,
Горечь и кровь скатились по ней бы,
Не замутив водяные тона.
Если есть ангелы — это она:
Она была безразлична, как небо.Сегодня рыдай, тоскою терзаемый,
Завтра повизгивай от умор —
Она,
как будто
из трюмо,
Оправит тебя драгоценными глазами.
Она… Но передашь ее меркой ли
Милых слов: «подруга», «жена»?
Она
была
похожа
на
Собственное отражение в зеркале.Кто не страдал, не умеет любить.
Лиза же, как на статистике Дания, —
Рай молока и шоколада, а не быт:
Полное отсутствие страдания.В «социализм» ее вкраплено имя,
Фамилия рифмуется со словом «революция».
О, если бы душой была связана с ними
Лиза Лютце!
В башне древняго аббатства, члены рыцарскаго братства,
Мы сидели и молчали возле Круглаго стола.
Над окрестностью суровой разливался свет багровый
Сквозь узорчатыя грани красноватаго стекла;
Свет багровый разливался, шорох странный раздавался…
Мы сидели и молчали возле Круглаго стола.
В тусклом свете ветхой залы рдели в кубках, как кристаллы,
Драгоценные напитки монастырских погребов.
Рядом с нами в тесном круге наши милыя подруги
Робко ждали нежных взглядов, нежных слов от женихов,
Но сурово мы молчали; было тихо в мрачной зале
И не видно было взглядов, и не слышно было слов…
Мы смотрели на Артура, на красавца трубадура,
С боязливым подозреньем мы смотрели на него.
Сжав чело свое руками, сумасшедшими глазами
Он смотрел перед собою и не видел ничего;
Он, казалось, был в испуге, без красавицы подруги
Он покинул древний замок, замок деда своего…
И воскликнул я, бледнея: "Где-ж прекрасная Алтея,
"Наша радость, наше солнце, солнце Круглаго стола?
"Где, Артур, твоя невеста? Отчего свободно место
«В башне славнаго аббатства возле Круглаго стола?» —
И ответил он, бледнея: "Я не знаю, где Алтея,
"Я не знаю, где Алтея, солнце Круглаго стола!…
"Мне однако говорили, что лежит она в могиле,
"Пораженная коварно вероломною рукой;
"В древнем замке, в темном склепе, вся закованная в цепи,
"Вся завернутая в саван, в бледный саван гробовой,
"Цепенея, холодея, спит прекрасная Алтея,
«Плачет жалобно и стонет, и качает головой»…
И сверкая гневным взором, мы воскликнули с укором:
«Ты убил, убил, безумец, это нежное дитя!» —
Посмотревши с удивленьем, он ответил нам с презреньем:
"Да, товарищи, убито это нежное дитя.
"Я убил свою Алтею, но невинен я пред нею, —
«Не убийца вероломный, а суровый мститель я!…»
Он замолк; полны печали, мы чего-то ожидали,
В ветхой башне замирали горделивыя слова;
Пламя свечек трепетало; ночь томительно молчала;
Только где-то, как ребенок, тихо плакала сова…
Вдруг толпа пошевельнулась, занавеска колыхнулась,
Дверь качнулась, из-за двери показалась голова,
С мертвой бледностью камеи, с нежным профилем Алтеи,
Показалась из-за двери роковая голова!
И от ужаса бледнея, мы сидели, цепенея
И вошла сама Алтея, в белом саване своем,
Оставляя след кровавый, обвитая цепью ржавой,
И сказала: «Ты — убийца!… но простила я!… Пойдем!…»
И, шатаясь, тихо встал он, тихо вышел и пропал он,
И таинственно пропал он в бледном сумраке ночном…
В башне стараго аббатства, члены рыцарскаго братства,
Часто, часто мы пируем возле Круглаго стола;
Над окрестностью суровой тускло льется свет багровый
Сквозь узорчатыя грани красноватаго стекла;
Свет багровый тускло льется, шорох странный раздается…
Мы сидим и ждем Артура возле Круглаго стола.
Но напрасно,— нет Артура, нет красавца трубадура!
Не придет он в нашу башню с тихой песней о былом…
В древнем замке, в темном склепе, обхватив руками цепи,
На коленях пред Алтеей спит Артур тяжелым сном…
Тени их над нами веют, и печально сиротеют
Два незанятыя места за покинутым столом.
Во полях шумят
Ветры буйные,
Ветры буйные,
Да весенние.
Как в медяную
Затрубят трубу,
Гонят облаки
По синю-небу.
Выйду в поле я,
Во широкое,
Горе выплакать,
Разогнать тоску.
В уши мне поет
Ветер удалой
И платочек рвет
С головы долой.
Говорит со мной
Буйным голосом,
Шевелит моим
Русым волосом.
Как по мертвому,
Подымает вой;
Иду в шубке я,
Шубке плисовой.
Вся от холода
Посинела я.
Холодит мне снег
Ноги белые.
Разлились снега,
Словно озеро.
Высоко звенит
В небе жавронок.
Ты, сестра, меня
Не отчитывай,
Знаю в поле я
Куст ракитовый.
Там, от всех дерев
Удаленная,
На холму стоит
Ель зеленая.
Мое тело дам,
Злые звери, вам –
Растерзать в куски
Под тем деревом.
Пусть пред Господом
Грех я сделаю!
Повяжу платком
Шею белую.
Затяну узлом,
А конец платка
Обмотаю вкруг
Зелена сучка.
Пусть качает ветр
Ель зеленую!
Пусть поет он песнь
Похоронную.
Мне не нужен поп,
Ни к чему дьячок!
За тесовый гроб
Мне сойдет сучок.
Как под тем кустом,
Да на том холму,
Я изменщику –
Отдалась ему.
Ах! зачем тот день
Не забуду я.
С коромыслом шла
Мимо пруда я.
Ты, ведро мое,
Не поскрипывай!
Кто-то ждет меня
В роще липовой.
И дарил он мне
Шаль нарядную.
Звал Аленушкой
Ненаглядною.
Коромысло я
Прочь с плеча маво,
И повисла я
На груди его.
Села рядом с ним
На сырой мосток.
Как осиновый
Трепещу листок.
Затуманилась
Голова моя.
Только ласково
Слышу слово я:
«Не томи меня,
Не испытывай.
Знаешь в поле ты
Куст ракитовый?
Ко холму тому
Поздней ноченькой
Проберемся мы
Огородами.
Ночь июльская
Хороша, темна.
Мимо вашего
Мы пройдем гумна.
Мы по яблочным
Побежим садам.
Я подарочек
Моей милой дам.
Перстенечек злат
С синим яхонтом.
Серьги новые,
Изумрудные».
А из слов его
Какой вышел толк!
Не простившися,
Он уехал в полк.
Я промаялась
Зиму целую.
Перепорчу все,
Что ни делаю.
Ест мои глаза,
Ест зеленые
Слеза жгучая,
Да соленая.
Жизнь проклятая
Стала невтерпеж,
Словно сжатая
Я упала рожь.
Я не слышу птиц,
Я не вижу верб.
Сердце колет мне
Любовь – вострый серп.
Потеряла я
Стыд мой девичий.
Погублю навек
Мою душеньку.
Я – несчастная –
Жду дитя в апрель.
Ты спаси меня
От позора, ель!
Сладко будет мне
Меж ветвей дремать.
Успокой же, ель,
И дитя и мать!
— Колдунья, мне странно так видеть тебя.
Мне люди твердили, что ты
Живешь — беспощадно живое губя,
Что старые страшны черты:
Ты смотришь так нежно, ты манишь, любя,
И вся ты полна красоты. —
«Кто так говорил, может, был он и прав:
Жила я не годы, — всегда.
И много безумцев, свой ум потеряв,
Узнали все пытки, — о, да!
Но я как цветок расцветаю меж трав,
И я навсегда — молода».
— Колдунья, Колдунья, твой взор так глубок,
Я вижу столетья в зрачках.
Но ты мне желанна. Твой зыбкий намек
В душе пробуждает не страх.
Дай счастье с тобой хоть на малый мне срок,
А там — пусть терзаюсь в веках. —
«Вот это откроет блаженство для нас,
Такие слова я люблю.
И если ты будешь бессмертным в наш час,
Я счастие наше продлю.
Но, если увижу, что взор твой погас,
Я тотчас тебя утоплю».
Я слился с Колдуньей, всегда молодой,
С ней счастлив был счастьем богов.
Часы ли, века ли прошли чередой?
Не знаю, я в бездне был снов.
Но как рассказать мне о сладости той?
Не в силах. Нет власти. Нет слов.
— Колдунья, Колдунья, ты ярко-светла,
Но видишь, я светел, как ты.
Мне ведомы таинства Блага и Зла,
Не знаю лишь тайн Красоты.
Скажи мне, как ткани свои ты сплела,
И как ты зажгла в них цветы? —
Колдунья взглянула так страшно-светло.
«Гляди в этот полный стакан».
И что-то, как будто, пред нами прошло,
Прозрачный и быстрый туман.
Вино золотое картины зажгло,
Правдивый возник в нем обман.
Как в зеркале мертвом, в стакане вина
Возник упоительный зал.
Колдунья была в нем так четко видна,
На ткани весь мир оживал.
Сидела она за станком у окна,
Узор за узором вставал.
Не знаю, что было мне страшного в том,
Но только я вдруг побледнел.
И страшно хотелось войти мне в тот дом,
Где зал этот пышный блестел.
И быть как Колдунья, за странным станком,
И тот же изведать удел.
Узор за узором живой Красоты
Менялся все снова и вновь.
Слагались, горели, качались цветы,
Был страх в них, была в них любовь.
И между мгновеньями в ткань с высоты
Пурпурная падала кровь.
И вдруг я увидел в том светлом вине,
Что в зале ковры по стенам.
Они изменялись, почудилось мне,
Подобно причудливым снам.
И жизнь всем владела на левой стене,
Мир справа был дан мертвецам.
Но что это, что там за сон бытия?
Войною захваченный стан.
Я думал, и мысль задрожала моя,
Рой смертных был Гибели дан.
Там были и звери, и люди, и я! —
И я опрокинул стакан.
Что сделал потом я? Что думал тогда?
Что было, что стало со мной?
Об этом не знать никому никогда
Во всей этой жизни земной.
Колдунья, как прежде, всегда — молода,
И разум мой — вечно с весной.
Колдунья, Колдунья, раскрыл твой обман
Мне страшную тайну твою.
И красные ткани средь призрачных стран
Сплетая, узоры я вью.
И весело полный шипящий стакан
За жизнь, за Колдунью я пью!
В башне древнего аббатства, члены рыцарского братства,
Мы сидели и молчали возле Круглого стола.
Над окрестностью суровой разливался свет багровый
Сквозь узорчатые грани красноватого стекла;
Свет багровый разливался, шорох странный раздавался…
Мы сидели и молчали возле Круглого стола.
В тусклом свете ветхой залы рдели в кубках, как кристаллы,
Драгоценные напитки монастырских погребов.
Рядом с нами в тесном круге наши милые подруги
Робко ждали нежных взглядов, нежных слов от женихов,
Но сурово мы молчали; было тихо в мрачной зале
И не видно было взглядов, и не слышно было слов…
Мы смотрели на Артура, на красавца трубадура,
С боязливым подозреньем мы смотрели на него.
Сжав чело свое руками, сумасшедшими глазами
Он смотрел перед собою и не видел ничего;
Он, казалось, был в испуге, без красавицы подруги
Он покинул древний замок, замок деда своего…
И воскликнул я, бледнея: «Где ж прекрасная Алтея,
Наша радость, наше солнце, солнце Круглого стола?
Где, Артур, твоя невеста? Отчего свободно место
В башне славного аббатства возле Круглого стола?» —
И ответил он, бледнея: «Я не знаю, где Алтея,
Я не знаю, где Алтея, солнце Круглого стола!…
Мне, однако, говорили, что лежит она в могиле,
Пораженная коварно вероломною рукой;
В древнем замке, в темном склепе, вся закованная в цепи,
Вся завернутая в саван, в бледный саван гробовой,
Цепенея, холодея, спит прекрасная Алтея,
Плачет жалобно и стонет, и качает головой»…
И сверкая гневным взором, мы воскликнули с укором:
«Ты убил, убил, безумец, это нежное дитя!» —
Посмотревши с удивленьем, он ответил нам с презреньем:
«Да, товарищи, убито это нежное дитя.
Я убил свою Алтею, но невинен я пред нею, —
Не убийца вероломный, а суровый мститель я!…»
Он замолк; полны печали, мы чего-то ожидали,
В ветхой башне замирали горделивые слова;
Пламя свечек трепетало; ночь томительно молчала;
Только где-то, как ребенок, тихо плакала сова…
Вдруг толпа пошевельнулась, занавеска колыхнулась,
Дверь качнулась, из-за двери показалась голова,
С мертвой бледностью камеи, с нежным профилем Алтеи,
Показалась из-за двери роковая голова!
И от ужаса бледнея, мы сидели, цепенея
И вошла сама Алтея, в белом саване своем,
Оставляя след кровавый, обвитая цепью ржавой,
И сказала: «Ты — убийца!… но простила я!… Пойдем!…»
И, шатаясь, тихо встал он, тихо вышел и пропал он,
И таинственно пропал он в бледном сумраке ночном…
В башне старого аббатства, члены рыцарского братства,
Часто, часто мы пируем возле Круглого стола;
Над окрестностью суровой тускло льется свет багровый
Сквозь узорчатые грани красноватого стекла;
Свет багровый тускло льется, шорох странный раздается…
Мы сидим и ждем Артура возле Круглого стола.
Но напрасно, — нет Артура, нет красавца трубадура!
Не придет он в нашу башню с тихой песней о былом…
В древнем замке, в темном склепе, обхватив руками цепи,
На коленях пред Алтеей спит Артур тяжелым сном…
Тени их над нами веют, и печально сиротеют
Два незанятые места за покинутым столом.
Спросили про цветок любимый у меня.
Вы что, смеетесь?
Будто бы возможно
Из тысячи любимейших предметов
Назвать наилюбимейший предмет.
И вообще,
Задумывались вы
Над сущностью цветка?
Что за идея,
Какому (языком собранья говоря,
Писательского нашего собранья),
Скажите мне, какому содержанью
Придал художник форму василька?
Для нас, людей, — любовь,
А для травы иль дерева — цветенье.
То, что для нас
Томление в присутствии любимой.
Волненье от ее улыбки, взгляда
(Ожог на сердце от ее улыбки!),
Бессонница, свиданье, поцелуи,
Тоска, желанье, грусть и ликованье,
То, что для нас почти что крылья птицы,
То, что для нас перерастает в слово
И в музыку,
То у травы — цветок!
Толпа однообразна, как трава (или листва).
И жизнь, как луг весенний, — однотонна.
И вдруг
То тут, то там на ровном этом фоне
Любовь.
Цветы,
Ромашки, незабудки,
Кроваво-полыхающие маки.
Любовь — и та, что вовсе откровенна,
И та, что в тихом сумраке таится
(Допустим, ландыш).
И ночной фиалки
Таинственное пряное цветенье,
И крепкое до головокруженья
Роскошество магнолии в цвету.
Да, жизнь цветет, как луг,
Она уже красива.
Она ярка.
Она благоухает.
Она цветет… бывает пустоцветом
(О, иногда бывает пустоцветом!),
А иногда цветами материнства,
Но все равно цветет, цветет, цветет!
У трав иных цветенье каждый месяц.
У кактуса — единожды в столетье.
Чудовище. Колючка! Квазимодо!
Как ждет, наверно, он своей поры,
Сладчайшего великого мгновенья,
Когда внутри раскрытого цветка
(Пылинка жизни упадет на пестик)
Завяжется пылинка новой жизни.
Цветы — любовь. А как любить любовь?
Да, как любить?
Но если непременно,
Но если с повседневной точки зренья
Вы все-таки меня спросить хотите,
Какой цветок я больше всех люблю, —
Пожалуй, назову я одуванчик.
А как же ландыш? Василек во ржи?
Черемухи душистое соцветье?
Кувшинка? Георгины? Белых лилий
Надводно-надзеркальное дрожанье?
И розы, наконец?
Постойте. Погодите.
Не рвите сердце. Я люблю, конечно,
Кувшинку, ландыш, синенький подснежник,
И клеверную розовую шапку,
И розовую «раковую шейку»,
И розу, и купальницу. Конечно…
Но чем-то
Мне одуванчик ближе всех цветов.
За то, во-первых, что вполне подобен солнцу.
Как будто солнце четко отразилось
В бесчисленных осколочках зеркальных,
Разбросанных по ласковой траве
(Как только солнце скроется за лесом,
Хоть бы один остался одуванчик
Раскрытым и цветущим — никогда!).
Но это к слову. Вовсе не за это
Люблю я скромный маленький цветок,
За то его люблю, что вечно жмется к людям,
Что он растет у самого порога,
У старенькой завалинки, у прясла
И самый первый тянется к ручонкам
Смеющегося радостно ребенка,
Впервые увидавшего цветок.
За то, что сам я сорок лет назад,
Когда пришла пора увидеть землю,
Когда пришла пора увидеть солнце,
Увидел не тюльпаны, не нарциссы,
Не ангельские глазки незабудок,
Не маков сатанинское горенье,
А одуванчик,
Полный жизни, солнца,
И горечи, и меда, и тепла,
И доброты к крестьянскому мальчишке.
Срывал я солнце голыми руками.
Легко сдувал пушистые головки.
И опускались легкие пушинки
На землю,
Чтобы снова расцвести.
Мой старый, добрый друг,
Наивный одуванчик…
Домчало нас к пристани в час предвечерний,
Когда на столбах зажигался закат,
И волны старались плескаться размерней
О плиты бассейнов и сходы аркад.
Был берег таинственно пуст и неслышен.
Во всей красоте златомраморных стен,
Дворцами и храмами, легок и пышен,
Весь город вставал из прибоев и пен.
У пристани тихо качались галеры,
Как будто сейчас опустив паруса,
И виделись улицы, площади, скверы,
А дальше весь край занимали леса.
Но не было жизни и не было люда,
Закрытые окна слагались в ряды,
И только картины глядели оттуда…
И звук не сливался с роптаньем воды.Нас лоцман не встретил, гостей неизвестных,
И нам не пропела с таможни труба,
И мы, проходя близ галер многоместных,
Узнали, что пусты они как гроба.
Мы тихо пристали у длинного мола,
И бросили якорь, и подняли флаг.
Мы сами молчали в тревоге тяжелой,
Как будто грозил неизведанный враг.
Нас шестеро вышло, бродяг неуклонных,
Искателей дней, любопытных к судьбе,
Мы дома не кинули дев обрученных,
И каждый заботился лишь о себе.
С немого проспекта сойдя в переулки,
Мы шли и стучались у мертвых дверей,
Но только шаги были четки и гулки
Да стекла дрожали больших фонарей.
Как будто манили к себе магазины,
И груды плодов, и бутылки вина…
Но нас не окликнул привет ни единый…
И вот начала нас томить тишина.А с каждым мгновеньем ясней, неотвязней
Кругом разливался и жил аромат.
Мы словно тонули в каком-то соблазне
И шли и не знали, пойдем ли назад.
Все было безмолвно, мертво, опустело,
Но всюду, у портиков, в сводах, в тени
Дышало раздетое женское тело, —
И в запахе этом мы были одни.
Впивая его раздраженным дыханьем,
Мы стали пьянеть, как от яда змеи.
Никто, обжигаемый жадным желаньем,
Не мог подавлять трепетанья свои.
Мы стали кидаться на плотные двери,
Мы стали ломиться в решетки окна,
Как первые люди, как дикие звери…
И мгла была запахом тела полна.Без цели, без мысли, тупы, но упрямы,
Мы долго качали затворы дворца…
И вдруг подломились железные рамы…
Мы замерли, — сразу упали сердца.
Потом мы рванулись, теснясь, угрожая,
Мы вспрыгнули в зал, побежали вперед.
На комнаты мгла налегала ночная,
И громко на крики ответствовал свод.
Мы вкруг обежали пустые палаты,
Взобрались наверх, осмотрели весь дом:
Все было наполнено, свежо, богато,
Но не было жизни в жилище пустом.
И запах такой же, полней, изначальней,
В покоях стоял, возрастая в тени,
И на пол упали мы в шелковой спальне,
Целуя подушки, ковры, простыни.
И ночь опустилась, и мы не поднялись,
И нас наслажденье безмерное жгло,
И мы содрогались, и мы задыхались…
Когда мы очнулись, — уж было светло.Мы шестеро вышли на воздух, к свободе,
Без слов отыскали на берег пути
И так же без слов притаились в проходе:
Мы знали, что дальше не должно идти.
И долго, под мраморным портиком стоя,
С предела земли не спускали мы глаз.
Корабль наш качался на зыби прибоя,
Мы знали, что он дожидается нас.
По улицам клича, друзья нас искали,
Но, слыша, как близятся их голоса,
Мы прятались быстро в проходе, в подвале…
И после корабль распустил паруса.
Поплыл в широту и в свободное море,
Где бури, и солнце, и подвиги есть,
И только в словах баснословных историй
Об нас, для безумцев, останется весть.Товарищи! братья! плывите! плывите!
Забудьте про тайну далекой земли!
О, счастлив, кто дремлет в надежной защите, —
По, дерзкие, здесь мы не смерть обрели!
Найти здесь легко пропитанье дневное,
Нет, мы не умрем, — но весь день наш уныл,
И только встречая дыханье ночное,
Встаем мы в волненьи воскреснувших сил!
И бродим по городу в злом аромате,
И входим в дворцы и в пустые дома
Навстречу открытых незримых объятий —
И вплоть до рассвета ласкает нас тьма.
В ней есть наслажденье до слез и до боли,
И сладко лежать нам в пыли и в крови,
И счастью в замену не надо нам воли,
И зримых лобзаний, и явной любви!
Счастливый милостью судьбины,
Что я и русский, и поэт,
Несу на ваши именины
Мой поздравительный привет.
Пускай всегда владеют вами
Подруги чистой красоты:
Свобода, радость и мечты
С их непритворными дарами;
Пускай сияют ваши дни,
Как ваши мысли, ваши взоры
Или пленительной Авроры
Живые, свежие огни.Где б ни был я — клянусь богами, —
В стране родной и неродной,
Любим ли ветреной судьбой
Иль сирота под небесами,
За фолиантом, за пером,
При громах бранного тимпана,
При звуке лиры и стакана,
Заморским полного вином, —
Всегда услужливый мой гений
Напоминать мне будет вас,
И Дерпт, и славу, и Парнас,
И сада Ратсгофского тени.
Вот вам пример: в России — там,
Где величавая природа,
Студент-певец, я жил с полгода;
Моим разборчивым очам
Являлись дивные картины:
Я зрел, как ранние снега
Сребром ложились на вершины
И на широкие луга,
Как Волги пенились пучины,
Как трепетали берега,
Как обнаженные дубравы
Осенний ветер волновал
И в пудре по полю гулял;
Я видел сельские забавы,
Я видел свадьбу, видел свет —
И что же чувствовал поэт?
Полна спасительного гнева,
Моя открытая душа
Была скучна, нехороша,
Как непонятливая дева;
Она молила небеса
Исправить воздух и дорогу,
И, слава богу, слава богу,
Я здесь, — мой рай, моя краса,
Царица вольных наслаждений,
Где ты, богиня песнопений? Приди! Возвышенный твой дар
Меня наполнит, очарует,
И сердце юношеский жар
К труду прекрасному почует!
Пример не краток; нужды нет.
Я обвиняюсь перед вами,
Что замечтался; но мечтами
Живет и действует поэт,
Богатый творческою силой,
Он пламенеет страстью милой,
Душой следит свой идеал —
И вот нашел… не тут-то было!
Любимец музы прозевал, —
Прощай, возвышенное счастье:
Пред ним в обертке божества
Одни бездушные слова,
Одно холодное участье.
Кого ж любить ему? Мечты!
Он ими сердце оживляет
И сладко, гордо забывает
Свой плен и райские черты
Лица и мозга красоты.
Ах, я забылся! От предмета
Куда стихи мои летят?
Простите вашего поэта,
Я, право, прав, а виноват,
Что разболтался невпопад.
Так было б лучше во сто крат
В моем таинственном журнале
Об непонятном идеале
Писать, что здесь говорено.
Но будь как есть, мне всё равно,
Я знаю вашу благосклонность,
Не удивит, не тронет вас
Мой необдуманный рассказ,
Моей мечты неугомонность.
Пора мне кончить мой привет
И скуку вашего терпенья;
Когда в душе чего-то нет,
Когда не сладко наслажденье,
Когда любимая звезда
Для вдохновенного труда
Неверно, пасмурно сияет,
Певцу и труд надоедает
И он без дара пиэрид,
Без пиитической отваги
Повеся голову сидит
И томно смотрит на бумаги.
Довольно! Нет, еще мой гений
Вас просит, кланяяся вам,
Не скоро ждите объяснений
Его загадочным словам;
Настанет время, после мая, Подробно он расскажет сам,
Какая сила роковая,
Назло Парнасу и уму,
Апрель попортила ему;
Еще он просит: бога ради,
Без Гарпократа никому
Вы не кажите сей тетради.
Жрецами Са́иса, в Египте, взят в ученье
Был пылкий юноша, алкавший просвещенья.
Могучей мыслью он быстро обнял круг
Хранимых мудростью таинственных наук;
Но смелый дух его рвался к познаньям новым.
Наставник-жрец вотще старался кротким словом
В душе ученика смирять мятежный пыл.
«Скажи мне, что мое, — пришелец говорил, —
Когда не все мое? Где знанью грань положим?
Иль самой Истиной, как наслажденьем, можем
Лишь в разных степенях и порознь обладать?
Ее ль, единую, дробить и разделять?
Один лишь звук убавь в гармонии чудесной!
Один лишь цвет возьми из радуги небесной!
Что значит звук один и что единый цвет?
Но нет гармонии, и радуги уж нет!»
Однажды, говоря о таинствах вселенной,
Наставник с юношей к ротонде отдаленной
Пришли, где полотном закрытый истукан
До свода высился, как грозный великан.
Дивяся, юноша подходит к изваянью.
«Чей образ кроется под этой плотной тканью?» —
Спросил он. — «Истины под ней таится лик»,
Ответил спутник. — «Как! — воскликнул ученик. —
Лишь Истины ищу, по ней одной тоскую;
А от меня ее сокрыли вы, святую!»
«То воля божества! — промолвил жрец в ответ. —
Завесы не коснись (таков его завет),
Пока с себя само ее не совлеку я!
Кто ж, сокровенное преступно испытуя,
Поднимет мой покров, тому присуждено…» —
«Что?» — «Истину узреть». — «Значенье слов темно;
В них смысл таинственный. Запретного покрова
Не поднимал ты?» — «Нет! и искушенья злого
Не ведал ум». — «Дивлюсь! О, если б, точно, я
Был им лишь отделен от цели бытия —
От Истины!..» — «Мой сын! — прервал его сурово
Наставник, — преступить божественное слово
Нетрудно. Долго ли завесу приподнять?
Но каково душе себя преступной знать?»
Из храма юноша, печальный и угрюмый
Пришел домой. Душа одной тревожной думой
Была полна, и сон от глаз его бежал.
В жару метался он на ложе и стенал.
Уж было за полночь, как шаткими стопами
Пошел ко храму он. Цепляяся руками
За камни, на окно вскарабкался; с окна
Спустился в темный храм, и вот — пред ним она,
Ротонда дивная, где цель его исканья.
Повсюду мертвое, могильное молчанье;
Порой лишь смутный гул из склепов отвечал
На робкие шаги. Повсюду мрак лежал,
И только бледное сребристое мерцанье
Лила из купола луна на изваянье,
В покров одетое… И, словно бог живой,
Казалось, истукан качает головой,
Казалось, движутся края одежды белой.
И к богу юношу приблизил шаг несмелый,
И косная рука уж поднята была,
Но кровь пылала в нем, и капал пот с чела,
И вспять его влекла незримая десница.
«Безумец! что творишь? куда твой дух стремится?
Тебе ли, бренному, бессмертное пытать? —
Взывал глас совести. — Ты хочешь приподнять
Завесу, а забыл завещанное слово:
До срока не коснись запретного покрова!»
Но для чего ж завет божественный гласит:
Кто приподнимет ткань, тот Истину узрит?
«О, что бы ни было, я вскрою покрывало!
Увижу!» — вскрикнул он. — «Увижу!» — прокричало
И эхо громкое из сумрачных углов…
И дерзкою рукой он приподнял покров.
Что ж увидал он там?.. У ног Изиды, в храме,
Поутру, недвижим, он поднят был жрецами.
И что он увидал? и что́ постигнул он?
Вопросы слышались ему со всех сторон.
Угрюмый юноша на них ответа не дал…
Но в жизни счастья он и радости не ведал.
В могилу раннюю тоска его свела,
И к людям речь его прощальная была:
«Кто к Истине идет стезею преступленья,
Тому и в Истине не ведать наслажденья!»
Стихотворение это —
одинаково полезно и для редактора
и для поэтов.
Всем товарищам по ремеслу:
несколько идей
о «прожигании глаголами сердец
людей».
Что поэзия?!
Пустяк.
Шутка.
А мне от этих шуточек жутко.
Мысленным оком окидывая Федерацию —
готов от боли визжать и драться я.
Во всей округе —
тысяч двадцать поэтов изогнулися в дуги.
От жизни сидячей высохли в жгут.
Изголодались.
С локтями голыми.
Но денно и нощно
жгут и жгут
сердца неповинных людей «глаголами».
Написал.
Готово.
Спрашивается — прожёг?
Прожёг!
И сердце и даже бок.
Только поймут ли поэтические стада,
что сердца
сгорают —
исключительно со стыда.
Посудите:
сидит какой-нибудь верзила
(мало ли слов в России есть?!).
А он
вытягивает,
как булавку из ила,
пустяк,
который полегше зарифмоплесть.
А много ль в языке такой чуши,
чтоб сама
колокольчиком
лезла в уши?!
Выберет…
и опять отчесывает вычески,
чтоб образ был «классический»,
«поэтический».
Вычешут…
и опять кряхтят они:
любят ямбы редактора лающиеся.
А попробуй
в ямб
пойди и запихни
какое-нибудь слово,
например, «млекопитающееся».
Потеют как следует
над большим листом.
А только сбоку
на узеньком клочочке
коротенькие строчки растянулись глистом.
А остальное —
одни запятые да точки.
Хороший язык взял да и искрошил,
зря только на обучение тратились гроши.
В редакции
поэтов банда такая,
что у редактора хронический разлив жёлчи.
Банду локтями,
дверями толкают,
курьер орет: «Набилось сволочи!»
Не от мира сего —
стоят молча.
Поэту в редкость удачи лучи.
Разве что редактор заталмудится слишком,
и врасплох удастся ему всучить
какую-нибудь
позапрошлогоднюю
залежавшуюся «веснишку».
И, наконец,
выпускающий,
над чушью фыркая,
режет набранное мелким петитиком
и затыкает стихами дырку за дыркой,
на горе родителям и на радость критикам.
И лезут за прибавками наборщик и наборщица.
Оно понятно —
набирают и морщатся.
У меня решение одно отлежалось:
помочь людям.
А то жалость!
(Особенно предложение пригодилось к весне б,
когда стихом зачитывается весь нэп.)
Я не против такой поэзии.
Отнюдь.
Весною тянет на меланхолическую нудь.
Но долой рукоделие!
Что может быть старей
кустарей?!
Как мастер этого дела
(ко мне не прицепитесь)
сообщу вам об универсальном рецепте-с.
(Новость та,
что моими мерами
поэты заменяются редакционными курьерами.)
Рецепт
(Правила простые совсем:
всего — семь.)
1.
Берутся классики,
свертываются в трубку
и пропускаются через мясорубку.
2.
Что получится, то
откидывают на решето.
3.
Откинутое выставляется на вольный дух.
(Смотри, чтоб на «образы» не насело мух!)
4.
Просушиваемое перетряхивается еле
(чтоб мягкие знаки чересчур не затвердели).
5.
Сушится (чтоб не успело перевечниться)
и сыпется в машину:
обыкновенная перечница.
6.
Затем
раскладывается под машиной
липкая бумага
(для ловли мушиной).
7.
Теперь просто:
верти ручку,
да смотри, чтоб рифмы не сбились в кучку!
(Чтоб «кровь» к «любовь»,
«тень» ко «дню»,
чтоб шли аккуратненько
одна через одну.)
Полученное вынь и…
готово к употреблению:
к чтению,
к декламированию,
к пению.
А чтоб поэтов от безработной меланхолии вылечить,
чтоб их не тянуло портить бумажки,
отобрать их от добрейшего Анатолия Васильича
и передать
товарищу Семашке.
1
Опять, народные витии,
За дело падшее Литвы
На славу гордую России
Опять шумя восстали вы.
Уж вас казнил могучим словом
Поэт, восставший в блеске новом
От продолжительного сна,
И порицания покровом
Одел он ваши имена.
2
Что это: вызов ли надменный,
На битву ль бешеный призыв?
Иль голос зависти смущенной,
Бессилья злобного порыв?..
Да, хитрой зависти ехидна
Вас пожирает; вам обидна
Величья нашего заря;
Вам солнца божьего не видно
За солнцем русского царя.
3
Давно привыкшие венцами
И уважением играть,
Вы мнили грязными руками
Венец блестящий запятнать.
Вам непонятно, вам несродно
Всё, что высоко, благородно;
Не знали вы, что грозный щит
Любви и гордости народной
От вас венец тот сохранит.
4
Безумцы мелкие, вы правы,
Мы чужды ложного стыда!
………………
5
Но честь России невредима.
И вам смеясь внимает свет…
Так в дни воинственные Рима,
Во дни торжественных побед,
Когда триумфом шел Фабриций
И раздавался по столице
Восторга благодарный клик,
Бежал за светлой колесницей
Один наемный клеветник.1834 г. Стихотворение представляет собой политическую оду-инвективу, продолжающую тему, начатую А.С. Пушкиным в стихотворениях «Клеветникам России» (1831) и «Бородинская годовщина» (1831).
Весьма вероятно, что обращение Лермонтова к «народным витиям», которые «опять», «шумя», восстали за «дело падшее Литвы» на «славу гордую России», было вызвано антирусскими выступлениями во французской печати. Польский вопрос использовался как повод для усиления антирусских настроений. Действия польско-литовских повстанцев Лермонтов считал инспирированными извне и связывал их с посягательствами западноевропейских держав на территориальную целостность России.13 (25) января 1834 г. в Брюсселе с речью по случаю трехлетия свержения Николая I с польского престола выступил глава демократического крыла польской эмиграции, историк Иоахим Лелевель. 4 (16) февраля 1834 г. в парижской газете «Le Temps» был напечатан памфлет под названием «Nicolas et ses apologistes», принадлежавший князю Адаму Чарторыскому. В апреле того же года журнал «Revue de Paris» поместил оскорбительную статью Тайо о Николае I («Esquisses historiques: Alexandre et Nicolas»). В ответ на эти выступления в зарубежном органе русского правительства «Journal de Francfort» l (12) апреля 1834 г. появилась передовая статья — с изложением речи Лелевеля. Пушкин в своем дневнике (запись 11 (23) апреля) приводит выдержку из этой статьи, в которой о нем говорилось как о борце с монархией Николая I.Возможно, что непосредственным поводом для написания стихотворения «Опять, народные витии» явилась эта самая статья о речи Лелевеля в «Journal de Francfort», перепечатанная — полностью или частично — в петербургских и варшавских газетах. Лермонтов, не только знавший, но и разделявший отношение Пушкина к польскому восстанию 1830 г., начинает свое стихотворение строками, сходными с пушкинским посланием «Клеветникам России», а затем прямо напоминает о нем в стихе «Уж вас казнил могучим словом» и следующих.Обсуждение польского вопроса в европейской печати продолжалось и в 1835 г. В декабре 1835 г. петербургская газета «Journal de S.-Pétersbourg» перепечатала октябрьское выступление «Journal des Débats». Высказывалось предположение, что Раевский и Шан-Гирей связывали стихотворение Лермонтова именно с этим последним периодом журнальной борьбы.
В поцелуе рук ли,
В поцелуе рук ли, губ ли,
в дрожи тела
в дрожи тела близких мне
красный
красный цвет
красный цвет моих республик
тоже
тоже должен
тоже должен пламенеть.
Я не люблю
Я не люблю парижскую любовь:
любую самочку
любую самочку шелками разукрасьте,
потягиваясь, задремлю,
потягиваясь, задремлю, сказав —
потягиваясь, задремлю, сказав — тубо —
собакам
собакам озверевшей страсти.
Ты одна мне
Ты одна мне ростом вровень,
стань же рядом
стань же рядом с бровью брови,
дай
дай про этот
дай про этот важный вечер
рассказать
рассказать по-человечьи.
Пять часов,
Пять часов, и с этих пор
стих
стих людей
стих людей дремучий бор,
вымер
вымер город заселенный,
слышу лишь
слышу лишь свисточный спор
поездов до Барселоны.
В черном небе
В черном небе молний поступь,
гром
гром ругней
гром ругней в небесной драме, —
не гроза,
не гроза, а это
не гроза, а это просто
ревность двигает горами.
Глупых слов
Глупых слов не верь сырью,
не пугайся
не пугайся этой тряски, —
я взнуздаю,
я взнуздаю, я смирю
чувства
чувства отпрысков дворянских.
Страсти корь
Страсти корь сойдет коростой,
но радость
но радость неиссыхаемая,
буду долго,
буду долго, буду просто
разговаривать стихами я.
Ревность,
Ревность, жены,
Ревность, жены, слезы…
Ревность, жены, слезы… ну их! —
вспухнут веки,
вспухнут веки, впору Вию.
Я не сам,
Я не сам, а я
Я не сам, а я ревную
за Советскую Россию.
Видел
Видел на плечах заплаты,
их
их чахотка
их чахотка лижет вздохом.
Что же,
Что же, мы не виноваты —
ста мильонам
ста мильонам было плохо.
Мы
Мы теперь
Мы теперь к таким нежны —
спортом
спортом выпрямишь не многих,—
вы и нам
вы и нам в Москве нужны
не хватает
не хватает длинноногих.
Не тебе,
Не тебе, в снега
Не тебе, в снега и в тиф
шедшей
шедшей этими ногами,
здесь
здесь на ласки
здесь на ласки выдать их
в ужины
в ужины с нефтяниками.
Ты не думай,
Ты не думай, щурясь просто
из-под выпрямленных дуг.
Иди сюда,
Иди сюда, иди на перекресток
моих больших
моих больших и неуклюжих рук.
Не хочешь?
Не хочешь? Оставайся и зимуй,
и это
и это оскорбление
и это оскорбление на общий счет нанижем.
Я все равно
Я все равно тебя
Я все равно тебя когда-нибудь возьму —
одну
одну или вдвоем с Парижем.
Нет, эти духи, что стучат
Или ворочают столами,
Не те, которые грозят
Расстаться с нашими мечтами,
И без которых будет мир,
Быть может, холоден и сир…
Они не те, что из преданья
Перенесли свой ранний след
На вдохновенные созданья
И давних, и недавних лет.
Не те, что в глубине паденья,
С клеймом проклятья и сомненья
На гордо-царственном челе,
Не ждали от небес прощенья
И — небу мстили на земле…
Не те, что некогда в титанов
Преобразясь, из-под туманов
И туч неслись в открытый бой
С Олимпом, — с тою высотой,
Что не прощала Прометею.
Не те, что древле Моисею,
Рабу Египетской земли,
Оковы сбросить помогли,
Когда Еврейскому народу
Он сквозь мистический туман
Казал далекую свободу
Среди обетованных стран…
Не те, что на хребте Синая,
Как бы в одеждах из огня,
Стояли, солнцами сияя
И тенью Бога заслоня…
Чьи трубны гласы заглушали
Гром, от которого дрожали, —
Дымились щели серых скал,
Когда перст огненный писал:
«Аз есмь» на каменной скрижали.
Не те, которых голоса
С небес слетали, как роса
Ночная, чье ночное пенье,
Чей светозарный, стройный клир
Провозвестил, что ветхий мир
Пал, накануне обновленья;
Чьи благодатные слова,
Когда-то спетые в пустыне,
Мы, равнодушные, поныне
Поем во славу Рождества…
Не те, что, в образе бесов,
На склоне варварских веков,
Сердца людей сжимая страхом,
Внушали папе и монахам,
Что даже дряхлый Галилей
Достоин пытки и цепей…
Мир снова жаждет обновленья,
В науке ищет откровенья…
Найдет ли он его иль нет,
Еще загадочен ответ, —
Но никаких задач науки
Всех этих душ безличный рой,
Ни их сомнительные стуки,
Ни их мелькающие руки,
Своей таинственной игрой
Не разрешат…
Певец Манфреда
Такими ли воображал
Духов, когда их вопрошал
В часы осмысленного бреда
О тайнах мира и всего,—
Всего, что мучило его…
Как был остер неугомонно,
Как был язвительно умен
Тот дух, что так нецеремонно
Вторгался в нравственный закон
И колебал его основы!
Как для рутины были новы
Его слова!.. Недаром он
Слыл Мефистофелем на свете,
Недаром Фаусту служил,—
Печать он времени носил
И обессмертил имя Гете.
Нет, эти духи, что стучат
Или ворочают столами
Не те, которые грозят
Расстаться с нашими мечтами!
Они — невежды иль шуты,
Родные дети пустоты,
Тоски, неверья, увяданья,—
Они — фантазия без крыл,—
Они — не в силах дать нам знанье,
И дать нам веру нет в них сил…
День-денской моя печальница,
В ночь — ночная богомолица,
Векова моя сухотница…
Из народной песни
Чуть живые, в ночь осеннюю
Мы с охоты возвращаемся,
До ночлега прошлогоднего,
Слава богу, добираемся.
«Вот и мы! Здорово, старая!
Что насупилась ты, кумушка!
Не о смерти ли задумалась?
Брось! пустая это думушка!
Посетила ли кручинушка?
Молви — может, и размыкаю».
И поведала Оринушка
Мне печаль свою великую.
— Восемь лет сынка не видела,
Жив ли, нет — не откликается,
Уж и свидеться не чаяла,
Вдруг сыночек возвращается.
Вышло молодцу в бессрочные…
Истопила жарко банюшку,
Напекла блинов Оринушка,
Не насмотрится на Ванюшку!
Да не долги были радости.
Воротился сын больнехонек,
Ночью кашель бьет солдатика,
Белый плат в крови мокрехонек!
Говорит: „Поправлюсь, матушка!“
Да ошибся — не поправился,
Девять дней хворал Иванушка,
На десятый день преставился…—
Замолчала — не прибавила
Ни словечка, бесталанная.
«Да с чего же привязалася
К парню хворость окаянная?
Хилый, что ли, был с рождения?..»
Встрепенулася Оринушка:
— Богатырского сложения,
Здоровенный был детинушка!
Подивился сам из Питера
Генерал на парня этого,
Как в рекрутское присутствие
Привели его раздетого…
На избенку эту бревнышки
Он один таскал сосновые…
И вилися у Иванушки
Русы кудри как шелковые…—
И опять молчит несчастная…
«Не молчи — развей кручинушку!
Что сгубило сына милого —
Чай, спросила ты детинушку?»
— Не любил, сударь, рассказывать
Он про жизнь свою военную,
Грех мирянам-то показывать
Душу — богу обреченную!
Говорить — гневить всевышнего,
Окаянных бесов радовать…
Чтоб не молвить слова лишнего,
На врагов не подосадовать,
Немота перед кончиною
Подобает христианину.
Знает бог, какие тягости
Сокрушили силу Ванину!
Я узнать не добивалася.
Никого не осуждаючи,
Он одни слова утешные
Говорил мне умираючи.
Тихо по двору похаживал
Да постукивал топориком,
Избу ветхую облаживал,
Огород обнес забориком;
Перекрыть сарай задумывал.
Не сбылись его желания:
Слег — и встал на ноги резвые
Только за день до скончания!
Поглядеть на солнце красное
Пожелал,— пошла я с Ванею:
Попрощался со скотинкою,
Попрощался с ригой, с банею.
Сенокосом шел — задумался:
„Ты прости, прости, полянушка!
Я косил тебя во младости!“ —
И заплакал мой Иванушка!
Песня вдруг с дороги грянула,
Подхватил, что было голосу:
„Не белы снежки“,— закашлялся,
Задышался — пал на полосу!
Не стояли ноги резвые,
Не держалася головушка!
С час домой мы возвращалися…
Было время — пел соловушка!
Страшно в эту ночь последнюю
Было: память потерялася,
Все ему перед кончиною
Служба эта представлялася.
Ходит, чистит амуницию,
Набелил ремни солдатские,
Языком играл сигналики,
Песни пел — такие хватские!
Артикул ружьем выкидывал
Так, что весь домишка вздрагивал;
Как журавль стоял на ноженьке
На одной — носок вытягивал.
Вдруг метнулся… смотрит жалобно…
Повалился — плачет, кается,
Крикнул: „Ваше благородие!
Ваше!..“ Вижу,— задыхается.
Я к нему. Утих, послушался —
Лег на лавку. Я молилася:
Не, пошлет ли бог спасение?..
К утру память воротилася,
Прошептал: „Прощай, родимая!
Ты опять одна осталася!..“
Я над Ваней наклонилася,
Покрестила, попрощалася,
И погас он, словно свеченька
Восковая, предыконная…—
Мало слов, а горя реченька.
Горя реченька бездонная!..
Диким хаосом ходят в мозгу у меня
И леса, и поля, и долины…
Улеглись наконец, улеглись и сошлись
В виде стройной и полной картины.
Вижу я городок… Это Годесберг… Да,
Это он, это он предо мною…
И опять под тенистою липой моей
Я сижу перед старой корчмою.
Сухо в горле моем, точно я проглотил
Заходящее солнце… Эй! что же
Не несут мне вина?.. Ну, хозяин, живей!
Да получше, смотри, подороже!
И течет благодатный напиток, течет
Прямо в душу мою, заливая
По дороге уж кстати и в горле пожар…
Что за чудная влага такая!
Эй, бутылку еще! Эту первую я
Без внимания пил, без почтенья…
За рассеянность эту прошу у тебя,
Благородная влага, прощенья!
Я рассеянно пил потому, что глядел
На утес, романтичности полный,
Где стоит Драфенхельс, величаво смотря
На зеленые рейнские волны.
Виноградарей песни звучали вдали,
Доносясь посреди щебетанья
Порхунов-воробьев… Это все слушал я
И поэтому пил без вниманья.
Но теперь я усердно уткнулся в стакан
И внимательно взоры вперяю
В дорогое вино — а порой, на него
И не глядя, прилежно глотаю.
Только странная штука! Вдруг личность моя
Представляется мне же двойною;
С двойником мы сидим нераздельно, и он
Из стакана глотает со мною.
Как он бледен, бедняк! Как он жалок и слаб!
Как иссох! Только кожа да кости!
Он с тоскливой насмешкой глядит мне в лицо
И меня раздражает до злости.
Этот странный двойник уверяет меня,
Будто с ним составляем мы оба
Одного; будто этот один — человек.
Недалеко стоящий от гроба;
Будто он не в корчме годесбергской сидит,
А в далеком Париже, печальный,
Изможденный тяжелой болезнью… Ты лжешь,
Лжешь бесстыдно, бродяга нахальный!
Лжешь! Взгляни на меня; я и свеж, и румян,
Как цветущая роза; и знаю —
Много силы во мне!.. Берегись разозлить!
Берегись — я обид не спускаю!
Он, плечами пожав, отвечал: «О, дурак!»
Тут я вспыхнул — и с бешеным жаром
Принялся наносить своему двойнику
Беспощадно удар за ударом!
Только вещь непонятная: каждый удар,
Наносимый ему, ощущаю
Я на собственном теле: чем больше я бью,
Тем сильней сам от боли страдаю!..
В этой драке проклятой опять у меня
Пересохнуло горло… И снова
Я хочу закричать: «Эй, давайте вина!»
Но не в силах промолвить ни слова…
Лихорадка трясет… Как в бреду, слышу я
Все слова чепухи бестолковой:
«Две припарки еще… и микстуру давать
В день три раза по ложке столовой!»