Генрих Гейне - стихи про слово

Найдено стихов - 33

Генрих Гейне

Хотел бы в единое слово

Хотел бы в единое слово
Я слить мою грусть и печаль
И бросить то слово на ветер,
Чтоб ветер унес его вдаль.

И пусть бы то слово печали
По ветру к тебе донеслось,
И пусть бы всегда и повсюду
Оно тебе в сердце лилось!

И если б усталые очи
Сомкнулись под грезой ночной,
О, пусть бы то слово печали
Звучало во сне над тобой!

Генрих Гейне

С каким любопытством чайка

С каким любопытством чайка
Глядит, снижаясь к нам:
Зачем я ухом крепко
Прильнул к твоим губам?

Ей надо узнать, что́ в ухо
Уста твои мне льют:
Туда слова ли только
Иль поцелуи текут?

Я сам не понимаю
Журчанья в душе моей!
Слова и поцелуи
Смешались странно в ней.

Генрих Гейне

Лишь я засну — передо мной

Лишь я засну —передо мной
Стоишь ты как живая,
Киваешь нежно мне главой,
Я льну в тебе рыдая.

Головку русую силоня
И слез не утирая,
Ты словно смотришь на меня,
В жемчужинах сияя.

Даешь засохший мне венок
И тихо шепчешь слово —
Проснусь, из рук пропал венок,
Не вспомню я и слова.

Генрих Гейне

Во сне я ночь каждую вижу

Во сне я ночь каждую вижу:
Приветливо мне ты киваешь, —
И громко, и горько рыдая,
Я милые ножки целую.

Глядишь на меня ты уныло,
Качаешь прекрасной головкой.
Из глаз твоих кра́дутся тихо
Жемчужные слезные капли.

Ты шепчешь мне тихое слово,
Дари́шь кипарисную ветку…
Проснусь я, — и нет моей ветки,
И слово твое позабыл я.

Генрих Гейне

О, не клянись, целуй меня!

О, не клянись, целуй меня!
Не верю женским клятвам я.

Мне сладостны твои признанья,
Но слаще — пылкия лобзанья;
Они мои, я верю им,
А слово — только пар и дым.

Клянись, о, милая моя!
Тебе на слово верю я.
Когда к груди твоей прильну я,
Блаженству верю своему я,
Что будешь вечно ты моя,
И даже дольше — верю я.

Генрих Гейне

В облаках лежит луна

В облаках лежит луна
Исполинским померанцем;
Золотая полоса
В сером море блещет глянцем.

Я один на берегу,
Где прибоя плеск седого,
Слышу много нежных слов,
Нежных слов со дна морского.

Слишком долго длится ночь,
Быть безмолвным сердцу трудно.
Никсы! Вас зову помочь
Пляской дружной, песней чудной.

К вам прильну я головой,
Вашим буду я всецело,
Нежьте до смерти меня,
Выцелуйте жизнь из тела.

Генрих Гейне

Пускай присяжными рассудка

Пускай присяжными разсудка
Не признана твоя вина,
И предо мною, о малютка,
Ты даже словом не грешна.

Пусть — равнодушна, безучастна —
Не раздувала ты огня,
Но я взываю не напрасно,
Тебя в душе моей виня.

Немолчный голос над собою
В полночных грезах слышу я,
И говорит он, что тобою
Вся жизнь загублена моя.

И он громит тебя сурово,
Приводит множество улик,
И обвиняющее слово
С зарею лишь смолкает вмиг.

Оно скрывается глубоко
В душе моей, и знаю я,
Одно мне ясно, что жестоко
Вся жизнь загублена моя.

Генрих Гейне

Закат

Легче серны и пугливей,
По уступам диких скал,
От меня она бежала,
Ветер кудри ей взвевал.

Где утес нагнулся к морю,
Я ее остановил;
Словом кротким, словом нежным
Сердце гордое смягчил.

И на береге высоком
С нею сел я, счастья полн,
Мы смотрели, как тонуло
Солнце тихо в мраке волн.

Глубже, глубже все тонуло
Лучезарное оно;
И исчезло вдруг в пучине,
Морем злым поглощено.

O! не плачь, дитя! ведь солнце
Не погибло там на дне;
Но с теплом своим и светом
В сердце спряталось ко мне.

Генрих Гейне

Пускай присяжными рассудка

Пускай присяжными рассудка
Не признана твоя вина,
И предо мною, о малютка,
Ты даже словом не грешна.

Пусть — равнодушна, безучастна —
Не раздувала ты огня,
Но я взываю не напрасно,
Тебя в душе моей виня.

Немолчный голос над собою
В полночных грезах слышу я,
И говорит он, что тобою
Вся жизнь загублена моя.

И он громит тебя сурово,
Приводит множество улик,
И обвиняющее слово
С зарею лишь смолкает вмиг.

Оно скрывается глубоко
В душе моей, и знаю я,
Одно мне ясно, что жестоко
Вся жизнь загублена моя.

Генрих Гейне

О, не клянись, мой друг, целуй — целуй скорей

О, не клянись, мой друг, целуй — целуй скорей,
Не верить клятвам жизнь меня уж научила!
Твои слова нежны, но во сто крат нежней
Тот сладкий поцелуй, что ты мне подарила!
Ты мне дала его, дыша едва-едва,
Дала, — и что теперь все клятвы, что слова!

Клянись, мой милый друг, клянись, скорей клянись,
Мне верить хочется, что вся ты — совершенство!
С приливом новых ласк к груди моей прижмись,
Мне верить хочется, что полон я блаженства,
Что не изменишь ты в любви мне никогда,
Что будешь ты всегда моей, всегда!

Генрих Гейне

Слова, одни слова, а дела никакого!

Слова, одни слова, а дела никакого!
И мяса никогда, о, куколка моя!
Всегда духовный корм и никогда жаркого,
И клецок никогда не вижу в супе я,

Но может быть, мой друг, тебе невыносима
Та сила дикая, что в теле есть у нас
И, сделав страсть конем, в галоп неудержимо
Несется, отдыха не зная ни на час.

Да, нежное дитя, меня берет забота,
Что, наконец, тебя совсем уж изведет
Вся эта дикая любовная охота,
Весь этот stееplе-chasе, что бог Амур ведет.

Гораздо для тебя — готов я согласиться —
Здоровее иметь больного мужа, чем
С любовником таким, как я, не расходиться,
Который двигаться не может уж совсем.

Поэтому храни ты наш союз сердечный,
Мой ангел дорогой, и для него живи.
Уход за ним тебе весьма здоров конечно;
То род целительный аптекарской любви.

Генрих Гейне

Вот силой волшебного слова

Вот силой волшебнаго слова
Я множество вызвал теней;
Оне не хотят уже снова
Вернуться в мрак ночи своей.

Со страху забыл в те мгновенья
Властительный заговор я;
В туманный свой дом привиденья
Влекут за собою меня.

Куда меня, мрака вы дети,
Хотите с собою унесть?
Не все мне постыло на свете —
Здесь чистыя радости есть!

Душою стремлюся всегда я
За чудным, прекрасным цветком;
Мне жизнь без него молодая
Тяжелым была бы ярмом.

Хоть раз бы до вечной разлуки
Цветок свой на грудь я привлек!
Хоть раз бы блаженныя му̀ки
Испил я из губок и щек!

Промолви своими устами
Она одно слово любви —
Я в мрак бы сейчас же за вами
Последовал, духи мои!

Услышала страшная стая,
Кивают мне все головой…
Ну, вот, я пришел, дорогая;
Что̀-ж, любишь ли, светик ты мой?..

Генрих Гейне

Вот вызвал я силою слова

Вот вызвал я силою слова
Бесплотных призраков рать:
Во мглу забвенья былого
Уж им не вернуться опять.

Заклятья волшебного строки
Забыл я, охвачен тоской,
И духи во мрак свой глубокий
Влекут меня за собой.

Прочь, темные силы, не надо!
Оставьте, духи, меня!
Земная мила мне услада
В сиянье алого дня.

Ищу неизменно, всегда я
Прелестного цветка;
На что мне и жизнь молодая,
Когда любовь далека?

Найти забвенье в желанье,
Прижать ее к пылкой груди!
Хоть раз, в едином лобзанье
Блаженную боль обрести!

Пусть только подаст устами
Любви и нежности знак —
И тут же готов я за вами
Последовать, духи, во мрак.

И, тайный страх навевая,
Кивает толпа теней.
Ну вот, я пришел, дорогая, —
Ты любишь? Скажи скорей!

Генрих Гейне

Да не будет он помянут!

«Да не будет он помянут!»
Это сказано когда-то
Эстер Вольф, старухой-нищей,
И слова я помню свято.

Пусть его забудут люди,
И следы земные канут,
Это высшее проклятье —
Да не будет он помянут!

Сердце, сердце, эти пени
Кровью течь не перестанут;
Но о нем — о нем ни слова:
Да не будет он помянут!

Да не будет он помянут,
Да в стихе исчезнет имя, —
Темный пес, в могиле темной
Тлей с проклятьями моими!

Даже в утро воскресенья,
Когда звук фанфар разбудит
Мертвецов, и поплетутся
На судилище, где судят,

И когда прокличет ангел
Оглашенных, что предстанут
Пред небесными властями, —
Да не будет он помянут!

Генрих Гейне

Признание

Тихо с сумраком вечер подкрался;
Грозней бушевало море…
А я сидел на прибрежье, глядя
На белую пляску валов;
И сердце мне страстной тоской охватило —
Глубокой тоской по тебе,
Прекрасный образ,
Всюду мне предстающий,
Всюду зовущий меня,
Всюду — всюду —
В шуме ветра, и в рокоте моря,
И в собственных вздохах моих.

Легкою тростью я написал на песке:
«Агнеса!
Я люблю тебя!»
Но злые волны плеснули
На нежное слово любви
И слово то стерли и смыли.

Ломкий тростник,
Зыбкий песок и текучие волны!
Вам я больше не верю!
Темнеет небо — и сердце мятежней во мне…
Мощной рукою в норвежских лесах
С корнем я вырву
Самую гордую ель, и ее обмакну
В раскаленное Этны жерло,
И этим огнем-напоенным
Исполинским пером напишу
На темном своде небесном:
«Агнеса!
Я люблю тебя!»

И каждую ночь будут в небе
Неугасимо гореть письмена золотые,
И все поколения внуков и правнуков
Будут, ликуя, читать
Слова небесные:
«Агнеса!
Я люблю тебя!»

Генрих Гейне

К дочери моей возлюбленной

Я смотрю на тебя — и глазам я не верю своим…
Чудный розовый куст представляется им;
Аромат из него одуряющий
Бьет в мой мозг, что-то вдруг вспоминающий…
Был в ту пору безумен и молод я… Ах,
Нынче стар и безумен… В глазах
Закололо… Теперь я словами
Говорить принужден, да вдобавок — стихами…
Тяжело мне… Найду ли слова?
Полно сердце мое и пуста голова!
Дорогое дитя! Я гляжу на тебя — и такая
Непонятная скорбь, на душе у меня пробегая,
В глубине сокровенных ее тайников
Будит образы, спавшие много годов.
На поверхность ее выплывают сирены,
Раскрывая с улыбкой глаза, расправляя прекрасные члены,
И одна — краше всех шаловливых подруг;
Как две капли воды — ты, мой маленький друг!
Это юности сон с благодатной весною своею…
Я смотрю на тебя и глазам своим верить не смею…
Вот она, дорогая сирена моя,
Вот и взгляды, и звуки ее;
Голосенок у ней ящерино-ласкающий,
И большие и мелкие души пленяющий;
Отливает зеленым в глазах плутовских —
Глядя в эти глаза, вспоминаешь дельфинов морских;
Бровь не очень густа, но высокой дугою,
Точно арка победы, где все горделивой полно красотою,
И на розовых, милых щеках,
Близко, близко к глазам поместились две ямки… Но ах!
Совершенства ни в людях, ни в духах небесных
Не найдешь — и в созданиях самых прелестных,
Как старинные сказки гласят,
Недостатки какие-нибудь да сидят:
Господин Лузиньян, тот, что в пору былую
Победил чудно милую фею морскую,
Упиваясь блаженством с подругой своей,
Находил — и не раз — хвост змеиный у ней.

Генрих Гейне

Валтасар

Уж час полночный наступал,
Весь Вавилон молчал и спал.

Лишь окна царскаго дворца
Сияют: пир там без конца.

В блестящей зале стол накрыт;
Царь Валтасар за ним сидит.

С царем пирует много слуг;
Не молкнет чаш веселый стук.

Все шумно: раб за чашей смел.
Строптивый царь повеселел.

В лице румянец запылал:
С вином и дерзость он впивал.

И слово грешное его
Хулит нахально божество.

Безмерно дик его язык,
И рабских хвал неистов клик.

Сверкая взором, пьяный царь
Рабов ограбить шлет алтарь.

И вот несут, склоня главы,
Всю утварь храма Еговы.

И царь преступною рукой,
Наполнив, взял сосуд святой»

Его он разом осушил
И с пеной у рта возгласил:

«Я плюю, Бог, на твой алтарь!
Я — Вавилона сильный царь!»

Еще не смолк безумный крик,
Как трепет в грудь царя проник.

Замолк мгновенно буйный смех,
И страшный холод обнял всех.

И вдруг, о ужас! на стене
Рука явилася в огне —

И пишет. Буквы под перстом
Переливаются огнем.

Недвижим царь и взором дик;
Дрожат колени, бледен лик.

Рабов сковал могильный страх,
И слово замерло в устах.

И ни единый маг не смог
Истолковать небесных строк,

В ту-ж ночь, как теплилась заря,
Рабы зарезали царя.

Генрих Гейне

Ночь могилы тяготела

Ночь могилы тяготела
На устах и на челе,
Замер мозг, застыло сердце…
Я лежал в сырой земле.

Много ль, мало ли, не знаю,
Длился сон мой гробовой;
Пробудился я — и слышу
Стук и голос над собой…

«Встань, мой Генрих, из могилы!
Светит миру вечный день —
И над мертвыми разверзлась
Гроба сумрачная сень».

«Милый друг мой, как я встану?
Все темны мои глаза:
Много плакал я — и выжгла,
Их горючая слеза».

«Генрих, встань! я поцелуем
Слепоту сниму с очей:
У́зришь ангелов ты в небе
В ризе света и лучей».

«Милый друг мой, как я встану?
Сердце все еще в крови:
Глубоко его язвила
Ты словами без любви».

«Я к больному сердцу, Генрих,
Нежно руку приложу:
Язвы старые закрою,
Токи крови удержу».

«Милый друг мой, как я встану?
Кровь и кровь на лбу моем:
Я не мог снести разлуки —
И пробил его свинцом!»

«Я косой своею, Генрих,
Обвяжу тебе чело:
Кровь уймется, боль уймется;
Снова взглянешь ты светло».

Так был сладок, так был нежен
Тихий звук молящих слов,
Что я встать хотел из гроба —
И идти на милый зов.

Но опять раскрылись раны,
Кровь, обильна и черна,
Снова хлынула ручьями,
И — очнулся я от сна.

Генрих Гейне

Песенка о раскаянии

Ульрих лесом зеленым спешит на коне,
Лес зеленый так шепчется сладко;
Вдруг он видит… девица стоит в стороне
И глядит из-за ветви украдкой.

Говорит он: «Да, знаю, друг нежный ты мой,
Я твой образ прекрасный, цветущий;
Он всегда увлекает меня за собой
И в толпу, и в пустынныя кущи!..

«Вон две розы-уста, что́ так милы, свежи,
Так приветной улыбкой сверкают;
Но из них сколько слов вероломства и лжи
Так противно подчас вылетают!

«Оттого-то уста у подруги моей
Точно розы расцветшей кусточки,
Где, шипя, пресмыкается множество змей,
Пропускающих яд сквозь листочки.

«Вижу ямочки две, краше светлаго дня,
На щеках, точно солнышко, ясных —
Это бездна, куда увлекал так меня
Пыл желаний безумных и страстных.

«Вот и милых кудрей золотая волна,
Вниз бегущих с чудесной головки:
То волшебная сеть, что́ соплел сатана,
Чтоб отдать меня в руки плутовки.

«Вот и очи, светлее волны голубой,
В них такая и тишь и прохлада!
Я мечтал в них найти чистый рай неземной,
А нашел лишь преддверие ада!»

Ульрих дальше чрез лес держит путь на коне;
Лес шумит так уныло, прощально…
Вдруг он видит — старушка сидит в стороне,
И бледна так она и печальна…

Говорит он: «О, мать дорогая моя,
Одного лишь меня в мире целом
Ты любила — и жизнь твою бедную я
Так печалил и словом, и делом!

«О, когда бы я слезы твои осушить
Мог моею горячей любовью,
Дать румянец на бледныя щеки, облить
Их из сердца добытою кровью!»

Ульрих далее едет на борзом коне,
И в лесу понемногу темнеет,

И он слышит порой голоса в стороне,
И порою вдруг ветер повеет.

Ульрих слышит, что звуки им сказанных слов
Кто-то по лесу вслух повторяет:
Повторяют их птички в раздолье кустов,
Пенье весело лес оглашает.

Ульрих едет и славную песню поет
О раскаянье, му́ке суровой,
И когда он ее до конца допоет,
Начинает затягивать снова.

Генрих Гейне

В глухую ночь, в блаженном сне

В глухую ночь, в блаженном сне,
Сошла любимая ко мне;
Волшебной силой, колдовской,
Ко мне явилась, в мой покой.

Она, прелестная, она!
Улыбка кроткая ясна;
Гляжу — и сердце рвется ввысь,
Слова потоком полились:

«Возьми что хочешь, не жалей,
Я все отдам, лишь будь моей,
Всю ночь моею, напролет, —
Пока петух не пропоет».

Она глядит с такой тоской,
Так кротко, с нежностью такой,
И тихий голос слышу я:
«Ценой блаженства — я твоя!»

«И жизнь цветущую и кровь
Отдам тебе, моя любовь,
Я все отдам, я все стерплю, —
Но нет — души не погублю».

Еще слова мои звучат,
Но все нежнее кроткий взгляд,
И тот же голос слышу я:
«Ценой блаженства — я твоя!»

Призывом страстным полон слух,
Зажегся пламенем мой дух
В последней, темной глубине;
Дышать так трудно, трудно мне.

Доныне реял, как оплот,
Рой светлых ангелов, но вот
Из преисподней дико взмыл
Клубок зловещих, темных сил.

И стало ангелам невмочь,
Их оттеснила злая ночь;
И, наконец, нечистых тьма
Во мгле рассеялась сама.

А я блаженством исхожу —
В обятьях милую держу;
Она ко мне пугливо льнет,
Но горько, горько слезы льет.

Рыдает милая моя;
Ее уста целую я:
«Потоки слез останови,
Отдайся пламенной любви!

Отдайся пламенной любви.
И вдруг — озноб в моей крови:
Под гул и треск покров земной
Разверзся — пропасть предо мной.

Из черной пропасти возник
Рой черных духов в тот же миг;
Сокрыл он милую мою;
Один, как прежде, я стою.

Стою, и черный рой ведет
Вокруг меня свой хоровод,
Все ближе, ближе, все тесней,
И громкий хохот все гнусней.

Вот-вот сомкнется узкий круг,
В ушах все тот же страшный звук:
«Блаженство ты отверг, презрел,
Проклятье — вечный твой удел».

Генрих Гейне

Под родным кровом

Воздух летняго вечера тих был и свеж…
В город Гамбург приехал я к ночи;
Улыбаясь, смотрели с небес на меня
Звезд блестящия, кроткия очи.

Мать старушка меня увидала едва,
Силы ей в этот миг изменили,
И, всплеснувши руками, шептала она:
„Ах, дитя мое! Ты ль это, ты ли?

„Ах, дитя мое! ровно тринадцать уж лет
Как тебя не видала я!.. Слушай:
Ведь с дороги ты голоден, верно, теперь,
Так садись поскорей и покушай.

„У меня, милый мой, есть и рыба и гусь,
Апельсины есть… Хочешь чего же?“ —
— „Так давайте мне рыбу и гуся на стол,
Апельсинов давайте мне тоже.“

И когда я с охотою ужинать стал,
Мать с восторгом меня угощала
И теряясь и путаясь часто в словах,
За вопросом вопрос предлагала:

„Ах, дитя! На чужой стороне, может быть,
Дни твои были горьки и тяжки…
Хороша ли хозяйка-жена у тебя
И умеет ли штопать рубашки?“

— „Рыба, милая матушка, очень вкусна,
Но без слов нужно есть это блюдо,
А не то — подавиться я костью могу,
Так вы мне не мешайте покуда.“

Только с вкусною рыбой управился я,
Как увидел и гуся с ней рядом,
Вновь разспрашивать матушка стала меня,
Вновь вопросы посыпались градом:

„Ах, дитя мое! Где же привольнее жить —
У французов, иль дома? И кто же
Из различных народов, которых ты знал,
Для тебя по душе и дороже?“

— „Гусь немецкий, родимая, очень хорош,
Но французы гусей начиняют
Лучше немцев; к тому же и соусы их
Аппетит мой скорей возбуждают.“

Апельсины за гусем явились вослед,
Заявляя свое мне почтенье,

И так сладки казались, что я их тогда
Выше всякаго ставил сравненья.

Мать распрашивать снова пустилась меня,
Несдержимая в добрых порывах,
И, болтая со мною, коснулась она
Да вопросов весьма щекотливых:

„Ах, дитя мое! Мне разскажи, наконец,
Каковы у тебя „убежденья?“
Все по прежнему занят политикой ты?
Ты какого в политике мненья?“

— „Апельсины прекрасны, родная моя,
Апельсины прекрасны, безспорно…“
И когда проглотил ароматный их сок,
Я отбросил их корки проворно.

Генрих Гейне

Под родным кровом

Воздух летнего вечера тих был и свеж…
В город Гамбург приехал я к ночи;
Улыбаясь, смотрели с небес на меня
Звезд блестящие, кроткие очи.

Мать старушка меня увидала едва,
Силы ей в этот миг изменили,
И, всплеснувши руками, шептала она:
«Ах, дитя мое! Ты ль это, ты ли?

Ах, дитя мое! ровно тринадцать уж лет
Как тебя не видала я!.. Слушай:
Ведь с дороги ты голоден, верно, теперь,
Так садись поскорей и покушай.

У меня, милый мой, есть и рыба и гусь,
Апельсины есть… Хочешь чего же?» —
— «Так давайте мне рыбу и гуся на стол,
Апельсинов давайте мне тоже».

И когда я с охотою ужинать стал,
Мать с восторгом меня угощала
И теряясь и путаясь часто в словах,
За вопросом вопрос предлагала:

«Ах, дитя! На чужой стороне, может быть,
Дни твои были горьки и тяжки…
Хороша ли хозяйка-жена у тебя
И умеет ли штопать рубашки?»

— «Рыба, милая матушка, очень вкусна,
Но без слов нужно есть это блюдо,
А не то — подавиться я костью могу,
Так вы мне не мешайте покуда».

Только с вкусною рыбой управился я,
Как увидел и гуся с ней рядом,
Вновь расспрашивать матушка стала меня,
Вновь вопросы посыпались градом:

«Ах, дитя мое! Где же привольнее жить —
У французов, иль дома? И кто же
Из различных народов, которых ты знал,
Для тебя по душе и дороже?»

— «Гусь немецкий, родимая, очень хорош,
Но французы гусей начиняют
Лучше немцев; к тому же и соусы их
Аппетит мой скорей возбуждают».

Апельсины за гу́сем явились вослед,
Заявляя свое мне почтенье,
И так сладки казались, что я их тогда
Выше всякого ставил сравненья.

Мать распрашивать снова пустилась меня,
Несдержимая в добрых порывах,
И, болтая со мною, коснулась она
Да вопросов весьма щекотливых:

«Ах, дитя мое! Мне расскажи, наконец,
Каковы у тебя „убежденья?“
Все по прежнему занят политикой ты?
Ты какого в политике мненья?»

— «Апельсины прекрасны, родная моя,
Апельсины прекрасны, бесспорно…»
И когда проглотил ароматный их сок,
Я отбросил их корки проворно.

Генрих Гейне

Афронтенбург

Проклятый замок! образ твой
Еще мелькает пред очами —
С своими мрачными стенами,
С своей запуганной толпой.

Над кровлей в воздухе чернея,
Вертелся флюгер и скрипел,
И кто лишь рот раскрыть хотел,
На флюгер взглядывал, бледнея.

Не начинал никто речей,
Не справясь с ветром: всяк страшился,
Чтоб не зафыркал, не озлился
Старик придирчивый Борей.

Кто был умней, не молвил слова:
Он знал, что эхо в замке том
Переиначить все готово
Своим фальшивым языком.

В саду, средь зелени убогой,
Темнел гранитный водоем:
Он вечно был с засохшим дном,
Хоть слез в него катилось много.

Проклятый сад! в нем нет угла,
Где б сердца злость не отравляла
И где бы слез моих не пало,
Которым не было числа.

Не счесть и тяжких оскорблений!
Во всех углах я был язвим
То речью, полной ухищрений,
То словом грубо-площадным.

Подслушать мой позор обидный
И жаба черная ползла…
И злую речь потом вела
С своею тетушкой — ехидной.

И — вся их грязная родня —
Лягушки, крысы узнавали,
Как беспощадно оскорбляли
И как позорили меня.

Алели розы, расцветая,
Но рано свяла их весна —
И, чем-то вдруг отравлена,
Поблекла жизнь их молодая.

С тех пор зачах и соловей,
Чья песнь лилась над сонным садом,
Лаская роз во мгле ночей:
И он отравлен тем же ядом!

Проклятый сад! проклятый! да!
Повсюду клеймы отверженья!
И в ясный день там иногда
Меня пугали привиденья.

Порой мелькал мне чей-то лик —
Зеленый, злобой искаженный…
И слышал вопли я и стоны,
Последний хрип, предсмертный крик.

Террасой к морю сад кончался:
Там о пяты крутой скалы
Хлестали буйные валы —
И вал за валом сокрушался.

Скорбя, что воля хороша,
Стоял я часто там. Синела
Морская даль. Во мне душа
Рвалась, и билась, и кипела…

Кипела, билась и рвалась
Она, как этот вал мятежный,
Что мчится, горд, к скале прибрежной —
И вспять отходит, раздробясь.

О! сколько я судов крылатых
Вдали сквозь слезы различал!
Меня из стен своих проклятых
Проклятый замок не пускал.

Генрих Гейне

Альманзор

Вековой собор в Кордове.
Ровно тысяча и триста
В нем стоит колонн огромных,
Подпирая купол дивный.

И колонны, купол, стены —
Все, от верха и до низа,
Надписями из корана,
Арабесками покрыто.

Строили собор когда-то
Мавританские владыки,
Но времен круговращенье
Многое переменило.

Где, бывало, с минарета
Слышался призыв к молитве,
Раздается христианский
Колокол меланхоличный.

Где слова пророка были
В хоре правоверных слышны,
Ныне вздорным чудом мессы
Удивляет попик лысый.

Перед рядом пестрых кукол
Прихожане гнутся низко,
Глупых свеч повсюду много,
Много звона, много дыма.

И Альманзор бен-Абдулла
Подошел к колоннам ближе,
Созерцает их безмолвно
И потом бормочет тихо;

«О колонны, вы когда-то
Славою Аллаха были.
А теперь служить должны вы
Христианам ненавистным!

Вы привыкли к повой доле,
Под ярмом вы терпеливы;
Но ведь только слабый может
Успокоиться так быстро».

И Альманзор бен-Абдулла
Весело челом склонился
К разукрашенной купели,
Храма этого святыне.

Быстро выйдя из собора,
На лихом коне он скачет,
Пряди влажные взлетают,
И трепещут перья шляпы.

По дороге в Альколею
Вдоль Гвадалквивира прямо,
Там, где белый цвет миндальный,
Где душистый померанец,

Едет там веселый рыцарь
С песней, свистом, смехом сладким.
Этим песням вторят птицы,
Вторит и реки журчанье.

В альколейском замке встречи
Ждет он с Кларой де Альварес
(На войну отец уехал,
И она свободе рада).

И Альманзор издалека
Слышит трубы и литавры,
Видит он: сквозь тень деревьев
Льется свет огней из замка.

В альколейском замке танцы:
Там двенадцать дам прекрасных,
Рыцарей двенадцать тоже,
Но искусней всех — Альманзор.

Словно счастьем окрыленный,
Он по всей порхает зале,
Он слова сладчайшей лести
Каждой даме расточает.

Руки нежной Изабеллы
Поцелует — и отпрянет,
И садится пред Эльвирой,
Весело в лицо ей глядя.

Улыбнется Леоноре:
«Как я вам сегодня нравлюсь?»
И кресты ей золотые
На плаще своем покажет.

В скромности своей сердечной
Признается каждой даме —
В вечер тридцать раз клянется
Честным словом христианским.

В альколейском замке старом
Не поют и не пируют:
Рыцарей и дам не видно,
И огни уже потухли.

Донна Клара и Альманзор
Поздно в зале остаются;
Их уныло озаряет
Свет последней лампы тусклой.

Села в кресло донна Клара,
На скамейку рыцарь тут же;
Головой своей усталой
Милых он колен коснулся.

Масло розы из флакона
Дама льет с сердечной грустью
На Альманзоровы кудри.
Он вздохнул и взор потупил.

Поцелуем уст нежнейших
Дама льнет с сердечной грустью
К тем кудрям, густым и темным.
Он вздохнул и лоб нахмурил.

Слез поток из глаз блаженных
Дама льет с сердечной грустью
На Альманзоровы кудри.
Он сурово стиснул губы.

Грезит рыцарь: вновь стоит он —
Очи долу, влажны кудри —
В том же вековом соборе,
Слыша много странных звуков.

Исполинские колонны
Шепчут, громко негодуя,
Больше не хотят смиряться
И дрожат, готовы рухнуть.

Вот низверглись с громом диким,
С треском рушится и купол;
Причт и паства побледнели,
У богов Христовых — смута.

Генрих Гейне

Диким хаосом ходят в мозгу у меня

Диким хаосом ходят в мозгу у меня
И леса, и поля, и долины…
Улеглись наконец, улеглись и сошлись
В виде стройной и полной картины.

Вижу я городок… Это Годесберг… Да,
Это он, это он предо мною…
И опять под тенистою липой моей
Я сижу перед старой корчмою.

Сухо в горле моем, точно я проглотил
Заходящее солнце… Эй! что же
Не несут мне вина?.. Ну, хозяин, живей!
Да получше, смотри, подороже!

И течет благодатный напиток, течет
Прямо в душу мою, заливая
По дороге уж кстати и в горле пожар…
Что за чудная влага такая!

Эй, бутылку еще! Эту первую я
Без внимания пил, без почтенья…
За рассеянность эту прошу у тебя,
Благородная влага, прощенья!

Я рассеянно пил потому, что глядел
На утес, романтичности полный,
Где стоит Драфенхельс, величаво смотря
На зеленые рейнские волны.

Виноградарей песни звучали вдали,
Доносясь посреди щебетанья
Порхунов-воробьев… Это все слушал я
И поэтому пил без вниманья.

Но теперь я усердно уткнулся в стакан
И внимательно взоры вперяю
В дорогое вино — а порой, на него
И не глядя, прилежно глотаю.

Только странная штука! Вдруг личность моя
Представляется мне же двойною;
С двойником мы сидим нераздельно, и он
Из стакана глотает со мною.

Как он бледен, бедняк! Как он жалок и слаб!
Как иссох! Только кожа да кости!
Он с тоскливой насмешкой глядит мне в лицо
И меня раздражает до злости.

Этот странный двойник уверяет меня,
Будто с ним составляем мы оба
Одного; будто этот один — человек.
Недалеко стоящий от гроба;

Будто он не в корчме годесбергской сидит,
А в далеком Париже, печальный,
Изможденный тяжелой болезнью… Ты лжешь,
Лжешь бесстыдно, бродяга нахальный!

Лжешь! Взгляни на меня; я и свеж, и румян,
Как цветущая роза; и знаю —
Много силы во мне!.. Берегись разозлить!
Берегись — я обид не спускаю!

Он, плечами пожав, отвечал: «О, дурак!»
Тут я вспыхнул — и с бешеным жаром
Принялся наносить своему двойнику
Беспощадно удар за ударом!

Только вещь непонятная: каждый удар,
Наносимый ему, ощущаю
Я на собственном теле: чем больше я бью,
Тем сильней сам от боли страдаю!..

В этой драке проклятой опять у меня
Пересохнуло горло… И снова
Я хочу закричать: «Эй, давайте вина!»
Но не в силах промолвить ни слова…

Лихорадка трясет… Как в бреду, слышу я
Все слова чепухи бестолковой:
«Две припарки еще… и микстуру давать
В день три раза по ложке столовой!»

Генрих Гейне

Германия

Будь безумцем и поэтом,
Если сердце рвется ввысь;
Только в жизни ты при этом
К воплощеньям не стремись!

Были дни — я помню гору,
Рейн манил внизу меня;
Вся страна цвела в ту пору
Предо мной в сиянье дня.

И под рокот мелодичный
Волны свой свершали путь;
Дрожь услады необычной
Мне закрадывалась в грудь.

А теперь дойду до цели —
Уж мелодия не та:
Сны и грезы облетели,
В прах развеялась мечта.

А теперь взгляну с вершины
На простор родной земли:
Там, где жили исполины,
Ныне карлики пошли.

Вместо мира золотого,
Что добыт ценой смертей,
Вижу я, куются снова
Злые цепи для людей.

Слышу я, поносят с жаром
Тех, кто в яростном бою
Подставлял не раз ударам
Грудь бесстрашную свою.

О, позор! Страной забыты,
В небреженье храбрецы;
Жалким рубищем прикрыты
Их священные рубцы!

Соль земли, надежда края,
Ходят неженки в шелках,
Честь венчает негодяя
И наемника — размах.

Клеветой на предков чинных
Стал немецкий наш наряд,
И камзолы о старинных,
Прежних днях нам говорят,

Днях, когда с простым обличьем
Добрый нрав в согласье жил
И, покорствуя приличьям,
Юный возраст старость чтил;

Когда девушке не лгали
Вздохи модного юнца
И князьки не украшали
Лжеприсягою венца;

Когда все вершилось словом,
А не записями книг,
И под панцырем суровым
Билось сердце каждый миг.

Здесь, в садах, родные недра
Не один взрастили цвет;
Их земля питает щедро,
Небо льет им кроткий свет.

Но цветок, что встарь когда-то
Расцветал и на скалах,
Он, источник аромата,
Не растет у нас в садах.

Люди с твердою рукою
Чтили в нем любви залог;
Благосклонностью людскою
Именуется цветок.

Путник, к замку на вершине
Тщетно ты направишь шаг:
Не уют ты встретишь ныне,
А лишь холод, жуть и мрак.

Мост подемный кверху вскинут,
Не трубит дозор в трубу;
Властелин и стража стынут
Под землей, уснув в гробу.

Жены дремлют в склепах тоже,
Те, что нежностью цвели;
Тут сокровища дороже
Высших ценностей земли.

Песней неги и томленья
Веет в сумраке могил,
Ибо дух благоговенья
И любви там опочил.

Но и нашим дамам нежным,
Тоже любящим, — хвала:
Так подходят им, прилежным,
Танцы, живопись, игла.

Воспевают звучно очень
Старину, любовь навек,
Сомневаюсь тут же, впрочем,
Так ли создан человек.

Наши матери когда-то
Полагали, что алмаз,
В мире всех прекрасней, свято
Погребен в душе у нас.

Не совсем уж от мамаши
Отличается и дочь;
Быть в алмазах дамы наши,
Как-никак, отнюдь не прочь.

Призрак дружбы




Пусть во власти суеверья




Дивный жемчуг Иордана
Алчным Римом подменен,



Прочь, видения былого,
Скройтесь, призраки теней!
Не вернет пустое слово
Красоты ушедших дней.

Генрих Гейне

Альманзор

Исполинские колонны —
Счетом тысяча и триста —
Подпирают тяжкий купол
Кордуанского собора.

Купол, стены и колонны
Сверху донизу покрыты
Изреченьями корана
В завитках и арабесках.

Храм воздвигли в честь Аллаха
Мавританские халифы;
Но поток времен туманный
Изменил на свете много.

На высоком минарете,
Где звучал призыв к молитве,
Раздается христианский
Глупый колокол, не голос.

На ступенях, где читалось
Слово мудрое пророка,
Служат жалкую обедню
Бестолковые монахи.

Перед куклами своими
И кадят и распевают…
Дым, козлиное блея́нье —
И мерцанье глупых свечек!

Альманзо́р Бен-Абдулла
Молчалив стоит в соборе,
На колонны мрачно смотрит
И слова такие шепчет:

«О могучие колонны!
В честь Аллы вас украшали,
А теперь служить должны вы
Ненавистным христианам!

Покорилися вы року —
И несете ваше бремя
Терпеливо; как же слабый
Человек не присмиреет?»

И с веселою улыбкой
Альманзор чело склоняет
К изукрашенному полу
Кордуанского собора.

Быстро вышел он из храма, —
На лихом коне помчался;
Раздувалися по ветру
Кудри влажные и перья.

По дороге к Алколее
Вдоль реки Гвадальквивира,
Где цветет миндаль душистый
И лимоны золотые, —

Там веселый мчится рыцарь,
Распевает и смеется —
И ему и птицы вторят
И реки журчащей во́ды.

Донья Клара де Альварес
Обитает в Алколее…
Без отца (он на войне)
Ей житье привольней в замке.

Издалека Альманзору
Слышны трубы и литавры —
И сквозь тень дерев струится
Яркий свет из окон замка.

В замке весело танцуют…
Там двенадцать дам-красавиц
И двенадцать кавалеров…
Альманзор — владыка бала.

Легок, весел он порхает
По паркету светлой залы,
Ловко всем прекрасным дамам
Рассыпает комплименты.

Вот он возле Изабеллы —
Страстно руки ей целует;
Вот он около Эльвиры —
И глядит ей страстно в очи;

Вот смеется с Леонорой:
«Что, хорош ли я сегодня?»
И показывает даме
Крест, нашитый на плаще.

Всех красавиц уверяет
Он в любви и постоянстве;
И Христом божится в вечер
Тридцать раз — по крайней мере.

Танцы, музыка и говор
Смолкли в замке алколейском.
Нет ни дам, ни кавалеров,
Всюду свечи догорели.

Лишь вдвоем остались в зале
Альманзор и донья Клара;
Их мерцаньем обливает
Догорающая лампа.

В мягких креслах донья Клара,
На скамейке дремлет рыцарь,
Головой припав усталой
На любимые колени.

Дама розовое масло
Льет с любовью из флакона
На его густые кудри —
И глубоко он вздыхает.

Тихо нежными устами
Шевеля, целует донья
Кудри рыцаря густые —
И чело его темнеет.

Из очей ее прекрасных
Льются слезы на густые
Кудри рыцаря — и рыцарь
Злобно стискивает губы.

Снится: он опять в соборе
С наклоненной головою
Молчалив стоит и слышит
И глухой и мрачный говор.

Слышит — ропщут, негодуя,
Исполинские колонны,
Не хотят терпеть позора
И колеблются со стоном.

Покачнулись — треск и грохот;
Люди в ужасе бледнеют;
Купол падает в осколках…
Воют боги христиан.

Генрих Гейне

Гастингское поле

Глубоко вздыхает Вальтгэмский аббат.
Скорбит в нем душа поневоле:
Услышал он весть, что отважный Гарольд
Пал в битве, на Гастингском поле.

И тотчас же шлет двух монахов аббат
На место, где битва кипела,
Веля отыскать им межь грудами тел
Гарольда убитаго тело.

Монахи с печалию в сердце пошли,
С печалью они воротились:
"Увы!—говорят—преподобный отец,
Мы с счастием нашим простились!

"Погиб наилучший из саксов: его
Сразил проходимец безродный;
Разбойники делят родную страну;
В раба превратился свободный.

"Нормандская сволочь над нами царит:
Все это—бродяги да воры.
Я видел—какой-то портной из Байе
Надел золоченыя шпоры.

"О, горе тому, кого саксом зовут!
И вы, что в небесном сияньи
Живете, патроны саксонской земли,
Постигло и вас поруганье.

"Теперь-то мы знаем, что значила та
Комета, что ныньче являлась,
Красна точно кровь, и на небе ночном
Метлой из огня разстилалась.

«То знаменье было—и вот для него
Настало теперь исполненье.
Мы в Гастингсе были и все обошли
Кровавое поле сраженья.

Мы всех осмотрели погибших бойцов,
Мы долго и всюду искали,
Но тела Гарольда мы там не нашли —
И наши надежды пропали.»

Так Асгод и Альрик давали отчет.
Аббат ломал руки, внимая;
Потом он задумался—и наконец
Сказал им, глубоко вздыхая:

"В стране Грендельфильда, где ветер шумит,
Над темными соснами вея,
Средь леса, в убогой избушке, живет
Эдиѳь Лебединая Шея.

"Прекрасною белою шеей своей
Известна была она свету,
И в прежнее время король наш Гарольд
Влюблен был в красавицу эту.

"Любил он ее, цаловал, миловал,
Но страсть его скоро пропала.
Он бросил Эдиѳь и забыл, и с-тех-пор
Шестнадцать ужь лет миновало.

"Ступайте вы к ней и ведите се
На поле сраженья: быть-может,
Взор женщины, нежно любившей его,
Найти нам Гарольда поможет.

«Затем его тело несите сюда,
И здесь мы. с рыданьем и пеньем,
Молясь о душе своего короля,
Почтем его прах погребеньем.»

К полночи они до избушки дошли.
Стучатся своими клюками:
"Эдиѳь Лебединая Шея. проснись
И следуй, но медля, за нами!

"Нормандский воитель страну покорил;
Свободные саксы—в неволе:
Король наш Гарольд без дыханья лежит
Убитый на Гастингском поле.

«Иди с нами вместе скорее гуда,
Где было кровавое дело,
Гарольда искать: нам аббат приказал
В аббатство принесть его тело.»

Эдиѳь не сказала ни слова в ответ.
Но тотчас пошла она с ними.
Порывистый ветер, бушуя, играл
Ея волосами седыми.

По мхам, и болотам колючим кустам
Она босиком пробиралась
И к утру ужь Гастингса поле вдали,
Межь скал меловых, показалось.

Разсеялся белый туман—и оно
Явилось в величии диком:
Вороны и галки летали над ним
С своим отвратительным криком.

Там несколько тысяч погибших бойцов
На почве кровавой лежали:
Истерзаны, наги, в пыли и в крови,
Все поле они покрывали.

Эдиѳь Лебединая Шея глядит
На эту кровавую груду,
Идет среди трупов и взоры ея
Как стрелы вонзаются всюду.

Терзает убитых бойцов и коней
Прожорливых воронов стая;
Внимательно смотрит и ищет Эдиѳь,
С трудом их от тел отгоняя.

И ищет напрасно она целый день;
Вот вечер уже наступает,
Как вдруг из груди бедной женщины крик,
Пронзительный крик вылетает.

Нашла Лебединая Шея того,
Кого так усердно искала;
Без слов и без слез, без рыданий она
На тело Гарольда упала.

И крепко, с безумной любовью, прильнув
К его недвижимому стану,
Она цаловала и губы, и лоб,
И кровью покрытую рану.

И три небольшие рубца на плече:
Сама Лебединая Шея
Когда-то оставила эти следы,
Восторгом любви пламенея.

Монахи носилки из сучьев сплели,
Гарольда на них положили,
В аббатство свое короля понесли
И тихо молитву творили.

Всю землю покрыла глубокая тьма,
Все больше и больше густея.
Печально за милым ей прахом пошла
Эдиѳь Лебединая Шея.

И пела надгробные гимны, свой долг
Ему отдавая прощальный:
Уныло звучал средь ночной тишины
Напев литии погребальной.

Генрих Гейне

Гастингское поле

Глубоко вздыхает вальтамский аббат;
Дошли к нему горькие вести:
Проигран при Гастингсе бой — и король,
Убитый, остался на месте.

Зовет он монахов и им говорит:
«Ты, Асгод, ты, Эльрик, — вы двое —
Идите, сыщите вы труп короля
Гарольда меж жертвами боя!»

В печали монахи на поиск пошли;
Вернулись к аббату в печали.
«Нерадостна, отче, господня земля:
Ей дни испытаний настали!

О, горе нам! пал благороднейший муж,
И воля ничтожных над нами:
Грабители делят родную страну
И делают вольных рабами.

Паршивый норманский оборвыш — увы! —
Британским становится лордом;
Везде щеголяют в шитье золотом,
Кого колотили по мордам!

Несчастье тому, кто саксонцем рожден!
Нет участи горше и гаже.
Враги наши будут безбожно хулить
Саксонских святителей даже!

Узнали мы, что нам большая звезда
Кровавым огнем предвещала,
Когда на горящей метле в небесах
Средь темной полночи скакала.

Сбылося предвестье, грозившее нам
И нашей отчизне бедами!
Мы были на Гастингском поле, отец, —
Завалено поле телами.

Бродили мы долго, искали везде,
Надеждой и страхом томимы…
Увы! королевского тела нигде
Меж трупами там не нашли мы!»

Так молвили Асгод и Эльрик. Аббат,
Сраженный их вестью жестокой,
Поник головою — и молвил потом
Монахам с тоскою глубокой:

«Живет в гриндельфильдском дремучем лесу,
Сношений с людьми не имея,
Одна, в беззащитной избушке своей,
Эдифь Лебединая Шея.

Была как у лебедя шея у ней,
Бела, и стройна, и прекрасна,
И в бозе почивший король наш Гарольд
Когда-то любил ее страстно.

Любил он ее, целовал и ласкал;
Потом разлюбил и покинул.
За днями шли дни, за годами года:
Шестнадцатый год тому минул.

Идите вы, братие, в хижину к ней…
Туда вы поспеете к ночи…
Возьмите с собою на поиск Эдифь:
У женщины зоркие очи.

Вы труп короля принесете сюда;
Над нашим почившим героем
По чину мы долг христианский свершим
И с почестью тело зароем».

Уж в полночь монахи к избушке лесной
Пришли — и стучатся. «Скорее
С постели вставай и за нами иди,
Эдифь Лебединая Шея!

Нас герцог норманский в бою победил,
И много легло нас со славой;
Но пал под мечом и король наш Гарольд
На гастингской ниве кровавой!

Пришли тебя звать мы — искать, где лежит
Меж мертвыми наш повелитель:
Найдя, понесем мы его хоронить
В священную нашу обитель».

Ни слова не молвя, вскочила Эдифь
И вышла к монахам босая.
Ей ветер полночный трепал волоса,
Седые их космы вздувая.

Пошли. По оврагам, по топям и пням
Вела их лесная жилица…
И вот показался утес меловой,
Как в небе зажглася денница.

Белея как саван, взвивался туман
Над полем сраженья; взлетали
С кровавыми клювами стаи ворон —
И дико и мерзко кричали.

Ограблены, голы, без членов, черны,
Валялися трупы повсюду:
Там люди лежали, тут лошадь гнила,
Давя безобразную груду.

Бродила Эдифь по равнине, где меч
Разил и губил без пощады;
Из глаз неподвижных метала она,
Как стрелы, пытливые взгляды.

В крови по колени ходила Эдифь;
Порой рукавами рубахи
От мертвых гнала она стаи ворон.
За нею плелися монахи.

Весь день проискала она короля.
Закат был как зарево красен…
Вдруг бедная с криком поникла к земле.
Пронзительный крик был ужасен!

Нашла Лебединая Шея, нашла,
Кого так усердно искала!
Не молвила слова и слез не лила,
И к бледному лику припала…

Лобзала его и в чело и в уста
И жалась лицом к его стану;
Лобзала на мертвой груди короля
Кровавую черную рану.

Потом увидала на правом плече
(И к ним приложилась устами)
Три рубчика: в чудно-блаженную ночь
Она нанесла их зубами.

Монахи две жерди меж тем принесли
И доску к жердям привязали,
И на доску подняли труп короля
В глубокой, безмолвной печали.

В обитель святую его понесли —
Отпеть и предать погребенью;
За трупом любви своей тихо Эдифь
Пошла похоронного тенью.

И пела надгробные песни она
Так жалобно-детски!.. Звучали
Напевы их скорбно в ночной тишине…
Монахи молитву шептали.

Генрих Гейне

Мушке

Мне приснилось, что в летнюю ночь вкруг меня,
В лунном свете, вдали от движенья,
Видны были развалины храмов, дворцов,
И обломки времен возрожденья.

Из-под груды камней выступал ряд колонн
В самом строгом дорическом стиле,
Так насмешливо в небо смотря, словно им
Стрелы молний неведомы были.

Там лежали порталы, разбитые в прах,
На массивных карнизах скульптуры,
Где смешались животные вместе с людьми —
Сфинкс с Центавром, Сатир и Амуры…

Там ничем не закрытый стоял саркофаг,
Пощаженный вполне разрушеньем,
И лежал в саркофаге мертвец, как живой,
Бледный, с грустным лица выраженьем,

С напряжением вытянув шеи, его
На ладонях несли карьятиды;
И изваяны были с обеих сторон
Барельефов различные виды.

Вот Олимп с целым сонмом беспутных богов,
Сладострастно раскрывших обятья:
Вот Адам рядом с Евой, и фиговый лист
Заменяегь им всякое платье;

Вот падение Трои, Елена, Парис,
Гектор сам пред воинственным станом;
Моисей с Аароном, Юдифь и Эсфирь,
Олоферн тоже рядом с Аманом.

Вот Меркурий, Амур, Аполлон и Вулкан,
И Венера с кокетливой миной,
Вот и Бахус с Приамом, и толстый Силен,
И Плутон со своей Прозерпиной.

И осел Валаама был тут же (осел
Был со сходством большим изваянный)
Испытанье Творцом Авраама, и Лот
С дочерьми, окончательно пьяный;

Сь головою Крестителя блюдо; за ним
В танце бешеном Иродиада;
Петр апостол с ключами от райских ворот,
Сатана и вся внутренность ада;

И развратник Зевес в похожденьях своих
Был представлен здесь — как он победу
Над Данаей дождем золотым одержал,
Как сгубил, в виде лебедя, Леду;

Там с охотою дикой Диана спешит,
А вокругь нее нимфы и доги;
Геркулес в женском платье за прялкой сидит
И кудель он прядет на пороге.

Тут же рядом Синай; у подошвы его
Вот Израиль с своими быками;
Там ребенок Христос с стариками ведет
Богословские споры во храме.

Мифология с библией рядом стоят,
И контрасты намеренно резки,
И как рама, кругом обвивает их плющ
В виде общей одной арабески.

Но не странно-ль? Меж тем как смотрел я, в мечты
Погруженный душою дремавшей,
Мне казалось, что сам я тот бледный мертвец,
В саркофаге открытом лежавший.

В головах же гробницы моей рос цветок,
Ярко желтый и вместе лиловый,
Он по виду причудлив, загадочен был,
Но дышал красотою суровой.

«Страстоцветом» его называет народ.
Вырос будто — о том есть преданье —
Тот цветок ва Голгофе, когда Ииеус
На кресте изнемог от страданья.

Как свидетельство казни, цветок, говорят,
Все орудия пытки Христовой
Отразил в своей чашке среди лепеcтков,
Обличить постоянно готовый.

Атрибуты Христовых страстей в том цветке,
Как в застенке ином сохранились;
Например: бич, веревки, терновый венец,
Крест и чаша там вместе таились.

Над моею гробницею этот цветок
Нагибался и, труп мой холодный
Охраняя, мне руки и лоб, и глаза
Целовал он с тоской безысходной.

И по прихоти сна, тот цветок страстоцвет
Образ женщины принял мгновенно…
Неужели я, милая, вижу тебя?
Это ты, это ты несомненнои

Ты была тем цветком, дорогая моя!
По лобзаньям я мог догадаться:
У цветов нет таких жарких, пламенных слез,
Так не могут цветы целоваться.

Хоть глаза мои были закрыты, но я
Все же видел с немым обожаньем,
Как смотрела ты нежно, склонясь надо мной,
Освещенная лунным мерцаньем.

Мы молчали, но сердцем своим понимал
Я все мысли твои и желанья:
Нет невинности в слове, слетающем с уст,
И цветок любви чистой — молчанье.

Разговоры без слов! Можно верить едва,
Что в беседе безмолвной, казалось,
Та блаженно ужасная ночь, словно миг,
В сновнденье прекрасном промчалась.

Говорили о чем мы — не спрашивай, нет!..
Допытайся, добейся, ответа,
Что волна говорит набежавшей волне,
Плачет ветер о чем до рассвета;

Для кого лучезарно карбункул блестит,
Для кого льют цветы ароматы…
И о чем говорил страстоцвет с мертвецом —
Не старайся узнать никогда ты.

Я не знаю, как долго в гробнице своей
Я пленительным сном наслаждался…
Ах, окончился он — и мертвец со своим
Безмятежным блаженством расстался.

Смерть! В могильной твоей тишине только нам
И дано находить сладострастье…
Жизнь страданья одни да порывы страстей
Выдает нам безумно за счастье.

Но — о, горе! — исчезло блаженство мое;
Вкруг меня шум внезапный раздался —
И в испуге бежал дорогой мой цветок…
С бранью топот ужасный смешался.

Да, я слышал кругом рев, и крики, и брань
И, прислушавшись к дикому хору,
Распознал, что теперь на гробнице моей
Барельефы затеяли ссору.

Заблуждения старые в мраморе плит
Стали спорить кругом неустанно;
Моисея проклятья в том споре слились
С бранью дикого лешего Пана.

О, тот спор не окончится! Спор красоты
С словом истины — он беспределен;
Человечество будет разбито всегда
На две партии: варвар и эллин.

Проклинали, шумели, ругались они,
Увлеченные гневом старинным;
Но осел Валаамский богов и святых
Заглушил своим криком ослиным.

Слушать дикие звуки его, наконец,
Отвратительно стало и больно,
Возмутил меня этот глупейший осел,
Крикнул я и — проснулся невольно.

Генрих Гейне

Поэт Фирдуси

Если нищий речь заводит
Про томан, то уж, конечно,
Про серебряный томан,
Про серебряный — не больше.

Но в устах владыки, шаха, —
На вес золота томаны:
Шах томаны принимает
И дарует — золотые.

Так привыкли думать люди,
Так же думал и Фирдуси,
Сочинитель знаменитой,
Обожествленной «Шах-Наме».

По приказу шаха эту
Героическую песнь
Написал он; по томану
Шах за каждый стих назначил.

Уж семнадцатую весну
И цвела, и блекла роза,
И семнадцать раз ее
Соловей прославил песней.

В это время сочинитель,
За станком тревожной мысли,
Днем и ночью неустанно
Ткал ковер громадный песни.

Да, громадный: стихотворец
Вткал в него великолепно
Баснословие отчизны,
Патриархов Фарсистана,

Славных витязей народных,
Их деянья, приключенья,
И волшебников, и дивов —
Все в цветах волшебной сказки,

Все в цветах, и все живое,
Все проникнутое блеском,
Облитое, как с небес,
Светом благостным Ирана,

Тем предвечным, чистым светом,
Храм которого последний,
Вопреки корану, муфти,
Пламенел в душе поэта.

До конца допелась песнь,
И поэт ее тотчас же
К государю отослал;
А стихов в ней двести тысяч.

Так случилося, что в бане,
В бане Гасны отыскали
Сочинителя Фирдуси
Шаха черные посланцы.

Каждый нес мешок томанов
И коленопреклоненно
Положил к ногам Фирдуси,
Как почетную награду.

Он — к мешкам, спешит увидеть
Тот металл, которым взоры
Так давно не любовались, —
И отпрянул в изумленьи:

Те мешки битком набиты
Все томанами, да только
Все серебряными. Горько
Засмеялся стихотворец;

Засмеялся горько; деньги
Разделил он на три части:
Две из них он тотчас отдал
Черным шаховым посланцам,

Как награду за посылку,
Дал им поровну обоим;
Третью часть он слуге отдал
За его услуги в бане.

Взял он страннический посох
И расстался со столицей;
У ворот ее встряхнув
Пыль и прах своих сандалий.

«Обманул бы просто он,
Из обычая людского,
Не сдержал бы просто слова —
Я бы не был возмущен.

Я сержуся на него
За два смысла обещанья;
А коварство умолчанья
Оскорбительней всего.

Величав, душой высок, —
Редкий мог бы с ним сравниться.
Да, — как это говорится, —
Царь в нем каждый был вершок.

Правды гордый муж, блеснул,
Словно солнце, он над нами,
Сжег огнистыми лучами
Душу мне — и обманул».

Шах Магомет оттрапезовал. Он,
Вкусно покушав, душой смягчен.

В сумерках сад, водометы в игре.
Шах возлежит на цветном ковре.

Одаль прислуга рядами немыми;
Шаха любимец, Анзари, с ними;

В мраморных вазах, под летним лучом
Розы душистым кипят ключом;

Пальмы свои опахала колышат,
Как одалиски, и негой дышат.

И кипарисы застыли в покое —
Грезят о небе, забыв земное.

Пение дивное вдруг раздалось,
Под звуки лютни оно лилось.

И встрепенулся шах ото сна:
«Кем эта песня сложена?»

Шах ожидал от Анзари ответа, —
Тот говорит: «Фирдуси поэта».

«Песня Фирдуси! Да где ж, наконец, —
Шах вопрошает, — великий певец?»

И отвечает Анзари: «Поэт
Бедствует вот уже много лет;

Там, в родном городке своем, в Тусе,
Ходит за садиком Фирдуси».

Шах Магомет помолчал с добрый час;
И отдает Анзари приказ:

«Слушай! Скорей на конюшню иди;
Сто мулов из нее выводи.

Столько ж верблюдов. Навьючишь их
Всем, что отрадно для вкусов людских.

Всяких сокровищ и редкостей груды
Пусть они тащат: одежды, сосуды,

Кости слоновой, дерев дорогих,
В блеске роскошных оправ золотых,

Кубки, чаши литые и тоже
Лучшие выборки барсовой кожи;

Лучшие шали, ковры и парчи,
Сколь б ни выткали наши ткачи.

Не позабудь положить во вьюки
Больше оружья и чепраки;

Не позабудь прибавить в избытке
Всяческой снеди, да и напитки,

Тортов миндальных, конфет, пирожков,
Всякого вкуса и всех сортов.

Также возьми с конюшни моей
Дюжину лучших арабских коней;

Выбери столько ж невольников черных
С телом железным, в труде упорных.

В Тус ты поедешь с этим добром,
Именем шаха ударишь челом».

И подчинился Анзари без слов;
Тяжко навьючив верблюдов, мулов

(Целая область платилась оброком),
Двинулся в путь, не замедлив сроком.

Третьи сутки еще не прошли, —
Был от столицы Анзари вдали

И направлял по пустыне на стан
Пурпурным знаменем караван.

Через неделю, вечерней порой,
Стали у Туса, под горой.

С запада ввел караван проводник,
В город вошли под шум и крик.

Бубны и трель пастушьих рогов,
Тысячеустый радостный рев.

«Ля-илля-илль Алла!» — ликуя, пели
Посланцы шаха, дойдя до цели.

А с востока, с другого конца,
В радостный час прибытья гонца

Тоже ворота раскрылись в Тусе:
Мертвого хоронили Фирдуси.

Генрих Гейне

Ратклиф

Бог сна меня унес в далекий край,
Где ивы так приветно мне кивали
Зелеными и длинными руками;
Где на меня цветы смотрели нежно
И ласково, как любящие сестры;
Где родственно звучал мне голос птиц;
Где даже самый лай собак казался
Давно знакомым; где все голоса,
Все образы здоровались со мной,
Как с другом старым; но где все при этом
Являлось мне так чуждо — странно-чуждо.
Перед красивой деревенской дачей
Стоял я. Грудь как будто содрогалась,
Но в голове моей спокойно было.
И я спокойно отряхнул с дорожной
Одежды пыль и за звонок взялся.
Он зазвенел, и двери отворились.

Тут было много женщин и мужчин,
Все лиц знакомых. Тихая печаль
И робко затаенный страх лежали
На них на всех. Как будто смущены,
Они смотрели на меня так странно,
С каким-то состраданьем, — и по сердцу
Вдруг быстрый трепет у меня прошел
Предвестием неведомого горя.
Я тотчас же старуху Маргариту
Узнал и на нее взглянул пытливо.
Она не говорила. «Где Мария?» —
Спросил я, — и она, не отвечая,
Взяла мне руку и пошла со мной
По множеству блестящих длинных комнат,
Где царствовали роскошь, свет и всюду
Безмолвие могилы. Наконец
Мы очутились в сумрачном покое,
И, отвернувшись от меня лицом,
Она мне показала на софу.
«Мария, вы ли это?» — я спросил
И твердости вопроса своего
Сам подивился. Каменно и глухо
Послышался мне голос: «Да, меня
Так называют люди». Острой болью

По мне слова те пробежали. Этот
Тупой, холодный звук был все ж когда-то
Прекрасным, нежным голосом Марии.
И эта женщина, в своем поблекшем
Лиловом платье, кое-как надетом,
С отвисшими грудями, с неподвижно
Стоящими стеклянными зрачками
И с бледной, вялой кожей на щеках, —
Да, эта женщина была когда-то
Цветущей, нежной, милою Марией.
«Вы долго путешествовали, друг,—
Она сказала с пошлой и холодной
Развязностью. — Теперь не так вы хилы;
Поздоровели, пополнели вы;
Живот и икры очень округлились».
И сладкая улыбка пробежала
У ней по желтым, высохшим губам.
В смущеньи, машинально я сказал:
«Вы замуж вышли, говорили мне».
— «Ах, да! — она сказала равнодушно
И с громким смехом. — У меня теперь
Полено есть, обтянутое кожей,
И мужем называется. Конечно,
Полено — все полено». И беззвучно,
Противно засмеялася она.
Холодный страх стеснил мне грудь, и я
Подумал: это ль чистые уста —
Как розы, чистые уста Марии?
Она тут поднялась, взяла со стула
Поспешно шаль, накинула ее,
И, опираясь на руку мою,
Меня с собою быстро повлекла
В отворенную дверь, — и дальше, дальше —
Лугами, полем и опушкой леса.

Как огненный венец, катилось солнце
К закату; в пурпуре его горели
Цветы, деревья и река, вдали
Струившаяся строго-величаво.
«Как блещет это пламенное око
В лазури вод!» — воскликнула Мария.
«Молчи, несчастная!» — сказал я ей.
И предо мною в заревом мерцаньи
Свершалось будто сказочное что-то.
В полях туманные вставали лики,
И обнимались белыми руками,
И исчезали. С нежностью любви
Фиялки любовались друг на друга;
Один к другому припадали страстно
Венцы лилей; порывисто дышали,
В горячей неге замирали розы;
Огнем вилось дыхание гвоздик, —
И все цветы в благоуханьи млели,
Все обливались страстными слезами,
Шептали все: «Любовь! любовь! любовь!»
Порхали мотыльки; жучки, как искры,
Мелькали, напевая песню эльфов.
Вечерний ветер чуть дышал, и тихо
Шептались листья дуба. Соловей
Как будто таял в звуках чудной песни.
Под этот шепот, шелест, звон и пенье
Мне женщина увядшая болтала,
Склоняясь к моему плечу, несносным,
Холодным, будто оловянным, тоном:
«Я знаю, в ночь вы бродите по замку.
Высокий призрак — малый недурной;
На все сквозь пальцы смотрит он; а тот,
Что в голубом, — небесный ангел. Только
Вот этот красный очень вас не любит».
И много диких слов, еще пестрее,
Она твердила мне без перерыву,
Пока не утомилась и не села
Со мною рядом на скамье под дубом.

Сидели мы уныло и безмолвно,
Порою взглядывали друг на друга,
И все грустнее становились оба.
Казалось, вздох предсмертный проходил
По листьям дуба; соловей на нем
Пел песнь неисцелимой, вечной скорби.
Но сквозь листы прокрался алый свет
И лег на белое лицо Марии,
И вызвал блеск в ее глазах, — и прежним,
Мне милым голосом она сказала:
«Как ты узнал, что так несчастна я?
Прочла я все в твоих безумных песнях».

Мороз прошел по телу у меня;
Я ужаснулся своего безумья,
Прозревшего в грядущее; мой мозг
Как будто вдруг погас, — и я проснулся.

Генрих Гейне

Покинув прекрасной владычицы дом

Покинув прекрасной владычицы дом,
Блуждал, как безумный, я в мраке ночном;

И мимо кладбища когда проходил,
Увидел — поклоны мне шлют из могил.

С плиты музыканта несется привет;
Луна проливает-мерцающий свет…
Вдруг шопот: «Сейчас я увижусь с тобой!»
И бледное что-то встает предо мной.

То был музыкант. Он на памятник сел
И голосом диким, могильным запел,
Струн цитры касаясь костлявой рукой;
Печальная песнь полилася рекой:

«Ну, струны, песенку одну
Вы помните-ль, что в старину
Грудь обливала кровью?
Зовет ее ангел блаженством небес,
Мученьями ада зовет ее бес,
А люди — любовью!»

Раздался лишь слова последняго звук,
Могилы кладбища разверзлися вдруг,
Воздушныя тени из них поднялись,
Вокруг музыканта, как вихрь, понеслись.

«Твой огонь, любовь, любовь,
Нас в могилы уложил.
Так зачем же из могил
Вызываешь ночью вновь!»

Все плачут и воют, ревут и кряхтят,
И стонут и свищут, бушуют, шумят,
Теснят музыканта безумной толпой;
Он вновь по струнам ударяет рукой:

«Браво, браво, тени! Пляс
Продолжайте
И внимайте
Песне, сложенной для вас!
В тишине спать сладко нам,
Как мышонкам по норам;
Но поднять и шум и гам
В эту ночь,
Помешать не могут нам!

Жить мы в мире не умели,
Дураки, мы не хотели

Гнать любви безумье прочь…
Так как нынче нам удобно,
Каждый скажет пусть подробно,
Бак его вскипала кровь,
Как гнала
И рвала
На куски его любовь!»

И тощая тень, словно ветер легка,
Жужжит, выступая вперед из кружка:

«Подмастерьем у портного,
С ножницами и иглой,
Жил я, нрава был живого,
С ножницами и иглой;
Дочь хозяйская явилась
С ножницами и иглой,
И мое пронзила сердце
Ножницами и иглой!»

Хохочет веселых теней хоровод —
Сурово второй выступает вперед:

«Я Ринальдо Ринальдини,
Шиндерганно, Орландини,
Карла Мора, наконец,
Брал себе за образец,

«Я ухаживал порою,
Как они — от вас не скрою, —
И в земных прелестных фей
Я влюблялся до ушей.

«Плакал я, вздыхал умильно
И любовью был так сильно
С толку сбит, что спутал бес —
Я в чужой карман залез.

«И беднягу задержали
Лишь за то, что он в печали
Слезы вытереть тайком
Захотел чужим платком.

«С негодяями, ворами
Был упрятан я властями
По суду в рабочий дом,
Где томился под замком,

«О любви святой мечтая,
Там сидел я, шерсть мотая;
Но мой дух в прекрасный день
Унесла Ринальдо тень».

Хохочет веселых теней хоровод,
В румянах выходит дух третий вперед:

«Царил я, бывало, на сцене,
Любовников первых играл,
«О, боги!» — ревел при измене,
Блаженствуя, нежно вздыхал.

«Мортимер я был превосходный,
Мария была так мила!..
Но жесты я тратил безплодно,
Понять их она не могла!

«На счастье утратив надежду,
«Небесная», — раз я вскричал —
И в грудь глубоко, сквозь одежду,
Вонзил себе острый кинжал».

Хохочет веселых теней хоровод;
Весь в белом выходить четвертый вперед:

«Я сладко дремал под профессора чтенье,
От сна отказаться мне было не в мочь!
Зато приводила меня в восхищенье
Профессора скучнаго милая дочь.

«Она из окошка мне делала знаки,
Цветок из цветочков, мой ангел земной!
Цветок из цветочков был сорван, однако —
Филистером тощим с богатой казной.

«Тут проклял я женщин, богатых нахалов,
Чертовскаго зелья насыпал в рейнвейн
И чокнулся с смертью; при звоне бокалов
Смерть молвила: «здравствуй, зовусь я друг Гейн!»

Хохочет веселых теней хоровод;
На шее с веревкою пятый идет:

«Хвалился, пируя, граф дочкой своей
И блеском своих драгоценных камней!
Не надо мне, граф, драгоценных камней —
В восторге от дочки я милой твоей!

«Запоры, замки дочь и камни хранят,
В передней лакеев стоит длинный ряд;
Лакеи, запоры меня не страшат —
Я лестницу смело тащу к тебе в сад.

«По лестнице бойко в окно лезу я;
Вдруг слышу, внизу окликают меня:
«Дружок, подожди-ка! Вдвоем веселей,
Любитель и я драгоценных камней!»

«Так граф издевался — и схвачен я был,
Шумя, ряд лакеев меня обступил.
«Эй, к чорту вы, челядь, не жулик я, прочь!
Хотел я украсть только графскую дочь!»

«Помочь не могли уверенья слова…
В петлю угодила моя голова!
И солнце, явясь с наступлением дня,
Дивилось, увидев висящим меня».

Хохочет веселых теней хоровод;
Шестой, с головою в руке, шел вперед:

«В любовной боли и тоске
Я лесом шел с ружьем в руке;
Вдруг слышу — ворон надо мной
Прокаркал: «Голову долой!»

«Когда-б мне голубя найти,
С охоты милой принести!
Так думал я, и тут, и там
Я долго шарил по кустам.

«Чу! Шорох!.. Поцелуй!.. Опять!
Не голубки ли? Надо взять!
Спешу, взвожу курок ружья —
И что-ж? Голубка там моя!

«Невесту, милую мою
В чужих обятьях застаю…
Охотник, промаху не дай!..
И залит кровью негодяй.

«Тем лесом вскоре шел народ.
Меня везли на эшафот…
И снова ворон надо мной
Прокаркал: «Голову долой!»

Хохочет веселых теней хоровод;
И сам музыкант выступает вперед:

«Пел я песенку когда-то,
Спета песенка моя,
Ах, когда разбито сердце —
Песни кончены, друзья!»

Быстрей завертелися тени вокруг;
Тут хохот безумный удвоился вдруг;
Раздался удар колокольных часов —
К могилам рванулась толпа мертвецов.