«Человеку жить дано не очень –
Лет с полсотни, — рази это жись?
Только рот открыл, кричат: «Короче!»
Чуть поднялся, говорят: «Ложись!»Сталбыть, выполнение задачи,
Если таковая есть у вас, —
Нечего откладывать — иначе
Неприятно будет в смертный час».Помню — будто сказаны сегодня
Эти капитановы слова.
Сорок первый, лес восточней Сходни,
Немец рядом, за спиной — Москва.«Расскажите мне о вашей цели, —
Попросил я, — если не секрет.
Чтобы вы достичь её успели –
Сколько вам понадобится лет?»«Скромную я цель себе поставил,
Без утайки каждому скажу.
Я ведь пячусь — от погранзаставы,
И вернуться должен к рубежу».До границы было — ох немало,
А война косила нас, как рожь.
Надо было быть большим нахалом,
Чтобы утверждать, что доживёшь.Он же шёл, бессмертный и бесстрашный,
Год за годом и за боем бой.
Под своей зелёною фуражкой,
Под своей счастливою звездой.В двадцати верстах была граница,
Он почти что видел цель свою.
Надо ж было этому случиться –
Главное, не в схватке, не в бою.А на тихом марше, — вдруг пропела
Пуля одинокая. И вот
Даже слова молвить не успел он,
Лишь взглянул. Мы поняли его.Побросали мы свои пожитки,
Желтого гороха порошки,
Концентрата каменные плитки,
Вещевые тощие мешки.Надо же начальника заставы
К месту службы с честью проводить.
И четыре кавалера «Славы»
Понесли носилки впереди.До границы, думаю, едва ли
Раз коснулся капитан земли:
Тех, кто падал, сразу подменяли.
Мины рвались — мы его несли.Было ли чужим понятно что-то,
Но не устоял пред нами враг –
Когда молча шла в атаку рота
С мёртвым капитаном на руках.Мы дошли, обычные солдаты,
Злые, почерневшие в дыму.
Малые сапёрные лопаты
Вырыли укрытие ему.Памятником лучшим на могиле –
Самым вечным, верным и родным –
Пограничный столб мы водрузили
С буквами советскими над ним.И чтоб память воина нетленно
В нас жила, когда года пройдут,
Лейтенант скомандовал: «С колена,
В сторону противника — салют!»
Приветы иногда злых умыслов прикраса.
Один
Московский гражданин,
Пришлец из Арзамаса,
Матюшка-долгохвост, по промыслу каплун,
На кухню должен был явиться
И там на очаге с кухмистером судиться.
Вся дворня взбегалась: цыпь! цыпь! цыпь! цыпь! — Шалун
Проворно,
Смекнувши, что беда,
Давай бог ноги! «Господа,
Слуга покорный!
По мне, хотя весь день извольте горло драть,
Меня вам не прельстить учтивыми словами!
Теперь: цыпь! цыпь! а там меня щипать,
Да в печку! да, сморчами
Набивши брюхо мне, на стол меня! а там
И поминай как звали!»
Тут сокол-крутонос, которого считали
По всей окружности примером всем бойцам,
Который на жерди, со спесью соколиной,
Раздувши зоб, сидел
И с смехом на гоньбу глядел,
Сказал: «Дурак каплун! с такой, как ты, скотиной
Из силы выбился честной народ!
Тебя зовут, а ты, урод,
И нос отворотил, оглох, ко всем спиною!
Смотри пожалуй! я тебе ль чета? но так
Не горд! лечу на свист! глухарь, дурак,
Постой! хозяин ждет! вся дворня за тобою!»
Каплун, кряхтя, пыхтя, советнику в ответ:
«Князь сокол, я не глух! меня хозяин ждет?
Но знать хочу, зачем? а этот твой приятель,
Который в фартуке, как вор с ножом,
Так чванится своим узорным колпаком,
Конечно, каплунов усердный почитатель?
Прогневался, что я не падок к их словам!
Но если б соколам,
Как нашей братье каплунам,
На кухне заглянуть случилось
В горшок, где б в кипятке их княжество варилось,
Тогда хозяйский свист и их бы не провел;
Тогда б, как скот каплун, черкнул и князь сокол!»
…Когда переезжали через Неву, Пушкин
шутливо спросил:
— Уж не в крепость ли ты меня везешь?
— Нет, — ответил Данзас, — просто через
крепость на Черную речку самая близкая
дорога!
Записано В.А. Жуковским со слов
секунданта Пушкина — Данзаса…
То было в прошлом феврале
И то и дело
Свеча горела на столе…
Б.Пастернак…
Мурка, не ходи, там сыч,
На подушке вышит!
А. Ахматова
Не жалею ничуть, ни о чем, ни о чем не жалею,
Ни границы над сердцем моим не вольны,
ни года!
Так зачем же я вдруг при одной только мысли
шалею,
Что уже никогда, никогда…
Боже мой, никогда!..
Погоди, успокойся, подумай —
А что — никогда?!
Широт заполярных метели,
Тарханы, Владимир, Ирпень —
Как много мы не доглядели,
Не поздно ль казниться теперь?!
Мы с каждым мгновеньем бессильней,
Хоть наша вина не вина,
Над блочно-панельной Россией,
Как лагерный номер — луна.
Обкомы, горкомы, райкомы,
В подтеках снегов и дождей.
В их окнах, как бельма тархомы
(Давно никому не знакомы),
Безликие лики вождей.
В их залах прокуренных — волки
Пинают людей, как собак,
А после те самые волки
Усядутся в черные «Волги»,
Закурят вирджинский табак.
И дач государственных охра
Укроет посадских светил
И будет мордастая ВОХРа
Следить, чтоб никто не следил.
И в баньке, протопленной жарко,
Запляшет косматая чудь…
Ужель тебе этого жалко?
Ни капли не жалко, ничуть!
Я не вспомню, клянусь, я и в первые годы не
вспомню,
Севастопольский берег,
Почти небывалую быль.
И таинственный спуск в Херсонесскую
каменоломню,
И на детской матроске —
Эллады певучую пыль.
Я не вспомню, клянусь!
Ну, а что же я вспомню?
А что же я вспомню?
Усмешку
На гладком чиновном лице,
Мою неуклюжую спешку
И жалкую ярость в конце.
Я в грусть по березкам не верю,
Разлуку слезами не мерь.
И надо ли эту потерю
Приписывать к счету потерь?
Как каменный лес, онемело,
Стоим мы на том рубеже,
Где тело — как будто не тело,
Где слово — не только не дело,
Но даже не слово уже.
Идут мимо нас поколенья,
Проходят и машут рукой.
Презренье, презренье, презренье,
Дано нам, как новое зренье
И пропуск в грядущий покой!
А кони?
Крылатые кони,
Что рвутся с гранитных торцов,
Разбойничий посвист погони,
Игрушечный звон бубенцов?!
А святки?
А прядь полушалка,
Что жарко спадает на грудь?
Ужель тебе этого жалко?
Не очень…
А впрочем — чуть-чуть!
Но тает февральская свечка,
Но спят на подушке сычи,
Но есть еще Черная речка,
Но есть еще Черная речка,
Но — есть — еще — Черная речка…
Об этом не надо!
Молчи!
Без отдыха пирует с дружиной удалой
Иван Васильич Грозный под матушкой-Москвой.
Ковшами золотыми столов блистает ряд,
Разгульные за ними опричники сидят.
С вечерни льются вины на царские ковры,
Поют ему с полночи лихие гусляры,
Поют потехи брани, дела былых времен,
И взятие Казани, и Астрахани плен.
Но голос прежней славы царя не веселит,
Подать себе личину он кравчему велит:
«Да здравствуют тиуны, опричники мои!
Вы ж громче бейте в струны, баяны-соловьи!
Себе личину, други, пусть каждый изберет,
Я первый открываю веселый хоровод.
За мной, мои тиуны, опричники мои!
Вы ж громче бейте в струны, баяны-соловьи!»
И все подъяли кубки. Не поднял лишь один;
Один не поднял кубка, Михайло князь Репнин.
«О царь! Забыл ты бога, свой сан ты, царь, забыл
Опричниной на горе престол свой окружил!
Рассыпь державным словом детей бесовских рать!
Тебе ли, властелину, здесь в машкаре плясать!»
Но царь, нахмуря брови: «В уме ты, знать, ослаб,
Или хмелен не в меру? Молчи, строптивый раб!
Не возражай ни слова и машкару надень —
Или клянусь, что прожил ты свой последний день!»
Тут встал и поднял кубок Репнин, правдивый князь:
«Опричнина да сгинет! — он рек, перекрестясь.—
Да здравствует вовеки наш православный царь!
Да правит человеки, как правил ими встарь!
Да презрит, как измену, бесстыдной лести глас!
Личины ж не надену я в мой последний час!»
Он молвил и ногами личину растоптал;
Из рук его на землю звенящий кубок пал…
«Умри же, дерзновенный!» — царь вскрикнул, разъярясь,
И пал, жезлом пронзенный, Репнин, правдивый князь.
И вновь подъяты кубки, ковши опять звучат,
За длинными столами опричники шумят,
И смех их раздается, и пир опять кипит,
Но звон ковшей и кубков царя не веселит:
«Убил, убил напрасно я верного слугу,
Вкушать веселье ныне я боле не могу!»
Напрасно льются вины на царские ковры,
Поют царю напрасно лихие гусляры,
Поют потехи брани, дела былых времен,
И взятие Казани, и Астрахани плен.
Когда земны оставишь царствы,
Пойдешь в Эдем, иль Элизей,
Харон вопросит иль мытарствы
Из жизни подорожной сей, —
Поэтов можешь одобренья
В альбауме твоем явить,
Духам отдав их для прочтенья,
Пашпорт твой ими заменить.
По них тебя узнают тени,
Кто ты и в свете как жила;
Твои все чувства, помышленьи
Раскроются, как солнцем мгла.
Тогда ты можешь оправдаться
И, ах!— иль обвиненной быть,
В путь правый, левый провождаться,
Святой иль окаянной слыть.
Тогда черта, взгляд, вздох, цвет, слово
Сей книги зачинен ой в листах
Духовно примут тело ново
И обличат тебя в делах,
Во всех часах твоих, мгновеньях;
Ты станешь на суде нагой,
В поступках, мыслях и движеньях
Мрак самый будет послух твой.
Поэт, тебя превозносивший,
Прямым заговорит лицом,
Порок иль добродетель чтивший
Своим возопиет листом.
Лист желтый, например, надменность
Явит, что гордо ты жила;
На синем — скупость вскрикнет, ревность,
Что ты соперниц враг была;
На сребряном — вструбит богатство,
Что ты в свой век прельщалась им;
На темном — зашипит лукавство,
Что в грудь вилась друзьям твоим;
На алом — засмеется радость,
Что весело любила жить;
На розовом — воспляшет младость,
Что с ней хотела век свой длить;
На глянцоватом — самолюбье
Улыбкою своей даст знать,
Что было зеркало орудье
Красот твоих, дабы прельщать;
Надежда на листках зеленых
Шепнет о всех твоих мечтах;
На сереньких листках смиренных
Печаль завоет во слезах.
Но гений, благ твоих свидетель,
На белых листьях в блеске слов
Покажет веру, добродетель
И беспорочную любовь.
1808
ПРЕРЫВИСТЫЕ СТРОКИ
В старинном доме есть высокий зал,
Ночью в нем слышатся тихие шаги,
В полночь оживает в нем глубина зеркал,
И из них выходят друзья и враги.
Бойтесь безмолвных людей,
Бойтесь старых домов,
Страшитесь мучительной власти неска́занных слов,
Живите, живите — мне страшно — живите скорей.
Кто в мертвую глубь враждебных зеркал
Когда-то бросил безответный взгляд,
Тот зеркалом скован, и высокий зал
Населен тенями, и люстры в нем горят.
Канделябры тяжелые свет свой льют,
Безжизненно тянутся отсветы свечей,
И в зал, в этот страшный призрачный приют
Привиденья выходят из зеркальных зыбей.
Есть что-то змеиное в движении том,
И музыкой змеиною вальс поет,
Шорохи, шелесты, шаги… О, старый дом,
Кто в тебя дневной неполночный свет прольет?
Кто в тебе тяжелые двери распахнет?
Кто воскресит нерассказанность мечты?
Кто снимет с нас этот мучительный гнет?
Мы только отражения зеркальной пустоты.
Мы кружимся бешено один лишь час,
Мы носимся с бешенством скорее и скорей,
Дробятся мгновения и гонят нас,
Нет выхода, и нет привидениям дверей.
Мы только сплетаемся в пляске на миг,
Мы кружимся, не чувствуя за окнами Луны,
Пред каждым и с каждым его же двойник,
И вновь мы возвращаемся в зеркальность глубины.
Мы, мертвые, уходим незримо туда,
Где будто бы все ясно и холодно-светло,
Нам нет возрожденья, не будет никогда,
Что сказано — отжито, не сказано — прошло.
Бойтесь старых домов,
Бойтесь тайных их чар,
Дом тем более жаден, чем он более стар,
И чем старше душа, тем в ней больше задавленных слов.
Влас Прогулкин —
милый мальчик,
спать ложился,
взяв журнальчик.
Всё в журнале
интересно.
— Дочитаю весь,
хоть тресну! —
Ни отец его,
ни мать
не могли
заставить спать.
Засыпает на рассвете,
скомкав
ерзаньем
кровать,
в час,
когда
другие дети
бодро
начали вставать.
Когда
другая детвора
чаевничает, вставши,
отец
орет ему:
— Пора! —
Он —
одеяло на уши.
Разошлись
другие
в школы, —
Влас
у крана
полуголый —
не дремалось в школе чтоб,
моет нос
и мочит лоб.
Без чаю
и без калача
выходит,
еле волочась.
Пошагал
и встал разиней:
вывеска на магазине.
Грамота на то и есть!
Надо
вывеску
прочесть!
Прочел
с начала
буквы он,
выходит:
«Куафер Симон».
С конца прочел
знаток наук, —
«Номис» выходит
«рефаук».
Подумавши
минуток пять,
Прогулкин
двинулся опять.
А тут
на третьем этаже
сияет вывеска —
«Тэжэ».
Прочел.
Пошел.
Минуты с три —
опять застрял
у двух витрин.
Как-никак,
а к школьным зданиям
пришел
с огромным опозданьем.
Дверь на ключ.
Толкнулся Влас —
не пускают Власа
в класс!
Этак ждать
расчета нету.
«Сыграну-ка
я
в монету!»
Проиграв
один пятак,
не оставил дела так…
Словом,
не заметил сам,
как промчались
три часа.
Что же делать —
вывод ясен:
возвратился восвояси!
Пришел в грустях,
чтоб видели
соседи
и родители.
Те
к сыночку:
— Что за вид? —
— Очень голова болит.
Так трещала,
что не мог
даже
высидеть урок!
Прошу
письмо к мучителю,
мучителю-учителю! —
В школу
Влас
письмо отнес
и опять
не кажет нос.
Словом,
вырос этот Влас —
настоящий лоботряс.
Мал
настолько
знаний груз,
что не мог
попасть и в вуз.
Еле взяли,
между прочим,
на завод
чернорабочим.
Ну, а Влас
и на заводе
ту ж историю заводит:
у людей —
работы гул,
у Прогулкина —
прогул.
Словом,
через месяц
он
выгнан был
и сокращен.
С горя
Влас
торчит в пивнушке,
мочит
ус
в бездонной кружке,
и под забором
вроде борова
лежит он,
грязен
и оборван.
Дети,
не будьте
такими, как Влас!
Радостно
книгу возьмите
и — в класс!
Вооружись
учебником-книгой!
С детства
мозги
развивай и двигай!
Помни про школу —
только с ней
станешь
строителем
радостных дней!
Страшное у меня горе.
Вероятно —
лишусь сна.
Вы понимаете,
вскоре
в РСФСР
придет весна.
Сегодня
и завтра
и веков испокон
шатается комната —
солнца пропойца.
Невозможно работать.
Определенно обеспокоен.
А ведь откровенно говоря —
совершенно не из-за чего беспокоиться.
Если подойти серьезно —
так-то оно так.
Солнце посветит —
и пройдет мимо.
А вот попробуй —
от окна оттяни кота.
А если и животное интересуется улицей,
то мне
это —
просто необходимо.
На улицу вышел
и встал в лени я,
не в силах…
не сдвинуть с места тело.
Нет совершенно
ни малейшего представления,
что ж теперь, собственно говоря, делать?!
И за шиворот
и по носу
каплет безбожно.
Слушаешь.
Не смахиваешь.
Будто стих.
Юридически —
куда хочешь идти можно,
но фактически —
сдвинуться
никакой возможности.
Я, например,
считаюсь хорошим поэтом.
Ну, скажем,
могу
доказать:
«самогон — большое зло».
А что про это?
Чем про это?
Ну нет совершенно никаких слов.
Например:
город советские служащие искра́пили,
приветствуй весну,
ответь салютно!
Разучились —
нечем ответить на капли.
Ну, не могут сказать —
ни слова.
Абсолютно!
Стали вот так вот —
смотрят рассеянно.
Наблюдают —
скалывают дворники лед.
Под башмаками вода.
Бассейны.
Сбоку брызжет.
Сверху льет.
Надо принять какие-то меры.
Ну, не знаю что, —
например:
выбрать день
самый синий,
и чтоб на улицах
улыбающиеся милиционеры
всем
в этот день
раздавали апельсины.
Если это дорого —
можно выбрать дешевле,
проще.
Например:
чтоб старики,
безработные,
неучащаяся детвора
в 12 часов
ежедневно
собирались на Советской
площади,
троекратно кричали б:
ура!
ура!
ура!
Ведь все другие вопросы
более или менее ясны́.
И относительно хлеба ясно,
и относительно мира ведь.
Но этот
кардинальный вопрос
относительно весны
нужно
во что бы то ни стало
теперь же урегулировать.
Ульрих лесом зеленым спешит на коне,
Лес зеленый так шепчется сладко;
Вдруг он видит… девица стоит в стороне
И глядит из-за ветви украдкой.
Говорит он: «Да, знаю, друг нежный ты мой,
Я твой образ прекрасный, цветущий;
Он всегда увлекает меня за собой
И в толпу, и в пустынныя кущи!..
«Вон две розы-уста, что́ так милы, свежи,
Так приветной улыбкой сверкают;
Но из них сколько слов вероломства и лжи
Так противно подчас вылетают!
«Оттого-то уста у подруги моей
Точно розы расцветшей кусточки,
Где, шипя, пресмыкается множество змей,
Пропускающих яд сквозь листочки.
«Вижу ямочки две, краше светлаго дня,
На щеках, точно солнышко, ясных —
Это бездна, куда увлекал так меня
Пыл желаний безумных и страстных.
«Вот и милых кудрей золотая волна,
Вниз бегущих с чудесной головки:
То волшебная сеть, что́ соплел сатана,
Чтоб отдать меня в руки плутовки.
«Вот и очи, светлее волны голубой,
В них такая и тишь и прохлада!
Я мечтал в них найти чистый рай неземной,
А нашел лишь преддверие ада!»
Ульрих дальше чрез лес держит путь на коне;
Лес шумит так уныло, прощально…
Вдруг он видит — старушка сидит в стороне,
И бледна так она и печальна…
Говорит он: «О, мать дорогая моя,
Одного лишь меня в мире целом
Ты любила — и жизнь твою бедную я
Так печалил и словом, и делом!
«О, когда бы я слезы твои осушить
Мог моею горячей любовью,
Дать румянец на бледныя щеки, облить
Их из сердца добытою кровью!»
Ульрих далее едет на борзом коне,
И в лесу понемногу темнеет,
И он слышит порой голоса в стороне,
И порою вдруг ветер повеет.
Ульрих слышит, что звуки им сказанных слов
Кто-то по лесу вслух повторяет:
Повторяют их птички в раздолье кустов,
Пенье весело лес оглашает.
Ульрих едет и славную песню поет
О раскаянье, му́ке суровой,
И когда он ее до конца допоет,
Начинает затягивать снова.
Рабочий, странно мне с тобою говорить: —
По виду я — другой. О, верь мне, лишь по виду.
В фабричном грохоте свою ты крутишь нить,
Я в нить свою, мой брат, вкручу твою обиду.
Оторван, как и ты, от тишины полей,
Которая душе казалася могильной,
Я в шумном городе, среди чужих людей,
Не раз изнемогал в работе непосильной.
Я был как бы чужой в своей родной семье,
Меж торгашами слов я был чужой бесспорно.
По Морю вольному я плыл в своей ладье,
А Море ширилось, безбрежно, кругозорно.
Мне думать радостно, что прадеды мои
Блуждали по морям, на Севере туманном.
В моей душе всегда поют, журчат ручьи,
Растут, чтоб в Море впасть, в стремленьи необманном.
В болотных низостях ликующих мещан
Тоскует вольный дух, безумствует, мятется.
Но тот отмеченный, кто помнит — Океан,
Освобожденья ждет и бури он дождется.
Она скорей пришла, чем я бы думать мог:
Ты встал — и грянул гром, все вышли из преддверья.
На перекрестке всех скрестившихся дорог
Лишь к одному тебе я чувствую доверье.
Я знаю, что в тебе стальная воля есть,
Недаром ты стоишь близ пламени и стали.
Ты в судьбах Родины сумел слова прочесть,
Которых мудрые, читая, не видали.
Я знаю, можешь ты соткать красиво ткань,
Раз что задумаешь, так выполнишь что надо.
Ты мирных пробудил, ты трупу молвил: «Встань»,
Труп — жив, идут борцы, встает, растет громада.
Кругами мощными растет водоворот,
Напрасны лепеты, напрасны вопли страха:
Теперь уж он в себя все, что кругом, вберет,
Осуществит себя всей силою размаха.
В одной из стран, где нет ни дня, ни ночи,
Где ночь и день смешались навсегда,
Где миг длинней, но век существ короче.
Там небо — как вечерняя вода,
Безжизненно, воздушно, безучастно,
В стране, где спят немые города.
Там все в своих отдельностях согласно,
Глухие башни дремлют в вышине,
И тени — люди движутся безгласно.
Там все живут и чувствуют во сне,
Стоят, сидят с закрытыми глазами,
Проходят в беспредельной тишине.
Узоры крыш немыми голосами
О чем-то позабытом говорят,
Роса мерцает бледными слезами.
Седые травы блеском их горят,
И темные деревья, холодея,
Раскинулись в неумолимый ряд.
От города до города, желтея,
Идут пути, и стройные стволы
Стоят, как бы простором их владея.
Все сковано в застывшем царстве мглы,
Печальной сказкой выстроились зданья,
Как западни — их темные углы.
В стране, где спят восторги и страданья,
Бывает праздник жертвы раз в году,
Без слов, как здесь вне слова все мечтанья.
Чтоб отвратить жестокую беду,
Чтобы отвергнуть ужас пробужденья,
Чтоб быть, как прежде, в мертвенном чаду.
На ровном поле, где сошлись владенья
Различно-спящих мирных городов,
Растут толпою люди-привиденья.
Они встают безбрежностью голов,
С поникшими, как травы, волосами,
И мысленный как будто слышат зов.
Они глядят — закрытыми глазами,
Сквозь тонкую преграду бледных век
Ждет избранный немыми голосами.
И вот выходит демон-человек,
Взмахнул над изумленным глыбой стали,
И голову безгласную отсек.
И тени головами закачали
Семь темных духов к трупу подошли,
И кровь его в кадильницы собрали.
И вдоль путей, лоснящихся в пыли,
Забывшие о пытке яркой боли,
Виденья сонмы дымных свеч зажгли.
Семь темных духов ходят в темном поле,
Кадильницами черными кропят,
Во имя снов, молчанья, и неволи.
Деревья смотрят, выстроившись в ряд,
На целый год закляты сновиденья,
Вкруг жертвы их — светильники горят.
Потухли Отдалилось пробужденье.
Свои глаза сомкнувши навсегда,
Проходят молча люди-привиденья.
В стране, где спят немые города.
1
Миг
Какое слово мне дано!..
Оно важнее всех; оно
Есть всё!.. Конечно, власть и слава,
Печаль, веселье и забава…
Увы! и счастие сердец,
И чувство сладкого покоя,
И самая любовь, о Хлоя!
Ее начало и конец —
Не есть ли миг единый в свете?
Теперь я, например сказать,
Сижу покойно в кабинете,
Хочу к тебе стихи писать;
Но если ты в сей миг явишься,
В меня влюбленной притворишься,
То в миг — спокойствие прощай!
Стихи в камин!.. у ног прекрасной
Лежу, горю любовью страстной!
Лишь только шутку продолжай,
Я в миг смелее, Хлоя, буду,
Учтивость, может быть, забуду,
И в миг… откроется обман!
Тогда, как хладный истукан,
Душою в миг оледенею;
От страсти пылкой исцелюсь,
И в миг — с тобою засмеюсь.
Так вы любезностью своею
Нас в миг пленяете всегда,
Не думая пленяться нами!
Но в миг же, Хлоя, иногда
В сетях бываете и сами;
Кто был смешон, в миг станет мил;
Но миг — и след любви простыл!
В один же миг — ах! мысль ужасна! —
Дерзнет нескромность утверждать,
Что ты была, была прекрасна;
Но в миг — велю ей замолчать!
2
Картина
Картина мне мила в Природе,
Когда я с сердцем на свободе
Гуляю по коврам лугов,
Смотрю вдали на мрак лесов,
Лучами солнца оглашённых,
Или на лабиринт ручьев,
Самой Натурой проведенных
В изгибах для красы полей.
Картина мне мила в поэте,
Когда он кистию своей
Цветы наводит на предмете
И пишет словом, как рукой.
Картина мне мила — в картине,
Когда волшебною игрой
Все краски дышат на холстине
И лица говорить хотят;
Я, правда, не знаток, но рад
Всегда Корреджию дивиться
И даже — в полотно влюбиться.
Но я бываю враг картин,
Когда прелестницы желают
Быть только ими для мужчин
И всё другое забывают.
Цветы и краски хороши;
Но ах! в картине нет души!
3
Дверь
В златой прекрасный век
Не ведал человек
Ни двери, ни замков железных,
И дом и сердце открывал
Для братьев, ближних и любезных, —
Так всех людей он называл.
Но время пременилось,
И гибельное зло,
Увы! к нам в дверь вошло,
Замок с собою принесло,
И сердце с домом затворилось.
Стал смертный — камергер с ключем;
Сидит за дверью и не всем
Ее охотно отпирает;
По стуку человека знает:
Как рыба, притаясь, молчит,
Когда рукою в дверь стучит
Досадный кредитор, проситель
С бумагою, без серебра;
Или старинный покровитель,
В немилость впавший у двора;
Или любовница с слезами,
Уже оставленная нами!
Нет дома! верь или не верь:
Для них не отопрется дверь.
Но двери настежь для случайных,
Для их друзей, известных, тайных,
Для челобитчика с мешком,
Для камердинера с письмом
От женщины, душе любезной
Или другим чем нам полезной;
Для миловидных подлецов
И наших ревностных льстецов!
Блажен, кто двери запирает
Всегда для глупых, злых людей
И вместе с сердцем отворяет
Их только для своих друзей!
— Нет, поскольку о награде
Речь опять зашла, друзья,
То уже не шутки ради
Кое-что добавлю я.
Как-то в госпитале было.
День лежу, лежу второй.
Кто-то смотрит мне в затылок,
Погляжу, а то — герой.
Сам собой, сказать, — мальчишка,
Недолеток-стригунок.
И мутит меня мыслишка:
Вот он мог, а я не мог…
Разговор идет меж нами,
И спроси я с первых слов:
— Вы откуда родом сами —
Не из наших ли краев?
Смотрит он:
— А вы откуда? —
Отвечаю:
— Так и так,
Сам как раз смоленский буду,
Может, думаю, земляк?
Аж привстал герой:
— Ну что вы,
Что вы, — вскинул головой, —
Я как раз из-под Тамбова, —
И потрогал орден свой.
И умолкнул. И похоже,
Подчеркнуть хотел он мне,
Что таких, как он, не может
Быть в смоленской стороне;
Что уж так они вовеки
Различаются места,
Что у них ручьи и реки
И сама земля не та,
И полянки, и пригорки,
И козявки, и жуки…
И куда ты, Васька Теркин,
Лезешь сдуру в земляки!
Так ли, нет — сказать, — не знаю,
Только мне от мысли той
Сторона моя родная
Показалась сиротой,
Сиротинкой, что не видно
На народе, на кругу…
Так мне стало вдруг обидно, —
Рассказать вам не могу.
Это да, что я не гордый
По характеру, а все ж
Вот теперь, когда я орден
Нацеплю, скажу я: врешь!
Мы в землячество не лезем,
Есть свои у нас края.
Ты — тамбовский? Будь любезен.
А смоленский — вот он я,
Не иной какой, не энский,
Безымянный корешок,
А действительно смоленский,
Как дразнили нас, рожок.
Не кичусь родным я краем,
Но пройди весь белый свет —
Кто в рожки тебе сыграет
Так, как наш смоленский дед.
Заведет, задует сивая
Лихая борода:
Ты куда, моя красивая,
Куда идешь, куда…
И ведет, поет, заяривает —
Ладно, что без слов,
Со слезою выговаривает
Радость и любовь.
И за ту одну старинную
За музыку-рожок
В край родной дорогу длинную
Сто раз бы я прошел,
Мне не надо, братцы, ордена,
Мне слава не нужна,
А нужна, больна мне родина,
Родная сторона!
Сто раз решал он о любви своей
Сказать ей твердо. Все как на духу!
Но всякий раз, едва встречался с ней,
Краснел и нес сплошную чепуху!
Хотел сказать решительное слово,
Но, как на грех, мучительно мычал.
Невесть зачем цитировал Толстого
Или вдруг просто каменно молчал.
Вконец растратив мужество свое,
Шагал домой, подавлен и потерян.
И только с фотографией ее
Он был красноречив и откровенен.
Перед простым любительским портретом
Он смелым был, он был самим собой.
Он поверял ей думы и секреты,
Те, что не смел открыть перед живой.
В спортивной белой блузке возле сетки,
Прядь придержав рукой от ветерка,
Она стояла с теннисной ракеткой
И, улыбаясь, щурилась слегка.
А он смотрел, не в силах оторваться,
Шепча ей кучу самых нежных слов.
Потом вздыхал: — Тебе бы все смеяться,
А я тут пропадай через любовь!
Она была повсюду, как на грех:
Глаза… И смех — надменный и пьянящий…
Он и во сне все слышал этот смех.
И клял себя за трусость даже спящий.
Но час настал. Высокий, гордый час!
Когда решил он, что скорей умрет,
Чем будет тряпкой. И на этот раз
Без ясного ответа не уйдет!
Средь городского шумного движенья
Он шел вперед походкою бойца.
Чтоб победить иль проиграть сраженье,
Но ни за что не дрогнуть до конца!
Однако то ли в чем-то просчитался,
То ли споткнулся где-то на ходу,
Но вновь краснел, и снова заикался,
И снова нес сплошную ерунду.
— Ну вот и все! — Он вышел на бульвар,
Достал портрет любимой машинально,
Сел на скамейку и сказал печально:
— Вот и погиб «решительный удар»!
Тебе небось смешно. Что я робею.
Скажи, моя красивая звезда:
Меня ты любишь? Будешь ли моею?
Да или нет? — И вдруг услышал: — Да!
Что это, бред? Иль сердце виновато?
Иль просто клен прошелестел листвой?
Он обернулся: в пламени заката
Она стояла за его спиной.
Он мог поклясться, что такой прекрасной
Еще ее не видел никогда.
— Да, мой мучитель! Да, молчун несчастный!
Да, жалкий трус! Да, мой любимый! Да!
И
Холодный ветер разметал рассаду.
Мрак, мертвый сон и дребезжанье штофов…
Бодрись, народ! Димитрий Философов
Зажег «Неугасимую Лампаду».
ИИ
А. РОСЛАВЛЕВ
Без галстука и чина,
Настроив контрабас,
Размашистый мужчина
Взобрался на Парнас.
Как друг, облапил Феба,
Взял у него аванс
И, сочно сплюнув в небо,
Сел с Музой в преферанс.
ИИИ
Почему-то у «толстых» журналов,
Как у толстых девиц средних лет,
Слов и рыхлого мяса немало, —
Но совсем темперамента нет.
ИV
ЧИТАТЕЛЬ
Бабкин смел, — прочел Сенеку
И, насвистывая туш,
Снес его в библиотеку,
На полях отметив: «Чушь!»
Бабкин, друг, — суровый критик,
Ты подумал ли хоть раз,
Что безногий паралитик
Легкой серне не указ?..
V
СТИЛИЗАЦИЯ
К баронессе Аксан’Грав
Влез в окно голландский граф.
Ауслендер все до слова
Записал из-под алькова,
Надушил со всех сторон
И отправил в «Аполлон»;
Через месяц — деньги, лавры
И кузминские литавры.
VИ
ТОНКАЯ РАЗНИЦА
Порой вам «знаменитость»
Подаст, забыв маститость,
Пять пальцев с миной льва.
Зато его супруга
(И то довольно туго) —
Всегда подаст лишь два.
VИИ
Немало критиков сейчас,
Для развлечения баранов,
Ведут подробный счет опискам…
Рекомендую в добрый час
Дать этим мелким василискам
Русская литература: от Нестора до Булгакова
9
6.
516
8.
В альбом Брюсову Саша Черный: Избранное, 109
Губернский титул «критиканов».
VИИИ
В АЛЬБОМ БРЮСОВУ
Люди свыклись с древним предрассудком
(Сотни лет он был бессменно свят), —
Что талант не может быть ублюдком,
Что душа и дар — сестра и брат.
Но теперь такой рецепт — рутина
И, увы, не стоит ни гроша:
Стиль — алмаз, талант, как хвост павлина,
А внутри… бездарная душа.
Нет времени, чтобы себя обмануть,
И нет ничего, чтобы просто уснуть,
И нет никого, кто способен нажать на курок.
Моя голова — перекресток железных дорог.
Есть целое небо, но нечем дышать.
Здесь тесно, но я не пытаюсь бежать.
Я прочно запутался в сетке ошибочных строк.
Моя голова — перекресток железных дорог.
Нарушены правила в нашей игре,
И я повис на телефонном шнуре.
Смотрите, сегодня петля на плечах палача.
Скажи мне — прощай, помолись и скорее кончай.
Минута считалась за несколько лет,
Но ты мне купила обратный билет.
И вот уже ты мне приносишь заваренный чай.
С него начинается мертвый сезон.
Шесть твоих цифр помнит мой телефон,
Хотя он давно помешался на длинных гудках.
Нам нужно молчать, стиснув зубы до боли в висках.
Фильтр сигареты испачкан в крови.
Я еду по минному полю любви.
Хочу каждый день умирать у тебя на руках.
Мне нужно хоть раз умереть у тебя на руках.
Любовь — это слово похоже на ложь.
Пришитая к коже дешевая брошь.
Прицепленный к жестким вагонам вагон-ресторан.
И даже любовь не поможет сорвать стоп-кран.
Любовь — режиссер с удивленным лицом,
Снимающий фильмы с печальным концом,
А нам все равно так хотелось смотреть на экран.
Любовь — это мой заколдованный дом,
И двое, что все еще спят там вдвоем.
На улице Сакко-Ванцетти мой дом 22
Они еще спят, но они еще помнят слова.
Их ловит безумный ночной телеграф.
Любовь — это то, в чем я прав и неправ,
И только любовь дает мне на это права.
Любовь — как куранты отставших часов,
Стойкая боязнь чужих адресов.
Любовь — это солнце, которое видит закат.
Любовь — это я, это твой неизвестный солдат.
Любовь — это снег и глухая стена.
Любовь — это несколько капель вина.
Любовь — это поезд Свердловск-Ленинград и назад.
Любовь — это поезд сюда и назад.
Нет времени, чтобы себя обмануть,
И нет ничего, чтобы просто уснуть,
И нет никого, кто способен нажать на курок.
Моя голова — перекресток железных дорог.
Бывают события:
случатся раз,
из сердца
высекут фразу.
И годы
не выдумать
лучших фраз,
чем сказанная
сразу.
Таков
и в Питер
ленинский въезд
на башне
броневика.
С тех пор
слова
и восторг мой
не ест
ни день,
ни год,
ни века.
Все так же
вскипают
от этой даты
души
фабрик и хат.
И я
привожу вам
просто цитаты
из сердца
и из стиха.
Февральское пламя
померкло быстро,
в речах
утопили
радость февральскую.
Десять
министров капиталистов
уже
на буржуев
смотрят с ласкою.
Купался
Керенский
в своей победе,
задав
революции
адвокатский тон.
Но вот
пошло по заводу:
— Едет!
Едет!
— Кто едет?
— Он!
«И в город,
уже
заплывающий салом,
вдруг оттуда,
из-за Невы,
с Финляндского вокзала
по Выборгской
загрохотал броневик».
Была
простая
машина эта,
как многие,
шла над Невою.
Прошла,
а нынче
по целому свету
дыханье ее
броневое.
«И снова
ветер,
свежий и крепкий,
валы
революции
поднял в пене.
Литейный
залили
блузы и кепки.
— Ленин с нами!
Да здравствует Ленин!»
И с этих дней
везде
и во всем
имя Ленина
с нами.
Мы
будем нести,
несли
и несем —
его,
Ильичево, знамя.
«— Товарищи! —
и над головою
первых сотен
вперед
ведущую
руку выставил.
— Сбросим
эсдечества
обветшавшие лохмотья!
Долой
власть
соглашателей и капиталистов!»
Тогда
рабочий,
впервые спрошенный,
еще нестройно
отвечал:
— Готов! —
А сегодня
буржуй
распластан, сброшенный,
и нашей власти —
десять годов.
«— Мы —
голос
воли низа,
рабочего низа
всего света.
Да здравствует
партия,
строящая коммунизм!
Да здравствует
восстание
за власть Советов!»
Слова эти
слушали
пушки мордастые,
и щерился
белый,
штыками блестя.
А нынче
Советы и партия
здравствуют
в союзе
с сотней миллионов крестьян.
«Впервые
перед толпой обалделой,
здесь же,
перед тобою,
близ —
встало,
как простое
делаемое дело,
недосягаемое слово
— «социализм».
А нынче
в упряжку
взяты частники.
Коопов
стосортных
сети вьем,
показываем
ежедневно
в новом участке
социализм
живьем.
«Здесь же,
из-за заводов гудящих,
сияя горизонтом
во весь свод,
встала
завтрашняя
коммуна трудящихся —
без буржуев,
без пролетариев,
без рабов и господ».
Коммуна —
еще
не дело дней,
и мы
еще
в окружении врагов,
но мы
прошли
по дороге к ней
десять
самых трудных шагов.
В новом селе, что на Унже, у старосты Пимена в доме
Девка-племянница, все зовут ее дурой Ненилой.
В детстве она в сенокос брала в леску за остожьем
Ягоды: много их, алых, растет у пней обгорелых.
Рядом был посеян овес в огнище. Медведи
Лакомы летом к овсу, пока в нем молочные зерна;
Ходят на сев, хоть часто их ловят и бьют на приманку.
Взял повадку один, залег в борозде — и не видно.
Резвясь беспечно, дитя бежало прямо на зверя:
Пять бы сажен еще — и попалась в острые когти.
К счастью, шорохнулся он и привстал; на крик ее страшный
Вмиг сбежались косцы — и струсил ворог косматый:
В речку, вплавь, и в дебрь. Лежала без памяти девка;
Подняли, смотрят: жива и здорова, но ум помутился.
Дура с тех пор; услышит имя «медведь» — и припадки.
Может, прошло бы, но глупый народ не лечит, а дразнит.
Жаль! прекрасная девка была бы: высокая ростом,
Статная, благообразная, взгляд лишь несколько смутен,
Складно все, что скажет голосом стройным и тихим,
Только, буде не спросят, редко слово промолвит.
В поле боится ходить, но дома всегда за работой:
Пряжу прядет, детей качает и водит у брата,
Дети любят ее и тетей зовут, а не дурой;
Дети одни. Другим ответа на грубое слово
Нет никогда: привыкла — молчит и терпит. Отрада —
Божия церковь у ней и теплая сердца молитва.
В лучшие годы — ни краски в лице, ни улыбки; худеет,
Чахнет, гаснет: словно в дому опустелом лампада,
Теплясь последней каплей масла в теми пред иконой.
Долго ей не томиться: милует скорбных Спаситель.
Собор парнасских сестр мне кажет прежню лиру;
Приятно вспоминать во осень лет весну;
Я вновь хочу воспеть иль Хлою, иль Темиру, —
Не смею лиру взять, в свирель играть начну.
Пускай мое перо их прелести представит,
Меня воспламенит их петь моя любовь...
Темира ль, Хлоя ли стихи мои составит,
Я чувствую, увы! что в жилах стынет кровь.
Не примут дани сей ни Хлоя, ни Темира,
Одна и та давно прелестна, хороша;
В победах красоты, во всех забавах мира —
Скучна живет любовь, где страстна лишь душа.
Но сей ли только путь пиитам узаконен?
Пиши сатиры ты, мне муза говорит,
Ко оскорблению людей мой ум несклонен,
И нравы исправлять не мне принадлежит.
За слово невзначай рассердятся другие,
И острые умы припишут слову толк, —
Загадки сфинксовы возникнут в дни златые,
Где глас лжемудрости давно уже умолк.
Не делав людям зла и им желая блага,
Словами острыми невинно досаждать
Прилична может быть во младости отвага,
А в зрелом возрасте прилично рассуждать.
Но, внемля гласу муз, не буду я безгласен;
Что петь — у множества народов вопрошу;
От бытности вещей мой будет стих прекрасен,
Екатерину я на лире возглашу.
Иной вещает мне: она, прервав препоны,
Из диких прихотей ум общества творит,
И благонравия и кротости законы,
К незыблемому всем спокойствию, дарит.
Другой, красясь мечом, победой увенчанным,
Сторично за нее желает кровь пролить,
И всюду с мужеством и сердцем постоянным,
Ревнуя, ищет сам врагов ее разить.
Взводя усердный взор на Павла и Марию
И в отраслях от них породу чтя богов,
Иной поет сто крат счастливую Россию,
Блаженство стран ее счисляет в круг веков.
Другой, обременен несчастною судьбою,
Прибегну я под кров Минервы, говорит,
Речет: прейдут беды; он видит пред собою
Минервы росския божественный эгид.
Но в ревности, ее щедротой воспаленный,
Кто хочет боле знать, коль глас парнасский мал,
Пускай пространнее вопросит у вселенной, —
Она дополнит то, что кратко я сказал.
Великий король
Недоверчивым был.
Поэтому всюду
Секретность вводил.
Он клятвам не верил,
Не верил словам,
А верил бумагам,
Печатям, правам.
Однажды король
Искупался в пруду,
И так получилось —
Попал он в беду.
Пока он купался,
Плескался, нырял,
Какой-то бродяга
Одежду украл.
Вот к замку подходит
Великий король,
Стоит у ворот
И не помнит пароль.
Быть может, «винтовка»,
Быть может, «арбуз»…
Ну надо ж, такой
Получился конфуз!
Но все же охранник
Впустил короля —
Король ему сунул
Четыре рубля,
Решив про себя:
«Погоди, фараон!
Я все отберу,
Когда сяду на трон!»
Потом он решает:
«Пойду-ка к жене,
Скажу ей, чтоб выдала
Справочку мне.
Пускай не надето
На мне ничего,
Узнает жена
Короля своего!»
Но тут наступил
Щекотливый момент.
Жена говорит:
— Предъяви документ.
Быть может, ты право
Имеешь на трон,
А может быть, ты —
Иностранный шпион.
Король собирает
Придворную знать:
— Должны наконец, вы, ребята,
Меня опознать!
А ну-ка, взгляните
На этот портрет!
Ну что, я похож
На него или нет?
Из массы придворных
Выходит одни:
— Не можем мы вас
Опознать, гражданин.
На этом портрете
Король молодой,
А вы, посмотрите, —
Совсем уж седой!
Король прямо с места
На площадь помчал
И очень там долго
Народу кричал;
— А ну, отвечай мне,
Любимый народ,
Король я тебе
Или наоборот?
Народ совещался
Четыре часа.
Ругался, плевался,
Затылки чесал.
Потом говорит:
— Может, ты и король,
Но только ты нас
От ответа уволь.
Не видели мы
Короля своего.
В закрытой карете
Возили его.
Кого там возили —
Тебя или нет,
Ответить не можем.
Таков наш ответ.
Узнав, что народ
Отказал наотрез,
Король разозлился
И в драку полез.
Потом заметался,
Забегал в слезах
И умер буквально
У всех на глазах.
У старого замка
Тропинка бежит,
А рядом с тропинкой
Могилка лежит.
Кто там похоронен?
Отвечу, изволь,
В могилке лежит
Неизвестный король.
С тех пор пробежало
Две тысячи лет,
И к людям теперь
Недоверия нет.
Сейчас вам на слово
Поверит любой,
Конечно, когда у вас
Справка с собой.
Истерзанный тоской, усталостью томим,
Я отдохнуть прилег под явором густым.
Двурогая луна, как серп жнеца кривой,
В лазурной вышине сияла надо мной.
Молчало всё кругом… Прозрачна и ясна,
Лишь о скалу порой дробилася волна.
В раздумье слушал я унылый моря гул,
Но скоро сон глаза усталые сомкнул.
И вдруг явилась мне, прекрасна и светла,
Богиня, что меня пророком избрала.
Чело зеленый мирт венчал листами ей,
И падал по плечам златистый шелк кудрей.
Огнем любви святой был взор ее согрет,
И разливал на всё он теплоту и свет.
Благоговенья полн, лежал недвижим я
И ждал священных слов, дыханье притая.
Но вот она ко мне склонилась и рукой
Коснулася слегка груди моей больной.
И наконец уста разверзлися ее,
И вот что услыхал тогда я от нее:
«Страданьем и тоской твоя томится грудь,
А пред тобой лежит еще далекий путь.
Скажу ль я, что тебя в твоей отчизне ждет?
Подымет на тебя каменья твой народ
За то, что обвинишь могучим словом ты
Рабов греха, рабов постыдной суеты!
За то, что возвестишь ты мщенья грозный час
Тому, кто в тине зла и праздности погряз!
Чье сердце не смущал гонимых братьев стон,
Кому законом был отцов его закон!
Но не страшися их! И знай, что я с тобой,
И камни пролетят над гордой головой.
В цепях ли будешь ты, не унывай и верь,
Я отопру сама темницы мрачной дверь.
И снова ты пойдешь, избранный мной левит,
И в мире голос твой не даром прозвучит.
Зерно любви в сердца глубоко западет;
Придет пора, и даст оно роскошный плод.
И человеку той поры недолго ждать,
Недолго будет он томиться и страдать.
Воскреснет к жизни мир… Смотри, уж правды луч
Прозревшим пламенем сверкает из-за туч!
Иди же, веры полн… И на груди моей
Ты скоро отдохнешь от муки и скорбей».
Сказала… И потом сокрылася она,
И пробудился я, взволнованный, от сна.
И Истине святой, исполнен новых сил,
Я дал обет служить, как прежде ей служил.
Мой падший дух восстал… И утесненным вновь
Я возвещать пошел свободу и любовь…
МИНУТЫ СЧАСТЬЯAmi, ne cherchez pas dans les plaisirs frivoles
Le bonheur eternel, que vous revez souvent,
Le bruit lui est odieux, il vous quitte et s’envole,
Comme un bouquet fane emporte par le vent.Mais quand vous passerez une longue soiree
Dans un modeste coin loin du monde banal,
Cherchez dans les regards d’une image adoree,
Ce reve poursuivi, ce bonheur ideal.Ne les pressez done pas ces doux moments d’ivresse,
Buvez avidement le langage cheri,
Parlez a votre tour, parlez, parlez sans cesse
De tout ce qui amuse ou tourmente l’esprit.Et vous serez heureux, lorsque dans sa prunelle
Attachee sur vous un eclair incertain
Brillera un moment et comme un etincelle
Dans son regard pensif disparaftra soudain, Lorsqu’un sublime mot plein de feu et de fievre,
Le mot d’amour divin meconnu ici-bas
Sortira de votre ame et brfllera vos levres,
Et que pourtant, ami, vous ne le dt’rez pas.14 octobre 1865В ЧЕМ СЧАСТЬЕДруг, не ищите в суетных удовольствиях
Вечного счастья, о котором вы часто мечтаете, —
Ему постыл шум, оно вас покидает и улетает,
Как увядший букет, унесенный ветром.Но когда вы проведете долгий вечер
В укромном уголке вдали от пошлого света,
Ищите во взглядах обожаемого лица
Преследующую (вас) мечту, идеальное счастье.Не торопите эти сладостные моменты опьянения,
Впитывайте жадно драгоценную речь,
Говорите, в свою очередь, говорите, говорите беспрестанно
Обо всем, что радует или терзает ум.И вы будете счастливы, когда в его взгляде,
Обращенном к вам, проблеск смутный
Сверкнет вдруг и, как искра,
В его задумчивом взгляде вдруг исчезнет, Когда поразительное слово, полное огня и страсти,
Слово божественной любви, неизвестное здесь,
Покинет вашу душу и будет жечь ваши уста,
Но которое, впрочем, друг, вы не выскажете.
Брожу по площадям унылым, опустелым.
Еще смуглеют купола и реет звон едва-едва,
Еще теплеет бедное тело
Твое, Москва.
Вот уж всадники скачут лихо.
Дети твои? или вороны?
Близок час, ты в прах обратишься —
Кто? душа моя? или бренный город?
На север и на юг, на восток и на запад
Длинные дороги, а вдоль них кресты.
Крест один — на нем распята,
Россия, ты!
Гляжу один, и в сердце хилом
Отшумели дни и закатились имена.
Обо всем скажу я — это было,
Только трудно вспоминать.
Что же! Умирали царства и народы.
В зыбкой синеве
Рассыпались золотые звезды,
Отгорал великий свет.
Родина, не ты ли малая песчинка?
О душа моя, летучая звезда,
В этой вечной вьюге пролетаешь мимо,
И не всё ль равно куда?
Говорят — предел и революция.
Слышать топот вечного Коня.
И в смятеньи бьются
Над последнею страницей Бытия.
Вот и мой конец — я знаю.
Но, дойдя до темной межи,
Славлю я жизнь нескончаемую,
Жизнь, и только жизнь!
Вы сказали — смута, брань и войны,
Вы убили, забыли, ушли.
Но так же глубок и покоен
Сон золотой земли.
И что все волненья, весь ропот,
Всё, что за день смущает вас,
Если солнце ясное и далекое
Замрет, уйдет в урочный час.
Хороните нового Наполеона,
Раздавите малого червя —
Минет год, и травой зеленой
Зазвенят весенние поля.
Так же будут шумные ребята
Играть и расти, расти, как трава,
Так же будут девушки в часы заката
Слушать голос ветра и любви слова.
Сколько, сколько весен было прежде?
И кресты какие позади?
Но с такой же усмешкой нежной
Мать поднесет младенца к груди.
И когда земля навек остынет,
Отцветут зеленые сады,
И когда забудется даже грустное имя
Мертвой звезды, —
Будет жизнь цвести в небесном океане,
Бить струей золотой без конца,
Тихо теплеть в неустанном дыхании
Творца.
Ныне, на исходе рокового года,
Досказав последние слова,
Славлю жизни неизменный облик
И ее высокие права.
Был, отцвел — мгновенная былинка…
Не скорби — кончая жить.
Славлю я вовек непобедимую
Жизнь.
1Наш вдохновенный бард, наш северный Баян.
Он был певец — воистину народный!
Как небо синее, что море-окиян,
Глубок его напев торжественно-свободный.В годину смутную озлобленной борьбы
Сумел он овладеть святынь предвечных тайной.
Не поняли тогда пролётных дней рабы,
Что он в их стане был свободный «гость случайный»!«Двух станов не боец» — входил он в пламя сеч
С одними гуслями да с вольною душою,
И под гуслярный звон могучею волною
Всплывала, пенилась разгарчивая речь.Как мощный взмах орла в безоблачном просторе,
Как дружеский призыв на общего врага —
Звучала в ней «любовь, широкая — как море»,
И были тесны ей «земные берега»…С повадкой княжею, со взором соколиным,
С душою пахаря в живой груди своей —
Он Змей-Тугарина разил словцом единым,
Как будто был рожден в века богатырей.Нрав Муромца Ильи, стать статная Потока,
Алёши удаль-смех, Добрыни смелый склад-
Сливались в нем с тоской библейского пророка
И в песнях залегли, как заповедный клад.И вот живая песнь, как солнце над землею,
Восходит из его пророческой мечты,
И тают перед ней весеннею водою
Снега над вечною святыней Красоты… Я верю: вспыхнет тьма, зимы утихнет заметь,
Опять Весна пойдет родимой стороной.
Близка она, близка, — когда проснется память
О вешних пахарях поэзии родной! 2О, если бы — вещий певец-богатырь —
Восстал он из гроба и кречета взором
Сверкнул через всю святорусскую ширь,
Над всем неоглядным привольем-простором! О, если б весь гул перекрестных речей,
Стон песен, рожденных мятущимся духом,
Всю смуту конца наших сумрачных дней
Услышал он чуждым смятения слухом! Свои бы звончатые гусли он взял,
Стряхнул бы с них пыль, наметенную ложью,
И, кликнув свой клич по всему бездорожью,
Как в старую старь, по струнам пробежал.Вся кровь расходилась бы с первых же слов,
Душа загорелась бы полымем-гневом, —
Наносную немочь с бессильных певцов
Спугнул бы он мощным, как буря, напевом…«За честь нашей родины я не боюсь!» —
Грозою промчалось бы смелое слово.
Всяк вторил бы песне Баяна родного:
«Нет, шутишь! Жива наша русская Русь!»
Над всею русскою землею,
Над миром и трудом полей
Кружится тучею густою
Толпа нестройная теней.Судьбы непостижимым ходом —
Воздушным, бледным, сим теням
Дано господство над народом,
Простор их воле и мечтам.Вампира жадными устами
Жизнь из народа тени пьют
И просвещения лучами
Свой греют хлад… Напрасный труд! Им не согреть свой хлад мертвящий!
Ни просвещенье, ни народ
Им жизни полной, настоящей
Не может дать и не дает.Народа силы истощая,
Народу заслоняя свет,
Отколь взялась теней сих стая?
Отколь сей странный Руси бред? Когда Петра жестокой силой
Была вся Русь потрясена,
Когда измена к ней входила,
Ее грехом возбуждена, Когда насилие с соблазном
Пошли на Русь рука с рукой,
Когда, смущаясь в духе разном,
Сдавался русских верхний стройИ половина Руси пала,
Отдавшись в плен чужих цепей, —
Тогда толпа теней восстала
На место попранных людей.Соблазн, насилие, коварство
До цели избранной дошли,
И призраков настало царство
Над тяжким сном родной земли.Вампира жадными устами
Жизнь из народа пьют они
И, греясь чуждыми лучами,
Ведут свои беспечно дни.Но срок плененья близ исхода;
Судьба неслышно подошла,
Сказалось слово… Лик народа,
Редея, открывает мгла.И вот свились, смутившись, тени
И жалкий поднимают клик:
Проклятья, стоны, брань и пени,
И шум, и гам кругом возник.Мятутся, будто галок стая,
Завидев сокола вдали;
Шумят, кричат — не понимая
Друг друга и своей земли.Да, столько лет прожив беспечно,
Без цели, мысли и труда,
В забавах жизни тешась вечно,
Народу чуждые всегда, —Что будут тени в час, как новый
Их жизни озаряет свет,
И на вопрос судьбы суровой
Какой дадут они ответ?.. А ты молчишь, народ великий,
Тогда как над главой твоей
Нестройны раздаются крики
Тобой владеющих теней.Предмет их страха, укоризны,
Молчишь, не помнящий обид:
Языческой свирепой тризны
Дух христианский не свершит.В тебе ключ жизни вечно новый,
В тебе загадки смысл сокрыт…
Что скажешь ты?.. Твое лишь слово
Нам тайну жизни разрешит!
«», что ни спросишь —
На все готовый здесь ответ:
Ну, словно власть в руке ты носишь
Вертеть, как хочешь, целый свет.
Поутру спросишь о погоде:
«, хороша».
Спроси о бедности в народе:
«, нет гроша».
Какая вонь у вас в канале!
«, вонь и есть».
Бог деток дал тебе, Пасквале?
«, дочек шесть».
Я ночью слышал три удара:
«, гром гремел».
Я видел зарево пожара:
«, дом сгорел».
Давно ли, Беппо, ты уж вдовый?
«, с год тому».
В дом не возьмешь ли женки новой?
«, что ж, возьму».
Я слышал о твоей печали:
Разбойники вошли в твой дом?
«, обокрали,
И я остался ни при чем».
Кто запрещает здесь спектакли?
«, комитет».
Но комитет ваш не дурак ли?
«, толку нет».
Ты не в ладах с своей женою,
Тебя измучила она?
«Признаться больно, а не скрою,
, неверна».
Любовник есть у этой донны?
«, даже три».
Что ж муж? «, жены
Перехитрят, как ни смотри».
А буря барку потопила?
«, и с людьми».
О, баста, баста, грудь изныла
От ваших слов, провал возьми!
Типун вам на язык, сороки,
С роковым.
Как, вонь, грабеж, пожар, пороки,
Беды с последствием своим,
Неверность жен, людей проказы
И то, что есть, и что прошло,
Про все и обо всех рассказы,
Рожденье, смерть, и смех, и зло —
Все ждет, как щучьего веленья,
Чтоб словом грянул я одним,
И все падет без исключенья
Пред всемогуществом моим?!
Нет, отрекаюсь я от власти
И вместе от вопросов всех,
Чтоб сплетни все и все напасти
Не брать мне на душу, как грех.
Перевод Л. Дымовой
1
Понять я не мог, а теперь понимаю —
И мне ни к чему никакой перевод, —
О чем, улетая, осенняя стая
Так горестно плачет,
Так грустно поет.
Мне раньше казалось: печаль беспричинна
У листьев, лежащих в пыли у дорог.
О ветке родной их печаль и кручина —
Теперь понимаю,
А раньше не мог.
Не знал я, не ведал, но понял с годами,
Уже с побелевшей совсем головой,
О чем от скалы оторвавшийся камень
Так стонет и плачет
Как будто живой.
Когда далеко от родимого края
Судьба иль дорога тебя увела,
И радость печальна — теперь понимаю, —
И песня горька,
И любовь не светла,
о Родина…
2
Под гром твоих колоколов
Твое я славлю имя.
И нет на свете слаще слов,
И звука нет любимей.
А если смолкнет песнь моя
В ночи иль на рассвете —
Так это значит, умер я
И нет меня на свете.
Я, как орел, парю весной
Над весями твоими.
И эти крылья за спиной —
Твое святое имя.
Но если вдруг сломает их
Недобрый темный ветер —
Ты не ищи меня в живых
Тогда на белом свете.
Я твой кинжал. Я был в бою
Мятежный, непокорный.
Я постою за честь твою,
Коль день настанет черный.
А если в строй бойцов твоих
Я в скорбный час не встану —
Так значит, нет меня в живых,
Исчез я, сгинул, канул.
Я по чужой земле иду,
Чужие слышу речи
И все нетерпеливей жду
Минуту нашей встречи.
А будет взгляд очей твоих
Не радостен, не светел —
Так значит, мне не быть в живых
Уже на белом свете.
3
О чем эта песня вагонных колес,
И птиц щебетанье,
И шелест берез?
О родине, только о родине.
О чем, уплывая,
Грустят облака?
О чем кораблей уходящих тоска?
О родине, только о родине.
В дни горьких печалей и тяжких невзгод
Кто выручит нас?
Кто поможет? Спасет?
Родина. Только лишь родина.
В минуты удачи,
В часы торжества
О чем наши мысли и наши слова?
О родине, только о родине.
Кто связан и счастьем с тобой, и бедой
Тому и во тьме
Ты сияешь звездой,
О Родина!..
Накрутить вам образов, почтеннейший?
Нанизать вам слов кисло-сладких,
Изысканно гладких
На нити банальнейших строф?
Вот опять неизменнейший
Тощий младенец родился,
А старый хрен провалился
В эту... как ее? .. В Лету.
Как трудно, как нудно поэту!..
Словами свирепо-солдатскими
Хочется долго и грубо ругаться,
Цинично и долго смеяться,
Но вместо того – лирическо-штатскими
Звуками нужно слагать поздравленье,
Ломая ноги каждой строке
И в гневно-бессильной руке
Перо сжимая в волненьи.
Итак: с Новою Цифрою, братья!
С весельем... то бишь, с проклятьем –
Дешевым шампанским,
Цимлянским
Наполним утробы.
Упьемся! И в хмеле, таком же дешевом,
О счастье нашем грошевом
Мольбу к небу пошлем,
К небу, прямо в серые тучи:
Счастья, здоровья, веселья,
Котлет, пиджаков и любовниц,
Пищеваренье и сон –
Пошли нам, серое небо!
Молодой снежок
Вьется, как пух из еврейской перины.
Голубой кружок –
То есть, луна – такой смешной и невинный.
Фонари горят
И мигают с усмешкою старых знакомых.
Я чему-то рад
И иду вперед беспечней насекомых.
Мысли так свежи,
Пальто на толстой подкладке ватной,
И лужи-ужи
Ползут от глаз к фонарям и обратно...
Братья! Сразу и навеки
Перестроим этот мир.
Братья! Верно, как в аптеке:
Лишь любовь дарует мир.
Так устроим же друг другу
С Новой Цифрой новый пир –
Я согласен для начала
Отказаться от сатир!
Пусть больше не будет ни глупых, ни злобных,
Пусть больше не будет слепых и глухих,
Ни жадных, ни стадных, ни низко-утробных –
Одно лишь семейство святых...
...Я полную чашу российского гною
За Новую Цифру, смеясь, подымаю!
Пригубьте, о братья! Бокал мой до краю
Наполнен ведь вами – не мною.
Здесь привольно воронам и совам,
Тяжело от стянутых ярем,
Пахнет душным
Воздухом, грозовым –
Недовольна армия царем.
Скоро загреметь огромной вьюге,
Да на полстолетия подряд, –
то в Тайном обществе на юге
О цареубийстве говорят.
Заговор, переворот
И эта
Молния, летящая с высот.
Ну кого же,
Если не поэта,
Обожжет, подхватит, понесет?
Где равнинное раздолье волку,
Где темны просторы и глухи, –
Переписывают втихомолку
Запрещенные его стихи.
И они по спискам и по слухам,
От негодования дрожа,
Были песнью,
Совестью
И духом
Славного навеки мятежа.
Это он,
Пораненный судьбою,
Рану собственной рукой зажал.
Никогда не дорожил собою,
Воспевая мстительный кинжал.
Это он
О родине зеленой
Находил любовные слова, –
Как начало пламенного льва.
Злом сопровождаемый
И сплетней –
И дела и думы велики, –
Неустанный,
Двадцатидвухлетний,
Пьет вино
И любит балыки.
Пасынок романовской России.
Дни уходят ровною грядой.
Он рисует на стихах босые
Ноги молдаванки молодой.
Милый Инзов,
Умудренный старец,
Ходит за поэтом по пятам,
Говорит, в нотацию ударясь,
Сообразно старческим летам.
Но стихи, как раньше, наготове,
Подожжен –
Гори и догорай, –
И лавина африканской крови
И кипит
И плещет через край.
Сотню лет не выбросить со счета.
В Ленинграде,
В Харькове,
В Перми
Мы теперь склоняемся –
Почета
Нашего волнение прими.
Мы живем,
Моя страна — громадна,
Светлая и верная навек.
Вам бы через век родиться надо,
Золотой,
Любимый человек.
Вы ходили чащею и пашней,
Ветер выл, пронзителен и лжив…
Пасынок на родине тогдашней,
Вы упали, срока не дожив.
Подлыми увенчаны делами
Люди, прославляющие месть,
Вбили пули в дула шомполами,
И на вашу долю пуля есть.
Чем отвечу?
Отомщу которым,
Ненависти страшной не тая?
Неужели только разговором
Ненависть останется моя?
За окном светло над Ленинградом,
Я сижу за письменным столом.
Ваши книги-сочиненья рядом
Мне напоминают о былом.
День ударит об землю копытом,
Смена на посту сторожевом.
Думаю о вас, не об убитом,
А всегда о светлом,
О живом.
Всё о жизни,
Ничего о смерти,
Всё о слове песен и огня…
Легче мне от этого,
Поверьте,
И простите, дорогой, меня.
«Кто столько мог тебя, мой друг, развеселить?
От смеха ты почти не можешь говорить.
Какие радости твой разум восхищают,
Иль деньгами тебя без векселя ссужают?
Иль талия тебе счастливая пришла
И двойка трантель-ва на выдержку взяла?
Что сделалось с тобой, что ты не отвечаешь?»
— «Ах! дай мне отдохнуть, ты ничего не знаешь!
Я, право, вне себя, я чуть с ума не сшел:
Я нонче Петербург совсем другим нашел!
Я думал, что весь свет совсем переменился:
Вообрази — с долгом Н<арышки>н расплатился,
Не видно более педантов, дураков,
И даже поумнел З<агряжск>ой, С<вистун>ов!
В несчастных рифмачах старинной нет отваги,
И милый наш Марин не пачкает бумаги,
А, в службу углубясь, трудится головой:
Как, заводивши взвод, во время крикнуть: стой!
Но больше я чему с восторгом удивлялся:
Ко<пь>ев, который так Ликургом притворялся,
Для счастья нашего законы нам писал,
Вдруг, к счастью нашему, писать их перестал.
Во всем счастливая явилась перемена,
Исчезло воровство, грабительство, измена,
Не видно более ни жалоб, ни обид,
Ну, словом, город взял совсем противный вид.
Природа красоту дала в удел уроду,
И сам Л<ава>ль престал коситься на природу,
Б<агратио>на нос вершком короче стал,
И Д<иб>ич красотой людей перепугал,
Да я, который сам, с начала свово века,
Носил с натяжкою названье человека,
Гляжуся, радуюсь, себя не узнаю:
Откуда красота, откуда рост, смотрю;
Что слово — то bon-mot, что взор — то страсть вселяю,
Дивлюся — как менять интриги успеваю!
Как вдруг, о гнев небес! вдруг рок меня сразил:
Среди блаженных дней Андрюшка разбудил.
И все, что видел я, чем столько веселился —
Все видел я во сне, всего со сном лишился».
Я был над Гангом. Только что завеса
Ночных теней, алея, порвалась.
Блеснули снова башни Бенареса.
На небе возсиял всемирный Глаз.
И снова, в сотый раз,—о, в миллионный,—
День начал к ночи длительный разсказ.
Я проходил в толпе, как призрак сонный,
Узорной восхищаясь пестротой,
Игрой всего, созвенной и созвонной.
Вдруг я застыл. Над самою водой,
Лик бледный обратя в слезах к Востоку,
Убогий, вдохновенный, молодой,—
Возник слепец. Он огненному Оку
Слагал, склоняясь, громкие псалмы,
Из слов цветных сплетая поволоку.
Поток огня, взорвавшийся из тьмы,
Светясь, дрожа, себя перебивая,
Дождь золотой из прорванной сумы,—
Рыдала и звенела речь живая.
И он склонялся,
И он качался,
И расцвечался
Огнем живым.
Рыдал, взметенный,
Просил, влюбленный,
Молил, смущенный,
Был весь как дым.
Размер меняя,
Тоска двойная,
Перегоняя
Саму себя,
Лилась и пела,
И без предела
Она звенела,
Слова дробя.
Страдать жестоко,
По воле рока,
Не видя Ока
Пресветлых дней,—
Но лишь хваленье,
Без мглы сомненья,
Лишь песнопенья
Огню огней.
Привет—пустыням.
Над Гангом синим
Да не остынем
Своей душой.
Слепец несчастный,
Певец прекрасный,
Ты в пытке страстной
Мне не чужой.
И если, старым,
Ты к тем же чарам,
Сердечным жаром,
Все будешь петь,—
Мысль мыслью чуя,
Вздохнув, пройду я,
К тебе в суму я
Лишь брошу медь.
Но лишь хваленье,
Без мглы сомненья,
Лишь песнопенья
Огню огней.
Привет—пустыням.
Над Гангом синим
Да не остынем
Своей душой.
Слепец несчастный,
Певец прекрасный,
Ты в пытке страстной
Мне не чужой.
И если, старым,
Ты к тем же чарам,
Сердечным жаром,
Все будешь петь,—
Мысль мыслью чуя,
Вздохнув, пройду я,
К тебе в суму я
Лишь брошу медь.
1На небе осеннем фабричные трубы,
Косого дождя надоевшая сетка.
Здесь люди расчетливы, скупы и грубы,
И бледное солнце сияет так редко.И только Нева в потемневшем граните,
Что плещется глухо, сверкает сурово.
Да старые зданья — последние нити
С прекрасным и стройным сияньем былого.Сурово желтеют старинные зданья,
И кони над площадью смотрят сердито,
И плещутся волны, слагая преданья
О славе былого, о том, что забыто.Да в час, когда запад оранжево-медный
Тускнеет, в туман погружая столицу,
Воспетый поэтами, всадник победный,
Глядит с осужденьем в бездушные лица.О, город гранитный! Ты многое слышал,
И видел ты много и славы, и горя,
Теперь только трубы да мокрые крыши,
Да плещет толпы бесконечное море.И только поэтам, в былое влюбленным,
Известно Сезама заветное слово.
Им ночью глухою над городом сонным
Сияют туманные звезды былого…2Не время грозное Петра,
Не мощи царственной заветы
Меня пленяют, не пора
Державныя Елизаветы.Но черный, романтичный сон,
Тот страшный век, от крови алый.
…Безвинных оглашает стон
Застенков дымные подвалы.И вижу я Тучков Буян
В лучах иной, бесславной славы,
Где герцог Бирон, кровью пьян,
Творил жестоко суд неправый.Анна Иоанновна, а ты
В дворце своем не видишь крови,
Ты внемлешь шуму суеты,
Измену ловишь в каждом слове.И вот, одна другой черней,
Мелькают мрачные картины,
Но там, за рядом злобных дней,
Уж близок век Екатерины.Година славы! Твой приход
Воспели звонкие литавры.
Наяды в пене Невских вод
Тебе несли морские лавры.Потемкин гордый и Орлов,
И сердце русских войск — Суворов…
Пред ними бледен холод слов,
Ничтожно пламя разговоров! Забыты, как мелькнувший сон,
И неудачи, и обиды.
Турецкий флот испепелен,
Под русским стягом — герб Тавриды.А после — грозные года…
Наполеона — Саламандра
Померкла! Вспыхнула звезда
Победоносца-Александра.И здесь, над бледною Невой,
Неслись восторженные клики.
Толпа, портрет целуя твой,
Торжествовала день великий.Гранитный город, на тебе
Мерцает отблеск увяданья…
Но столько есть в твоей судьбе
И черной ночи, и сиянья! Пусть плещет вал сторожевой
Невы холодной мерным гимном,
За то, что стройный облик твой,
Как факел славы в небе дымном! 3А люди проходят, а люди не видят,
О, город гранитный, твоей красоты.
И плещутся волны в напрасной обиде,
И бледное солнце глядит с высоты.Но вечером дымным, когда за снастями
Закат поникает багровым крылом,
От камней старинными веет вестями
И ветер с залива поет о былом.И тени мелькают на дряхлом граните,
Несутся кареты, спешат егеря…
А в воздухе гасит последние нити
Холодное пламя осенней зари.
Товарищи,
позвольте
без позы,
без маски —
как старший товарищ,
неглупый и чуткий,
поразговариваю с вами,
товарищ Безыменский,
товарищ Светлов,
товарищ Уткин.
Мы спорим,
аж глотки просят лужения,
мы
задыхаемся
от эстрадных побед,
а у меня к вам, товарищи,
деловое предложение:
давайте,
устроим
веселый обед!
Расстелим внизу
комплименты ковровые,
если зуб на кого —
отпилим зуб;
розданные
Луначарским
венки лавровые —
сложим
в общий
товарищеский суп.
Решим,
что все
по-своему правы.
Каждый поет
по своему
голоску!
Разрежем
общую курицу славы
и каждому
выдадим
по равному куску.
Бросим
друг другу
шпильки подсовывать,
разведем
изысканный
словесный ажур.
А когда мне
товарищи
предоставят слово —
я это слово возьму
и скажу:
— Я кажусь вам
академиком
с большим задом,
один, мол, я
жрец
поэзий непролазных.
А мне
в действительности
единственное надо —
чтоб больше поэтов
хороших
и разных.
Многие
пользуются
напосто́вской тряскою,
с тем
чтоб себя
обозвать получше.
— Мы, мол, единственные,
мы пролетарские… —
А я, по-вашему, что —
валютчик?
Я
по существу
мастеровой, братцы,
не люблю я
этой
философии ну́довой.
Засучу рукавчики:
работать?
драться?
Сделай одолжение,
а ну́, давай!
Есть
перед нами
огромная работа —
каждому человеку
нужное стихачество.
Давайте работать
до седьмого пота
над поднятием количества,
над улучшением качества.
Я меряю
по коммуне
стихов сорта,
в коммуну
душа
потому влюблена,
что коммуна,
по-моему,
огромная высота,
что коммуна,
по-моему,
глубочайшая глубина.
А в поэзии
нет
ни друзей,
ни родных,
по протекции
не свяжешь
рифм лычки́.
Оставим
распределение
орденов и наградных,
бросим, товарищи,
наклеивать ярлычки.
Не хочу
похвастать
мыслью новенькой,
но по-моему —
утверждаю без авторской спеси —
коммуна —
это место,
где исчезнут чиновники
и где будет
много
стихов и песен.
Стоит
изумиться
рифмочек парой нам —
мы
почитаем поэтика гением.
Одного
называют
красным Байроном,
другого —
самым красным Гейнем.
Одного боюсь —
за вас и сам, —
чтоб не обмелели
наши души,
чтоб мы
не возвели
в коммунистический сан
плоскость раешников
и ерунду частушек.
Мы духом одно,
понимаете сами:
по линии сердца
нет раздела.
Если
вы не за нас,
а мы
не с вами,
то черта ль
нам
остается делать?
А если я
вас
когда-нибудь крою
и на вас
замахивается
перо-рука,
то я, как говорится,
добыл это кровью,
я
больше вашего
рифмы строгал.
Товарищи,
бросим
замашки торгашьи
— моя, мол, поэзия —
мой лабаз! —
всё, что я сделал,
все это ваше —
рифмы,
темы,
дикция,
бас!
Что может быть
капризней славы
и пепельней?
В гроб, что ли,
брать,
когда умру?
Наплевать мне, товарищи,
в высшей степени
на деньги,
на славу
и на прочую муру!
Чем нам
делить
поэтическую власть,
сгрудим
нежность слов
и слова-бичи,
и давайте
без завистей
и без фамилий
класть
в коммунову стройку
слова-кирпичи.
Давайте,
товарищи,
шагать в ногу.
Нам не надо
брюзжащего
лысого парика!
А ругаться захочется —
врагов много
по другую сторону
красных баррикад.
О, Макоце! Целуй, целуй меня!
Дочь Грузии, твой поцелуй—блаженство.
Взор черных глаз, исполненных огня,
Горячность серны, барса, и коня,
И голос твой, что ворожит, звеня,—
На всем печать и четкость совершенства.
В красивую из творческих минут,
Рука Его, рука Нечеловека,
Согнув гранит, как гнется тонкий прут,
Взнесла узор победнаго Казбека.
Вверху—снега, внизу—цветы цветут.
Ты хочешь Бога. Восходи. Он тут.
Лишь вознесись—взнесением орлиным.
Над пропастью сверкает вышина,
Незримый храм белеет по вершинам.
Здесь ворожат, в изломах, письмена
Взнесенно запредельнаго Корана.
Когда в долинах спят, здесь рано-рано
Улыбка Солнца скрытаго видна.
Глядит Казбек. У ног его—Светлана,
Спит Грузия, священная страна,
Отдавшая пришельцам, им, равнинным,
Высокий взмах своих родимых гор,
Чтобы у них, в их бытии пустынном,
И плоском, но великом, словно хор
Разливных вод, предельный был упор,
Чтобы хребет могучий встал, белея,
У сильнаго безо̀бразнаго Змея.
Но да поймут, что есть священный Змей,
И есть змея, что жалится, воруя.
Да не таит же сильный Чародей
Предательство в обряде поцелуя.
О, Грузия жива, жива, жива!
Поет Арагва, звучно вторит Терек.
Я слышу эти верныя слова.
Зачем же, точно горькая трава,
Которой зыбь морская бьет о берег,
Те мертвые, что горды слепотой,
Приходят в край, где все любви достойно,
Где жизнь людей озарена мечтой.
Кто входит в храм, да чувствует он стройно.
Мстит Красота, будь зорок с Красотой.
Я возглашаю словом заклинанья:—
Высокому—высокое вниманье.
И если снежно дремлет высота,
Она умеет молнией и громом
Играть по вековым своим изломам.
И первые здесь Рыцари Креста,
Поэму жертвы, всем ея обемом,
В себя внедрив, пропели, что Казбек
Не тщетно полон гроз, из века в век!
Лиловый лиф и желтый бант у бюста,
Безглазые глаза – как два пупка.
Чужие локоны к вискам прилипли густо,
И маслянисто свесились бока.
Сто слов, навитых в черепе на ролик,
Замусленную всеми ерунду,
Она, как четки набожный католик,
Перебирает вечно на ходу.
В ее салонах – все, толпою смелой,
Содравши шкуру с девственных идей,
Хватают лапами бесчувственное тело
И рьяно ржут, как стадо лошадей.
Там говорят, что вздорожали яйца
И что комета стала над Невой, –
Любуясь, как каминные китайцы
Кивают в такт под граммофонный вой.
Сама мадам наклонна к идеалам:
Законную двуспальную кровать
Под стеганым атласным одеялом
Она всегда умела охранять.
Но, нос суя любовно и сурово
В случайный хлам бесштемпельных «грехов»,
Она читает вечером Баркова
И с кучером храпит до петухов.
Поет. Рисует акварелью розы.
Следит, дрожа, за модой всех сортов,
Копя остроты, слухи, фразы, позы
И растлевая музу и любовь.
На каждый шаг – расхожий катехизис,
Прин-ци-пи-аль-но носит бандажи.
Некстати поминает слово «кризис»
И томно тяготеет к глупой лжи.
В тщеславном, нестерпимо остром, зуде
Всегда смешна, себе самой в ущерб,
И даже на интимнейшей посуде
Имеет родовой дворянский герб.
Она в родстве и дружбе неизменной
С бездарностью, нахальством, пустяком.
Знакома с лестью, пафосом, изменой
И, кажется, в амурах с дураком...
Ее не знают, к счастью, только... Кто же?
Конечно – дети, звери и народ.
Одни – когда со взрослыми не схожи,
А те – когда подальше от господ.
Портрет готов. Карандаши бросая,
Прошу за грубость мне не делать сцен:
Когда свинью рисуешь у сарая –
На полотне не выйдет веllе Hеlеnе*.
* Прекрасная Елена - фр.