ЭлегияДруг
Ты в жизни только расцветаешь,
И ясен мир перед тобой, -
Зачем же ты в душе младой
Мечту коварную питаешь?
Кто близок к двери гробовой,
Того уста не пламенеют,
Не так душа его пылка,
В приветах взоры не светлеют,
И так ли жмет его рука? Поэт
Мой друг! слова твои напрасны,
Не лгут мне чувства — их язык
Я понимать давно привык,
И их пророчества мне ясны.
Душа сказала мне давно:
Ты в мире молнией промчишься!
Тебе всё чувствовать дано,
Но жизнью ты не насладишься.Друг
Не так природы строг завет.
Не презирай ее дарами:
Она на радость юных лет
Дает надежды нам с мечтами.
Ты гордо слышал их привет;
Она желание святое
Сама зажгла в твоей крови
И в грудь для сладостной любви
Вложила сердце молодое.Поэт
Природа не для всех очей
Покров свой тайный подымает:
Мы все равно читаем в ней,
Но кто, читая, понимает?
Лишь тот, кто с юношеских дней
Был пламенным жрецом искусства,
Кто жизни не щадил для чувства,
Венец мученьями купил,
Над суетой вознесся духом
И сердца трепет жадным слухом,
Как вещий голос, изловил!
Тому, кто жребий довершил,
Потеря жизни не утрата —
Без страха мир покинет он!
Судьба в дарах своих богата,
И не один у ней закон:
Тому — процвесть развитой силой
И смертью жизни след стереть,
Другому — рано умереть,
Но жить за сумрачной могилой! Друг
Мой друг! зачем обман питать?
Нет! дважды жизнь нас не лелеет.
Я то люблю, что сердце греет,
Что я своим могу назвать,
Что наслажденье в полной чаше
Нам предлагает каждый день.
А что за гробом, то не наше:
Пусть величают нашу тень,
Наш голый остов отрывают,
По воле ветреной мечты
Дают ему лицо, черты
И призрак славой называют! Поэт
Нет, друг мой! славы не брани.
Душа сроднилася с мечтою;
Она надеждою благою
Печали озаряла дни.
Мне сладко верить, что со мною
Не всё, не всё погибнет вдруг
И что уста мои вещали —
Веселья мимолетный звук,
Напев задумчивой печали, -
Еще напомнит обо мне,
И смелый стих не раз встревожит
Ум пылкий юноши во сне,
И старец со слезой, быть может,
Труды нелживые прочтет —
Он в них души печать найдет
И молвит слово состраданья:
«Как я люблю его созданья!
Он дышит жаром красоты,
В нем ум и сердце согласились
И мысли полные носились
На легких крылиях мечты.
Как знал он жизнь, как мало жил!»________Сбылись пророчества поэта,
И друг в слезах с началом лета
Его могилу посетил.
Как знал он жизнь! как мало жил!
Майский бриз, освежая, скользит за ворот,
Где-то вздрогнул густой корабельный бас,
Севастополь! Мой гордый, мой светлый город,
Я пришел к тебе в праздник, в рассветный час!
Тихо тают в Стрелецкой ночные тени,
Вдоль бульваров, упруги и горячи,
Мчатся первые радостные лучи,
Утро пахнет гвоздиками и сиренью.
Но все дальше, все дальше лучи бегут,
Вот долина Бельбека: полынь и камень.
Ах, как выли здесь прежде металл и пламень,
Сколько жизней навеки умолкло тут…
Поле боя, знакомое поле боя,
Тонет Крым в виноградниках и садах,
А вот здесь, как и встарь — каменистый прах
Да осколки, звенящие под ногою.
Где-то галькой прибой шуршит в тишине.
Я вдруг словно во власти былых видений,
Сколько выпало тут вот когда-то мне,
Здесь упал я под взрывом в густом огне,
Чтоб воскреснуть и жить для иных сражений,
О мое поколенье! Мы шли с тобой
Ради счастья земли сквозь дымы и беды,
Пятна алой зари на земле сухой
Словно память о тяжкой цене победы…
Застываю в молчании, тих и суров.
Над заливом рассвета пылает знамя…
Я кладу на дорогу букет цветов
В честь друзей, чьих уже не услышать слов
И кто нынешний праздник не встретит с нами.
День Победы! Он замер на кораблях,
Он над чашею вечное вскинул пламя,
Он грохочет и бьется в людских сердцах,
Опаляет нас песней, звенит в стихах,
Полыхает плакатами и цветами.
На бульварах деревья равняют строй.
Все сегодня багровое и голубое.
Севастополь, могучий орел! Герой!
Двести лет ты стоишь над морской волной,
Наше счастье и мир заслонив собою!
А когда вдоль проспектов и площадей
Ветераны идут, сединой сверкая,
Им навстречу протягивают детей,
Люди плачут, смеются, и я светлей
Ни улыбок, ни слез на земле не знаю!
От объятий друзей, от приветствий женщин,
От цветов и сияния детских глаз
Нет, наверно, счастливее их сейчас!
Но безжалостно время. И всякий раз
Приезжает сюда их все меньше и меньше…
Да, все меньше и меньше. И час пробьет,
А ведь это случится же поздно иль рано,
Что когда-нибудь праздник сюда придет,
Но уже без единого ветерана…
Только нам ли искать трагедийных слов,
Если жизнь торжествует и ввысь вздымается,
Если песня отцовская продолжается
И вливается в песнь боевых сынов!
Если свято страну свою берегут
Честь и Мужество с Верою дерзновенной,
Если гордый, торжественный наш салют,
Утверждающий мир, красоту и труд,
Затмевает сияние звезд вселенной,
Значит, стужи — пустяк и года — ерунда!
Значит, будут цветам улыбаться люди,
Значит, счастье, как свет, будет жить всегда
И конца ему в мире уже не будет!
Я грешен. Видно, мне кибитка не Парнас;
Но строг, несправедлив карающий ваш глас,
И бедные стихи, плод шутки и дороги,
По мненью моему, не стоили тревоги.
Просодии в них нет, нет вкуса — виноват!
Но вы передо мной виновнее стократ.
Разбор, поверьте мне, столь едкий — не услуга:
Я слух ваш оскорбил — вы оскорбили друга.
Вы вспомните о том, что первый, может быть,
Осмелился глупцам я правду говорить;
Осмелился сказать хорошими стихами,
Что автор без идей, трудяся над словами,
Останется всегда невеждой и глупцом;
Я злого Гашпара убил одним стихом,
И, гнева не боясь варягов беспокойных,
В восторге я хвалил писателей достойных!
Неблагодарные! О том забыли вы,
И ныне, не щадя седой моей главы,
Вы издеваетесь бесчинно надо мною;
Довольно и без вас я был гоним судьбою!
В дурных стихах большой не вижу я вины;
Приятели беречь приятеля должны.
Я не обидел вас. В душе моей незлобной,
Лишь к пламенной любви и дружеству способной,
Не приходила мысль над другом мне шутить!
С прискорбием скажу: что прибыли любить?
Здесь острое словцо приязни всей дороже,
И дружество почти на ненависть похоже.
Но боже сохрани, чтоб точно думал я,
Что в наши времена не водятся друзья!
Нет, бурных дней моих на пасмурном закате
Я истинно счастлив, имея друга в брате!
Сердцами сходствуем; он точно я другой:
Я горе с ним делю; он — радости со мной.
Благодарю судьбу! Чего желать мне боле?
Проказничать, шутить, смеяться в вашей воле.
Вы все любезны мне, хоть я на вас сердит;
Нам быть в согласии сам Аполлон велит.
Прямая наша цель есть польза, просвещенье,
Богатство языка и вкуса очищенье;
Но должно ли шутя о пользе рассуждать?
Глупцы не престают возиться и писать,
Дурачить Талию, ругаться Мельпомене;
Смеемся мы тайком — они кричат на сцене.
Нет, явного войной искореним врагов!
Я верный ваш собрат и действовать готов;
Их оды жалкие, забавные их драмы,
Похвальные слова, поэмы, эпиграммы,
Конечно, не уйдут от критики моей:
Невежд учить люблю и уважать друзей.
Воздух летняго вечера тих был и свеж…
В город Гамбург приехал я к ночи;
Улыбаясь, смотрели с небес на меня
Звезд блестящия, кроткия очи.
Мать старушка меня увидала едва,
Силы ей в этот миг изменили,
И, всплеснувши руками, шептала она:
„Ах, дитя мое! Ты ль это, ты ли?
„Ах, дитя мое! ровно тринадцать уж лет
Как тебя не видала я!.. Слушай:
Ведь с дороги ты голоден, верно, теперь,
Так садись поскорей и покушай.
„У меня, милый мой, есть и рыба и гусь,
Апельсины есть… Хочешь чего же?“ —
— „Так давайте мне рыбу и гуся на стол,
Апельсинов давайте мне тоже.“
И когда я с охотою ужинать стал,
Мать с восторгом меня угощала
И теряясь и путаясь часто в словах,
За вопросом вопрос предлагала:
„Ах, дитя! На чужой стороне, может быть,
Дни твои были горьки и тяжки…
Хороша ли хозяйка-жена у тебя
И умеет ли штопать рубашки?“
— „Рыба, милая матушка, очень вкусна,
Но без слов нужно есть это блюдо,
А не то — подавиться я костью могу,
Так вы мне не мешайте покуда.“
Только с вкусною рыбой управился я,
Как увидел и гуся с ней рядом,
Вновь разспрашивать матушка стала меня,
Вновь вопросы посыпались градом:
„Ах, дитя мое! Где же привольнее жить —
У французов, иль дома? И кто же
Из различных народов, которых ты знал,
Для тебя по душе и дороже?“
— „Гусь немецкий, родимая, очень хорош,
Но французы гусей начиняют
Лучше немцев; к тому же и соусы их
Аппетит мой скорей возбуждают.“
Апельсины за гусем явились вослед,
Заявляя свое мне почтенье,
И так сладки казались, что я их тогда
Выше всякаго ставил сравненья.
Мать распрашивать снова пустилась меня,
Несдержимая в добрых порывах,
И, болтая со мною, коснулась она
Да вопросов весьма щекотливых:
„Ах, дитя мое! Мне разскажи, наконец,
Каковы у тебя „убежденья?“
Все по прежнему занят политикой ты?
Ты какого в политике мненья?“
— „Апельсины прекрасны, родная моя,
Апельсины прекрасны, безспорно…“
И когда проглотил ароматный их сок,
Я отбросил их корки проворно.
Воздух летнего вечера тих был и свеж…
В город Гамбург приехал я к ночи;
Улыбаясь, смотрели с небес на меня
Звезд блестящие, кроткие очи.
Мать старушка меня увидала едва,
Силы ей в этот миг изменили,
И, всплеснувши руками, шептала она:
«Ах, дитя мое! Ты ль это, ты ли?
Ах, дитя мое! ровно тринадцать уж лет
Как тебя не видала я!.. Слушай:
Ведь с дороги ты голоден, верно, теперь,
Так садись поскорей и покушай.
У меня, милый мой, есть и рыба и гусь,
Апельсины есть… Хочешь чего же?» —
— «Так давайте мне рыбу и гуся на стол,
Апельсинов давайте мне тоже».
И когда я с охотою ужинать стал,
Мать с восторгом меня угощала
И теряясь и путаясь часто в словах,
За вопросом вопрос предлагала:
«Ах, дитя! На чужой стороне, может быть,
Дни твои были горьки и тяжки…
Хороша ли хозяйка-жена у тебя
И умеет ли штопать рубашки?»
— «Рыба, милая матушка, очень вкусна,
Но без слов нужно есть это блюдо,
А не то — подавиться я костью могу,
Так вы мне не мешайте покуда».
Только с вкусною рыбой управился я,
Как увидел и гуся с ней рядом,
Вновь расспрашивать матушка стала меня,
Вновь вопросы посыпались градом:
«Ах, дитя мое! Где же привольнее жить —
У французов, иль дома? И кто же
Из различных народов, которых ты знал,
Для тебя по душе и дороже?»
— «Гусь немецкий, родимая, очень хорош,
Но французы гусей начиняют
Лучше немцев; к тому же и соусы их
Аппетит мой скорей возбуждают».
Апельсины за гу́сем явились вослед,
Заявляя свое мне почтенье,
И так сладки казались, что я их тогда
Выше всякого ставил сравненья.
Мать распрашивать снова пустилась меня,
Несдержимая в добрых порывах,
И, болтая со мною, коснулась она
Да вопросов весьма щекотливых:
«Ах, дитя мое! Мне расскажи, наконец,
Каковы у тебя „убежденья?“
Все по прежнему занят политикой ты?
Ты какого в политике мненья?»
— «Апельсины прекрасны, родная моя,
Апельсины прекрасны, бесспорно…»
И когда проглотил ароматный их сок,
Я отбросил их корки проворно.
Проклятый замок! образ твой
Еще мелькает пред очами —
С своими мрачными стенами,
С своей запуганной толпой.
Над кровлей в воздухе чернея,
Вертелся флюгер и скрипел,
И кто лишь рот раскрыть хотел,
На флюгер взглядывал, бледнея.
Не начинал никто речей,
Не справясь с ветром: всяк страшился,
Чтоб не зафыркал, не озлился
Старик придирчивый Борей.
Кто был умней, не молвил слова:
Он знал, что эхо в замке том
Переиначить все готово
Своим фальшивым языком.
В саду, средь зелени убогой,
Темнел гранитный водоем:
Он вечно был с засохшим дном,
Хоть слез в него катилось много.
Проклятый сад! в нем нет угла,
Где б сердца злость не отравляла
И где бы слез моих не пало,
Которым не было числа.
Не счесть и тяжких оскорблений!
Во всех углах я был язвим
То речью, полной ухищрений,
То словом грубо-площадным.
Подслушать мой позор обидный
И жаба черная ползла…
И злую речь потом вела
С своею тетушкой — ехидной.
И — вся их грязная родня —
Лягушки, крысы узнавали,
Как беспощадно оскорбляли
И как позорили меня.
Алели розы, расцветая,
Но рано свяла их весна —
И, чем-то вдруг отравлена,
Поблекла жизнь их молодая.
С тех пор зачах и соловей,
Чья песнь лилась над сонным садом,
Лаская роз во мгле ночей:
И он отравлен тем же ядом!
Проклятый сад! проклятый! да!
Повсюду клеймы отверженья!
И в ясный день там иногда
Меня пугали привиденья.
Порой мелькал мне чей-то лик —
Зеленый, злобой искаженный…
И слышал вопли я и стоны,
Последний хрип, предсмертный крик.
Террасой к морю сад кончался:
Там о пяты крутой скалы
Хлестали буйные валы —
И вал за валом сокрушался.
Скорбя, что воля хороша,
Стоял я часто там. Синела
Морская даль. Во мне душа
Рвалась, и билась, и кипела…
Кипела, билась и рвалась
Она, как этот вал мятежный,
Что мчится, горд, к скале прибрежной —
И вспять отходит, раздробясь.
О! сколько я судов крылатых
Вдали сквозь слезы различал!
Меня из стен своих проклятых
Проклятый замок не пускал.
С начала всяко дело строго
И в строку так идет,
Что и приступу нет;
А там перегодя немного
Пошло и вкриво все и вкось,
И от часу все хуже, хуже;
Покуда наконец хоть брось.
Не знаю череду ведут ли люди ту же;
Но слово в басне сей
Про птиц, не про людей.
Орлы когда-то все решились
Составить общество правленья меж собой,
И сделали устав такой
Чтоб протчие от них все птицы удалились,
Как недостойные с орлами вместе жить,
Судить,
Рядить,
Или в дела орлов входить;
И словом в обществе одном с орлами быть.
И так живут орлы храня устав свой строго,
И никакой из птиц к орлам приступу нет.
Прошло, не знаю сколько лет;
Однако помнится немного;
Вдруг из орлов один свой голос подает,
С другими рассуждает,
И вот что предлагает:
Хоть позволения на то у нас и нет,
Чтоб с нами в обществе другие птицы жили,
Которы б не одной породы с нами были,
Достоинств равных нам
Орлам
Отменных не имели:
Летать по нашему высоко не умели,
На солнце бы смотреть не смели;
Но как соколий вам известен всем полет,
И думаю, что нам он пользу принесет,
Так пусть и он при нас живет;
Мне кажется беды тут нет. —
И впрямь, орлы на то сказали:
Ево полет, …
А сверх того один сокол куды нейдет.
И сокола принять позволить приказали.
Потом спустя еще не знаю сколько лет,
Уж также и сокол свой голос подает:
Что пользы ястреб тож не мало принесет;
И нужным признает
Чтобы орлы благоволили
И ястреба принять. —
Но тут было орлы сперва поусумнились,
Хотели отказать;
Однако наконец решились
Чтоб позволенье дать
И ястреба в их общество принять.
Потом и ястреб тож орлам стал представлять:
Что нужны птицы, те, другие,
Неведь какие,
Чтоб разну должность отправлять.
Что ж, сделался приказ от самого правленья,
Чтоб птицам был прием вперед без представленья;
И вышло наконец, что в общество орлов
Уж стали принимать и филинов и сов.
К себе влюбяся ждет Аргелии пастух,
Котораго она поколебала дух.
Так паство ждет весны, земледельцы жнива,
Снять то, что сев сулит и обещает нива.
Пастух разгорячен пастушкою горит,
И ждав ее в шалаш он ето говорит:
Восточная зезда, вид лутчий темной ночи,
Взойди, взоиди скоряй и освети мне очи!
Тобою данная палит мою кровь речь;
Прийди прийди скоряй, не дай мне сердца сжечь!
Я мышлю о тебе, я весь горю тобою,
И не владею я уж более собою;
Так ты мне слово давь, меня не обмани,
И слова даннаго ты мне не отмени!
Ты сердцу моему утехи предвещала;
К Павзанию прийти ты в рощу обещала,
И поручить ему прелестныя красы:
Я жду минуты той как ждут луга росы,
Как ждут на секокос себе с косою ведра,
Или ужину с нив и умолота щедра.
Воображаю я красу твою себе,
И прилепляюся я мысленно к тебе:
В изнеможении я страсти не креплюся;
Что ж будет, как к тебе я действом прилеплюся!
Восхитишь ты мою воспламененну кровь,
Взойдет на вышшую степень моя любовь,
Как солнце до сего дошед жарчайта знака,
Который на лугах зовем мы знаком рака.
Но естьли не прийдешь ты к етой стороне,
Иль будешь ты пришед сопротивляться мне;
Так будешь моему всево ты сердцу зляе,
Колико ты. Всево на свете мне миляе.
Подобно из земных исходит тако недр,
Ко Флоре на луга противный бурный ветрь:
А я красавицы приход моей считаю,
Часами, в кои я как снег весной растаю.
Но се идет она ево увеселить:
Идеть она к нему, кровь больше воспалить.
И усугубити ему в любови щастье,
Разсыпать непогодь и разогнать ненастье,
Сама любовию нежнейшею горя:
По буре всходит так на небеса заря,
И дня приятнаго пгеддверие являет,
А ожиданьемь дня уже увеселяет.
Отпрыгивает так быть веткою сучок,
Так кажеть листики цветка очамь пучок,
В густейши он идеть с любовницею тени,
Аргелию к себе сажаеть на колени.
Павзаний стыдно мне, что я пришла к тебе:
Не представляла я сей робости себе,
В которую меня отважности ввергают:
К закланью агницы не сами прибегают,
Не преклоняются к сорванию цветы.
О коль я дерзостна, коль дерзостен и ты!
Ни рдись не трепещи, что я тебя милую,
И чувствуй лишь любовь! И так тебя целую.
Но ты целуешься и жмуряся глядишь.
Я жмурюсь от тово, что ты меня стыдишь.
Спокой любезная свои дрожащи члены;
Едины только зрять сие древа зелены.
Я в дерзости моей стыжуся и тебя,
И лип и сей травы, и ах, сама себя.
Но стыд Аргелию хотя и поражаетъ;
Однако жар ея и больше умножает.
Дух весь в Аргелии любовью воспылал,
И исполняется, чево пастухь желал.
Уже стесненные ахейскими полками,
Чертога царского толпяся пред вратами,
Трояне, гнанные жестокостью богов,
С трудом спасалися от яростных врагов,
И бедственный Приам, прозрев свою кончину,
Готовился как царь на лютую судьбину:
Он, ветхий шлем прияв, и щит, и ржавый меч,
Явился воружен, чтоб мертв во брани лечь.
Тогда Гекуба, зря на смерть его идуща,
«Куда стремишься ты? — рекла, слез ток лиюща,—
Надежды боле нет, и Гектор ныне сам
Из ночи гробовой предстал бы тщетно нам;
Приближься к олтарю, он будет нам защитой».
Рекла, и Трои царь, сединами покрытый,
Призывным тем словам супруги вняв своей,
Сложил тяжелый шлем и стал среди детей,
«О боги! — рек Приам, несчастный, со слезами,—
Довольно ли гоним на старости я вами?
Но для себя от вас я милости не жду:
Спасите чад моих — и с миром в гроб сойду».
Вдруг младший сын его, от Пирра пораженный,
Полит, при сйх словах бежит окровавленный
И, сил лишась, падет к подножью олтаря.
Гекуба, пред собой сей труп кровавый зря,
В обятья дочерей без чувствий упадает,
И с ними весь чертог отчаянно рыдает,
Один Приам без слез, но, к Пирру обратясь:
«Неистовый, — он рек, —богов не убоясь,
Ты сына кровию покрыл мою седину.
Да боги отомстят Политову кончину!
Ты не Ахиллов сын: он жалобам внимал,
Он тело Гектора мне, скорбному, отдал;
Но ты, о лютый зверь, ты кровию несытый,
Убийство чтил одно за подвиг знаменитый.
О, сколь, узрев тебя, стыдился бы Ахилл!»
Скончал и копие во Пирра устремил;
Но старческой удар направлен был рукою,
Ослабло острие пред медною бронею,
Блестящий лишь доспех, сотрясшись, зазвенел.
Тогда у Пирра гнев жестокий воскипел:
«Иди, — он отвечал, — во мрачную могилу,
И там поведай ты великому Ахиллу,
Что сына гнусного сей породил герой;
Но прежде смерть прими…» и зверскою рукой
Взяв старцевы власы, другою меч взнесенный,
Сразил и из груди извлек окровавленный.
Приам же с твердостью, достойною царя,
Длань бледную с трудом подяв до олтаря,
И тщась его обнять слабеющей рукою,
Со вздохом пал, воззрев на рдеющую Трою.
ПовестьАрон Фарфурник застукал наследницу дочку
С голодранцем студентом Эпштейном:
Они целовались! Под сливой у старых качелей.
Арон, выгоняя Эпштейна, измял ему страшно сорочку,
Дочку запер в кладовку и долго сопел над бассейном,
Где плавали красные рыбки. «Несчастный капцан!»Что было! Эпштейна чуть-чуть не съели собаки,
Madame иссморкала от горя четыре платка,
А бурный Фарфурник разбил фамильный поднос.
Наутро очнулся. Разгладил бобровые баки,
Сел с женой на диван, втиснул руки в бока
И позвал от слез опухшую дочку.Пилили, пилили, пилили, но дочка стояла как идол,
Смотрела в окно и скрипела, как злой попугай:
«Хочу за Эпштейна».— «Молчать!!!» — «Хо-чу за Эпштейна».
Фарфурник подумал… вздохнул. Ни словом решенья не выдал,
Послал куда-то прислугу, а сам, как бугай,
Уставился тяжко в ковер. Дочку заперли в спальне.Эпштейн-голодранец откликнулся быстро на зов:
Пришел, негодяй, закурил и расселся как дома.
Madame огорченно сморкается в пятый платок.
Ой, сколько она наплела удручающих слов:
«Сибирщик! Босяк! Лапацон! Свиная трахома!
Провокатор невиннейшей девушки, чистой как мак!..»«Ша…— начал Фарфурник.— Скажите, могли бы ли вы
Купить моей дочке хоть зонтик на ваши несчастные средства?
Галошу одну могли бы ли вы ей купить?!»
Зажглись в глазах у Эпштейна зловещие львы:
«Купить бы купил, да никто не оставил наследства».
Со стенки папаша Фарфурника строго косится.«Ага, молодой человек! Но я не нуждаюсь! Пусть так.
Кончайте ваш курс, положите диплом на столе
и венчайтесь —
Я тоже имею в груди не лягушку, а сердце…
Пускай хоть за утку выходит — лишь был бы
счастливый ваш брак.
Но раньше диплома, пусть гром вас убьет,
не встречайтесь.
Иначе я вам сломаю все руки и ноги!»«Да, да…— сказала madame.— В дворянской бане
во вторник
Уже намекали довольно прозрачно про вас и про
Розу, —
Их счастье, что я из-за пара не видела, кто!»
Эпштейн поклялся, что будет жить как затворник,
Учел про себя Фарфурника злую угрозу
И вышел, взволнованным ухом ловя рыданья
из спальни.Вечером, вечером сторож бил
В колотушку что есть силы!
Как шакал Эпштейн бродил
Под окошком Розы милой.
Лампа погасла, всхлипнуло окошко,
В раме — белое, нежное пятно.
Полез Эпштейн — любовь не картошка:
Гоните в дверь, ворвется в окно.Заперли, заперли крепко двери,
Задвинули шкафом, чтоб было верней.
Эпштейн наклонился к Фарфурника дщери
И мучит губы больней и больней… Ждать ли, ждать ли три года диплома?
Роза цветет — Эпштейн не дурак:
Соперник Поплавский имеет три дома
И тоже питает надежду на брак… За дверью Фарфурник, уткнувшись в подушку,
Храпит баритоном, жена — дискантом.
Раскатисто сторож бубнит в колотушку,
И ночь неслышно обходит дом.
Однажды доброму могольцу снился сон,
Уж подлинно чудесный:
Вдруг видит, будто он,
Какой-то силой неизвестной,
В обитель вознесен всевышнего царя
И там — подумайте — находит визиря.
Потом открылася пред ним и пропасть ада.
Кого ж — прошу сказать — узнал он в адской мгле?
Дервиша… Да, дервиш, служитель Орозмада,
В котле,
В клокочущей смоле
На ужин дьяволам варился.
Моголец в страхе пробудился;
Скорей бежать за колдуном;
Поклоны в пояс; бьет челом:
«Отец мой, изясни чудесное виденье».—
«Твой сон есть божий глас, — колдун ему в ответ. —
Визирь в раю за то, что в области сует,
Средь пышного двора, любил уединенье.
Дервишу ж поделом; не будь он суесвят;
Не ползай перед тем, кто силен и богат;
Не суйся к визирям ходить на поклоненье».
Когда б, не бывши колдуном,
И я прибавить мог к словам его два слова,
Тогда смиренно вас молил бы об одном:
Друзья, любите сень родительского крова;
Где ж счастье, как не здесь, на лоне тишины,
С забвением сует, с беспечностью свободы?
О блага чистые, о сладкий дар Природы!
Где вы, мои поля? Где вы, любовь весны?
Страна, где я расцвел в тени уединенья,
Где сладость тайная во грудь мою лилась,
О рощи, о друзья, когда увижу вас?
Когда, покинув свет, опять без принужденья
Вкушать мне вашу сень, ваш сумрак и покой?
О! кто мне возвратит родимые долины?
Когда, когда и Феб и дщери Мнемозины
Придут под тихий кров беседовать со мной?
При них мои часы весельем окрыленны;
Тогда постигну ход таинственных небес
И выспренних светил стезя неоткровенны.
Когда ж не мой удел познанье сих чудес,
Пусть буду напоен лесов очарованьем;
Пускай пленяюся источников журчаньем,
Пусть буду воспевать их блеск и тихий ток!
Нить жизни для меня совьется не из злата;
Мой низок будет кров, постеля не богата;
Но меньше ль бедных сон и сладок и глубок?
И меньше ль он души невинной услажденье?
Ему преобращу мою пустыню в храм;
Придет ли час отбыть к неведомым брегам —
Мой век был тихий день, а смерть успокоенье.
Еще закон не отвердел,
Страна шумит, как непогода.
Хлестнула дерзко за предел
Нас отравившая свобода.
Россия! Сердцу милый край,
Душа сжимается от боли,
Уж сколько лет не слышит поле
Петушье пенье, песий лай.
Уж сколько лет наш тихий быт
Утратил мирные глаголы.
Как оспой, ямами копыт
Изрыты пастбища и долы.
Немолчный топот, громкий стон,
Визжат тачанки и телеги.
Ужель я сплю и вижу сон,
Что с копьями со всех сторон
Нас окружают печенеги?
Не сон, не сон, я вижу въявь,
Ничем не усыпленным взглядом,
Как, лошадей пуская вплавь,
Отряды скачут за отрядом.
Куда они? И где война?
Степная водь не внемлет слову.
Не знаю, светит ли луна?
Иль всадник обронил подкову?
Все спуталось…
Но понял взор:
Страну родную в край из края,
Огнем и саблями сверкая,
Междуусобный рвет раздор.
Россия —
Страшный, чудный звон.
В деревьях березь, в цветь — подснежник.
Откуда закатился он,
Тебя встревоживший мятежник?
Суровый гений! Он меня
Влечет не по своей фигуре.
Он не садился на коня
И не летел навстречу буре.
Сплеча голов он не рубил,
Не обращал в побег пехоту.
Одно в убийстве он любил —
Перепелиную охоту.
Для нас условен стал герой,
Мы любим тех, что в черных масках,
А он с сопливой детворой
Зимой катался на салазках.
И не носил он тех волос,
Что льют успех на женщин томных.
Он с лысиною, как поднос,
Глядел скромней из самых скромных.
Застенчивый, простой и милый,
Он вроде сфинкса предо мной.
Я не пойму, какою силой
Сумел потрясть он шар земной?
Но он потряс…
Шуми и вей!
Крути свирепей, непогода.
Смывай с несчастного народа
Позор острогов и церквей.
Была пора жестоких лет,
Нас пестовали злые лапы.
На поприще крестьянских бед
Цвели имперские сатрапы.
Монархия! Зловещий смрад!
Веками шли пиры за пиром.
И продал власть аристократ
Промышленникам и банкирам.
Народ стонал, и в эту жуть
Страна ждала кого-нибудь…
И он пришел.
Он мощным словом
Повел нас всех к истокам новым.
Он нам сказал: «Чтоб кончить муки,
Берите всё в рабочьи руки.
Для вас спасенья больше нет —
Как ваша власть и ваш Совет»…
И мы пошли под визг метели,
Куда глаза его глядели:
Пошли туда, где видел он
Освобожденье всех племен…
И вот он умер…
Плач досаден.
Не славят музы голос бед.
Из медно лающих громадин
Салют последний даден, даден.
Того, кто спас нас, больше нет.
Его уж нет, а те, кто вживе,
А те, кого оставил он,
Страну в бушующем разливе
Должны заковывать в бетон.
Для них не скажешь:
Ленин умер.
Их смерть к тоске не привела.
Еще суровей и угрюмей
Они творят его дела…
Разобрал головоломку —
Не могу ее сложить.
Подскажи хоть ты потомку,
Как на свете надо жить —Ради неба или ради
Хлеба и тщеты земной,
Ради сказанных в тетради
Слов идущему за мной? Под окном — река забвенья,
Испарения болот.
Хмель чужого поколенья
И тревожит, и влечет.Я кричу, а он не слышит,
Жжет свечу до бела дня,
Будто мне в ответ он пишет:
«Что тревожишь ты меня?»Я не стою ни полслова
Из его черновика.
Что ни слово — для другого,
Через годы и века.Боже правый, неужели
Вслед за ним пройду и я
В жизнь из жизни мимо цели,
Мимо смысла бытия? 2Как тот Кавказский Пленник в яме,
Из глины нищеты моей
И я неловкими руками
Лепил свистульки для детей.Не испытав закала в печке,
Должно быть, вскоре на куски
Ломались козлики, овечки,
Верблюдики и петушки.Бросали дети мне объедки,
Искусство жалкое ценя,
И в яму, как на зверя в клетке,
Смотрели сверху на меня.Приспав сердечную тревогу,
Я забывал, что пела мать,
И научился понемногу
Мне чуждый лепет понимать.Я смутно жил, но во спасенье
Души, изнывшей в полусне,
Как мимолетное виденье,
Опять явилась Муза мне, И лестницу мне опустила,
И вывела на белый свет,
И леность сердца мне простила,
Путь хоть теперь, на склоне лет.3В магазине меня обсчитали:
Мой целковый кассирше нужней.
Но каких несравненных печалей
Не дарили мне в жизни моей: В снежном, полном веселости мире,
Где алмазная светится высь,
Прямо в грудь мне стреляли, как в тире,
За душой, как за призом, гнались; Хорошо мне изранили тело
И не взяли за то ни копья,
Безвозмездно мне сердце изъела
Драгоценная ревность моя; Клевета расстилала мне сети,
Голубевшие как бирюза,
Наилучшие люди на свете
С царской щедростью лгали в глаза.Был бы хлеб. Ни богатства, ни славы
Мне в моих сундуках не беречь.
Не гадал мой даритель лукавый,
Что вручил мне с подарками право
На прямую свободную речь.4Почему, скажи, сестрица,
Не из райского ковша,
А из нашего напиться
Захотела ты, душа? Человеческое тело
Ненадежное жилье,
Ты влетела слишком смело
В сердце темное мое.Тело может истомиться,
Яду невзначай глотнуть,
И потянешься, как птица,
От меня в обратный путь.Но когда ты отзывалась
На призывы бытия,
Непосильной мне казалась
Ноша бедная моя, -Может быть, и так случится,
Что, закончив перелет,
Будешь биться, биться, биться —
И не отомкнут ворот.Пой о том, как ты земную
Боль, и соль, и желчь пила,
Как входила в плоть живую
Смертоносная игла, Пой, бродяжка, пой, синица,
Для которой корма нет,
Пой, как саваном ложится
Снег на яблоневый цвет, Как возвысилась пшеница,
Да побил пшеницу град…
Пой, хоть время прекратится,
Пой, на то ты и певица,
Пой, душа, тебя простят.
Смотришь порою на царства земли — и сдается:
Ангел покоя по небу над миром несется,
Всё безмятежно, безбранно, трудится наука,
Знание деда спокойно доходит до внука;
В битве с невежеством только, хватая трофеи,
Борется ум человека и копит идеи,
И ополчавшийся некогда дерзко на веру
Разум смиряется, кротко сознав себе меру,
И, повергаясь во прах пред могуществом божьим,
Он, становясь в умилении веры подножьем,
Злые свои подавляет насмешки над сердцем,
С нищими духом — глядишь — стал мудрец одноверцем.
Мысли крыло распускается шире и шире.
Смотришь — и думаешь: ‘Есть человечество в мире.
Господи! Воля твоя над созданием буди!
Слава, всевышний, тебе, — образумились люди,
Выросли дети, шагая от века до века,
Время и мужа увидеть в лице человека!
Мало ль он тяжких, кровавых свершил переходов?.
Надо ж осмыслиться жизни в семействе народов! ’
Только что эдак подумаешь с тайной отрадой —
Страшное зло восстает необъятной громадой;
Кажется, демон могучим крылом замахнулся
И пролетел над землей, — целый мир покачнулся;
Мнится, не зримая смертными злая комета,
Тайным влияньем нарушив спокойствие света,
Вдруг возмутила людей, омрачила их разум;
Зверствуют люди, и кровию налитым глазом
Смотрят один на другого, и пышут убийством,
Божий дар слова дымится кровавым витийством.
Мысли божественный дар углублен в изысканья
Гибельных средств к умножению смертных терзанья,
Брошены в прах все идеи, в почете — гремушки;
Проповедь мудрых молчит, проповедуют — пушки,
И, опьянелые в оргии дикой, народы
Цепи куют себе сами во имя свободы;
Чествуя в злобе своей сатану-душегубца,
Распри заводят во имя Христа-миролюбца;
Злобствует даже поэт — сын слезы и молитвы.
Музу свою окурив испареньями битвы,
Опиум ей он подносит — не нектар; святыню
Хлещет бичом, стервенит своих песен богиню;
Судорог полные, бьют по струнам его руки, —
Лира его издает барабанные звуки.
‘Бейтесь! ’ — кричат сорванцы, притаясь под забором,
И поражают любителей мира укором;
Сами ж, достойные правой, прямой укоризны,
Ищут поживы в утробе смятенной отчизны.
Если ж иной меж людьми проповедник восстанет
И поучительным словом евангельским грянет,
Скажет: ‘Покайтесь! Исполнитесь духом смиренья! ’ —
Все на глашатая грозно подъемлют каменья,
И из отчизны грабителей каждый вострубит:
‘Это — домашний наш враг; он отчизны не любит’.
Разве лишь недр ее самый смиренный снедатель
Скажет: ‘Оставьте! Он жалкий безумец-мечтатель.
Что его слушать? В безумье своем закоснелом
Песни поет он тогда, как мы заняты делом’.
‘Боже мой! Боже мой! — думаешь. — Грусть и досада!
Жаль мне тебя, человечество — бедное стадо!
Жаль…’ Но окончена брань, — по домам, ратоборцы!
Слава, всевышний, тебе, — есть цари-миротворцы.
Влюбленных в смерть не властен тронуть тлен.
Ты знаешь, ведь бессмертны только тени.
Ни вздоха! Будь, как бледный гобелен!
Бесчувственно минуя все ступени,
все облики равно отпечатлев,
таи восторг искусственных видений;
забудь печаль, презри любовь и гнев,
стирая жизнь упорно и умело,
чтоб золотым гербом стал рыжий лев,
серебряным — лилеи венчик белый,
отдай, смеясь, всю скуку бытия
за бред мечты, утонченной и зрелой…
Искусственный и мертвый след струя,
причудливей луны огни кинкетов,
капризную изысканность тая;
вот шерстяных и шелковых боскетов
без аромата чинные кусты,
вот блеск прозрачный ледяных паркетов,
где в беспредельность мертвой пустоты
глядятся ножки желтых клавикордов…
Вот бальный зал, весь полный суеты,
больных цветов и вычурных аккордов,
где повседневны вечные слова,
хрусталь зеркал прозрачней льда фиордов,
где дышит смерть, а жизнь всегда мертва,
безумны взоры и картинны позы,
где все цветы живые существа,
и все сердца искусственные розы,
но где на всем равно запечатлен
твой странный мир, забывший смех и слезы,
усталости волшебной знавший плен,
о, маг, прозревший тайны вышиванья
в игле резец и кисть, Жиль Гобелен!
Пусть все живет — безумны упованья!
Равно бесцельно-скучны долг и грех;
картинные твои повествованья
таят в себе невыразимый смех!
Ты прав один! Живое стало перстью,
но грезы те, что ты вдали от всех
сплел, из отверстья к новому отверстью
водя иглой, свивая с нитью нить.
бессмертие купив послушной шерстью,—
живут, живут и будут вечно жить
загадочно, чудесно и капризно;
им даже смерть дано заворожить.
В них тишина, печаль и укоризна,
Тебе, о Жиль, была чужда земля
и далека небесная отчизна,—
ты отошел в волшебные поля,
где шелковой луны так тонки нити,
толпы теней мерцаньем веселя,
и где луна всегда стоит в зените,
там бисер слез играет дрожью звезд
на бархате полуночных наитий,
там радуга, как семицветный мост
расшита в небе лучшими шелками…
О Гобелен, ты был лукав и прост!
Как ты, свой век, владыка над веками,
одно лишь слово — изощренный вкус —
запечатлел роскошными строками;
божественных не признавая уз,
обожествив причуды человека,
ты был недаром гений и француз,
прообраз мудрый будущего века.
(Пиндарический отрывок)
Глядим на лес и говорим:
— Вот лес корабельный, мачтовый,
Розовые сосны,
До самой верхушки свободные от мохнатой ноши,
Им бы поскрипывать в бурю,
Одинокими пиниями,
В разъяренном безлесном воздухе;
Под соленою пятою ветра устоит отвес, пригнанный к пляшущей палубе,
И мореплаватель,
В необузданной жажде пространства,
Влача через влажные рытвины
Хрупкий прибор геометра,
Сличит с притяженьем земного лона
Шероховатую поверхность морей.
А вдыхая запах
Смолистых слез, проступивших сквозь обшивку корабля,
Любуясь на доски,
Заклепанные, слаженные в переборки
Не вифлеемским мирным плотником, а другим —
Отцом путешествий, другом морехода, —
Говорим:
— И они стояли на земле,
Неудобной, как хребет осла,
Забывая верхушками о корнях
На знаменитом горном кряже,
И шумели под пресным ливнем,
Безуспешно предлагая небу выменять на щепотку соли
Свой благородный груз.
С чего начать?
Все трещит и качается.
Воздух дрожит от сравнений.
Ни одно слово не лучше другого,
3емля гудит метафорой,
И легкие двуколки
В броской упряжи густых от натуги птичьих стай
Разрываются на части,
Соперничая с храпящими любимцами ристалищ.
Трижды блажен, кто введет в песнь имя;
Украшенная названьем песнь
Дольше живет среди других —
Она отмечена среди подруг повязкой на лбу,
Исцеляющей от беспамятства, слишком сильного одуряющего запаха —
Будь то близость мужчины,
Или запах шерсти сильного зверя,
Или просто дух чобра, растертого между ладоней.
Воздух бывает темным, как вода, и все живое в нем плавает, как рыба,
Плавниками расталкивая сферу,
Плотную, упругую, чуть нагретую, —
Хрусталь, в котором движутся колеса и шарахаются лошади,
Влажный чернозем Нееры, каждую ночь распаханный заново
Вилами, трезубцами, мотыгами, плугами.
Воздух замешен так же густо, как земля, —
Из него нельзя выйти, в него трудно войти.
Шорох пробегает по деревьям зеленой лаптой,
Дети играют в бабки позвонками умерших животных.
Хрупкое летоисчисление нашей эры подходит к концу.
Спасибо за то, что было:
Я сам ошибся, я сбился, запутался в счете.
Эра звенела, как шар золотой,
Полая, литая, никем не поддерживаемая,
На всякое прикосновение отвечала «да» и «нет».
Так ребенок отвечает:
«Я дам тебе яблоко» — или: «Я не дам тебе яблоко».
И лицо его — точный слепок с голоса, который произносит эти слова.
Звук еще звенит, хотя причина звука исчезла.
Конь лежит в пыли и храпит в мыле,
Но крутой поворот его шеи
Еще сохраняет воспоминание о беге с разбросанными ногами, —
Когда их было не четыре,
А по числу камней дороги,
Обновляемых в четыре смены,
По числу отталкиваний от земли
Пышущего жаром иноходца.
Так
Нашедший подкову
Сдувает с нее пыль
И растирает ее шерстью, пока она не заблестит;
Тогда
Он вешает ее на пороге,
Чтобы она отдохнула,
И больше уж ей не придется высекать искры из кремня.
Человеческие губы,
которым больше нечего сказать,
Сохраняют форму последнего сказанного слова,
И в руке остается ощущение тяжести,
Хотя кувшин
наполовину расплескался,
пока его несли домой.
То, что я сейчас говорю, говорю не я,
А вырыто из земли, подобно зернам окаменелой пшеницы.
Одни
на монетах изображают льва,
Другие —
голову.
Разнообразные медные, золотые и бронзовые лепешки
С одинаковой почестью лежат в земле,
Век, пробуя их перегрызть, оттиснул на них свои зубы.
Время срезает меня, как монету,
И мне уж не хватает меня самого…
«Почемому же и учитель еси души моей и
телу моему? Или ты даси ответь за душу
мою в день Страшнаго Суда?»
Из письма Иоанна ИV к кн. Курбскому.
Молчи, холоп!
Я каяться и унижаться властен
Пред кем хочу.
«Смерть Иоанна Грознаго». Гр. А.К.Толстой.
…Во время оно Царь Иван.
Душевной мукой удрученный.
Забыв на время царский сап,
Не раз—коленопреклоненный —
Перед боярами стоял
И, со смирением неложным,
В деяньи каяся безбожном.
Их о прощеньи умолял:
Уничижаясь добровольно,
Искал душе покоя он…
Но если в этот миг, невольно
Тем покаяньем увлечен,
Кто из бояр—льстецов проворных —
Свое участье пред царем,
В словах и льстивых, и притворных,
Решался высказать,—огнем,
Бывало, взор царя зажжется,
Гроза в душе его проснется,
Избороздят морщины лоб, —
Участья речью недоволен,
Царь молвит дерзкому: "Холоп,
"Молчи! Я унижаться волен.
"Я царь! Судья души моей
"Лишь Бог; а ты—возьми терпенье —
"Ни изрекать мне осужденья,
«Ни соболезновать не смей.»
И этот образ величавый,
Покрытый памятью кровавой,
Жестокий, страшный, по—родной,
Из тьмы времен передо мной
Всегда встает живым укором,
Когда я слышу, как, порой,
С пришельцами сливаясь хором,
Мы, русские, клеймим позором
Родную Русь. Мы клеветой
С плеча все русское пятнаем
И, как подачки, ожидаем,
Как псы, обглоданную кость,
От чужеземцев одобренья
Нам за холопье униженье!..
Мне в эти скорбныя мгновенья
Терзает сердце коршун-злость,
Кипит в душе негодованье,
Я не могу тогда молчать,
И, внемля слову порицанья,
Мне братьям хочется сказать:
"Пускай еще мы грубы, дики,
"Пускай отсталый мы народ, —
"Но все же мы народ великий,
"И бодро мы идем вперед!
"Пусть покаянными речами
"Мы меж собой—не пред врагами —
"Больную совесть облегчим
"И зло в себе самих казним;
"ИИ пусть бы в нас навек остался
"Тот дух смиренья буйных сил:
"Сам Царь Иван уничижался,
"Зане—хоть царь—он русский был;
"Но, если чужеземец дерзкий —
"Судья, непрошенный на суд,
"Быть может корень зла и смут —
"Нас оскорбит хулою мерзкой,
"Иль в тайных выгодах своих —
"Пришлец на пажитях чужих —
"Надев участия личину,
"Откроет наших зол пучину
"И с нами вместе, на-показ,
"О нашем горе плакать будет, —
"Пусть гордость наш язык разбудит.
"Пускай у каждаго из нас
"Сорвется вмиг без колебанья
"Достойный русскаго ответ:
"—Пришлец, умолкни! Места нет
"Тебе средь русскаго страданья,
"Средь наших горестей и бед;
"И если слезы покаянья
"Мы льем над родиной своей, —
"Не нужно жалости твоей:
"Ты в эти скорбныя мгновенья
"Ни изрекать ей осужденья,
«Ни соболезновать не смей! --»
Гвоздимые строками,
стойте немы!
Слушайте этот волчий вой,
еле прикидывающийся поэмой!
Дайте сюда
самого жирного,
самого плешивого!
За шиворот!
Ткну в отчет Помгола.
Смотри!
Видишь —
за цифрой голой…
Ветер рванулся.
Рванулся и тише…
Снова снегами огреб
тысяче —
миллионнокрыший
волжских селений гроб.
Трубы —
гробовые свечи.
Даже вороны
исчезают,
чуя,
что, дымясь,
тянется
слащавый,
тошнотворный
дух
зажариваемых мяс.
Сына?
Отца?
Матери?
Дочери?
Чья?!
Чья в людоедчестве очередь?!.
Помощи не будет!
Отрезаны снегами.
Помощи не будет!
Воздух пуст.
Помощи не будет!
Под ногами
даже глина сожрана,
даже куст.
Нет,
не помогут!
Надо сдаваться.
В 10 губерний могилу вымеряйте!
Двадцать
миллионов!
Двадцать!
Ложитесь!
Вымрите!..
Только одна,
осипшим голосом,
сумасшедшие проклятия метелями меля,
рек,
дорог снеговые волосы
ветром рвя, рыдает земля.
Хлеба!
Хлебушка!
Хлебца!
Сам смотрящий смерть воочию,
еле едящий,
только б не сдох,—
тянет город руку рабочую
горстью сухих крох.
«Хлеба!
Хлебушка!
Хлебца!»
Радио ревет за все границы.
И в ответ
за нелепицей нелепица
сыплется в газетные страницы.
«Лондон.
Банкет.
Присутствие короля и королевы.
Жрущих — не вместишь в раззолоченные хлевы».
Будьте прокляты!
Пусть
за вашей головою венчанной
из колоний
дикари придут,
питаемые человечиной!
Пусть
горят над королевством
бунтов зарева!
Пусть
столицы ваши
будут выжжены дотла!
Пусть из наследников,
из наследниц варево
варится в коронах — котлах!
«Париж.
Собрались парламентарии.
Доклад о голоде.
Фритиоф Нансен.
С улыбкой слушали.
Будто соловьиные арии.
Будто тенора слушали в модном романсе».
Будьте прокляты!
Пусть
вовеки
вам
не слышать речи человечьей!
Пролетарий французский!
Эй,
стягивай петлею вместо речи
толщь непроходимых шей!
«Вашингтон.
Фермеры,
доевшие,
допившие
до того,
что лебедками подымают пузы,
в океане
пшеницу
от излишества топившие,—
топят паровозы грузом кукурузы».
Будьте прокляты!
Пусть
ваши улицы
бунтом будут запружены.
Выбрав
место, где более больно,
пусть
по Америке —
по Северной,
по Южной —
гонят
брюх ваших
мячище футбольный!
«Берлин.
Оживает эмиграция.
Банды радуются:
с голодными драться им.
По Берлину,
закручивая усики,
ходят,
хвастаются:
— Патриот!
Русский!»
Будьте прокляты!
Вечное «вон!» им!
Всех отвращая иудьим видом,
французского золота преследуемые звоном,
скитайтесь чужбинами Вечным жидом!
Леса российские,
соберитесь все!
Выберите по самой большой осине,
чтоб образ ихний
вечно висел,
под самым небом качался, синий.
«Москва.
Жалоба сборщицы:
в „Ампирах“ морщатся
или дадут
тридцатирублевку,
вышедшую из употребления в 1918 году».
Будьте прокляты!
Пусть будет так,
чтоб каждый проглоченный
глоток
желудок жег!
Чтоб ножницами оборачивался бифштекс сочный,
вспарывая стенки кишок!
Вымрет.
Вымрет 20 миллионов человек!
Именем всех упокоенных тут —
проклятие отныне,
проклятие вовек
от Волги отвернувшим морд толстоту.
Это слово не к жирному пузу,
это слово не к царскому трону,—
в сердце таком
слова ничего не тронут:
трогают их революций штыком.
Вам,
несметной армии частицам малым,
порох мира,
силой чьей,
силой,
брошенной по всем подвалам,
будет взорван
мир несметных богачей!
Вам! Вам! Вам!
Эти слова вот!
Цифрами верстовыми,
вмещающимися едва,
запишите Волгу буржуазии в счет!
Будет день!
Пожар всехсветный,
чистящий и чадный.
Выворачивая богачей палаты,
будьте так же,
так же беспощадны
в этот час расплаты!
На пышных кафтанах горели алмазы,
Блестели цветами хрустальныя вазы;
Жемчужныя нитки, как гибкия змеи,
Крутясь, обвивали атласныя шеи;
Сверкали девизы; сияли знамена;
Вельможи и дамы толпились у трона;
Пред ними на троне, под пышной фатою,
Сидела царица, блестя красотою…
Пред ней танцовали пажи молодые;
Ей льстивыя речи толпа разсыпала;
Но скучны ей были забавы пустыя;
Печальныя очи смотрели устало…
И что ей, — величья земного светилу, —
Почета и власти мечты золотыя,
Что ей до того, что за мудрость и силу
Ее прославляли народы земные!
И что ей до блеска роскошнаго бала,
И что ей до лести неискренней было,—
Царица томилась, царица страдала,
Царица глубоко и страстно любила!
Пускай о деяньях, героя достойных,
По целому свету молва прогремела,—
Она побеждала и в мире и в войнах,
Но сердце свое победить не сумела…
И в шуме дневном, и в молчании ночи,
Горит ея мозг от больного тумана,
Стоят перед нею надменныя очи,
Болит и болит в ней сердечная рана!..
Повсюду, повсюду,—и в музыке бальной,
И в звучных напевах далекаго хора,—
Ей слышится голос глухой и печальный,
Ей слышатся речи тоски и укора…
"Простите, царица за смелое слово!
"За смелое слово, бывало, казнили…
"Но вам ли любить человека простого,
"Отдаться страстей опьяняющей силе!…
"Но вам, ли, великой, могучей, любимой,
"И властью и славой играть своевольно!…
"Полно мое сердце тоской нестерпимой,
"Простите, царица, мне страшно и больно!
"За вас положил-бы я голову смело,
"Я-б жизнью своей рисковал ежечасно!
"Мой долг, мои чувства не знают предела,
"Но вольное сердце и им не подвластно!…
"Простите ж навеки! Царите победно
"На славу потомкам, на счастье народу!
"А мне… мне позвольте исчезнуть безследно
«В далеком изгнаньи, за вашу свободу»!…
Ужасныя речи! немые упреки!
Страдает царица; и горько и больно
Сжимается сердце, и бледныя щеки
Румянец стыда покрывает невольно!…
Напрасно танцуют пажи молодые.
И льстивыя речи звучать над толпою!
Несносны царице забавы пустыя,
Полна ея грудь безысходной тоскою…
И в шуме дневном, и в молчании ночи,
Горит ея мозг от больного тумана.
Стоят перед нею надменныя очи,
Болит и болит в ней сердечная рана!…
Сегодня, когда артиллерия
над русской равниной воет,
Когда проползают танки
по древним донским степям,
К вам, города отваги,
к вам, города-герои,
К вам, города нашей славы,
мы обращаемся к вам.
Ты слышишь нас, город Ленина,
брат наш родной и любимый!..
Осень шумит над каналами,
и нет на деревьях листвы,
Грохочут немецкие пушки,
поля окутаны дымом.
Но — спокойный и сильный —
ты слышишь привет Москвы!
Ты вынес тяжелые муки,
прошел ты сквозь смерть и пламя,
Стоишь ты, необоримый,
над светлой Невой-рекой
И высоко вздымаешь
октябрьское славное знамя
Рукою своею питерской,
солдатской своей рукой.
А наше сердце несется
за теплые южные степи,
К волнам далекого моря,
к нашим родным берегам,
Горе сжимает горло.
О, севастопольский пепел,
О, город-герой погибший,
но не сдавшийся лютым врагам.
Знай — упадут с развалин
кровавые флаги чужие,
Прислушайся — и услышишь
родимую песню вдали.
Бойцы-краснофлотцы живы,
бойцы-севастопольцы живы.
Бороздят студеное море
сыновья твоих бухт — корабли.
Гремят, негодуют волны, —
и, взорванный нашей торпедой,
Фашист погружается в море…
Сквозь время, сквозь пламя и дым
Сквозь черное облако боя
мы видим утро победы,
Мы видим тебя, Севастополь,
расцветающим, молодым.
Мы тебя выстроим, выходим
и окружим садами.
Воздвигнем светлые зданья
на древних твоих холмах.
Мы к тебе в гости приедем
с нашими сыновьями,
Будем встречать рассветы
в зеленых твоих садах.
И через толщу столетий
суровая песня пробьется,
Сквозь сердца поколений
в бессмертие уходя,—
Песня о Севастополе,
о городе-краснофлотце,
Родину защищавшем,
жизни своей не щадя.
И дальше, за синие реки
и за холмы-громады,
Слова нашей воинской дружбы
взволнованные летят.
Мы видим в сумраке ночи
священный огонь Сталинграда.
По-братски тебя обнимаем,
волжанин, герой, солдат.
Какая по счету бомба
сейчас над тобой засвистела?
Какую по счету атаку
ты должен сейчас отбить?
Тысячи пуль впиваются
в твое молодое тело,
Но все они, вместе взятые,
не смогут тебя убить!
Не смогут! Ибо — сгоревший,
ты восстаешь из пепла.
Символом русского мужества
становишься в битвах не ты ль?
Сила твоих защитников
в боях закалялась и крепла,
Город великого Сталина,
волжских степей богатырь.
Прильни к земле, мой товарищ,
прильни к земле и прислушайся:
Охвачены пламенем боя
воздух, суша, вода.
Но в этом огне и грохоте,
в этом дыму и ужасе
Перекликаются гордые
родные твои города.
А перекличку могучую
ведет их сестра величавая,
Шлет им любовью и дружбой
наполненные слова
Овеянная военною
неугасимой славою,
Врага у ворот разгромившая
столица наша, Москва.
И мчат по суровому тылу,
летят по гремящему фронту
Простые слова, рожденные
в пламени и огне:
Слава советскому войску,
слава советскому флоту,
Слава бойцам-партизанам,
слава нашей стране!
О время, мертвых украшатель,
Целитель страждущих сердец,
Развалинам красот податель, —
Прямой, единственный мудрец!
Решает суд твой неизбежный
Неправый толк судей мирских.
Лишь ты порукою надежной
Всех тайных чувств сердец людских,
Любви и верности, тобою
Я свету истину явлю,
Тебя и взором и душою,
О время-мститель! я молю.В развалинах, где ты священный
Для жертв себе воздвигло храм,
Младой, но горем сокрушенный,
Твоею жертвою — я сам.
Не внемли, если, быв счастливым,
Надменность знал; но если я
Лишь против злобы горделивым,
И ей не погубить меня, —
Тогда в судьбе моей ужасной,
Не дай, не дай свинцу лежать
На сердце у меня напрасно!
Иль также им не горевать?.. О Немезида! чьи скрижали
Хранят злодейства, в чьих весах
Века измены не видали,
Чье царство здесь внушало страх;
О ты, которая с змеями
Из ада фурий созвала
И, строго суд творя над нами,
Ореста мукам предала!
Восстань опять из бездны вечной!
Явись, правдива и грозна!
Явись! услышь мой вопль сердечный!
Восстать ты можешь — и должна.Быть может, что моей виною
Удар мне данный заслужен;
И если б он другой рукою,
Мечом был праведным свершен, —
То пусть бы кровь моя хлестала!..
Теперь я гибнуть ей не дам.
Молю, чтоб на злодеев пала
Та месть, которую я сам
Оставил из любви!.. Ни слова
О том теперь, — но ты отмстишь!
Я сплю, но ты уже готова,
Уж ты восстала — ты не спишь! И вопль летит не от стесненья, —
И я не ужасаюсь бед;
Где тот, кто зрел мои волненья
Иль на челе тревоги след?
Но я хочу, и стих мой смеет —
Нести потомству правды глас;
Умру, но ветер не развеет
Мои слова. Настанет час!..
Стихов пророческих он скажет
Весь тайный смысл, — и от него
На голове виновных ляжет
Гора проклятья моего! Тому проклятью — быть прощеньем!
Внимай мне, родина моя!
О небо! ведай, как мученьем
Душа истерзана моя!
Неправды омрачен туманом,
Лишен надежд, убит тоской;
И жизни жизнь была обманом
Разлучена, увы, со мной!
И только тем от злой судьбины
Не вовсе сокрушился я,
Что не из той презренной глины,
Как те, кто в думе у меня.Обиду, низкие измены,
Злословья громкий; дерзкий вой,
И яд его шумящей лены,
И лютость подлости немой
Изведал я; я слышал ропот
Невежд, и ложный толк людей,
Змеиный лицемерия шепот,
Лукавство ябедных речей;
Я видел, как уловка злая
Готова вздохом очернить
И как, плечами пожимая,
Молчаньем хочет уязвить.Но что ж? я жил, и жил недаром!
От горя может дух страдать,
И кровь кипеть не прежним жаром,
И разум силу потерять, —
Но овладею я страданьем!
Настанет время! надо мной,
С последним сердца трепетаньем,
Возникнет голос неземной,
И томный звук осиротелый
Разбитой лиры тихо вновь
В труди, теперь -окаменелой,
Пробудит совесть и любовь!
Почти детьми,
пожав друг другу руки,
В Сокольниках мы встретились с тобой...
Потом уехал я, — и началась с разлуки,
С коротких писем началась любовь.
Она тайгою черною бежала,
Она стелилась по степной траве,
Она через Урал перелетала,
Ее на тыщи верст, на много дней хватало,
Пока я был в Сибири, ты — в Москве.
В пыли дорог, с тобой в разлуке, — там-то
Я весь ее огонь почувствовать сумел.
Я в Севастополе работницам почтамта,
Восьми телеграфисткам, надоел.
Я каждый день ходил туда упрямо,
Я долгие проделывал пути,
Чтобы в словах всем ясной телеграммы
Ее — любовь далекую — найти.
Меня в Москву дорога приводила.
Забыть ли мне всю прелесть этих дней?
Ты в школу на занятия спешила,
Я звал тебя учительшей моей.
Какая жизнь была, была пора какая.
Как мы умели не устать ничуть,
Когда по два часа в дыму, в огне, в трамвае
В Дангауэровку свершали путь!
Почти детьми,
средь шуток, среди смеха.
Решили мы всю жизнь с тобой прожить,
Растить детей, и семь морей обехать,
И радости и горе поделить.
И нас ждала страна моя родная.
Ты помнишь гул дорог и паровозный вой? Одесса милая и Астрахань степная —
Свидетельницы счастья моего.
Любовь нас сквозь преграды проводила,
Нам помогала совершать дела.
Она по морю Черному ходила,
Она в забытой Усмани цвела.
Так жизнь твоя моею жизнью стала.
Так кровь твоя стучит теперь во мне.
И так любовь моя к тебе — совпала
С любовью к жизни, к песне и к стране,
А если тень меж нами проходила
Иль недоверья стлался серый дым —
Как плакал я и как мне трудно было
Опять себя почувствовать живым.
Но жизнь росла, цвела улыбкой сына,
Из нас троих — она была права.
Но жизнь сама за нас произносила
Для примиренья нужные слова.
Мы молоды,— наш век еще не прожит.
Нас расстояньям не разединить,
Нас жизнь с тобою разлучить не сможет,
О смерти же не стоит говорить.
Нас ждут еще дела, походы и разлуки,
Но жребий я благословляю свой.
Почти детьми,
пожав друг другу руки,
В Сокольниках мы встретились с тобой.
Давая прошлому оценку,
Века и миг сводя к нолю,
Сегодня я, как все, на стенку
Тож календарик наколю
И, уходя от темы зыбкой,
С благонамеренной улыбкой,
Впадая ловко в общий тон,
Дам новогодний фельетон.То, что прошло, то нереально, -
Реален только опыт мой,
И потому я, натурально,
Решил оставить путь прямой.
Играя реже рифмой звонкой,
Теперь я шествую сторонкой
И, озираяся назад,
Пишу, хе-хе, на общий лад.Пишу ни весело, ни скучно —
Так, чтоб довольны были все.
На Шипке всё благополучно.
Мы — в новой, мирной полосе.
Программы, тезисы, проекты,
Сверхсветовые сверхэффекты,
Электризованная Русь…
Всё перечислить не берусь.И трудно сразу перечислить.
Одно лишь ясно для меня:
О чем не смели раньше мыслить,
То вдруг вошло в программу дня.
Приятно всем. И мне приятно,
А потому весьма понятно,
Что я, прочистив хриплый бас,
Готовлюсь к выезду в Донбасс.Нам приходилось очень круто.
Но труд — мы верим — нас спасет.
Всё это так. Но почему-то
Меня под ложечкой сосет.
Боюсь, не шлепнуть бы нам в лужу.
Я вижу лезущих наружу —
Не одного, а целый стан —
Коммунистических мещан.Мещанство — вот она, отрава! -
Его опасность велика.
С ним беспощадная расправа
Не так-то будет нам легка.
Оно сидит в глубоких норах,
В мозгах, в сердцах, в телесных порах
И даже — выскажусь вполне —
В тебе, читатель, и во мне.Ты проявил в борьбе геройство.
Я в переделках тоже был.
Но не у всех такое свойство —
Уметь хранить геройский пыл.
Кой-где ребятки чешут пятки:
«Вот Новый год, а там и святки…»
Кой-где глаза, зевая, трут:
«Ах-ха!.. Соснем… Потом… за труд…»Для вора надобны ль отмычки,
Коль сторож спит и вход открыт?
Где есть мещанские привычки,
Там налицо — мещанский быт.
Там (пусть советские) иконы,
Там неизменные каноны,
Жрецы верховные, алтарь…
Там, словом, всё, что было встарь.Там — общепризнанное мненье,
Там — новый умственный Китай,
На слово смелое — гоненье,
На мысль нескованную — лай;
Там — тупоумие и чванство,
Самовлюбленное мещанство,
Вокруг него обведена
Несокрушимая стена… Узрев подобную угрозу,
Сказать по правде — я струхнул.
И перейти решил на прозу.
В стихах — ведь вон куда махнул!
Трусливо начал, а кончаю…
Совсем беды себе не чаю…
А долго ль этак до беды?
Стоп. Заметать начну следы.Я вообще… Я не уверен…
Я, так сказать… Согласен, да…
Я препираться не намерен…
И не осмелюсь никогда…
Прошу простить, что я так резко…
Твое, читатель, мненье веско…
Спасибо. Я себе не враг:
Впредь рассчитаю каждый шаг.Я тож, конечно, не из стали.
Есть у меня свои грехи.
Меня печатать реже стали —
Вот за подобные стихи.
Читатель милый, с Новым годом!
Не оскорбись таким подходом
И — по примеру прошлых лет —
Прими сердечный мой привет!
Опять мы отходим, товарищ,
Опять проиграли мы бой,
Кровавое солнце позора
Заходит у нас за спиной.
Мы мертвым глаза не закрыли,
Придется нам вдовам сказать,
Что мы не успели, забыли
Последнюю почесть отдать.
Не в честных солдатских могилах —
Лежат они прямо в пыли.
Но, мертвых отдав поруганью,
Зато мы — живыми пришли!
Не правда ль, мы так и расскажем
Их вдовам и их матерям:
Мы бросили их на дороге,
Зарыть было некогда нам.
Ты, кажется, слушать не можешь?
Ты руку занес надо мной…
За слов моих страшную горечь
Прости мне, товарищ родной,
Прости мне мои оскорбленья,
Я с горя тебе их сказал,
Я знаю, ты рядом со мною
Сто раз свою грудь подставлял.
Я знаю, ты пуль не боялся,
И жизнь, что дала тебе мать,
Берег ты с мужскою надеждой
Ее подороже продать.
Ты, верно, в сорочке родился,
Что все еще жив до сих пор,
И смерть тебе меньшею мукой
Казалась, чем этот позор.
Ты можешь ответить, что мертвых
Завидуешь сам ты судьбе,
Что мертвые сраму не имут, —
Нет, имут, скажу я тебе.
Нет, имут. Глухими ночами,
Когда мы отходим назад,
Восставши из праха, за нами
Покойники наши следят.
Солдаты далеких походов,
Умершие грудью вперед,
Со срамом и яростью слышат
Полночные скрипы подвод.
И, вынести срама не в силах,
Мне чудится в страшной ночи —
Встают мертвецы всей России,
Поют мертвецам трубачи.
Беззвучно играют их трубы,
Незримы от ног их следы,
Словами беззвучной команды
Их ротные строят в ряды.
Они не хотят оставаться
В забытых могилах своих,
Чтоб вражеских пушек колеса
К востоку ползли через них.
В бело-зеленых мундирах,
Павшие при Петре,
Мертвые преображенцы
Строятся молча в каре.
Плачут седые капралы,
Протяжно играет рожок,
Впервые с Полтавского боя
Уходят они на восток.
Из-под твердынь Измаила,
Не знавший досель ретирад,
Понуро уходит последний
Суворовский мертвый солдат.
Гремят барабаны в Карпатах,
И трубы над Бугом поют,
Сибирские мертвые роты
У стен Перемышля встают.
И на истлевших постромках
Вспять через Неман и Прут
Артиллерийские кони
Разбитые пушки везут.
Ты слышишь, товарищ, ты слышишь,
Как мертвые следом идут,
Ты слышишь: не только потомки,
Нас предки за это клянут.
Клянемся ж с тобою, товарищ,
Что больше ни шагу назад!
Чтоб больше не шли вслед за нами
Безмолвные тени солдат.
Чтоб там, где мы стали сегодня, —
Пригорки да мелкий лесок,
Куриный ручей в пол-аршина,
Прибрежный отлогий песок, —
Чтоб этот досель неизвестный
Кусок нас родившей земли
Стал местом последним, докуда
Последние немцы дошли.
Пусть то безыменное поле,
Где нынче пришлось нам стоять,
Вдруг станет той самой твердыней,
Которую немцам не взять.
Ведь только в Можайском уезде
Слыхали названье села,
Которое позже Россия
Бородином назвала.
Вчера я вас не убедил
Своею прозою убогой;
С холодностью внимали строгой
Вы все, что я ни говорил.
Не знаю, быть красноречивым,
Умел ли б Цицерон при вас;
Но только знаю, что подчас
Хотя и рад бы стать болтливым,
Но все растеряны слова,
И бродит кругом голова!
Но дело не о том — стихами
Позвольте то мне повторить,
О чем уж я дерзнул просить
Вас прозы скучными словами.
Вот самый верный вам рассказ:
На этих днях — в последний раз,
Когда из Павловского сада
Так быстро я перескочил
На мостовую Петрограда,
Когда я в Петербурге был —
Я шел Фонтанкой, в размышленье,
И ваше божество, забвенье,
Ваш верный, неразлучный друг,
Не шло, к несчастию, со мною,
Я был один или с мечтою
Вдвоем — не помню! только вдруг
У Семионовского моста
Служивый Марса молодой,
Приятный, небольшого роста,
С лицом, блестящим остротой,
В измайловском мундире, словом —
Черкасов встретился со мной;
И вижу я, что под покровом
Его веселости живой
Как будто грустное таилось!
Он руку дружески мне дал;
И слово за слово открылось
Мне то, что взор мой угадал!
Увы! по виду он виною
Тяжелою обременен;
Но вправду — виноват ли он?
Зачем коварною судьбою
Ему был тот альбом вручен,
Который вы своей рукою
Весь потрудились исписать?
Его ужасно в руки брать!
Волшебство — каждая там строчка!
Там каждая в линейках точка
Коварным хвостиком своим,
Как талисман, обворожает,
И сердцу глас тот повторяет,
Который, раз быв слышан им,
С ним познакомит вдохновенье,
И раззнакомит с ним — забвенье!
Чем виноват Черкасов мой?
Поверьте, долго он сражался
С неизбежимою судьбой,
И ей бы, верно, не поддался,
Когда бы не поддаться мог!
Враждующий какой-то бог
Его невольно в преступленье
Увлек. Отвергнув подозренье,
Сестре любезной в угожденье,
Неосторожным он пером
Ваш переписывал альбом!
А рядом с ним мечта сидела,
И шепотом по нотам пела
Все то, что вслух певали вы!
И сердце слушало невольно!
А сердца слишком уж довольно
Для потрясенья головы!
Ему всегда победа в споре
С напрасно-гордой головой:
Но что ж, когда еще с судьбой
Она в коварном заговоре?
Неосторожный витязь мой,
Занявшись милой перепиской,
Не мог беды заметить близкой
И лишь тогда ее узнал,
Когда ее добычей стал!
Судьбы постигнувши коварство,
Он вздумал, что найдет лекарство
От яда, выпитого им,
В сообществе с подругой думы,
Которою часы угрюмы
Так часто мы животворим,
Которой действие чудесно,
Которая в досужный час
Приводит неприметно нас
К приятному самозабвенью,
Нас покоряет размышленью
И нам, обманутым тщетой,
Тщеты обманчивость являет —
И призрак, узнанный душой,
С летучим дымом исчезает;
Короче — в помощь слабых сил,
Совсем расстроенных борьбою
С необоримою судьбою,
Черкасов трубку закурил!
Судьба того-то и желала!
Коварная очаровала
Непостоянный трубки дым!
Все мысли вдруг слиялись с ним!
Как легкий гений, подымался
Он над сверкающим огнем —
И милый образ отражался
Душе обрадованной в нем!
И вместе с ним душа летала,
И, с ним летая, прилипала
К тем очарованным листам,
Которых вид, очам опасной,
Ее пленил так самовластно...
Она с ним и осталась там!
Итак, судьбою побежденный,
Черкасов, вам боясь отдать
Альбом ваш, дымом окуренный,
Опять для вас переписать
Его своей рукой решился!
Ужель напрасно он трудился?
Графиня! Умоляю вас:
Не требуйте оригинала!
Его судьба уж наказала!
К тому ж — сказать бы в добрый час! —
То в первый и в последний раз!
Шел-брел богатырь пеший —
Подшутил над ним лесовик-леший:
Прилег он в лесной прохладе,
А леший подкрался сзади,
Коня отвязал
И в дремучую чащу угнал…
Легко ли мерить версты ногами
Да седло тащить за плечами?
Сбоку меч, на груди кольчуга,
Цепкие травы стелются туго…
Путь дальний. Солнце печет.
По щекам из-под шлема струится пот.Глянь, на поляне под дубом
Лев со змеею катаются клубом, —
То лев под пастью змеиной,
То змея под лапою львиной.
Стал богатырь, уперся в щит,
Крутит усы и глядит…
«Эй, подсоби! — рявкнул вдруг лев,
Красный оскаливши зев, —
Двинь-ка могучим плечом,
Свистни булатным мечом, —
Разруби змеиное тело!»
А змея прошипела:
«Помоги одолеть мне льва…
Скользит подо мною трава,
Сила моя на исходе…
Рассчитаюсь с тобой на свободе!»Меч обнажил богатырь, —
Змея, что могильный упырь…
Такая ль его богатырская стать,
Чтоб змею из беды выручать?
Прянул он крепкой пятою вбок,
Гада с размаха рассек поперек.
А лев на камень вскочил щербатый,
Урчит, трясет головой косматой:
«Спасибо! Что спросишь с меня за услугу?
Послужу тебе верно, как другу».
«Да, вишь, ты… Я без коня.
Путь дальний. Свези-ка меня!»Встряхнул лев в досаде гривой:
«Разве я мерин сивый?
Ну что ж… Поедем глухою трущобой,
Да, чур, уговор особый, —
Чтоб не было ссоры меж нами,
Держи язык за зубами!
Я царь всех зверей, и посмешищем стать
Мне не под стать…»
«Ладно, — сказал богатырь.—
Слово мое, что кремень».
В гриву вцепился и рысью сквозь темную сень.У опушки расстались. Глядит богатырь —
Перед ним зеленая ширь,
На пригорке княжий посад…
Князь славному гостю рад.
В палатах пир и веселье, —
Князь справлял новоселье…
Витязи пьют и поют за столом,
Бьет богатырь им челом,
Хлещет чару за чарой…
Мед душистый и старый
И богатырскую силу сразит.
Слышит — сосед княжне говорит:
«Ишь, богатырь! Барыш небольшой.
Припер из-за леса пешой!
Козла б ему подарить,
Молоко по посаду возить…»
Богатырь об стол кулаком
(Дубовые доски — торчком!)
«Ан врешь! Обиды такой не снесу!
Конь мой сгинул в лесу, —
На льве до самой опушки
Прискакал я сюда на пирушку!»
Гости дивятся, верят — не верят:
«Взнуздать такого, брат, зверя!..»
Под окошком на вязе высоко
Сидела сорока.
«Ах, ах! Вот штука! На льве…»
Взмыла хвостом в синеве
И к лесу помчалась скорей-скорей
Известить всех лесных зверей.Встал богатырь чуть свет.
Как быть? Коня-то ведь нет…
Оставил свой меч на лавке,
Пошел по росистой травке
Искать коня в трущобе лесной.
Вдруг лев из-за дуба… «Стой!
Стало быть, слово твое, что кремень?..»
Глаза горят… Хвостом о пень.
«Ну, брат, я тебя съем!»
Оробел богатырь совсем:
«Вина, — говорит — не моя, —
Хмель разболтал, а не я…»
«Хмель? Не знавал я такого», —
Лев молвил на странное слово.
Полез богатырь за рубашку,
Вытащил с медом баклажку, —
«Здесь он, хмель-то… Отведай вина!
Осуши-ка баклажку до дна».
Раскрыл лев пасть,
Напился старого меду всласть,
Хвостом заиграл и гудит, как шмель:
«Вкусно! Да где же твой хмель?»Заплясал, закружился лев,
Куда и девался гнев…
В голове заиграл рожок,
Расползаются лапы вбок,
Бухнулся наземь, хвостом завертел
И захрапел.
Схватил богатырь его поперек,
Вскинул льва на плечо, как мешок,
И полез с ним на дуб выше да выше,
К зеленой крыше,
Положил на самой верхушке,
Слез и сел у опушки.
Выспался лев, проснулся,
Да кругом оглянулся,
Земля в далеком колодце,
Над мордою тучка несется…
Кверху лапы и нос…
«Ах, куда меня хмель занес:
Эй, богатырь, давай-ка мириться,
Помоги мне спуститься!»
Снял богатырь с дерева льва.
А лев бормочет такие слова:
«Ишь, хмель твой какой шутник!
Ступай-ка теперь в тростник,
Там, — болтала лисица, —
У болота конь твой томится,
Хвостом комаров отгоняет,
Тебя поджидает…»
Из райской области навеки изгнан змей.
Подстреленный олень, терзаемый недугом,
Для боли ноющей своей
Не ищет нежных трав: и, брошенная другом,
Вдовица-горлинка летит от тех ветвей,
Где час была она с супругом.
И мне услады больше нет
Близ тех моих друзей, в чьей жизни яркий свет.
Я ненавистью горд, — презрением доволен;
А к равнодушию, что ранило меня,
Я сам быть равнодушным волен.
Но, коль забыть любовь и боль ее огня,
От сострадания тот дух измучен, болен,
Который жизнь влачит, стеня,
Взамену пищи, хочет яда,
Тот, кто познал печаль, кому рыдать — отрада.
И потому, когда, друзья, мой милый друг,
Я вас так тщательно порою избегаю,
Я лишь бегу от горьких мук,
Что встанут ото сна, раз я приближусь к раю,
И чаянья меня замкнут в свой лживый круг;
Им нет забвения, я знаю;
Так в сердце я пронзен стрелой,
Что вынете ее, и век окончен мой.
Когда я прихожу в свой дом, такой холодный,
Вы говорите мне, зачем я весь — другой.
Вы мне велите быть в бесплодной
Насильственной игре на сцене мировой, —
Ничтожной маскою прикрыв мой дух свободный,
Условной тешиться игрой.
И я — в разгуле карнавала,
И мира я ищу, вне вас его так мало.
Сегодня целый час, перебирая цвет
Различнейших цветков, я спрашивал ответа —
«Не любит — любит — нет».
Что́ возвещала мне подобная примета?
Спокойствие мечты, виденье прошлых лет,
Богатство, славу, ласку света,
Иль то… Но нет ни слов, ни сил:
Вам так понятно все, оракул верным был.
Журавль, ища гнезда, через моря стремится;
Нет птицы, чтоб она летела из гнезда,
Когда скитаньем утомится;
Средь океанских бездн безумствует вода,
Волна кипит, растет, и пеной разлетится,
И от волненья нет следа.
Есть место, есть успокоенье,
Где отдохну и я, где стихнут все томленья.
Я ей вчера сказал, как думает она,
Могу ль быть твердым я. О, кто быть твердым может,
Тому уверенность одна
Без этих лишних слов сама собой поможет,
Его рука свершит, что совершить должна,
Что он за нужное положит.
В строках я тешу скорбь мою,
Но вы так близки мне, я вам их отдаю.
Мадонна! страсть моя угаснуть не успела,
Она живет во мне, пока мне жить дано,
Но ненависть к себе до крайнего предела
В измученной душе достигла уж давно.
И если я умру — пусть будет это тело
Под безымянною плитой погребено:
Ни слова о любви, которой так всецело
Владеть душой моей здесь было суждено!
Лучи сочувствия блеснут ли благотворно
Для сердца, полного любовью непритворной,
Которое от вас награды ждет давно?
Но если вами гнев руководит упорно —
Оковы столько лет носимые покорно —
Быть может, разорвет в отчаянье оно.
Четырнадцатый год томлюсь я мукой страстной
Как в первый день его, так и в последний день.
Отраду мне сулят собой напрасно
Дыханье ветерка и рощ зеленых тень.
Любовь, с которою все мысли нераздельны,
Владеет мной всецело и вполне;
В лучах любимых глаз, таящих яд смертельный,
Сгораю я на медленном огне.
Так гасну я — невидимо для света,
Но только сам я замечаю это
И та, чей дивный взор был гибелью моей.
Мой дух готов земные сбросить ткани,
Недолго мне влачить ярмо страданий:
Уходит жизнь, и смерть идет на смену ей.
Когда бы свои затаенные думы
Излить я сумел в задушевных стихах —
У тех, что суровы и нравом угрюмы,
Я вызвал бы жалость в сердцах.
Очам же, которыми сердце разбито
Верней, чем ударом меча иль копья,
Всегда это сердце бывало открыто,
Хотя и безмолвствовал я.
Тут было бы каждое слово бесплодно —
Они проникали мне в душу свободно,
Как солнце сквозь грани стекла;
Увы! та же вера, чья дивная сила
Петра с Магдалиной от горя хранила,
Меня одного не спасла.
Увы! мне ведомо: добычей невозбранной
Мы все бываем той, что похищает нас
Из мира этого, в урочный миг нежданно
Пред нами появясь.
Награды я себе, не заслужил желанной,
И скоро для меня пробьет последний час,
Но сердце мне Амур терзает постоянно
И прежней дани слез он требует от глаз.
Я знаю: дни бегут, как быстрые мгновенья.
Чредою унося года и поколенья,
Но это разум лишь холодный говорит.
Четырнадцатый год в слепом ожесточенье
Друг с другом борются рассудок и влеченье,
И то, что истинно и верно — победит.
Скажи, любезный друг, какая прибыль в том,
Что часто я тружусь день целый над стихом?
Что Кондильяка я и Дюмарсе читаю,
Что логике учусь и ясным быть желаю?
Какая слава мне за тяжкие труды?
Лишь только всякий час себе я жду беды;
Стихомарателей здесь скопище упрямо.
Не ставлю я нигде ни семо, ни овамо;
Я, признаюсь, люблю Карамзина читать
И в слоге Дмитреву стараюсь подражать.
Кто мыслит правильно, кто мыслит благородно,
Тот изясняется приятно и свободно.
Славянские слова таланта не дают,
И на Парнас они поэта не ведут.
Кто русской грамоте, как должно, не учился,
Напрасно тот писать трагедии пустился;
Поэма громкая, в которой плана нет,
Не песнопение, но сущий только бред.
Вот мнение мое! Я в нем не ошибаюсь
И на Горация и Депрео ссылаюсь:
Они против врагов мне твердый будут щит;
Рассудок следовать примерам их велит.
Талант нам Феб дает, а вкус дает ученье.
Что просвещает ум? питает душу? — чтенье.
В чем уверяют нас Паскаль и Боссюэт,
В Синопсисе того, в Степенной книге нет.
Отечество люблю, язык я русский знаю,
Но Тредьяковского с Расином не равняю;
И Пиндар наших стран тем слогом не писал,
Каким Баян в свой век героев воспевал.
Я прав, и ты со мной, конечно, в том согласен;
Но правду говорить безумцам — труд напрасен.
Я вижу весь собор безграмотных славян,
Которыми здесь вкус к изящному попран,
Против меня теперь рыка́ющий ужасно,
К дружине вопиет наш Балдус велегласно:
«О братие мои, зову на помощь вас!
Ударим на него, и первый буду аз.
Кто нам грамматике советует учиться,
Во тьму кромешную, в геенну погрузится;
И аще смеет кто Карамзина хвалить,
Наш долг, о людие, злодея истребить».
Не бойся, говоришь ты мне, о друг почтенный.
Не бойся, мрак исчез — настал нам век блаженный!
Великий Петр, потом Великая жена,
Которой именем вселенная полна,
Нам к просвещению, к наукам путь открыли,
Венчали лаврами и светом озарили.
Вергилий и Омер, Софокл и Эврипид,
Гораций, Ювенал, Саллюстий, Фукидид
Знакомы стали нам, и к вечной славе россов
Во хладном Севере родился Ломоносов!
На лире золотой Державин возгремел,
Бессмертную в стихах бессмертных он воспел;
Любимец аонид и Фебом вдохновенный,
Представил Душеньку в поэме несравненной.
Во вкусе час настал великих перемен:
Явились Карамзин и Дмитрев — Лафонтен!
Вот чем все русские должны гордиться ныне!
Хвала Великому! Хвала Екатерине!
Пусть Клит рецензии тисненью предает —
Безумцу вопреки, поэт всегда поэт.
Итак, любезный друг, я смело в бой вступаю;
В словесности раскол, как должно, осуждаю.
Арист душою добр, но автор он дурной,
И нам от книг его нет пользы никакой;
В странице каждой он слог древний выхваляет
И русским всем словам прямой источник знает,--
Что нужды? Толстый том, где зависть лишь видна,
Не есть Лагарпов курс, а пагуба одна.
В славянском языке и сам я пользу вижу,
Но вкус я варварский гоню и ненавижу.
В душе своей ношу к изящному любовь;
Творенье без идей мою волнует кровь.
Слов много затвердить не есть еще ученье,
Нам нужны не слова — нам нужно просвещенье.
Хор
Тако предвечная мысль, осеняясь собою
И своего всемогущества во глубине
Тако вещала, егда все покрытые мглою
Первенственные семена, опочив в тишине,
Действия чужды и жизни восторга лежали,
Времени круга миры когда не измеряли.
Бог
Един повсюду и предвечен,
Всесилен бог и бесконечен;
Всегда я буду, есмь и был,
Един везде вся исполняя,
Себя в себе я заключая,
Днесь все во мне, во всем я жил.
Но неужель всегда пребуду
Всесилен мыслью, мыслью бог?
И в недрах божества забуду
То, что б начати я возмог?
Или любовь моя блаженна
Во мне пребудет невозженна,
Безгласна, томна, лишь во мне?
Всевечно жар ее пылая,
Ужель бесплодно истлевая
Пребудет божества во дне?
Расширим себе пределы,
Тьмой умножим божество,
Совершим совета меры,
Да явится вещество.
Хор
Вострепещи днесь, упругое древле ничто;
Ветхий се деньми грядет во могуществе стройном,
Да сокрушит навсегда смерть в царстве покойном,
Всюду да будут жизнь, радость, утехи.
Бог
Но что
Начнем? —
Речем —
Возлюбленное слово,
О, первенец меня;
Ты искони готово
Во мне, я ты, ты я.
Тебе я навсегда вручаю
Владычество и власть мою,
В тебе любовь я заключаю,
Тобою мир да сотворю.
Исполнь божественны обеты,
Яви твореньем божество,
Исполнь премудрости советы,
Твори жизнь, силу, вещество.
Тобою я прославлюсь,
Бездействия избавлюсь,
Ты то явишь, что я возмог,
А я в себе почию бог.
Хор
Мертвые днесь развевайтеся сени,
Жизни начало зиждитель дает;
В жизни всегдашней не будет премены,
Мрачна пустыня познает, что свет.
Слово
Начнем творить, — что медлю я?
Иль воля вечного бессильна?
Иль мысль его не изобильна?
Иль зрит препону власть моя?
Часть хора
Нежная любовь тревожит
Бесконечные судьбы,
И гаданье скорби множит
Мира будущи беды.
Часть хора
Отверзись мрачная пучина,
Грядущего пади покров,
Явися будуща судьбина,
Предел тебе положит бог!
Хор
Се исчезает пред взором всезрящим
Века не суща еще темнота,
Се знаменуют рок словом горящим
Мира грядуща всевечны уста.
Бог
Единым взором все обемля,
Что было, есть и может быть,
Закону моему не внемля, —
Во страхе господа ходить,
Я зрю, что тварь не пожелает,
Кичася гордостью, взмечтает,
Что всей она природы царь.
О бренна и немощна тварь!
Почто против отца дерзаешь?
Или, ослушна, быти чаешь
Блаженною сама собой?
Я мог бы днесь предупреждая
И мысль мою переменяя,
Быть твари повелеть иной.
Не ярый слабостей я мститель,
Отец всещедрый и зиждитель:
Любовию к тебе горю.
Чуждаться будешь совершенства,
Но корень твоего блаженства
В тебе нетленен сотворю.
Часть хора
О любовь несказанна,
Прежде века избранна,
В тебе жизнь и начало
В мире все восприяло.
Хор
Взора пространства пустыни все с трепетом вечна
В сретенье радостным ликом грядут,
Бездну безвещия зыблет днесь мочь бесконечна,
Мертвые жизнь семена с нетерпением ждут.
Часть хора
Божественна утроба рдеет
Клубя в рожденье вещество,
Любовь начально семя греет,
Твореньем узришь божество.
Слово
Мысль благая, совершайся,
И превечно исполняйся
Отца мудрости совет,
Да окрепнет в твердь пучина,
Неизмерима равнина,
Где пространство днесь живет.
Оживись, телесно семя,
Приими начало, время,
И движенье, вещество,
Твердость телом
Жизнь движеньем, —
Се вещает божество...
Подял уста сей грешник исступленный
От страшных яств, утер их по власам
Главы, им в тыл зубами уязвленной,
И начал так: «Ты хочешь, чтоб я сам
Скорбь растравил, несноснейшее бремя
Душе моей, и сердцу, и уму;
Но коль слова мои должны быть семя,
И плод их — срам злодею моему,
И речь и плач услышишь в то же время.
Не знаю я, кто ты, ни почему
Достиг сюда; звук слов внимая стройный,
Флоренции, я мню, ты гражданин;
Так знай: мой враг епископ недостойный
Рогер, а я несчастный Уголин.
И вот за что сосед я здесь злодею:
Изменою пристав к моим врагам,
Он предал им меня с семьей моею,
И смертию казнен я после там;
Но смерть ничто, когда правдивой вести
Ты не слыхал о том, как умер я;
Узнав о всем, суди — я прав ли в мести.
Сквозь тесных окн темницы моея
(Ее по мне зовут темницей глада,
В ней многих был несчастных слышен стон)
Уж зрелся мне, затворников отрада.
Свет дня, как вдруг мне злой приснился сон:
Судьба моя в нем вся открылась взору.
Приснилось мне, что он расставил сеть
И волка гнал с волчатами на гору,
Претящую от Пизы Лукку зреть.'
Псы тощие, сообщники злодея,
Служа ему, гналися за зверьми,
И вскоре, сил для бега не имея,
Им пойманы в сетях отец с детьми;
Набегли псы и, гладом свирепея,
Терзали их зубами и ногтьми.
Испуганный предвестьем страшным неба,
Я слышу, встав, детей моих сквозь сна:
Все плачут, все на пищу просят хлеба…
Жесток же ты, когда и мысль одна
Про скорбь мою тебя не вводит в слезы!
О чем же ввек заплакать можешь ты?
Меж тем приспел обычный час трапезы;
И все, боясь мной виденной мечты,
Мы ждали яств и слышим стук: железы
Звучат внизу, темничной башни дверь
Вдруг заперлась; я на детей невольно
Взглянул, без слов, недвижим, как теперь;
Не плакал я, но сердцу было больно.
Меньшой из них заплакал и вскричал:
„Что страшно так глядишь на нас, родитель?“
Ни слова я ему не отвечал,
Молчал весь день, всю ночь, доколь обитель
На утро нам луч солнца осветил.
При свете том, взглянув на дверь темницы
И на детей, моих не стало сил:
Глад исказил прекрасные их лицы,
И руки я, отчаян, укусил.
Сыны же, мня, что глад я свой руками
Хочу питать, все встали, подошли:
„Родитель наш! — сказали, — лучше нами
Насыться; ты сей плотью от земли
Одел нас, ты и снимешь: мы согласны“.
Я смолк опять, и дети сироты
Два дни, как я, сидели все безгласны:
Сыра земля! не расступилась ты!
Четвертый день мы наконец встречаем;
Мой старший сын упал к моим ногам,
Вскричав: „Отец! дай помощь, умираем…“
И умер с тем. Как зришь меня, так сам
По одному, я зрел, и все другие
Попадали; ослепнув, я блуждал
Три дни по ним, будил тела драгие
И мертвых их три ночи призывал.
Потом и сам я слег между сынами».
Так кончил он, и в бешенстве корысть,
Главу врага, вновь ухватив зубами,
Как алчный пес, стал крепкий череп грызть.
Полночь бьет. — Готово!
Старый год — домой!
Что-то скажет новый
Пятьдесят седьмой? Не судите строго, —
Старый год — наш друг
Сделал хоть немного,
Да нельзя же вдруг. Мы и то уважим,
Что он был не дик,
И спасибо скажем, —
Добрый был старик. Не был он взволнован
Лютою войной.
В нем был коронован
Царь земли родной. С многих лиц унылость
Давняя сошла,
Царственная милость
Падших подняла. Кое-что сказалось
С разных уголков,
Много завязалось
Новых узелков. В ход пошли вопросы,
А ответы им,
Кривы или косы, —
Мы их распрямим. Добрых действий семя
Сеет добрый царь;
Кипятится время,
Что дремало встарь. Год как пронесется —
В год-то втиснут век.
Так вперед и рвется,
Лезет человек. Кто, измят дорогой,
На минутку стал,
Да вздремнул немного —
Глядь! — уж и отстал. Ну — и будь в последних,
Коль догнать не хват, —
Только уж передних
Не тяни назад! Не вводи в свет знанья
С темной стороны
Духа отрицанья,
Духа сатаны. Человек хлопочет,
Чтоб разлился свет, —
Недоимки хочет
Сгладить прошлых лет. Ну — и слава богу!
Нам не надо тьмы,
Тщетно бьют тревогу
Задние умы. ‘Как всё стало гласно! —
Говорят они. —
Это ведь опасно —
Боже сохрани! Тех, что мысль колышут,
Надо бы связать.
Пишут, пишут, пишут…
А зачем писать? Стало всё научно,
К свету рвется тварь,
Мы ж благополучно
Шли на ощупь встарь. Тьма и впредь спасла бы
Нас от разных бед.
Мы же зреньем слабы, —
Нам и вреден свет’. ~- Но друзья ль тут Руси
С гласностью в борьбе?
Нет — ведь это гуси
На уме себе! В маске патриотов
Мраколюбцы тут
Из своих расчетов
Голос подают. Недруг просвещенья
Вопреки добру
Жаждет воспрещенья
Слову и перу; В умственном движенье,
В правде честных слов —
‘Тайное броженье’
Видеть он готов. Где нечисто дело,
Там противен свет,
Страшно всё, что смело
Говорит поэт. Там, где руки емки
В гуще барыша,
Норовит в потемки
Темная душа, Жмется, лицемерит,
Вопиет к богам…
Только Русь не верит
Этим господам. Время полюбило
Правду наголо.
Правде ж дай, чтоб было —
Всё вокруг светло! Действуй, правду множа!
Будь хоть чином мал,
Да умом вельможа,
Сердцем генерал! Бедствий чрезвычайных
Не сули нам, гусь!
Нет здесь ковов тайных, —
Не стращай же Русь! Русь идет не труся
К свету через мглу.
Видно, голос гуся —
Не указ орлу. Русь и в ус не дует,
Полная надежд,
Что восторжествует
Над судом невежд, — Что венок лавровый
В стычке с этой тьмой
Принесет ей новый
Пятьдесят седьмой, — И не одолеют
Чуждых стран мечи
Царства, где светлеют
Истины лучи, — И разумной славы
Проблеснет заря
Нам из-под державы
Светлого царя.
Где вы оченьки, где вы светлые.
В переулках ли, темных уличках
Разбежалися, да повернулися,
Да кровавой волной поперхнулися.
Негодяй на крыльце
Точно яблонь стоит,
Вся цветущая,
Не погиб он с тобой
В ночку звездную.
Ты кричала, рвалась
Бесталанная.
Один – волосы рвал,
Другой – нож повернул —
За проклятый, ужасный сифилис.
А друзья его все гниют давно,
Не на кладбищах, в тихих гробиках,
Один в доме шатается,
Между стен сквозных колыхается,
Другой в реченьке купается,
Под мостами плывет, разлагается,
Третий в комнате, за решеткою
С сумасшедшими переругивается.
Весь мир пошел дрожащими кругами
И в нем горел зеленоватый свет.
Скалу, корабль и девушку над морем
Увидел я, из дома выходя.
По Пряжке, медленно, за парой пара ходит,
И рожи липкие. И липкие цветы.
С моей души ресниц своих не сводят
Высокие глаза твоей души.
Лети в бесконечность,
В земле растворись,
Звездами рассыпься,
В воде растопись.
Лети, как цветок, в безоглядную ночь,
Высокая лира, кружащая песнь.
На лире я точно цветок восковой
Сижу и пою над ушедшей толпой.
Я Филострат, ты часть моя.
Соединиться нам пора.
Пусть тело ходит, ест и пьет —
Твоя душа ко мне идет.
Ленинградская ночь
В разноцветящем полумраке,
В венке из черных лебедей
Он все равно б развеял знаки
Минутной родины своей.
И говорил: «Усыновлен я,
Все время ощущаю связь
С звездой сияющей высоко
И может быть, в последний раз.
Но нет, но нет, слова солгали,
Ведь умерла она давно.
Но как любовник не внимаю
И жду: восстанет предо мной.
Друг, отойди еще мгновенье…
Дай мне взглянуть на лоб златой,
На тонко вспененные плечи,
На подбородок кружевной.
Пусть, пусть Психея не взлетает
Я все же чувствую ее
И вижу, вижу – вылезает
И предлагает помело.
И мы летим над бывшим градом,
Надлебединою Невой,
Над поредевшим Летним садом,
Над фабрикой с большой трубой.
Все ближе к солнечным покоям:
И плеч костлявых завитки,
Хребет синеющий и крылья
И хилый зад, как мотыльки.
Внизу все спит в ночи стоокой —
Дом Отдыха, Дворец Труда,
Меж томно-синими домами
Бежит философ, точно хлыст,
В пальто немодном, в летней шляпе
И, ножкой топнув, говорит:
«Все черти мы в открытом мире
Иль превращаемся в чертей.
Мне холодно, я пьян сегодня,
Я может быть, последний лист».
Тептелкин, встав на лапки, внемлет
И ну чирикать из окна:
«Бессмыслица ваш дикий хохот,
Спокоен я и снова сыт».
И пред окном змеей гремучей
Опять вознесся Филострат
И, сев на хвостик изумрудный,
Простором начал искушать.
Летят надзвездные туманы,
С Психеей тонкою несусь
За облака, под облаками,
Меж звездами и за луной.
Война и голод точно сон
Оставили лишь скверный привкус.
Мы пронесли высокий звон,
Ведь это был лишь слабый искус.
И милые его друзья
Глядят на рта его движенья,
На дряблых впадин синеву,
На глаз его оцепененье.
По улицам народ идет,
Другое бьется поколенье,
Ему смешон наш гордый ход
И наших душ сердцебиенье.
Нам в юности Флоренция сияла,
Нам Филострата нежного на улицах являла
Не фильтрами мы вызвали его,
Не за околицей, где сором поросло.
Поэзией, как утро, сладкогласной
Он вызван был на улице неясной.
Слова из пепла слепок…
Слова из пепла слепок,
Стою я у пруда,
Ко мне идет нагая
Вся молодость моя.
Фальшивенький веночек
Надвинула на лоб.
Невинненький дружочек
Передо мной встает.
Он боязлив и страшен,
Мертва его душа,
Невинными словами
Она извлечена.
Он молит, умоляет,
Чтоб душу я вернул —
Я молод был, спокоен,
Души я не вернул.
Любил я слово к слову
Нежданно приставлять,
Гадать, что это значит,
И снова расставлять.
Я очень удивился:
– Но почему, мой друг,
Я просто так, играю,
К чему такой испуг?
Теперь опять явился
Перед моим окном:
Нашел я место в мире,
Живу я без души.
Пришел тебя проведать:
Не изменился ль ты?
«Скажи мне, госпожа, красавица моя,
Открой, зачем грустишь ты и тоскуешь вечно?
Чего желаешь ты, и в чем твоя забота?
Ты так стройна, лицо сияет красотою;
Ты вся окутана и бархатом, и шелком;
Один твой только взгляд, — и верные служанки
Уже спешат твои желанья все исполнить.
И днем, и в час ночной пленительные звуки
Твой услаждают слух. Роскошные ковры
Разостланы у ног твоих. В твоем покое
Устроен для тебя цветник благоуханный.
Прекрасные плоды твой украшают стол,
А пред тобой стоит кальян великолепный…
О, не завидуй ты и ангелов блаженству!
Твоя роскошная обитель — тот же рай!
Не стала ты женой простого человека, —
Супругой стала ты могучего паши.
Печалиться, грустить — то было б неразумно!»
В гареме старая рабыня говорила
Так госпоже своей, армянке Рипсимэ,
Которую враги свет истины Христовой
Принудили забыть и стать магометанкой.
В ответ не молвила ни слова Рипсимэ
И только в сторону с печалью отвернулась.
Ее лицо дышало грустью. Тихо слезы
Из чудных, нежных глаз красавицы катились…
Она взглянула вверх, на дальний небосклон,
И, горе тяжкое в своей душе скрывая,
Смотрела, как неслись по небу грозно тучи,
В которых молнии заснувшие таились,
Как и в ее душе… И вспомнилось ей детство,
Ее родители, и братья, и родные,
И время чудное, когда жилось ей дома
Так мирно, беззаботно, — и тот день ужасный,
Когда в их дом, — на Пасхе это было, —
Турецкий офицер с кавасами ворвался
И обявил паши безжалостного волю:
Что Рипсимэ должна вступить в его гарем…
Без чувств упала мать, убитая той вестью,
Любимой дочери пришел отец на помощь,
Но вот блеснула сабля, — и, рукой каваса
Сраженный, мертвым пал отец на землю!..
И увлекли ее в гарем… И отреклась
Она от веры христианской, от армян,
И сделалась паши супругою любимой…
Но никогда с тех пор ни смеха, ни улыбки
Не видно было на лице ее. Ни танцы,
Ни игры шумные иль пышные наряды, —
Ее в тоске ничто, ничто не веселило!..
Но гневные слова проклятья злым врагам
С невинных уст ее ни разу не слетели;
И только все она шептала с удивленьем:
«О, что ж меня спасти не явятся армяне?..»
У светлой райской двери,
Стремясь в Эдем войти,
Евангельские звери
Столпились по пути.
Помногу и по паре
Сошлись, от всех границ,
Земли и моря твари,
Сонм гадов, мошек, птиц,
И Петр, ключей хранитель,
Спросил их у ворот:
«Чем в райскую обитель
Вы заслужили вход?»
Ослят неустрашимо:
«Закрыты мне ль врата?
В врата Иерусалима
Не я ль ввезла Христа?»
«В врата не впустят нас ли?»
Вол мыкнул за волом:
«Не наши ль были ясли
Младенцу — первый дом?»
Да стукнув лбом в ворота:
«И речь про нас была:
„Не поит кто в субботу
Осла или вола?“»
«И нас — с ушком игольным
Пусть также помянут!» —
Так, гласом богомольным,
Ввернул словцо верблюд.
А слон, стоявший сбоку
С конем, сказал меж тем:
«На нас волхвы с Востока
Явились в Вифлеем».
Рот открывая, рыбы:
«А чем, коль нас отнять,
Апостолы могли бы
Семь тысяч напитать?»
И, гласом человека,
Добавила одна:
«Тобой же в рыбе некой
Монета найдена!»
А, из морского лона
Туда приплывший, кит:
«Я в знаменьи Ионы, —
Промолвил, — не забыт!»
Взнеслись: «Мы званы тоже!» —
Все птичьи племена, —
«Не мы ль у придорожий
Склевали семена?»
Но горлинки младые
Поправили: «Во храм
Нас принесла Мария,
Как жертву небесам!»
И голубь, не дерзая
Напомнить Иордан,
Проворковал, порхая:
«И я был в жертву дан!»
«От нас он (вспомнить надо ль?)
Для притчи знак обрел:
„Орлы везде, где падаль!“» —
Заклекотал орел.
И птицы пели снова,
Предвосхищая суд:
«Еще об нас есть слово:
„Не сеют и не жнут!“
Пролаял пес: „Не глуп я:
Напомню те часы,
Как Лазаревы струпья
Лизать бежали псы!“
Но, не вступая в споры,
Лиса, без дальних слов:
„Имеют лисы норы“, —
Об нас был глас Христов!»
Шакалы и гиены
Кричали, что есть сил:
«Мы те лизали стены,
Где бесноватый жил!»
А свиньи возопили:
«К нам обращался он!
Не мы ли потопили
Бесовский легион?»
Все гады (им не стыдно)
Твердили грозный глас:
«Вы — змии, вы — ехидны!» —
Шипя; «Он назвал нас!»
А скорпион, что носит
Свой яд в хвосте, зубаст,
Ввернул: «Яйцо коль просят,
Кто скорпиона даст?»
«Вы нас не затирайте!» —
Рой мошек пел, жужжа, —
«Сказал он: „Не сбирайте
Богатств, где моль и ржа!“»
Звучало пчел в гуденьи:
«Мы званы в наш черед:
Ведь он, по воскресеньи,
Вкушал пчелиный мед!»
И козы: «Нам дорогу!
Внимать был наш удел,
Как „Слава в вышних богу!“
Хор ангелов воспел!»
И нагло крикнул петел:
«Мне ль двери заперты?
Не я ль, о Петр, отметил,
Как отрекался ты?»
Лишь агнец непорочный
Молчал, потупя взор…
Все созерцали — прочный
Эдемских врат запор.
Но Петр, скользнувши взглядом
По странной полосе,
Где змий был с агнцем рядом,
Решил: «Входите все!
Вы все, в земной юдоли, —
Лишь знак доброт и зол.
Но горе, кто по воле
Был змий иль злой орел!»