Я не к «союзникам» свое направлю слово
Победоносное, как все мои слова,
Не реставрации я требую былого, —
Я, в Небо верящий, Его жду торжества.
Для вас союзники — романские державы
И англосакские, Иное — для меня.
Враги — все темные, чьи чувства зло-шершавы,
Друзья — все светлые, кто светозарней дня.
Не чернодушных, белотелых генералов,
Не интервенцию зову на помощь я,
И не дождется от поэта мадригалов
Мир, согрешающий стеня и трепеща.
Не бичевать хочу народ родной мой росский,
В его правителей пращи я не мечу.
Кто с лаской тихою помыслил о березке,
За здравье родины затеплил тот свечу.
И столько ясности в уме, и столько грусти
В душе, что, с верой осенив себя крестом,
Я к человечеству взываю из запустья:
— Внемлите: борется Антихрист со Христом!
Они не в личностях, не в двух отдельных людях:
Весь мир раздвоился, — неравных части две.
Пора забыть об обвиняемых, о судьях,
Пора глаза поднять к надземной синеве!
Не только родина, — вселенная погрязла
В корыстолюбии и всех земных грехах,
Не только Русь антихристическая язва
Постигла всем другим краям на смертный страх.
Пристрастно веровать, что «белое» есть бело,
Что красно — «красное», что «черное» — черно:
Не только «белая» рука от зверств робела,
Не только «красная» из мести жгла зерно.
Ведь зло вселяется не только в хулигана,
Но зачастуя и в особу короля.
Не только Русь одна, — весь мир живет погано,
И тяготится человечеством земля.
Грехом Антихриста всемирье одержимо…
Как богохульствуют похабные уста!
Под смрадным хаосом вселенского режима
Кто исповедует в душе своей Христа?
Их мало — благостных, невинных и блаженных,
Природу любящих, незлобивых душой,
Религиозных и, как солнце, вдохновенных, —
Их мало, избранных, а мир такой большой!..
Христос в младенчестве, Антихрист — в зрелой силе:
Борьба неравная, но в ней растет Христос.
Устройте жизнь свою по образу идиллий!
Стремитесь, светлые, чтоб в душах он возрос!
Остановите же скорей кровопролитье
И перековывайте меч на мирный плуг,
Иначе страшные готовятся событья,
Иначе Дьяволу сомкнуть удастся круг!
Культура новая заменит пусть гнилую,
Сознанье космоса — не кепка апаша…
С благословением я пажити целую!
Долой бездушное! Да здравствует Душа!
(Фантазия)
Прошедшее с его очарованьем
Я пережить безумно жаждал вновь,
И я прибег к волшебным упованьям,
Чтоб воскресить погибшую любовь.
Тоской по ней душа моя томилась;
Когда во тьме зажглись огни светил,
Я смело круг волшебный начертил,
Я звал ее, и вот она явилась.
В сиянье звезд, таинственно светла,
Она опять стояла предо мною.
Осыпался венок с ее чела
И лик дышал печалью неземною.
Восторга луч померк в ее очах,
Усталый взор был грустью затуманен,
И облик весь в мерцающих лучах
Казался чужд, загадочен и странен.
И молвил я: — Я тот же, что и был,
Былое все — по-прежнему со мною.
Но где же твой восторга юный пыл?
Зачем сюда явилась ты иною?
Где страстные и горькие слова,
Улыбки, слез и ласк очарованье?
В груди твоей не пламень божества,
Но смерти злой я чувствую дыханье.
И молвила она: — Сюда пришла
Покорная лишь заклинаний чарам;
Я умерла, поэт, я умерла,
Убита я, но не одним ударом.
От мелочных обид изнемогла,
От тягостных вседневных унижений,
И мой венок осыпался с чела,
И за́мерзли слова моих молений.
Не пощажен был пламенный порыв.
Насмешки злой стрелою ледяною,
Дары мои бесплодно расточив,
Купила я лишь гибель их ценою.
И нежности, и ласк моих взамен
Встречала я, от ужаса бледнея,
Презрение, постыдный ряд измен,
И с прихотью ценилась наравне я.
Я умерла. Возврата больше нет,
И в плоть и кровь облечь меня бессильный,
К чему, покой смущая замогильный,
Меня к себе ты вызвал, о поэт?
Покорная лишь чарам заклинаний,
Я призраком предстала здесь в тиши:
Не воскресить былых очарований,
Как не вдохнуть в умершую души.
Да будет удел ваш безмолвный
Моим вожделенным уделом,
Вы, ткущие жизнь свою втайне,
Стыдливые словом и делом!
Молчальники, в сердце смиренном,
Как жемчуг в жемчужнице тесной,
Святую мечту вы таите,
Богатство души бессловесной.
Добру в вас, как ягодам леса,
Привольны завесы густые;
Ваш дух — словно храм заповедный,
Уста — что врата запертые.
В сне вам не снилось убогим
Что всех вы вельмож благородней,
Художники умного дела,
Священники тайны Господней.
Не видел чужой соглядатай
Ни ваших торжеств, ни печали;
Задумчиво взор ваш уходит
Все в те же прозрачные дали.
И мудрая та же улыбка —
Познанья, прощенья, участья —
Все мимоидущих встречает,
Напутствует всех без пристрастья:
Великих равно — и ничтожных,
И добрых, и грешных скитальцев.
Вы тихо проходите миром,
Как будто на кончиках пальцев.
Но бодрствует ухо, слух чуток,
Высокое — сердце приметит,
Всем трепетам жизни прекрасной
Биеньем согласным ответит.
Где ваша стопа ни ступала,
Там сеяли вы ненароком
Сев помыслов чистых, и вера
Поила те глыбы потоком.
Как небо лазурью исходит,
Как свежесть дубравы наводят,
Так вера из сердца струится,
Но слов ей уста не находят.
Устам заповедано слово,
Перстам — красоты сотворенье;
В безмолвие вы погрузили
Великих восторгов горенье.
И доли вам нет меж провидцев,
Ни места за трапезой пышной;
На стогнах следов не оставит
Нетягостный шаг и неслышный.
Из жизни псалом вы сложили:
В ней сладость и стройность в ней та же,
Вы Образа Божия в людях,
Подобья Господнего стражи.
Дыханием каждым и взором
Служа в тишине Человеку,
Вы лепоту духа струите
В мирскую вселенскую реку.
И сердце потока поите
Из недр, ключевые криницы.
Аминь! Мановенье не сгинет
Чуть дрогнувшей вашей ресницы.
Но, — как песнопенье созвездий, —
Мерцая в недвижном величье,
Воскресшее станет над миром
Небесное ваше обличье.
Замрут стародавние струны
И древнего мудрость глагола,
Забудутся Иеман, Иедуфун,
Вещанья Дардо и Халкола:
Но ваши, и в роде грядущем,
Живые черты не увянут,
И в Лике едином, последнем —
И лик ваш, и взор ваш проглянут.
Хотя услуга нам при ну́жде дорога́,
Но за нее не всяк умеет взяться:
Не дай бог с дураком связаться!
Услужливый дурак опаснее врага.
Жил некто человек безродный, одинакой,
Вдали от города, в глуши.
Про жизнь пустынную, как сладко ни пиши,
А в одиночестве способен жить не всякой:
Утешно нам и грусть, и радость разделить.
Мне скажут: «А лужок, а темная дуброва,
Пригорки, ручейки и мурава шелкова?» —
«Прекрасны, что и говорить!
А все прискучится, как не с кем молвить слова».
Так и Пустыннику тому
Соскучилось быть вечно одному.
Идет он в лес толкнуться у соседей,
Чтоб с кем-нибудь знакомство свесть.
В лесу кого набресть,
Кроме волков или медведей?
И точно, встретился с большим Медведем он,
Но делать нечего: снимает шляпу
И милому соседушке поклон.
Сосед ему протягивает лапу,
И, слово-за-слово, знакомятся они,
Потом дружатся,
Потом не могут уж расстаться
И целые проводят вместе дни.
О чем у них, и что бывало разговору,
Иль присказок, иль шуточек каких,
И как беседа шла у них,
Я по сию не знаю пору.
Пустынник был не говорлив;
Мишук с природы молчалив:
Так из избы не вынесено сору.
Но как бы ни было, Пустынник очень рад,
Что дал ему бог в друге клад.
Везде за Мишей он, без Мишеньки тошнится,
И Мишенькой не может нахвалиться.
Однажды вздумалось друзьям
В день жаркий побродить по рощам, по лугам,
И по долам, и по горам;
А так как человек медведя послабее,
То и Пустынник наш скорее,
Чем Мишенька, устал
И отставать от друга стал.
То видя, говорит, как путный, Мишка другу:
«Приляг-ка, брат, и отдохни,
Да коли хочешь, так сосни;
А я постерегу тебя здесь у досугу».
Пустынник был сговорчив: лег, зевнул,
Да тотчас и заснул.
А Мишка на часах — да он и не без дела:
У друга на нос муха села:
Он друга обмахнул;
Взглянул,
А муха на щеке; согнал, а муха снова
У друга на носу,
И неотвязчивей час-от-часу.
Вот Мишенька, не говоря ни слова,
Увесистый булыжник в лапы сгреб,
Присел на корточки, не переводит духу,
Сам думает: «Молчи ж, уж я тебя, воструху!»
И, у друга на лбу подкарауля муху,
Что силы есть — хвать друга камнем в лоб!
Удар так ловок был, что череп врознь раздался,
И Мишин друг лежать надолго там остался!
Сын Эскулапа, Фебов внук,
По платью враг, по сердцу друг,
Тебе нескладными стихами
Я должен то изобразить,
Что ты умел в нас поселить
Пилюлями и порошками,
И хиной и исландским мхом,
И добрым сердцем и умом.
Сперва судьбе благодаренье
За то, что в области зимы
Ты от простудныя чумы
Столь чудное приял спасенье.
Мой друг, ее незримый перст,
Тебя чрез столько сотен верст
Меж ратниками, казаками,
Сперва в Рязань, потом в Орел,
Потом и к дружбе в Чернь привел,
Потом и познакомил с нами.
Могу сказать тебе в стихах;
Что дар приятным быть имеешь,
Что сердцем добр, как на словах,
И притворяться не умеешь;
Что к шахматам имеешь страсть,
Хотя играешь очень худо;
Что для тебя совсем не чудо,
Зажмурясь, в шар шаром попасть!
Что пишешь умные ответы,
И что всегда твои портреты
Похожи, только не на тех,
Кто был твоим оригиналом;
Что ты с друзьями любишь смех
И не боишься за бокалом
Пред ними сердце расстегнуть;
Что, выбрав в свете верный путь,
Идешь за счастьем осторожно,
И, чтоб себя не обмануть,
Судьбу о том, что невозможно,
Пренебрегаешь умолять;
Готов назначенное взять,
К отнятому ж храня презренье,
Благословляешь Провиденье!..
И прочее... В стихах писать
Об этом я — хоть и без склада,
Согласен: Муза будет рада!
Но как могу изобразить
Души растроганные чувство,
Смотря, как дружбу и искусство
Спешишь на благо посвятить
Тех, кто и жизни мне милее?
Здесь чувство языка сильнее,
И сердце не находит слов!
Для той печали нет стихов,
В которой вяну я душою,
Смотря, как страждут предо мною
Все те, кем мой украшен свет!
И в час — когда без утешенья,
Бессильный зритель их мученья,
Творю напрасный я обет,
Чтоб Провидение прияло
В залог всю жизнь мою за них,
Иль мне, как милость, ниспослало
И скорби и недуги их;
Когда я бытием скучаю,
И рад бы нить его порвать,
И дни грядущего считаю,
Страшася смертью опоздать...
Как выразить то восхищенье,
Когда, воскреснувший душой,
Внимаю сладку весть: спасенье!
Нам приносимую тобой?
Когда одним небесным словом —
О, слова радостнее нет! —
Мне жизнь даешь, и вялый свет
Являешь мне во цвете новом!
О, сколь ничтожен здесь поэт
С своими бедными стихами!..
Мой друг, бросаю лиру в прах!
Сравнится ль что в моих стихах
С нежнейшей матери слезами?..
Слова и улыбки ее, как птицы,
Привыкли, чирикая беззаботно,
При встречах кокетничать и кружиться,
Незримо на плечи парней садиться
И сколько, и где, и когда угодно!
Нарядно, но с вызовом разодета.
А ласки раздаривать не считая
Ей проще, чем, скажем, сложить газету,
Вынуть из сумочки сигарету
Иль хлопнуть коктейль коньяка с «Токаем».
Мораль только злит ее: — Души куцые!
Пещерные люди! Сказать смешно!
Даешь сексуальную революцию,
А ханжество — к дьяволу за окно!
—Ох, диво вы дивное, чудо вы чудное!
Ужель вам и впрямь не понять вовек,
Что «секс-революция» ваша шумная
Как раз ведь и есть тот «пещерный век»!
Когда ни души, ни ума не трогая,
В подкорке и импульсах тех людей
Царила одна только зоология
На уровне кошек или моржей.
Но человечество вырастало,
Ведь те, кто мечтает, всегда правы.
И вот большинству уже стало мало
Того, что довольно таким, как вы.
И люди узнали, согреты новью,
Какой бы инстинкт ни взыграл в крови,
О том, что один поцелуй с любовью
Дороже, чем тысяча без любви!
И вы поспешили-то, в общем, зря
Шуметь про «сверхновые отношения»,
Всегда на земле и при всех поколениях
Были и лужицы и моря.
Были везде и когда угодно
И глупые куры и соловьи,
Кошачья вон страсть и теперь «свободна»,
Но есть в ней хоть что-нибудь от любви?!
Кто вас оциничивал — я не знаю.
И все же я трону одну струну:
Неужто вам нравится, дорогая,
Вот так, по-копеечному порхая,
Быть вроде закуски порой к вину?
С чего вы так — с глупости или холода?
На вечер игрушка, живой «сюрприз»,
Ведь спрос на вас только пока вы молоды,
А дальше, поверьте, как с горки вниз!
Конечно, смешно только вас винить.
Но кто и на что вас принудить может?
Ведь в том, что позволить иль запретить,
Последнее слово за вами все же.
Любовь не минутный хмельной угар.
Эх, если бы вам да всерьез влюбиться!
Ведь это такой высочайший дар,
Такой красоты и огней пожар,
Какой пошляку и во сне не снится!
Рванитесь же с гневом от всякой мрази,
Твердя себе с верою вновь и вновь,
Что только одна, но зато любовь
Дороже, чем тысяча жалких связей!
Анне Ахматовой
Когда она в церковь впервые внесла
дитя, находились внутри из числа
людей, находившихся там постоянно,
Святой Симеон и пророчица Анна.
И старец воспринял младенца из рук
Марии; и три человека вокруг
младенца стояли, как зыбкая рама,
в то утро, затеряны в сумраке храма.
Тот храм обступал их, как замерший лес.
От взглядов людей и от взора небес
вершины скрывали, сумев распластаться,
в то утро Марию, пророчицу, старца.
И только на темя случайным лучом
свет падал младенцу; но он ни о чем
не ведал еще и посапывал сонно,
покоясь на крепких руках Симеона.
А было поведано старцу сему
о том, что увидит он смертную тьму
не прежде, чем Сына увидит Господня.
Свершилось. И старец промолвил:
«Сегодня,
реченное некогда слово храня,
Ты с миром, Господь, отпускаешь меня,
затем что глаза мои видели это
Дитя: он — твое продолженье и света
источник для идолов чтящих племен,
и слава Израиля в нем». — Симеон
умолкнул. Их всех тишина обступила.
Лишь эхо тех слов, задевая стропила,
кружилось какое-то время спустя
над их головами, слегка шелестя
под сводами храма, как некая птица,
что в силах взлететь, но не в силах спуститься.
И странно им было. Была тишина
не менее странной, чем речь. Смущена,
Мария молчала. «Слова-то какие…»
И старец сказал, повернувшись к Марии:
«В лежащем сейчас на раменах твоих
паденье одних, возвышенье других,
предмет пререканий и повод к раздорам.
И тем же оружьем, Мария, которым
терзаема плоть его будет, твоя
душа будет ранена. Рана сия
даст видеть тебе, что сокрыто глубоко
в сердцах человеков, как некое око».
Он кончил и двинулся к выходу. Вслед
Мария, сутулясь, и тяжестью лет
согбенная Анна безмолвно глядели.
Он шел, уменьшаясь в значеньи и в теле
для двух этих женщин под сенью колонн.
Почти подгоняем их взглядами, он
шагал по застывшему храму пустому
к белевшему смутно дверному проему.
И поступь была стариковски тверда.
Лишь голос пророчицы сзади когда
раздался, он шаг придержал свой немного:
но там не его окликали, а Бога
пророчица славить уже начала.
И дверь приближалась. Одежд и чела
уж ветер коснулся, и в уши упрямо
врывался шум жизни за стенами храма.
Он шел умирать. И не в уличный гул
он, дверь отворивши руками, шагнул,
но в глухонемые владения смерти.
Он шел по пространству, лишенному тверди,
он слышал, что время утратило звук.
И образ Младенца с сияньем вокруг
пушистого темени смертной тропою
душа Симеона несла пред собою,
как некий светильник, в ту черную тьму,
в которой дотоле еще никому
дорогу себе озарять не случалось.
Светильник светил, и тропа расширялась.
Однажды наш поэт Пестов,
Неутомимый ткач стихов
И Аполлонов жрец упрямый,
С какою-то ученой дамой
Сидел, о рифмах рассуждал,
Свои творенья величал, —
Лишь древних сравнивал с собою
И вздор свой клюквенной водою,
Кобенясь в креслах, запивал.
Коснулось до Пиндара слово!
Друзья! хотя совсем не ново,
Что славный был Пиндар поэт
И что он умер в тридцать лет,
Но им Пиндара жалко стало!
Пиндар великий! Грек! Певец!
Пиндар, высоких од творец!
Пиндар, каких и не бывало,
Который мог бы мало-мало
Еще не том, не три, не пять,
А десять томов написать, —
Зачем так рано он скончался?
Зачем еще он не остался
Пожить, попеть и побренчать?
С печали дама зарыдала,
С печали зарыдал поэт —
За что, за что судьба сослала
Пиндара к Стиксу в тридцать лет!
Лакей с метлою тут случился,
В слезах их видя, прослезился;
И в детской нянька стала выть;
Заплакал с нянькою ребенок;
Заплакал повар, поваренок;
Буфетчик, бросив чашки мыть,
Заголосил при самоваре;
В конюшне конюх зарыдал, —
И словом, целый дом стенал
О песнопевце, о Пиндаре.
Да, признаюся вам, друзья,
Едва и сам не плачу я.
Что ж вышло? Все так громко выли,
Что все соседство взгомозили!
Один сосед к ним второпях
Бежит и вопит: „Что случилось?
О чем вы все в таких слезах?“
Пред ним все горе обяснилось
В немногих жалобных словах.
„Да что за человек чудесной?
Откуда родом ваш Пиндар?
Каких он лет был? молод? стар?
И что о нем еще известно?
Какого чину? где служил?
Женат был? вдов? хотел жениться?
Чем умер? кто его лечил?
Имел ли время причаститься?
Иль вдруг свалил его удар?
И словом — кто таков Пиндар?“
Когда ж узнал он из ответа,
Что все несчастья от поэта,
Который между греков жил,
Который в славны древни годы
Певал на скачки греков оды,
Язычник, не католик был;
Что одами его пленялся,
Не понимая их, весь свет,
Что более трех тысяч лет,
Как он во младости скончался, —
Поджав бока свои, сосед
Смеяться начал, да смеяться
Так, что от смеха надорваться!
И смотрим, за соседом вслед
Все — кучер, повар, поваренок,
Буфетчик, нянька и ребенок,
Лакей с метлой, и сам поэт,
И дама — взапуски смеяться!
И хоть я рад бы удержаться,
Но признаюся вам, друзья,
Смеюсь за ними вслед и я!
Какой-то лев велел указ публиковать:
Что звери могут все вперед без опасенья,
Кто только смог ково душить и обдирать.
Что лучше быть могло такого позволенья,
Для тех, которые дерут и без того?
Указа этого нигде не толковали;
Всю силу тотчас понимали.
Уж то-то было пиршество!
И кожу кто лишь мог с ково,
Похваливают знай указ, да обдирают.
Душ, душ погибло тут!
Что и считают,
Не сочтут.
Лисице мудрено однако показалось,
Что дозволение такое состоялось.
Зверям свободу дать
Друг с друга кожи драть!
Весьма сомнительным лисица находила,
И для себя самой и для других скотов. —
«Повыведать бы льва» лисица говорила.
И львиное его величество спросила;
Не так чтоб прямо, нет; как спрашивают львов:
По лисьи; на весы кладя значенье слов.
Все хитростью, обиняками,
Придворно гладкими словами:
«Не будет ли его величеству во вред,
Что хищны звери власть такую получили?» —
Но сколько хитрости ее ни тонки были,
Ей лев на то в ответ:
Ни да, ни нет. —
Когдаже по львову расчисленью
Указ уж действие свое довольно взял,
По высочайшему тогда соизволенью
Лев всем зверям к себе явиться приказал.
Тут те, которые дородством отличились,
Домой не воротились. —
Вот я чево хотел, лисице лев сказал:
Когда указ вам дал.
Чем по клочкам мне жир сбирая суетиться,
Я лучше дал ему скопиться,
Чтоб облегчить мой труд. —
Хотела было тут
Лисица в возраженье
Сказать свое об этом мненье;
И изясниться льву о действии худом:
Да вобразила то что говорит со львом…
И я бы за пашей отнюдь не заступился;
Зажал бы как лисица рот,
Когдаб в Туреции родился;
Где иногда султан со льва пример берет.
ДВУГЛАВЫЙ ОРЕЛ
Я нашел, друзья, нашел,
Кто виновник бестолковый
Наших бедствий, наших зол.
Виноват во всем гербовый,
Двуязычный, двуголовый,
Всероссийский наш орел.
Я сошлюсь на народное слово,
На великую мудрость веков:
Двуголовье – эмблема, основа
Всех убийц, идиотов, воров.
Не вступая и в споры с глупцами,
При смущающих душу речах,
Сколько раз говорили вы сами:
«Да никак ты о двух головах!»
Я нашел, друзья, нашел,
Кто виновник бестолковый
Наших бедствий, наших зол.
Виноват во всем гербовый,
Двуязычный, двуголовый,
Всероссийский наш орел.
Оттого мы несчастливы, братья,
Оттого мы и горькую пьем,
Что у нас каждый штоф за печатью
Заклеймлен двуголовым орлом.
Наш брат русский – уж если напьется,
Нет ни связи, ни смысла в речах;
То целуется он, то дерется –
Оттого что о двух головах.
Я нашел, друзья, нашел,
Кто виновник бестолковый
Наших бедствий, наших зол.
Виноват во всем гербовый,
Двуязычный, двуголовый,
Всероссийский наш орел.
Взятки – свойство гражданского мира,
Ведь у наших чиновных ребят
На обоих бортах вицмундира
По шести двуголовых орлят.
Ну! и спит идиот безголовый
Пред зерцалом, внушающим страх, –
А уж грабит, так грабит здорово
Наш чиновник о двух головах.
Я нашел, друзья, нашел,
Кто виновник бестолковый
Наших бедствий, наших зол.
Виноват во всем гербовый,
Двуязычный, двуголовый,
Всероссийский наш орел.
Правды нет оттого в русском мире,
Недосмотры везде оттого,
Что всевидящих глаз в нем четыре,
Да не видят они ничего;
Оттого мы к шпионству привычны,
Оттого мы храбры на словах,
Что мы все, господа двуязычны,
Как орел наш о двух головах.
Я нашел, друзья, нашел,
Кто виновник бестолковый
Наших бедствий, наших зол.
Виноват во всем гербовый,
Двуязычный, двуголовый,
Всероссийский наш орел.
Как сон, пройдут дела и помыслы людей.
Забудется герой, истлеет мавзолей.
И вместе в общий прах сольются.
И мудрость, и любовь, и знанья, и права,
Как с аспидной доски ненужные слова,
Рукой неведомой сотрутся.
И уж не те слова под тою же рукой —
Далеко от земли, застывшей и немой, —
Возникнут вновь загадкой бледной.
И снова свет блеснет, чтоб стать добычей тьмы,
И кто-то будет жить не так, как жили мы,
Но так, как мы, умрет бесследно.
И невозможно нам предвидеть и понять,
В какие формы Дух оденется опять,
В каких созданьях воплотится.
Быть может, из всего, что будит в нас любовь,
На той звезде ничто не повторится вновь…
Но есть одно, что повторится.
Лишь то, что мы теперь считаем праздным сном —
Тоска неясная о чем-то неземном,
Куда-то смутные стремленья,
Вражда к тому, что есть, предчувствий робкий свет
И жажда жгучая святынь, которых нет, —
Одно лишь это чуждо тленья.
В каких бы образах и где бы средь миров
Ни вспыхнул мысли свет, как луч средь облаков,
Какие б существа ни жили, —
Но будут рваться вдаль они, подобно нам,
Из праха своего к несбыточным мечтам,
Грустя душой, как мы грустили.
И потому не тот бессмертен на земле,
Кто превзошел других в добре или во зле,
Кто славы хрупкие скрижали
Наполнил повестью, бесцельною, как сон,
Пред кем толпы людей — такой же прах, как он, —
Благоговели иль дрожали, —
Но всех бессмертней тот, кому сквозь прах земли
Какой-то новый мир мерещился вдали —
Несуществующий и вечный,
Кто цели неземной так жаждал и страдал,
Что силой жажды сам мираж себе создал
Среди пустыни бесконечной.
(Кафе)
Обыкновенно
мы говорим:
все дороги
приводят в Рим.
Не так
у монпарнасца.
Готов поклясться.
И Рем,
и Ромул,
и Ремул и Ром
в «Ротонду» придут
или в «Дом».
В кафе
идут
по сотням дорог,
плывут
по бульварной реке.
Вплываю и я:
«Garcon,
un grog
americain!»
Сначала
слова,
и губы,
и скулы
кафейный гомон сливал.
Но вот
пошли
вылупляться из гула
и лепятся
фразой
слова.
«Тут
проходил
Маяковский давеча,
хромой —
не видали рази?» —
«А с кем он шел?» —
«С Николай Николаичем».—
«С каким?»
«Да с великим князем!» —
«С великом князем?
Будет врать!
Он кругл
и лыс,
как ладонь.
Чекист он,
послан сюда
взорвать…» —
«Кого?» —
«Буа-дю-Булонь.
Езжай, мол, Мишка…»
Другой поправил:
«Вы врете,
противно слушать!
Совсем и не Мишка он,
а Павел.
Бывало, сядем —
Павлуша! —
а тут же
его супруга,
княжна,
брюнетка,
лет под тридцать…» —
«Чья?
Маяковского?
Он не женат».
«Женат —
и на императрице».—
«На ком?
Ее ж расстреляли…» —
«И он
поверил…
Сделайте милость!
Ее ж Маяковский спас
за трильон!
Она же ж
омолодилась!»
Благоразумный голос:
«Да нет,
вы врете —
Маяковский — поэт».—
«Ну, да, —
вмешалось двое саврасов, —
в конце
семнадцатого года
в Москве
чекой конфискован Некрасов
и весь
Маяковскому отдан.
Вы думаете —
сам он?
Сбондил до йот —
весь стих,
с запятыми,
скраден.
Достанет Некрасова
и продает —
червонцев по десять
на день».
Где вы,
свахи?
Подымись, Агафья!
Предлагается
жених невиданный.
Видано ль,
чтоб человек
с такою биографией
был бы холост
и старел невыданный?!
Париж,
тебе ль,
столице столетий,
к лицу
эмигрантская нудь?
Смахни
за ушми
эмигрантские сплетни.
Провинция! —
не продохнуть.
Я вышел
в раздумье —
черт его знает!
Отплюнулся —
тьфу, напасть!
Дыра
в ушах
не у всех сквозная —
другому
может запасть!
Слушайте, читатели,
когда прочтете,
что с Черчиллем
Маяковский
дружбу вертит
или
что женился я
на кулиджевской тете,
то, покорнейше прошу, —
не верьте.
Можно не слушать народных сказаний,
Не верить газетным столбцам,
Но я это видел. Своими глазами.
Понимаете? Видел. Сам.
Вот тут дорога. А там вон — взгорье.
Меж нами
вот этак —
ров.
Из этого рва поднимается горе.
Горе без берегов.
Нет! Об этом нельзя словами…
Тут надо рычать! Рыдать!
Семь тысяч расстрелянных в мерзлой яме,
Заржавленной, как руда.
Кто эти люди? Бойцы? Нисколько.
Может быть, партизаны? Нет.
Вот лежит лопоухий Колька —
Ему одиннадцать лет.
Тут вся родня его. Хутор «Веселый».
Весь «Самострой» — сто двадцать дворов
Ближние станции, ближние села —
Все заложников выслали в ров.
Лежат, сидят, всползают на бруствер.
У каждого жест. Удивительно свой!
Зима в мертвеце заморозила чувство,
С которым смерть принимал живой,
И трупы бредят, грозят, ненавидят…
Как митинг, шумит эта мертвая тишь.
В каком бы их ни свалило виде —
Глазами, оскалом, шеей, плечами
Они пререкаются с палачами,
Они восклицают: «Не победишь!»
Парень. Он совсем налегке.
Грудь распахнута из протеста.
Одна нога в худом сапоге,
Другая сияет лаком протеза.
Легкий снежок валит и валит…
Грудь распахнул молодой инвалид.
Он, видимо, крикнул: «Стреляйте, черти!»
Поперхнулся. Упал. Застыл.
Но часовым над лежбищем смерти
Торчит воткнутый в землю костыль.
И ярость мертвого не застыла:
Она фронтовых окликает из тыла,
Она водрузила костыль, как древко,
И веха ее видна далеко.
Бабка. Эта погибла стоя,
Встала из трупов и так умерла.
Лицо ее, славное и простое,
Черная судорога свела.
Ветер колышет ее отрепье…
В левой орбите застыл сургуч,
Но правое око глубоко в небе
Между разрывами туч.
И в этом упреке Деве Пречистой
Рушенье веры десятков лет:
«Коли на свете живут фашисты,
Стало быть, бога нет».
Рядом истерзанная еврейка.
При ней ребенок. Совсем как во сне.
С какой заботой детская шейка
Повязана маминым серым кашне…
Матери сердцу не изменили:
Идя на расстрел, под пулю идя,
За час, за полчаса до могилы
Мать от простуды спасала дитя.
Но даже и смерть для них не разлука:
Невластны теперь над ними враги —
И рыжая струйка
из детского уха
Стекает
в горсть
материнской
руки.
Как страшно об этом писать. Как жутко.
Но надо. Надо! Пиши!
Фашизму теперь не отделаться шуткой:
Ты вымерил низость фашистской души,
Ты осознал во всей ее фальши
«Сентиментальность» пруссацких грез,
Так пусть же
сквозь их
голубые
вальсы
Торчит материнская эта горсть.
Иди ж! Заклейми! Ты стоишь перед бойней,
Ты за руку их поймал — уличи!
Ты видишь, как пулею бронебойной
Дробили нас палачи,
Так загреми же, как Дант, как Овидий,
Пусть зарыдает природа сама,
Если
все это
сам ты
видел
И не сошел с ума.
Но молча стою я над страшной могилой.
Что слова? Истлели слова.
Было время — писал я о милой,
О щелканье соловья.
Казалось бы, что в этой теме такого?
Правда? А между тем
Попробуй найти настоящее слово
Даже для этих тем.
А тут? Да ведь тут же нервы, как луки,
Но строчки… глуше вареных вязиг.
Нет, товарищи: этой муки
Не выразит язык.
Он слишком привычен, поэтому бледен.
Слишком изящен, поэтому скуп,
К неумолимой грамматике сведен
Каждый крик, слетающий с губ.
Здесь нужно бы… Нужно созвать бы вече,
Из всех племен от древка до древка
И взять от каждого все человечье,
Все, прорвавшееся сквозь века, -
Вопли, хрипы, вздохи и стоны,
Эхо нашествий, погромов, резни…
Не это ль
наречье
муки бездонной
Словам искомым сродни?
Но есть у нас и такая речь,
Которая всяких слов горячее:
Врагов осыпает проклятьем картечь.
Глаголом пророков гремят батареи.
Вы слышите трубы на рубежах?
Смятение… Крики… Бледнеют громилы.
Бегут! Но некуда им убежать
От вашей кровавой могилы.
Ослабьте же мышцы. Прикройте веки.
Травою взойдите у этих высот.
Кто вас увидел, отныне навеки
Все ваши раны в душе унесет.
Ров… Поэмой ли скажешь о нем?
Семь тысяч трупов.
Семиты… Славяне…
Да! Об этом нельзя словами.
Огнем! Только огнем!
Иногда в пустыне возникают голоса, но никто не знает, откуда они.
Слова одного бедуина
1
О, Господи, молю Тебя, приди!
Уж тридцать лет в пустыне я блуждаю,
Уж тридцать лет ношу огонь в груди,
Уж тридцать лет Тебя я ожидаю.
О, Господи, молю Тебя, приди!
Мне разум говорит, что нет Тебя,
Но слепо я безумным сердцем верю,
И падаю, и мучаюсь, любя.
Ты видишь, я душой не лицемерю,
Хоть разум мне кричит, что нет Тебя!
О, смилуйся над гибнущим рабом!
Нет больше сил стонать среди пустыни,
Зажгись во мраке огненным столбом,
Приди, молю Тебя, я жду святыни.
О, смилуйся над гибнущим рабом!
2
Только что сердце молилось Тебе,
Только что вверилось темной судьбе, —
Больше не хочет молиться и ждать,
Больше не может страдать.
Точно задвинулись двери тюрьмы,
Душно мне, страшно от шепчущей тьмы,
Хочется в пропасть взглянуть и упасть,
Хочется Бога проклясть.
3
О, Даятель немых сновидений,
О, Создатель всемирного света,
Я не знаю Твоих откровений,
Я не слышу ответа.
Или трудно Тебе отозваться?
Или жаль Тебе скудного слова?
Вот уж струны готовы порваться
От страданья земного.
Не хочу славословий заемных, —
Лучше крики пытаемых пленных,
Если Ты не блистаешь для темных,
И терзаешь смиренных!
4
О, как Ты далек! Не найти мне Тебя, не найти!
Устали глаза от простора пустыни безлюдной.
Лишь кости верблюдов белеют на тусклом пути,
Да чахлые травы змеятся над почвою скудной.
Я жду, я тоскую Вдали вырастают сады.
О, радость! Я вижу, как пальмы растут, зеленея.
Сверкают кувшины, звеня от блестящей воды.
Все ближе, все ярче! — И сердце забилось, робея
Боится и шепчет «Оазис!» — Как сладко цвести
В садах, где, как праздник, пленительна жизнь молодая.
Но что это? Кости верблюдов лежат на пути!
Все скрылось Лишь носится ветер, пески наметая.
5
Но замер и ветер средь мертвых песков,
И тише, чем шорох увядших листов,
Протяжней, чем шум Океана,
Без слов, но, слагаясь в созвучия слов,
Из сфер неземного тумана,
Послышался голос, как будто бы зов,
Как будто дошедший сквозь бездну веков
Утихший полет урагана.
6
«Я откроюсь тебе в неожиданный миг,
И никто не узнает об этом,
Но в душе у тебя загорится родник,
Озаренный негаснущим светом
Я откроюсь тебе в неожиданный миг
Не печалься Не думай об этом
Ты воскликнул, что Я бесконечно далек,
Я в тебе, ты во Мне, безраздельно
Но пока сохрани только этот намек: —
Все — в одном Все глубоко и цельно.
Я незримым лучом над тобою горю,
Я желанием правды в тебе говорю».
7
И там, где пустыня с Лазурью слилась,
Звезда ослепительным ликом зажглась
Испуганно смотрит с немой вышины, —
И вот над пустыней зареяли сны.
Донесся откуда-то гаснущий звон,
И стал вырастать в вышину небосклон.
И взорам открылось при свете зарниц,
Что в небе есть тайны, но нет в нем границ.
И образ пустыни от взоров исчез,
За небом раздвинулось Небо небес.
Что жизнью казалось, то сном пронеслось,
И вечное, вечное счастье зажглось.
(На мотив из Ф. Коппе́)
Оркестра гром сменился тишиной;
Здесь «» всех первых представлений:
Аристократ и современный гений —
Туз-финансист, с красавицей женой,
, «блистательные дамы»,
Крикун поэт и желчный журналист, —
Все налицо, в руках их — участь драмы.
Но автору теперь не страшен свист
И приговор суда их непреложный:
Давно в борьбе, мучительно тревожной,
Он пал — и спит глубоким, вечным сном.
(Тем лучше: к мертвым зависть невозможна
И пьесу ждет сочувственный прием…)
Начался акт, и в тишине глубокой
Раздались ясно первые слова.
Среди ночей, в мансарде одинокой
Он их писал… пылала голова,
В душе его горел огонь священный
Поэзии, волною вдохновенной
Лились стихи, и, словно сбросив гнет,
Рвалася мысль настойчиво вперед.
Казалось, что стена мансарды тесной
Раздвинулась… и мир иной, чудесный
Воскрес пред ним: сраженья… звон мечей,
Победный клич, восторг толпы народной
И форум… гул ораторских речей…
Вот славный вождь, венчанный всенародно…
Красавиц рой, цветы, роскошный пир…
Борьба рабов и звон веселый лир…
Весь древний Рим, в величии суровом,
Восстал пред ним, как мощный исполин:
Бедняк-поэт, теперь он — властелин,
Богат, могуч… Своим волшебным словом
Он вдруг призвал из глубины веков
Забытый мир героев и рабов…
В чаду надежд и радужных мечтаний
Он счастлив; да, он верит в свой успех!..
А завтра — вновь бесплодный ряд скитаний,
Отказов ряд, и часто — грубый смех…
...............
Успех настал — громадный, «небывалый»!
Журнальный мир, и полусвет
Увлечены… конца восторгам нет.
(Хвалебный хор, немного запоздалый!)
И, право, жаль, что глух к нему поэт,
Что он борьбы не вынес малодушно,
Угас, судьбу и свой талант кляня —
Тогда как мог, голодный, благодушно
Дожить легко до радостного дня…
1885 г.
1
Опять Вы бродите в лесах,
Опять Вы бегаете в поле,
Вы рады солнцу, ветру, воле,
Вы снова в смутных голосах
Очарования и боли.
Опять Вы бродите в лесах,
Опять Вы бегаете в поле.
Я к Вам спешу на парусах
Своих экстазных своеволий,
Плету венки из центифолий,
И сердце — твердо на часах,
Пока Вы бродите в лесах.2
Я вас не видел года два,
Но никогда не забываю,
Как выходил встречать к трамваю
И как кружилась голова.
Какие нежные слова,
Какое устремленье к маю!
Я Вас не видел года два,
Но никогда не забываю.
Два раза уж росла трава —
Я уходил к иному краю,
Но все по-прежнему сгораю
Желаньем видеть Вас у рва,
Где не встречал Вас года два! 3
Вы не видали средь осин
По направленью пятой горки
Сухие сморщенные корки
Того, что было — апельсин?
С другою женщиной, чей сын
Был создан мной на том пригорке,
Вы нас встречали средь осин,
По направленью к пятой горке?
Я спасся, спасся от трясин,
И вот опять один я в норке,
Мой разум ясен, взоры зорки,
И, что поэт опять один,
Вы не слыхали шум осин? 4
Вы мужу верная жена,
Но вам от этого не слаще
Грустите Вы все чаще, чаще,
Душа тоской поражена.
Мечта светла, мечта нежна,
Когда Вы с ней в ольховой чаще.
Вы мужу верная жена,
Но Вам от этого не слаще.
Как жизнь угрозна и страшна
В своей бездарности кричащей,
И где же выход настоящий
Тому, кто в ночь не знает сна,
Кто мужу верная жена? 5
Зажгла малиновый фонарь
И плачет на груди кузины.
Закат. Лиловые долины.
Томленье. И луна — янтарь.
Ей вспоминается январь.
Концерт и взор его орлиный.
Зажгла малиновый фонарь
И плачет на груди кузины.
Как обманул ее алтарь!
Грустит. Из небольшой корзины
На блюдечко кладет малины
И апатично, впредь как встарь,
Горит малиновый фонарь.6
Ах, барышня, я Вас виню,
Что вы сестры не окрылили,
Что вместо каталога лилий
Позволили взглянуть в меню…
Я слов Своих не изменю
И, без особенных усилий,
Ах, барышня, я Вас виню,
Что Вы сестры не окрылили.
Муж хочет есть? ну, дать свинью;
Глядишь, цыпленком угостили;
Но вы же сами — в «новом стиле»,
И вдруг — не допустить к огню?..
Да, барышня, я Вас виню…
Стих 1Воззвал Предвечный, Бог богов,
И в страхе, ужасом объята,
Земля, с восхода до заката,
Дрожит, громовый слыша зов.2 и ЗГрядет, Сиона полн красой,
Во славе Бог, в устах улики;
Блеск молний пред лицем Владыки,
Окрест шум вихря, бури вой.4И все, что в неба высоте,
Что на земле таится дольной,
Все созывает Он, крамольный
Судить народ Свой в правоте.5Велит Он ангелам Своим
Собрать святых, законы чтущих,
В свидетели для всех живущих
Завета, сделаннаго с Ним.6В день грозный страшнаго суда
Раздастся с неба голос трубный:
Господь судья ваш правосудный!
Готова всем и казнь и мзда! 7Внемли же, сонм Моих сынов,
Израиль Мой, внемли Мне ныне:
Уверуй слов Моих святыне,
Един Я Бог из всех богов! 8Не в жертвах Мой тебе упрек, —
Твои пред Мною всесозженья
Но Я тельцов без заколенья,
Без козлищей пробыть бы мог! 9 и 10На твоих Мне жертвах нет отрад!..
Зверей Моих дубравных мало ль?
В Моих степях недоставало ль
Пасущихся на воле стад? 11 и 12Всех птиц под небом знаю Я;
Поля все жатвами убрал Я;
И не к тебе, когда б взалкал Я,
Приду, — вселенная Моя! 13 и 14Я ль мясо ем твоих тельцов?
Пью ль козлищ кровь Я пролитую?
Не жертв сих жду, — хвалу иную:
Молитву верных Мне сынов.15Ко Мне в день скорби воззови, —
Пошлю тебе Я избавленье,
И Мне воздай ты прославленье
Словами теплыми любви!..16Глас Божий к грешнику взгремел:
К чему устав Мой восхваляешь?
Завет в устах лишь сохраняешь,
А соблюсти не захотел! 17 и 18Тобой отвергнут Мой закон,
Мое презрел ты поученье!
Зришь вора — тотчас с ним в общенье
И в блуд преступный погружен! 19 и 20С безстыдной наглостью речей.
Поносишь брата клеветою;
Покрыл позора срамотою
Ты сына матери твоей! 21Я видел и молчал… Слепой,
Ты мнил, потворствуя молчу Я!
Но темный грех твой обличу Я: —
Гляди! он весь перед тобой! 22Уразумей, лукавый род,
Предавший Господа забвенью!
Есть казнь, — конец долготерпенью,
И где ж заступник? кто придет?..23От вас не жертвы фимиам —
Одной молитвы жду усердной; —
Раскайтеся! и Милосердный
Открою путь к спасенью вам! Год написания: без даты
Я только малость объясню в стихе —
На все я не имею полномочий…
Я был зачат, как нужно, во грехе —
В поту и в нервах первой брачной ночи.
Я знал, что, отрываясь от земли,
Чем выше мы, тем жестче и суровей;
Я шел спокойно — прямо в короли
И вел себя наследным принцем крови.
Я знал — все будет так, как я хочу.
Я не бывал внакладе и в уроне.
Мои друзья по школе и мечу
Служили мне, как их отцы — короне.
Не думал я над тем, что говорю,
И с легкостью слова бросал на ветер.
Мне верили и так, как главарю,
Все высокопоставленные дети.
Пугались нас ночные сторожа,
Как оспою, болело время нами.
Я спал на кожах, мясо ел с ножа
И злую лошадь мучил стременами.
Я знал — мне будет сказано: «Царуй!» —
Клеймо на лбу мне рок с рожденья выжег.
И я пьянел среди чеканных сбруй,
Был терпелив к насилью слов и книжек.
Я улыбаться мог одним лишь ртом,
А тайный взгляд, когда он зол и горек,
Умел скрывать, воспитанный шутом.
Шут мертв теперь: «Аминь!» Бедняга Йорик!..
Но отказался я от дележа
Наград, добычи, славы, привилегий:
Вдруг стало жаль мне мертвого пажа,
Я объезжал зеленые побеги…
Я позабыл охотничий азарт,
Возненавидел и борзых и гончих,
Я от подранка гнал коня назад
И плетью бил загонщиков и ловчих.
Я видел — наши игры с каждым днем
Все больше походили на бесчинства.
В проточных водах по ночам, тайком
Я отмывался от дневного свинства.
Я прозревал, глупея с каждым днем,
Я прозевал домашние интриги.
Не нравился мне век и люди в нем
Не нравились. И я зарылся в книги.
Мой мозг, до знаний жадный как паук,
Все постигал: недвижность и движенье, —
Но толка нет от мыслей и наук,
Когда повсюду — им опроверженье.
С друзьями детства перетерлась нить.
Нить Ариадны оказалась схемой.
Я бился над словами — «быть, не быть»,
Как над неразрешимою дилеммой.
Но вечно, вечно плещет море бед,
В него мы стрелы мечем — в сито просо,
Отсеивая призрачный ответ
От вычурного этого вопроса.
Зов предков слыша сквозь затихший гул,
Пошел на зов, — сомненья крались с тылу,
Груз тяжких дум наверх меня тянул,
А крылья плоти вниз влекли, в могилу.
В непрочный сплав меня спаяли дни —
Едва застыв, он начал расползаться.
Я пролил кровь, как все. И, как они,
Я не сумел от мести отказаться.
А мой подъем пред смертью есть провал.
Офелия! Я тленья не приемлю.
Но я себя убийством уравнял
С тем, с кем я лег в одну и ту же землю.
Я Гамлет, я насилье презирал,
Я наплевал на Датскую корону, —
Но в их глазах — за трон я глотку рвал
И убивал соперника по трону.
А гениальный всплеск похож на бред,
В рожденье смерть проглядывает косо.
А мы все ставим каверзный ответ
И не находим нужного вопроса.
Опять сижу, очерченный кругами
Чешуйчатых широкобоких слов.
Они поплескивают над стихами
Павлиньим опереньем плавников.
Они летят по воздуху лещами,
Ложатся набок, изогнув хребты.
И в тесноте, заставленной вещами,
Мерцают красноватые хвосты.
Я их ловлю, увертливых и скользких,
Распластываю и кладу в тетрадь –
Калужских, вологодских и подольских,
Умеющих по-рыбьи трепетать.
И, как в ряды, укладывая в строки,
Я трудно жду, чтоб ожили стихи,
Чтоб в буйном плеске слов широкобоких
Закликали лихие петухи.
Я трудно жду. Надеюсь, жду, страдаю,
Но что за прок в страдальчестве моем?
Слова-лещи, какое ни поймаю,
Скрутившись ледяным полукольцом,
Сейчас же мрут. И меркнут двоеточья
То желтоватых, то багряных глаз.
Тетрадь молчит. А в сердце входят ночи,
И я сижу средь мертвых слов и фраз…
Уж третий год, как я, рыбак бессонный,
Отказываясь от всего, чем жил,
В каморке, словно в озере зеленом,
Ловлю слова, исполненные сил.
Уж третий год, освистан и охаян,
Упрямый, сумасшедший и глухой,
Я жду, чтоб сумасшедшая, глухая
Тетрадь заговорила бы со мной.
И вот сижу с лицом желтее воска,
Подвижничеством занят, как всегда.
А за окном – Москва и отголоски
Веселого московского труда.
А за окном раскидистые вязы
Карабкаются в небо, и по ним
Хвостатые, окутанные газом,
Сбегают звезды в неподвижный дым.
И голенастые, в папахах черных –
Почти что стоэтажной высоты –
Вдоль набережной, как отряд дозорных,
Идут деревья сторожить мосты.
Они идут рядами через площадь
В каких-то облаках пороховых…
И вдруг –
от ветра форточка полощет.
Оглядываюсь:
меловой, как мощи,
Шасть от обойных пестрых заковык,
В одном белье, ключицы выпирают,
Костистый, бестелесный, как Кощей, –
Такие не живут, а умирают, –
Поэт Некрасов в комнате моей.
Покачивая жидкою бородкой,
Он возникает за моим плечом.
А я, как горький пьяница над водкой,
Клонюсь над неудачливым стихом.
И, выкатив кадык остроугольный,
Через мое плечо, уныл и строг,
Он тянется за лампою настольной,
Чтоб разглядеть собранье мертвых строк.
Он смотрит на раскрытую тетрадку,
Где ни одна строка не запоет.
И вижу я презрительную складку,
Кривящую его печальный рот.
И, от тетрадки поднимая брови,
Как бы поняв ее ночную глубь,
В мои глаза, спокойный и суровый,
Он смотрит и не размыкает губ.
И сердце, всполошившись перепелкой,
Вдруг чувствует, как тесно и темно
В ребристой клетке, где стучать без толку
Ему, быть может, долго суждено.
И кровь разгоряченною волною
Спешит к вискам и обжигает их.
И густоперой хищной чернотою
Ночь кружится среди стихов и книг.
И гулко, об пол грохнув табуретом,
Я падаю – и вижу над собой
Полупрозрачное лицо поэта
С протянутой зовущею рукой.
Я вижу, как худой и длинный палец,
Вытягиваясь поперек стены,
Сквозь комнату, где тени расплясались,
Плывет ко мне из черной глубины.
И лба касается. И хриплый голос
Скрипит, как напружиненный смычок:
"Так неужели не перемололось
Твое терпенье в мелкий порошок?
Так неужели, недоумевая,
Ты до сих пор еще не разобрал,
Что только жизнь, горячая, густая,
Слова приносит, как девятый вал?
Слова мертвы, когда затворник пишет.
Другого обясненья не ищи!
Лишь за окном толкаются и дышат
И раскрывают жабры, как лещи.
Пора оставить дикое занятье –
Копить обиды, дуться на года.
Пора разбить окно, чтоб над тетрадью
Жизнь хлынула потоком, как вода.
Чтоб в тесноте, заставленной вещами,
Плеща, играя, понеслись слова!
Вставай, идем! Совсем не за горами,
А за окном высокая Москва.
Вставай, идем!"
И, разрывая в клочья
Тетрадь,
встаю…
В южном городе был день морозный.
Море поседело в этот день.
Нам прочла учительница грозный,
краткий бюллетень.
Умер Ленин.Слушали мы стоя,
октябрята, первый класс.
С новым смыслом, с новой теплотою
отовсюду он смотрел на нас.
Он был нарисован на тетради,
он глядел из наших первых книг,
и в его знакомом, остром взгляде
жизнь не угасала ни на миг.
Со стены,
с портрета в хвойной раме,
замкнутого траурной каймой,
он следил внимательно за нами,
провожал по улицам домой
школьников, мальчишек и девчонок,
октябрят своих, внучат своих,
мимо жалких мелочных лавчонок,
мимо магазинов дорогих.
На витринах — фрукты и конфеты,
шубки и шелка.
А ребята кое-как одеты,
кое-как накормлены пока.
Город южный, город многолюдный,
жил и расточительно и скудно.
Кто — кого?! — суровые года……Как ему, должно быть, было трудно
оставлять нас именно тогда!
Всей своей душою человечной
он тревожился о нас.
Может, потому-то каждый встречный
в этот смутный час
на гурьбу озябших ребятишек
пристальней глядел,
шагая тише,
думая о них.
Это были люди трудовые —
рыбаки,
ребята портовые,
железнодорожники седые
из Январских мастерских.
Мы им стали ближе и дороже,
а они для нас —
все как есть
на Ленина похожи
были в этот час.
Кто — лица характерною лепкой,
кто — улыбкой,
кто — примятой кепкой,
кто — прищуром глаз.
Ленинской заботою горячей,
доброй думой о судьбе ребячьей
нас они старались окружить.Не умея, видимо, иначе
горе пережить,
не умея первое волненье
скрыть или сдержать,
первое свое стихотворенье
вечером писала я в тетрадь.
Я писала первыми словами,
первый в жизни раз:
«Он не умер. Он живет. Он с нами».Я наутро с первыми стихами
прибежала в класс.
И, робея, с гордостью невольной,
до того как прозвенел звонок,
отдала учительнице школьной
вкривь и вкось исписанный листок.Поглядела ласково и строго
на меня она из-под очков.
Перед ней уже лежало много
вкривь и вкось исписанных листков,
на которых первыми словами,
так же, как и я:
«Он не умер. Он живет. Он с нами», —
написали все мои друзья.За окном мела и выла вьюга.
Мы сидели, слушая друг друга,
сдержанны, тихи.
Друг за другом мы читали стоя.
Детских строк звучание простое…
Это было больше чем стихи!
Шар луны под звездным абажуром
Озарял уснувший городок.
Шли, смеясь, по набережной хмурой
Парень со спортивною фигурой
И девчонка — хрупкий стебелёк.
Видно, распалясь от разговора,
Парень, между прочим, рассказал,
Как однажды в бурю ради спора
Он морской залив переплывал,
Как боролся с дьявольским теченьем,
Как швыряла молнии гроза.
И она смотрела с восхищеньем
В смелые, горячие глаза…
А потом, вздохнув, сказала тихо:
— Я бы там от страха умерла.
Знаешь, я ужасная трусиха,
Ни за что б в грозу не поплыла!
Парень улыбнулся снисходительно,
Притянул девчонку не спеша
И сказал: — Ты просто восхитительна,
Ах ты, воробьиная душа!
Подбородок пальцем ей приподнял
И поцеловал. Качался мост,
Ветер пел… И для нее сегодня
Мир был сплошь из музыки и звёзд!
Так в ночи по набережной хмурой
Шли вдвоем сквозь спящий городок
Парень со спортивною фигурой
И девчонка — хрупкий стебелек.
А когда, пройдя полоску света,
В тень акаций дремлющих вошли,
Два плечистых темных силуэта
Выросли вдруг как из-под земли.
Первый хрипло буркнул: — Стоп, цыпленки!
Путь закрыт, и никаких гвоздей!
Кольца, серьги, часики, деньжонки —
Все, что есть, — на бочку, и живей!
А второй, пуская дым в усы,
Наблюдал, как, от волненья бурый,
Парень со спортивною фигурой
Стал спеша отстегивать часы.
И, довольный, видимо, успехом,
Рыжеусый хмыкнул: — Эй, коза!
Что надулась?! — И берет со смехом
Натянул девчонке на глаза.
Дальше было всё как взрыв гранаты:
Девушка беретик сорвала
И словами: — Мразь! Фашист проклятый! -
Как огнём детину обожгла.
— Комсомол пугаешь? Врешь, подонок!
Ты же враг! Ты жизнь людскую пьёшь! -
Голос рвется, яростен и звонок:
— Нож в кармане? Мне плевать на нож!
За убийство — стенка ожидает.
Ну, а коль от раны упаду,
То запомни: выживу, узнаю!
Где б ты ни был, все равно найду!
И глаза в глаза взглянула твердо.
Тот смешался: — Ладно… тише, гром…-
А второй промямлил: — Ну их к чёрту! —
И фигуры скрылись за углом.
Лунный диск, на млечную дорогу
Выбравшись, шагал наискосок
И смотрел задумчиво и строго
Сверху вниз на спящий городок,
Где без слов по набережной хмурой
Шли, чуть слышно гравием шурша,
Парень со спортивною фигурой
И девчонка — слабая натура,
«Трус» и «воробьиная душа».
ДУРАКИ.
И.
У окна за пяльцами
Девушка сидит,
На нее с волнением
Юноша глядит.
Говорит порывисто —
Ряд горячих слов,
И из них за каждое
Умереть готов.
Выходите, милая,
Замуж за меня!
С непонятной силою
К вам привязан я.
Я, как сами знаете,
Барин небольшой,
Но любить умею я
Всей своей душой.
Сделаю счастливою
Вас я, наверняк…
А девица думает:
«Ах, какой дурак!»
ИИ.
Общество солидное…
Общий разговор…
Утра луч -украдкою
Блещет из-за стор.
Что-то с жаром искренним
В пламенных словах
Обясняет обществу
Господин в очках.
— Какже не хотите вы
Этого понять:
Сладко за любимые
Взгляды пострадать.
Чем же отличаются
Люди от зверей.
Если не могучею
Силою идей…
— Если… но случается
Попадать в просак.
Слушатели думают:
«Э, да ты дурак!»
ИИИ.
Спальня львицы пышная…
Бедная больна, "
И о чем-то доктору
Говорит она.
Врач сурово слушает,
С пожиманьем плечь,
И в ответ такую ей
Произносит речь.
— Все, что ни желаете,
Мне яснее дня,
Но увы! Ошиблись вы,
Пригласив меня.
Я скажу вам по-просту,
Прямо без затей,
Я за деньги совести
Не продам своей.
Льва на шепчет: поняли
Вы меня не так…
А сама задумалась:
«Доктор-то дурак!»
ИV.
Комната писателя,
Нет в ней и следа
Мебели… все. продано,
Подошла беда!
Говорит хозяину
Что-то с жаром гость:
«Право так, вы вспомните
Басню: Дуб и трость».
"Лучше гнуться с бурею
Чтобы уцелеть,
Нежели… Поймите вы,
Жаль на вас смотреть!
Наш заплатит дорого…
— Это знаю я,
Но своими мненьями
Не торгую я,
Я гляжу с презрением
На его писак!…
Гость глядит и думает:
«Он совсем дурак!»
V.
Да, бывают случаи
В жизни разных встреч.
Чтожь? Неужли обществу
Дураков беречь?…
Гоним все недаром мы
Гордую нужду,
И ведем все с глупою
Честностью вражду!
Власть! богатство! Почести!
Вот кумир людей.
Пусть глупцы и носятся
С призраком идеи!
Тот, кто не додумался
До уменья жить,
Должен, разумеется,
Умным уступить.
Пусть себе и бедствует
В жизни—голяком,
Пусть за глупость свалится
"В землю—дураком!
Созрела мысль, проект составлен,
И вот он вышел,— я погиб!
Я разорен, я обесславлен!
Дух века и меня подшиб!
Условья прессы подцензурной
Поняв практическим умом,
Плохой товар литературный
Умел я продавать лицом,
Провидя смелые затеи,
Читатель упивался всласть,
И дерзновенные идеи
Во мне подозревала власть.
Как я умел казаться новым,
Являясь тот же каждый день,
Твердя с унынием суровым
Одну и ту же дребедень!
Как я почтенных либералов,
Моих подписчиков пленял,
Каких высоких идеалов
Я перспективы им казал!
Я, впрочем, говорил не много,
Я только говорил: «Друзья!
Всегда останусь верен строго…»
Чему? Тут точки ставил я…
О точки! тонкие намеки!
О недомолвки и тире!
Умней казались с вами строки!
Как не жалеть о той поре?..
Прилично сдержан, строго важен,
Как бы невольно молчалив,
Я был бездействуя отважен,
Безмолвствуя — красноречив!
Являлся я живой картиной —
Гляди, любуйся, изучай!
Реке, запруженной плотиной,
Готовой хлынуть через край,
Готовой бешеным потоком
Сорвать мосты, разбить суда,
В моем бездействии жестоком
Я был подобен, господа!
Теперь — как быть?.. «Толковой строчки
В твоем изданье,— скажут,— нет!»
В ответ бы им поставить точки,
Но точки — будут ли ответ?
Заговорят: «Давай идею!»
Но что ж могу ответить им?
Одну идею я имею,
Что все идеи эти — дым!
Что в свете деньги только важны,
Что надо их копить, копить…
Что те лишь люди не продажны,
Которых некому купить!
Созрела мысль, проект составлен,
И вот он вышел,— я погиб!
Я разорен, я обесславлен…
Дух века и меня подшиб!
Еще не может быть исчислен
Убыток, по грозит беда:
Я больше не глубокомыслен,
Не радикал я, господа!
Не корифей литературы,
Теперь я жалкий паразит,
С уничтожением цензуры
Мгновенно рухнул мой кредит!
Я к вам пишу — чего же боле?
Что я могу еще сказать?
Теперь, я знаю, в вашей воле
Меня презреньем наказать.
Но вы, к моей несчастной доле
Хоть каплю жалости храня,
Вы не оставите меня.
Сначала я молчать хотела;
Поверьте: моего стыда
Вы не узнали б никогда,
Когда б надежду я имела
Хоть редко, хоть в неделю раз
В деревне нашей видеть вас,
Чтоб только слышать ваши речи,
Вам слово молвить, и потом
Все думать, думать об одном
И день и ночь до новой встречи.
Но, говорят, вы нелюдим;
В глуши, в деревне всё вам скучно,
А мы… ничем мы не блестим,
Хоть вам и рады простодушно.
Зачем вы посетили нас?
В глуши забытого селенья
Я никогда не знала б вас,
Не знала б горького мученья.
Души неопытной волненья
Смирив со временем (как знать?),
По сердцу я нашла бы друга,
Была бы верная супруга
И добродетельная мать.
Другой!.. Нет, никому на свете
Не отдала бы сердца я!
То в вышнем суждено совете…
То воля неба: я твоя;
Вся жизнь моя была залогом
Свиданья верного с тобой;
Я знаю, ты мне послан богом,
До гроба ты хранитель мой…
Ты в сновиденьях мне являлся,
Незримый, ты мне был уж мил,
Твой чудный взгляд меня томил,
В душе твой голос раздавался
Давно… нет, это был не сон!
Ты чуть вошел, я вмиг узнала,
Вся обомлела, запылала
И в мыслях молвила: вот он!
Не правда ль? Я тебя слыхала:
Ты говорил со мной в тиши,
Когда я бедным помогала
Или молитвой услаждала
Тоску волнуемой души?
И в это самое мгновенье
Не ты ли, милое виденье,
В прозрачной темноте мелькнул,
Приникнул тихо к изголовью?
Не ты ль, с отрадой и любовью,
Слова надежды мне шепнул?
Кто ты, мой ангел ли хранитель,
Или коварный искуситель:
Мои сомненья разреши.
Быть может, это все пустое,
Обман неопытной души!
И суждено совсем иное…
Но так и быть! Судьбу мою
Отныне я тебе вручаю,
Перед тобою слезы лью,
Твоей защиты умоляю…
Вообрази: я здесь одна,
Никто меня не понимает,
Рассудок мой изнемогает,
И молча гибнуть я должна.
Я жду тебя: единым взором
Надежды сердца оживи
Иль сон тяжелый перерви,
Увы, заслуженным укором!
Кончаю! Страшно перечесть…
Стыдом и страхом замираю…
Но мне порукой ваша честь,
И смело ей себя вверяю…
1
Облаки лают,
Ревёт златозубая высь…
Пою и взываю:
Господи, отелись!
Перед воротами в рай
Я стучусь;
Звёздами спеленай
Телицу-Русь.
За тучи тянется моя рука,
Бурею шумит песнь,
Небесного молока
Даждь мне днесь.
Грозно гремит твой гром,
Чудится плеск крыл.
Новый Содом
Сжигает Егудиил.
Но твёрдо, не глядя назад,
По ниве вод
Новый из красных врат
Выходит Лот.
2
Не потому ль в берёзовых
Кустах поёт сверчок
О том, как ликом розовым
Окапал рожь восток;
О том, как Богородица,
Накинув синий плат,
У облачной околицы
Скликает в рай телят.
С утра над осенницею
Я слышу зов трубы.
Теленькает синицею
Он про глагол судьбы:
«О веруй, небо вспенится,
Как лай, сверкнёт волна.
Над рощею още́нится
Златым щенком луна.
Иной травой и чащею
Оте́нит мир вода.
Малиновкой журчащею
Слетит в кусты звезда.
И выползет из колоса,
Как рой, пшеничный злак,
Чтобы пчелиным голосом
Озлатонивить мрак…»
3
Ей, россияне!
Ловцы вселенной,
Неводом зари зачерпнувшие небо, —
Трубите в трубы.
Под плугом бури
Ревёт земля.
Рушит скалы златоклыкий
Омеж.
Новый сеятель
Бредёт по полям,
Новые зерна
Бросает в борозды.
Светлый гость в колымаге к вам
Едет.
По тучам бежит
Кобылица.
Шлея на кобыле —
Синь.
Бубенцы на шлее —
Звёзды.
4
Стихни, ветер,
Не лай, водяное стекло.
С небес через красные сети
Дождит молоко.
Мудростью пухнет слово,
Вязью колося поля,
Над тучами, как корова,
Хвост задрала заря.
Вижу тебя из окошка,
Зиждитель щедрый,
Ризою над землёю
Свесивший небеса.
Ныне
Солнце, как кошка,
С небесной вербы
Лапкою золотою
Трогает мои волоса.
5
Зреет час преображенья,
Он сойдёт, наш светлый гость,
Из распятого терпенья
Вынуть выржавленный гвоздь.
От утра и от полудня
Под поющий в небе гром,
Словно вёдра, наши будни
Он наполнит молоком.
И от вечера до ночи,
Незакатный славя край,
Будет звёздами пророчить
Среброзлачный урожай.
А когда над Волгой месяц
Склонит лик испить воды, —
Он, в ладью златую свесясь,
Уплывёт в свои сады.
И из лона голубого,
Широко взмахнув веслом,
Как яйцо, нам сбросит слово
С проклевавшимся птенцом.
Мне б хотелось
про Октябрь сказать,
не в колокол названивая,
не словами,
украшающими
тепленький уют, —
дать бы
революции
такие же названия,
как любимым
в первый день дают!
Но разве
уместно
слово такое?
Но разве
настали
дни для покоя?
Кто галоши приобрел,
кто зонтик;
радуется обыватель:
«Небо голубо̀…»
Нет,
в такую ерунду
не расказёньте
боевую
революцию — любовь.
* * *
В сотне улиц
сегодня
на вас,
на меня
упадут огнем знамена̀.
Будут глотки греметь,
за кордоны катя
огневые слова про Октябрь.
* * *
Белой гвардии
для меня
белей
имя мертвое: юбилей.
Юбилей — это пепел,
песок и дым;
юбилей —
это радость седым;
юбилей —
это край
кладбищенских ям;
это речи
и фимиам;
остановка предсмертная,
вздохи,
елей —
вот что лезет
из букв
«ю-б-и-л-е-й».
А для нас
юбилей —
ремонт в пути,
постоял —
и дальше гуди.
Остановка для вас,
для вас
юбилей —
а для нас
подсчет рублей.
Сбереженный рубль —
сбереженный заряд,
поражающий вражеский ряд.
Остановка для вас,
для вас
юбилей —
а для нас —
это сплавы лей.
Разобьет
врага
электрический ход
лучше пушек
и лучше пехот.
Юбилей!
А для нас —
подсчет работ,
перемеренный литрами пот.
Знаем:
в графиках
довоенных норм
коммунизма одежда и корм.
Не горюй, товарищ,
что бой измельчал:
— Глаз на мелочь! —
приказ Ильича.
Надо
в каждой пылинке
будить уметь
большевистского пафоса медь.
* * *
Зорче глаз крестьянина и рабочего,
и минуту
не будь рассеянней!
Будет:
под ногами
заколеблется почва
почище японских землетрясений.
Молчит
перед боем,
топки глуша,
Англия бастующих шахт.
Пусть
китайский язык
мудрен и велик. —
знает каждый и так,
что Кантон
тот же бой ведет,
что в Октябрь вели
наш
рязанский
Иван да Антон.
И в сердце Союза
война.
И даже
киты батарей
и полки́.
Воры
с дураками
засели в блинда̀жи
растрат
и волокит.
И каждая вывеска:
— рабкооп —
коммунизма тяжелый окоп.
Война в отчетах,
в газетных листах —
рассчитывай,
режь и крои́.
Не наша ли кровь
продолжает хлестать
из красных чернил РКИ?!
И как ни тушили огонь —
нас трое!
Мы
трое
охапки в огонь кидаем:
растет революция
в огнях Волховстроя,
в молчании Лондона,
в пулях Китая.
Нам
девятый Октябрь —
не покой,
не причал.
Сквозь десятки таких девяти
мозг живой,
живая мысль Ильича,
нас
к последней победе веди!
Я часто думаю, за что Его казнили?
За что Он жертвовал Своею головой?
За то ль, что, враг суббот, Он против всякой гнили
Отважно поднял голос Свой?
За то ли, что в стране проконсула Пилата,
Где культом кесаря полны и свет и тень,
Он с кучкой рыбаков из бедных деревень
За кесарем признал лишь силу злата?
За то ли, что Себя на части разделя,
Он к горю каждого был милосерд и чуток
И всех благословлял, мучительно любя,
И стариков, и жён, и крохотных малюток?
Демьян, в «Евангельи» твоём
Я не нашёл правдивого ответа.
В нём много бойких слов, ох как их много в нём,
Но слова нет достойного поэта.
Я не из тех, кто признаёт попов,
Кто безотчётно верит в Бога,
Кто лоб свой расшибить готов,
Молясь у каждого церковного порога.
Я не люблю религию раба,
Покорного от века и до века,
И вера у меня в чудесные слова —
Я верю в знание и силу Человека.
Я знаю, что стремясь по нужному пути,
Здесь на земле, не расставаясь с телом,
Не мы, так кто-нибудь другой ведь должен же дойти
К воистину божественным пределам.
И всё-таки, когда я в «Правде» прочитал
Неправду о Христе блудливого Демьяна —
Мне стало стыдно, будто я попал
В блевотину, извергнутую спьяну.
Пусть Будда, Моисей, Конфуций и Христос
Далёкий миф — мы это понимаем, —
Но всё-таки нельзя ж, как годовалый пёс,
На всё и всех захлёбываться лаем.
Христос — Сын плотника — когда-то был казнён…
Пусть это миф, но всё ж, когда прохожий
Спросил Его: «Кто ты?» — ему ответил Он:
«Сын человеческий», но не сказал: «Сын Божий».
Пусть миф Христос, как мифом был Сократ,
И может быть из вымысла всё взято —
Так что ж теперь со злобою подряд
Плевать на всё, что в человеке свято?
Ты испытал, Демьян, всего один арест —
И то скулишь: «Ах, крест мне выпал лютый».
А что б когда тебе Голгофский выпал крест
Иль чаша с едкою цикутой?
Хватило б у тебя величья до конца
В последний час, по их примеру тоже,
Весь мир благословлять под тернием венца,
Бессмертию уча на смертном ложе?
Нет, ты, Демьян, Христа не оскорбил,
Своим пером ты не задел Его нимало —
Разбойник был, Иуда был —
Тебя лишь только не хватало!
Ты сгусток крови у креста
Копнул ноздрёй, как толстый боров,
Ты только хрюкнул на Христа,
Ефим Лакеевич Придворов!
Ты совершил двойной тяжёлый грех
Своим дешёвым балаганным вздором,
Ты оскорбил поэтов вольный цех
И малый свой талант покрыл большим позором.
Ведь там за рубежом, прочтя твои стихи,
Небось злорадствуют российские кликуши:
«Ещё тарелочку демьяновой ухи,
Соседушка, мой свет, откушай».
А русский мужичок, читая «Бедноту»,
Где «образцовый» труд печатался дуплетом,
Ещё сильней потянется к Христу,
А коммунизму мат пошлёт при этом.
На ваш вопрос: «Какие здесь
Заметны новые теченья?»,
Отвечу: как и прежде, смесь
Ума с налетом поглупенья.
Apollinaire, Salmon, Sendras —
Вот три светила футуризма!
Второе имя — слов игра! —
Нас вводит в стадию «рыбизма»,
Иначе — просто немоты:
Для уха нашего беззвучно
Их «нео-творчество»; докучно
Оно, как символ тошноты.
А «дадаизм», последний крик
Литературной ложной моды.
Дегенератные уроды
Изображают крайний сдвиг
В театрике «Ambassa deurs»
Актер, игравший дадаиста,
Кричал: «Да-да!» — по-русски чисто —
Дадаистический пример!..
От пышного «Folies-bergeres»
До «Noctambules», мирка студентов,
Их пародируют. Одни
Они — объект экспериментов
Неисчерпаемый. Они —
Великовозрастные дурни.
В салоне, в парковой тени
И в подозрительной «амурне»
Они завязли на зубах…
Ошеломляющая «слава»
Дегенератов (тлен и прах!)
Плывет, как восковая пава…
Исканье — вечный идеал
Художника. Но эти «томы» —
Весьма плачевные симптомы.
Теперь, когда весь мир устал
От шестилетней гнусной бойни,
От глупых деяний и слов,
Пора искусству стать достойней
И побросать «хвосты ослов!»
Уже в прославленном кафе
Среди Латинского квартала
Моя знакомая встречала
Тонущего в своей строфе,
(А может статься — и в софе,
Как в алькермессе!..) солнцепевца,
Решившего покушать хлебца
Французского. Итак, Бальмонт
Вошел под кровлю «La Rotonde»,
Где не бывал шесть лет. За эти
Лета немало перемен,
Но он все так же вдохновен
И непосредственен, как дети.
Литературно обрусел
Париж достаточно. На кейфе
Живет в Contrexevill’e Тэффи,
И Бунин прочно здесь осел.
Сменил на вкус бордоских вин
«Денатуратный дух Расеи»,
Вотще свой огород посеяв,
Туземец Гатчины — Куприн,
Маяк «Последних новостей»!..
И, как ее ни ороси я,
Суха грядущая Россия
Для офранцуженных гостей…
В Париже — полу-Петербург,
Полу-Москва. И наша «грыжа»,
Болезнь России, для Парижа, —
Заметил друг словесных пург,
Который брови вдруг насупил, —
Как для купчих московских — жупел.
Весь мир похлебкою такой
Наш русский человек «осупил»,
Что льется изо ртов рекой
Она обратно… Для француза
Эстета до мозга костей,
Приезд непрошеных гостей,
Избегших «грыжи», — вроде груза
На модном галстуке. Но он,
Француз, любезен и лощен:
Ведь узы прежнего союза
Обязывают до сих пор…
А потому — умолкни спор!
Сивым дождём на мои виски
падает седина,
И страшная сила пройденных дней
лишает меня сна.
И горечь, и жалость, и ветер ночей,
холодный, как рыбья кровь,
Осенним свинцом наливают зрачок,
ломают тугую бровь.
Но несгибаема ярость моя,
живущая столько лет.
«Ты утомилась?» —
я говорю.
Она отвечает: «Нет!»
Именем песни,
предсмертным стихом,
которого не обойти,
Я заклинаю её стоять
всегда на моём пути.
О, никогда, никогда не забыть
мне этих колючих ресниц,
Глаз расширенных и косых,
как у летящих птиц!
Я слышу твой голос —
голос ветров,
высокий и горловой,
Дребезг манерок,
клёкот штыков,
ливни над головой.
Много я лгал, мало любил,
сердце не уберёг,
Легкое счастье пленяло меня
и лёгкая пыль дорог.
Но холод руки твоей не оторву
и слову не изменю.
Неси мою жизнь,
а когда умру —
тело предай огню.
Светловолосая, с горестным ртом, -
мир обступил меня,
Сдвоенной молнией падает день,
плечи мои креня,
Словно в полёте,
резок и твёрд
воздух моей страны.
Ночью,
покоя не принося,
дымные снятся сны.
Кожаный шлем надевает герой,
древний мороз звенит.
Слава и смерть — две родные сестры
смотрят в седой зенит.
Юноши строятся,
трубы кипят
плавленым серебром
Возле могил
и возле людей,
имя которых — гром.
Ты приходила меня ласкать,
сумрак входил с тобой,
Шорох и шум приносила ты,
листьев ночной прибой.
Грузовики сотрясали дом,
выл, задыхаясь мотор,
Дул в окно,
и шуршала во тьме
кромка холщовых штор.
Смуглые груди твои,
как холмы
над обнажённой рекой.
Юность моя — ярость моя —
ты ведь была такой!
Видишь — опять мои дни коротки,
ночи идут без сна,
Медные бронхи гудят в груди
под рёбрами бегуна.
Так опускаться, как падал я, -
не пожелаю врагу.
Но силу твою и слово твоё
трепетно берегу,
Пусть для героев
и для бойцов
кинется с губ моих
Радость моя,
горе моё —
жёсткий и грубый стих.
Нет, не любил я цветов,
нет, — я не любил цветов,
Знаю на картах, среди широт
лёгкую розу ветров.
Листик кленовый — ладонь твоя.
Влажен и ал и чист
Этот осенний, немолодой,
сорванный ветром лист.
Еще удар душе моей,
Еще звено к звену цепей!
И ты, товарищ тайной скуки,
Тревог души, страданий, муки,
И ты, о добрый мой скворец,
Меня покинул наконец!
Скажи же мне, земной пришлец,
Ужели смрад моей темницы
Стеснил твой дух, твои зеницы?
Но тихо все... безмолвен он,
Мой юный друг, мой Пелисон,
И был свидетель Абеон
Моей встревоженной разлуки!
Так, верю я, о жрец науки,
Тебе, о мудрый Пифагор!
Не может быть сей ясный взор,
Сей разногласный разговор,
Ко мне прилет его послушный
Уделом твари быть бездушной:
Он создан с нежною душой,
Он, верно, мучился тоской...
Как часто резвый голое свой
Он изменял на звук печальный,
Как бы внимая скорби тайной.
О вы, жестокие сердца!
Сотрите стыд души с лица,
Учитесь чувствам от скворца!
Он был не узник - и в темнице.
Летая вольных птиц в станице,
Ко мне обратно прилетал,-
Мою он горесть уважал,
Для друга вольность забывал!
И все за то его любили,
И все за то скворца хвалили,
Что он, средь скорби и недуг,
И в узах был мне верный друг.
Что он ни мщения, ни мук
Для друга в узах не боялся
И другу смело улыбался.
Когда ж, как ржавчиною сталь,
Терзала грудь мою печаль,
Кому ж? - скворцу лишь было жаль!
И мнилось - пел мой друг сердечный:
"Печаль и жизнь не бесконечны".
И я словам его внимал,
И друга нежного ласкал,
И вдруг свободнее дышал.
Когда ж вражда со клеветою
В суде шипели предо мною
И тщетно я взывал права,
Он пел ужасные слова:
"Враги иссохнут, как трава".
И были то последни звуки,
И умер мой скворец от скуки!
О вы, жестокие сердца,
Сотрите стыд души с лица,
Учитесь чувствам от скворца!
Два брата жили. Им, обласканным судьбой,
Родня богатая была дана. В Царьграде
Стояли братья близко к трону, и в наряде
Придворном выситься могли, и над толпой
Высоко подниматься, — но веленьем
Господним, эти братья, со смиреньем,
Всем славам мира, почестям земли,
Сойти в сердца людей и жить в них предпочли.
И было так, что блеск и роскошь Рима,
И папство гордое ласкали их, маня
К себе. Там тоже трон! И тоже злобы дня,
И та же близость к трону... Но, хранима
Заветной мыслию их братская чета,
Познавши Рим, ему предпочитала
Земель славянских тишь, где бедность, простота
И некрещеная народность обитала, —
Где сквозь немую даль синеющих степей
Россия в будущем неясно проступала...
Там было им и лучше, и милей...
Между кумирнями Перуна и Купалы,
У мрачных идолов в чешуйчатых бронях,
В их слове проповедь Христова зазвучала
И тихим пламенем затеплилась в сердцах.
И ожили сердца! Евангельское слово
Доныне слышится... Оно, из вещих строк,
В то сердце, что принять в себя его готово,
Как цветень падает на жаждущий цветок!
От буквы греческой с ее фигурной вязью
Возникли очерки родного нам письма,
И с нарожденьем букв сплотились крепкой связью
Заветы веры и печать ума.
Такого не было нигде возникновенья
Науки в вере! Наша речь взросла
В словах Евангелья, приняв свое рожденье
В дыханьи ласковом церковного тепла.
Привет, учители! Привет, на расстоянье
Всех завершенных тысячи годов!
Привет на языке, что вашим был созданьем,
Возник из вами же завещанных нам слов!
Звучат ли к вам оне своим знакомым ладом?
Доносится ль до вас родной вам звук речей?..
И слышите ли вы, как он с другими рядом
Идет в лазурь небес искать Царя Царей?
Он вам знаком, отцы, язык родных преданий!
От колыбелей наш, молитвой освящен,
Железом и свинцом великих битв крещен,
Глашатай жгучих бед и славных ликований, —
В строках письмен старинных он дремал,
От чуждых примесей их кельи охраняли...
И вот теперь в тысячелетней да́ли
Он, от источника чистейший, заблистал!
Пусть времена темны́, и пусть друзья враждебны,
Пусть правда всюду лжет и там, где надо петь
Души за упокой — свершаются молебиы,
Пускай безумствуют, где надо разуметь, —
Но наш родной язык, возникший в православье,
Врученный вами нам непоборимый стяг!
Пусть сделал многое старинный князь Варяг,
Придя на зов, сказав: «Теперь конец бесправью!»
Но больше сделали вы, вы, творцы письма,
От буквы греческой с ее фигурной вязью
Скрепив, сплотив несокрушимой связью
Заветы веры и печать ума...
В глухую ночь, в блаженном сне,
Сошла любимая ко мне;
Волшебной силой, колдовской,
Ко мне явилась, в мой покой.
Она, прелестная, она!
Улыбка кроткая ясна;
Гляжу — и сердце рвется ввысь,
Слова потоком полились:
«Возьми что хочешь, не жалей,
Я все отдам, лишь будь моей,
Всю ночь моею, напролет, —
Пока петух не пропоет».
Она глядит с такой тоской,
Так кротко, с нежностью такой,
И тихий голос слышу я:
«Ценой блаженства — я твоя!»
«И жизнь цветущую и кровь
Отдам тебе, моя любовь,
Я все отдам, я все стерплю, —
Но нет — души не погублю».
Еще слова мои звучат,
Но все нежнее кроткий взгляд,
И тот же голос слышу я:
«Ценой блаженства — я твоя!»
Призывом страстным полон слух,
Зажегся пламенем мой дух
В последней, темной глубине;
Дышать так трудно, трудно мне.
Доныне реял, как оплот,
Рой светлых ангелов, но вот
Из преисподней дико взмыл
Клубок зловещих, темных сил.
И стало ангелам невмочь,
Их оттеснила злая ночь;
И, наконец, нечистых тьма
Во мгле рассеялась сама.
А я блаженством исхожу —
В обятьях милую держу;
Она ко мне пугливо льнет,
Но горько, горько слезы льет.
Рыдает милая моя;
Ее уста целую я:
«Потоки слез останови,
Отдайся пламенной любви!
Отдайся пламенной любви.
И вдруг — озноб в моей крови:
Под гул и треск покров земной
Разверзся — пропасть предо мной.
Из черной пропасти возник
Рой черных духов в тот же миг;
Сокрыл он милую мою;
Один, как прежде, я стою.
Стою, и черный рой ведет
Вокруг меня свой хоровод,
Все ближе, ближе, все тесней,
И громкий хохот все гнусней.
Вот-вот сомкнется узкий круг,
В ушах все тот же страшный звук:
«Блаженство ты отверг, презрел,
Проклятье — вечный твой удел».
Уже не за горой тот день, когда наш Царь
Предстанет, как жених России, пред алтарь
И сочетает с ней судьбу свою и славу,
И даст Творцу обет блюсти свою державу
И царствовать на страх ее врагам,
На радость доблести, на помощь беднякам,
На то, чтоб быть грозой неправды и стяжанья…
День, вожделенный день, уже не за горой…
Все озабочены счастливой суетой,
Я тоже, и — пишу к вам братское посланье:
Молитесь, торгаши, чтоб Царь Царей с небес
Благословил Его и ваше достоянье…
Чтоб не попутал вас корысти хитрый бес,
Чтоб вы в священный день народного восторга
Забыли навсегда безбожный лозунг торга
— «Драть с мертвых и живых»… Чтоб ради торжества Вы доказали нам, что честное служенье
Царю, Отечеству… и самоотверженье
Для вас не суть одни слова, слова, слова,—
Что христиане вы, что Русь должна вам верить,
Что неспособны вы открыто лицемерить,
Что общей радости в стенах родной Москвы
Всечасно отравлять не захотите вы
Своекорыстия постыдным побужденьем;
Что вы не станете с злорадным ухищреньем
Во имя праздников карман свой набивать,
Иль, всех прижав к стене, неправедной и ложной
Наживою, в Москве голодных распложать
И с бедняков тянуть такую дань, которой
Татарская орда и та бы не взяла.
Нет, вы не будете виновниками зла
В те дни, когда душа для радости открыта
И всяческая ложь должна быть позабыта.—
Не верю толкам я газетного пера…
Не верю и молве, пока еще московской.
Нет, вы народ далеко не таковский,
Чтоб только выгоде одной кричать: ура!
Уже не за горой тот день, когда наш Царь
Предстанет, как жених России, пред алтарь
И сочетает с ней судьбу свою и славу,
И даст Творцу обет блюсти свою державу
И царствовать на страх ее врагам,
На радость доблести, на помощь беднякам,
На то, чтоб быть грозой неправды и стяжанья…
День, вожделенный день, уже не за горой…
Все озабочены счастливой суетой,
Я тоже, и — пишу к вам братское посланье:
Молитесь, торгаши, чтоб Царь Царей с небес
Благословил Его и ваше достоянье…
Чтоб не попутал вас корысти хитрый бес,
Чтоб вы в священный день народного восторга
Забыли навсегда безбожный лозунг торга
— «Драть с мертвых и живых»… Чтоб ради торжества
Вы доказали нам, что честное служенье
Царю, Отечеству… и самоотверженье
Для вас не суть одни слова, слова, слова,—
Что христиане вы, что Русь должна вам верить,
Что неспособны вы открыто лицемерить,
Что общей радости в стенах родной Москвы
Всечасно отравлять не захотите вы
Своекорыстия постыдным побужденьем;
Что вы не станете с злорадным ухищреньем
Во имя праздников карман свой набивать,
Иль, всех прижав к стене, неправедной и ложной
Наживою, в Москве голодных распложать
И с бедняков тянуть такую дань, которой
Татарская орда и та бы не взяла.
Нет, вы не будете виновниками зла
В те дни, когда душа для радости открыта
И всяческая ложь должна быть позабыта.—
Не верю толкам я газетного пера…
Не верю и молве, пока еще московской.
Нет, вы народ далеко не таковский,
Чтоб только выгоде одной кричать: ура!
В Кишинёве снег в апреле,
Неожиданный для всех…
Вы чего, Господь, хотели,
Насылая этот снег? Он от Вас весь день слетает,
Сыплет с серых облаков,
Неприятно охлаждает
Тёплый город Кишинёв.И пускай он тут же тает,
Он сгущает серость дня…
Чем, конечно, угнетает
Всех на свете и — меня.Очень странно видеть это —
Снег без счастья, без игры, -
После солнца, после лета,
После света и жары.Холодов терпеть не может
Этот город летних снов.
Как в ущелье, расположен
Он на склонах двух холмов.А сегодня снег в ущелье
И туман на лицах всех…
Вы нам что сказать хотели,
Напуская этот снег? Что пора забыть про ересь?
Вспомнить вновь, как Вы нужны?
Всё смешалось. Давит серость,
Скука давит в дни весны.Всё во мне с тем снегом спорит.
Скука? Серость? — Чепуха!
Я ведь помню — этот город —
Город светлого греха.Здесь — два месяца уж будет —
Без венца (о чем скорблю)
Я живу — простите, люди, -
С той, которую люблю.С той веселой и капризной,
Смех вносящей на порог,
Без которой счастья в жизни
Я не знал и знать не мог.С той, что может быть серьёзной,
Но непрочь и чушь молоть.
С той, к кому Вы сами поздно
Привели меня, Господь.В Кишинёве снег в апреле
Сыплет мрачно, давит всех.
Что напомнить Вы хотели,
Напуская этот снег? Возбуждая эти мысли?
Что у страсти дух в плену?
Что права я все превысил?
Лямку честно не тяну? Зря. И так ознобом бродит
Это всё в крови моей,
От себя меня уводит
И от Вас, и от людей… От всего, чем жил сурово,
Что вдруг стало ни к чему.
И от слова. Даже слову
Я не верю своему… В Кишинёве снег в апреле
Ни за что терзает всех.
Ах, зачем Вам в самом деле
Нынче нужен этот снег? Разве честно мстить за страсти?
Не от Вас ли Дух и Плоть?
Не от Вас ли это счастье,
Что открылось мне, Господь? Так за что вконец измучен
Я лишением души?
Что Вам — вправду было б лучше,
Чтоб и впредь я жил во лжи? Иль случайный приступ злости —
Снег, что с неба к нам слетел?..
Часто кажется, что просто
Удалились Вы от дел, И внезапной власти рады,
С упоением ребят
Небо Ваши бюрократы —
Ваши ангелы — мутят.
Найдено недавно, при ревизии Пробирной Палатки, в делах сей последнейВот час последних сил упадка
От органических причин…
Прости, Пробирная Палатка,
Где я снискал высокий чин,
Но музы не отверг объятий
Среди мне вверенных занятий! Мне до могилы два-три шага…
Прости, мой стих! и ты, перо!
И ты, о писчая бумага,
На коей сеял я добро!
Уж я потухшая лампадка
Иль опрокинутая лодка! Вот, все пришли… Друзья, бог помочь!..
Стоят гишпанцы, греки вкруг…
Вот юнкер Шмидт… Принес Пахомыч
На гроб мне незабудок пук…
Зовет Кондуктор… Ах!.. Необходимо объяснение
Это стихотворение, как указано в заглавии оного, найдено недавно, при ревизии Пробирной Палатки, в секретном деле, за время управления сею Палаткою Козьмы Пруткова. Сослуживцы и подчиненные покойного, допрошенные господином ревизором порознь, единогласно показали, что стихотворение сие написано им, вероятно, в тот самый день и даже перед самым тем мгновением, когда все чиновники Палатки были внезапно, в присутственные часы, потрясены и испуганы громким воплем: «Ах!», раздавшимся из директорского кабинета. Они бросились в этот кабинет и усмотрели там своего директора, Козьму Петровича Пруткова, недвижимым, в кресле перед письменным столом. Они бережно вынесли его, в этом же кресле, сначала в приемный зал, а потом в его казенную квартиру, где он мирно скончался через три дня. Господин ревизор признал эти показания достойными полного доверия по следующим соображениям: 1) почерк найденной рукописи сего стихотворения во всем схож с тем несомненным почерком усопшего, коим он писал свои собственноручные доклады по секретным делам и многочисленные административные проекты; 2) содержание стихотворения вполне соответствует объясненному чиновниками обстоятельству и 3) две последние строфы сего стихотворения писаны весьма нетвердым, дрожащим почерком, с явным, но тщетным усилием соблюсти прямизну строк, а последнее слово «Ах!» даже не написано, а как бы вычерчено густо и быстро, в последнем порыве улетающей жизни. Вслед за этим словом имеется на бумаге большое чернильное пятно, происшедшее явно от пера, выпавшего из руки. На основании всего вышеизложенного господин ревизор, с разрешения министра финансов, оставил это дело без дальнейших последствий, ограничившись извлечением найденного стихотворения из секретной переписки директора Пробирной Палатки и передачею оного совершенно частно, через сослуживцев покойного Козьмы Пруткова, ближайшим его сотрудникам. Благодаря такой счастливой случайности это предсмертное знаменательное стихотворение Козьмы Пруткова делается в настоящее время достоянием отечественной публики. Уже в последних двух стихах 2-й строфы несомненно, выказывается предсмертное замешательство мыслей и слуха покойного, а читая третью строфу, мы как бы присутствуем лично при прощании поэта с творениями его музы. Словом, в этом стихотворении отпечатлелись все подробности любопытного перехода Козьмы Пруткова в иной мир, прямо с должности директора Пробирной Палатки.