Весенний ветер лезет вон из кожи,
Калиткой щелкает, кусты корежит.
Сырой забор подталкивает в бок
Сосна, как деревянное проклятье,
Железный флюгер, вырезанный ятью
(Смотри мой «папиросный коробок»).
А критик за библейским самоваром,
Винтообразным окружен угаром,
Глядит на чайник, бровью шевеля.
Он тянет с блюдца, — в сторону мизинец, —
Кальсоны хлопают на мезонине,
Как вымпел пожилого корабля,
И самовар на скатерти бумажной
Протодиаконом трубит протяжно.
Сосед откушал, обругал жену
И благодушествует:
— Ах! Погода!
Какая подмосковная природа!
Сюда бы Фофанова да луну! —
Через дорогу в хвойном окруженье
Я двигаюсь взлохмаченною тенью,
Ловлю пером случайные слова.
Благословляю кляксами бумагу.
Сырые сосны отряхают влагу,
И в хвое просыпается сова.
Сопит река.
Земля раздражена
(Смотри стихотворение «Весна»).
Слова как ящерицы — не наступишь;
Размеры — выгоднее воду в ступе
Толочь; а композиция встает
Шестиугольником или квадратом;
И каждый образ кажется проклятым,
И каждый звук топырится вперед.
И с этой бандой символов и знаков
Я, как биндюжник, выхожу на драку
(Я к зуботычинам привык давно).
А критик мой недавно чай откушал.
Статью закончил, радио прослушал
И на террасу распахнул окно.
Меня он видит — он доволен миром —
И тенорком, политым легким жиром,
Пугает галок на кусте сыром.
Он возглашает:
Он возглашает: —Прорычите басом,
Чем кончилась волынка с Опанасом,
С бандитом, украинским босяком.
Ваш взгляд от несварения неистов.
Прошу, скажите за контрабандистов,
Чтоб были страсти, чтоб огонь, чтоб гром,
Чтоб жеребец, чтоб кровь, чтоб клубы дыма, —
Ах, для здоровья мне необходимы
Романтика, слабительное, бром!
Не в этом ли удача из удач?
Я говорю как критик и как врач.
Но время движется. И на дороге
Гниют доисторические дроги,
Булыжником разедена трава,
Электротехник на столбы вылазит, —
И вот ползет по укрощенной грязи,
Покачивая бедрами, трамвай.
(Сосед мой недоволен:
(Сосед мой недоволен: — Эт-то проза!)
Но плимутрок из ближнего совхоза
Орет на солнце, выкатив кадык.
— Как мне работать!
— Как мне работать! Голова в тумане.
И бытием прижатое сознанье
Упорствует и выжимает крик.
Я вижу, как взволнованные воды
Зажаты в тесные водопроводы,
Как захлестнула молнию струна.
Механики, чекисты, рыбоводы,
Я ваш товарищ, мы одной породы, —
Побоями нас нянчила страна!
Приходит время зрелости суровой,
Я пух теряю, как петух здоровый.
Разносит ветер пестрые клочки.
Неумолимо, с болью напряженья,
Вылазят кровянистые стручки,
Колючие ошметки и крючки —
Начало будущего оперенья.
— Ау, сосед! —
— Ау, сосед! — Он стонет и ворчит:
— Невыносимо плимутрок кричит,
Невыносимо дребезжат трамваи!
Да, вы линяете, милейший мой!
Вы погибаете, милейший мой!
Да, вы в тупик уперлись головой,
И, как вам выбраться, не понимаю! —
Молчи, папаша! Пестрое перо —
Топорщится, как новая рубаха.
Петуший гребень дыбится остро;
Я, словно исполинский плимутрок,
Закидываю шею. Кличет рог, —
Крылами раз! — и на забор с размаха.
О, злобное петушье бытие!
Я вылинял! Да здравствует победа!
И лишь перо погибшее мое
Кружится над становищем соседа.
Начальник района прощается с нами.
Немного сутулый, немного усталый,
Идет, как бывало, большими шагами
Над кромкою шлюза, над трассой канала.
Подрубленный тяжкой глубокой болезнью,
Он знает, что больше работать не сможет.
Забыть о бетоне, забыть о железе
Строителю в жизни ничто не поможет.
Немного сутулый, немного усталый,
Он так же вот шел Беломорским каналом.
Он так же фуражку снимал с головы
И лоб вытирал на канале Москвы.
И все становилось понятнее сразу,
Едва промелькнет его выцветший китель.
А папки его рапортов и приказов —
История наших великих строительств.
И вновь вспоминает начальник суровый
Всю жизнь кочевую, что с ветром промчалась.
Дорогу, которую — дай ему снова —
Он снова ее повторил бы сначала.И только одно его душу тревожит,
И только одно возвратить он не может:
Опять вспоминаются милые руки
В заботливой спешке, в прощальной печали.
Не слишком ли часто они провожали,
Не слишком ли длинными были разлуки?
А если и вместе — ночей не считая,
С рассвета в делах и порой до рассвета,
Он виделся с ней лишь за чашкою чая,
Склонясь над тарелкой, уткнувшись в газету.
В заботах о людях, о Доне и Волге,
Над Ольгиной он и не думал судьбою.
А сколько ночей прождала она долгих,
А как расцветала под лаской скупою…
Казалось ему — это личное дело,
Оно не влезало в расчеты и планы,
А Ольга Андревна пока поседела.
И, может быть, слишком и, может быть, рано.
Он понял все это на койке больничной,
Когда она, слезы и жалобы пряча,
Ладонь ему клала движеньем привычным
На лоб дорогой, нестерпимо горячий.
А дети — их трое росло-подрастало.
Любил он их сильно, а видел их мало.Начальник района прощается с нами,
Впервые за жизнь не закончив работы:
Еще не шумят берега тополями,
Не собраны к шлюзу стальные ворота.
А рядом с начальником в эту минуту
Прораб «восемнадцать» идет по каналу.
Давно ли птенец со скамьи института —
Он прожил немного, а сделал немало.
Сегодня, волнуясь, по трассе идет он,
Глядит на дорогу воды и бетона.
Мечты и надежды, мосты и ворота
Ему доверяет начальник района.
Выходит он в путь беспокойный и дальний.
Что скажет ему на прощанье начальник?
О том, как расставить теперь инженеров?
Как сделать, чтоб паводок — вечный обманщик —
Пришел не врагом, а помощником верным?
Об этом не раз уже сказано раньше.
И так необычно для этой минуты
Начальник спросил: — Вы женаты как будто? —
И слышит вчерашний прораб удивленно,
Растерянно глядя на выцветший китель,
Как старый суровый начальник района
Ему говорит: — А любовь берегите.Над кромкою шлюза стоят они двое.
Отсюда сейчас разойдутся дороги.
И старший, как прежде кивнув головою,
Уйдет навсегда, похудевший и строгий.
Сдвигает сочувственно молодость брови,
Слова утешенья уже наготове.
Но сильные слов утешенья боятся.
Чтоб только не дать с языка им сорваться,
Начальник его оборвал на полслове,
Горячую руку ему подает,
А сам говорит, сколько рыбы наловит
И как он Толстого всего перечтет.
В тенистом саду под кустами сирени
Он будет и рад не спешить никуда,
Припомнить промчавшиеся года,
Внучонка-вьюна посадить на колени…
Починят, подправят врачи на покое,
И, может быть, снова здоровье вернется.
Пускай небольшое, пускай не такое,
Но дело строителю всюду найдется.Немного сутулый, немного усталый,
Идет он к поселку большими шагами.
Ему благодарна земля под ногами
За то. что он строил моря и каналы.
Идет он счастливый, как все полководцы,
Чей путь завершился победой большою.
Идет он к поселку навстречу покою,
А сердце в степи, позади остается.
Ему б ни чинов, ни отличий… Признаться,
Он слишком привык к этим кранам плечистым, —
Ему бы остаться, хоть на год остаться
Прорабом, десятником, машинистом…
А дышится тяжко, а дышится худо.
Последняя ночь. Он уедет отсюда.
Но здесь он останется прочным бетоном,
Бегущей водой, нержавеющей сталью.
Людьми, что он вырастил — целым районом,
Великой любовью и светлой печалью.
Подруга милая моей судьбы смиренной,
Которою меня бог щедро наградил!
Ты хочешь, чтобы я, спокойством усыпленный
Для света и для муз, талант мой пробудил
И людям о себе напомнил бы стихами.
О чем же мне писать? В душе моей одна,
Одна живая мысль; я разными словами
Могу сказать одно: душа моя полна
Любовию святой, блаженством и тобою, —
Другое кажется мне скучной суетою.
Сказав тебе: люблю! уже я всё сказал.
Любовь и счастие в романах говорливы,
Но в истине своей и в сердце молчаливы.
Когда я счастие себе воображал,
Когда искал его под бурным небом света,
Тогда о прелестях сокрытого предмета
Я часто говорил; играл умом своим
И тени прибирать любил одне к другим,
В отсутствии себя портретом утешая;
Тогда я счастлив был, о счастии мечтая:
Мечта приятна нам, когда она жива.
Но ныне, милый друг, сильнейшие слова
Не могут выразить сердечных наслаждений,
Которые во всем с тобою нахожу.
Блаженство предо мной: я на тебя гляжу!
Считаю радости свои числом мгновений,
Не думая о том, как их изображать.
Любовник может ли любовницу писать?
Картина пишется для взора, а не чувства,
И сердцу угодить, не станет ввек искусства.
Но если б я и мог, любовью вдохновен,
В стихах своих излить всю силу, нежность жара,
Которым твой супруг счастливый упоен,
И кистию живой и чародейством дара
Всё счастие свое, как в зеркале, явить,
Не думай, чтобы тем я мог других пленить.
Ах, нет! сердечный звук столь тих, что он невнятен
В мятежных суетах и в хаосе страстей.
Кто истинно блажен, тот свету неприятен,
Служа сатирою почти на всех людей.
Столь редко счастие! и столь несправедливы
Понятия об нем! Иначе кто, в сребре,
В приманках гордости, в чинах и при дворе,
Искал бы здесь его? Умы самолюбивы:
Я спорить не хочу; но мне позволят быть
Довольным в хижине, любимым — и любить!
Так пастырь с берега взирает на волненья
Нептуновых пучин и видит корабли
Игралищем стихий, желает им спасенья,
Но рад, что он стоит надежно на земли.
Нет, нет, мой милый друг! сердечное блаженство
Желает тишины, а музы любят шум;
Не истина, но блеск в поэте совершенство,
И ложь красивая пленяет светский ум
Скорее, чем язык простой, нелицемерный,
Которым говорят правдивые сердца.
Сказав, что всякий день, с начала до конца,
Мы любим быть одни; что мы друг другу верны
Во всех движениях открытая души;
Сказав, что все для нас минуты хороши,
В которые никто нам не мешает вольно
Друг с другом говорить, друг друга целовать,
Ласкаться взорами, задуматься, молчать;
Сказав, что малого всегда для нас довольно;
Что мы за всё, за всё творца благодарим,
Не просим чуждого, но счастливы своим,
Моля его, чтоб он без всяких прибавлений
Оставил всё, как есть, в самих нас и вокруг, —
Я вкусу знатоков не угожу, мой друг!
Где тут Поэзия? где вымысл украшений?
Я истину скажу; но кто поверит ей?
Когда пылающий любовник (часто мнимый)
Стихами говорит любовнице своей,
Что для него она предмет боготворимый,
Что он единственно к ней страстию живет,
За нежный взор ее короны не возьмет,
И прочее, — тогда ему иной поверит:
Любовник, думают, в любви не лицемерит;
Обманывает он себя, а не других.
Но чтоб супружество для сердца было раем;
Чтоб в мирной тишине приятностей своих
Оно казалося всегда цветущим маем,
Без хлада и грозы; чтоб нежный Гименей
Был страстен, и еще сильнее всех страстей, —
То люди назовут бессовестным обманом.
История любви там кажется романом,
Где всё романами и дышит и живет.
Нет, милая! любовь супругов так священна,
Что быть должна от глаз нечистых сокровенна;
Ей сердце — храм святой, свидетель — бог, не свет;
Ей счастье — друг, не Феб, друг света и притворства:
Она по скромности не любит стихотворства.
Навстречу вещего пророка
И с ним грядущего суда —
Еще в ночи, еще востока
Дрожала яркая звезда —
Он вышел, град покинув сонный,
Не взяв ни пищи, ни одежд,
В тоске святой, неугомонной,
Свершенья чающей надежд!
Кругом лишь темь да влага ночи,
Не скоро светлый день взойдет...
Но он, во мрак вонзая очи,
Стоит и ждет; стоит и ждет.
И мыслит: "Чаемый, молимый
День наступает. Близок срок.
Узрю тебя, досель гонимый,
Но ныне судящий пророк!
Не призрак ты: с костьми и кровью,
Как мы, в плоти идешь ты к нам...
С каким стенаньем и любовью
Я припаду к твоим ногам!
И все, что в эти дни и годы
Терзаний, мук изведал я,
Все в этот миг, пророк свободы,
Благословит душа моя!
Какое утро миру встанет!
Какая вера вспыхнет в нем!
С каким позором зло отпрянет
Перед святым твоим челом!
Свершишь ты жертвы очищенья —
И в жизнь оденутся слова:
Освобожденья, обновленья,
Любви и правды торжества!..
Оттуда путь ему, с востока...
Придет, смиренен и могуч,
Под пыльным рубищем пророка
Скрывая слова острый луч!
О, эту пыль одежды бедной
Как я слезами орошу!
Какою праздничной, победной
Я песнью воздух оглашу!
Но близко, боже!.. Ныне, ныне!..
Вся кровь отхлынула в груди;
Ужасен ты в своей святыне,
Великий бог!.. Гряди, гряди,
О жизни новое начало,
О царства нового рассвет!.."
Заря пылает. Солнце встало,
Проснулся дол. Пророка нет.
"Нет! но придет он в сроке скором,
Я верю, знаю — он придет!"
И смотрит, даль пытая взором...
Сменился день. Пророк нейдет.
Но, сердцем скорбь приняв покорным,
Он все зовет, он все глядит;
Все тем же гордым и упорным
В нем вера пламенем горит.
И дни бегут, — за днями годы
Неудержимой чередой;
Над ним бушуют непогоды,
Его сжигает солнца зной;
Он миг за мигом время мерит,
Мольбу призывную твердя,
И с каждым мигом ждет и верит,
Очей с востока не сводя.
И лет несчетных ряд промчался...
Он старцем стал. От мужа сил
Один лишь остов воздвигался.
Как тень, как выходец могил,
Снедаем тайною тоскою —
Видали странники, — порой
Дрожащей, старческой рукою
Он тусклый взор прикроет свой.
Но веры пламенной гордыни
Душа не свергнула его:
Стоит до днесь он средь пустыни
И ждет пророка своего!
Безумец! страстными мольбами
Вотще зовешь пророка ты!
Давно он ходит между вами,
Но скрыты вам его черты.
Как знать — с полудня ль, иль с востока,
В начале ль дня, или в конце, —
Но он не в рубище пророка,
Пришел не в царственном венце!
И речь его не идет мимо,
И правит царство он свое,
И мира нашего незримо
Преображает бытие!..
Когда ты к встрече нас готовил,
Он близ тебя, с тобою был;
Когда ты пел и славословил,
Не он ли песнь тебе внушил?
Когда ты ждал зари начала,
Чтоб новой жизни встретить день,—
Уж целый век заря пылала,
Ночи веков сгоняя тень!
Взгляни назад. Смотри: в то время,
Пока ты взор стремил вперед,
Взошло посеянное семя, —
Не те уж люди, мир не тот!
Безумец! тайный ход творенья
Как подстеречь и уловить,
В пределы зыбкие мгновенья
Жизнь мира вечную втеснить?
А ты хотел чертой отметить
Начало новых, лучших дней,
И песнь пропеть, и громко встретить,
Упиться радостью своей!..
Нет! верь, кто божье слово сеет,
Что, как древесное зерно,
Оно неслышно, тихо зреет
И всходит медленно оно,
И туго стебель свой подемлет,
Пока корней могучих сеть
Охватит мир...
Но он не внемлет,
Мечту бессильный одолеть,
И, несказанной полон муки,
Уж слыша жизни скорый срок,
Стоит и ждет, простерши руки,
Подемля очи на восток!
Час зачатья я помню неточно, —
Значит, память моя однобока,
Но зачат я был ночью, порочно,
И явился на свет не до срока.
Я рождался не в муках, не в злобе: —
Девять месяцев — это не лет!
Первый срок отбывал я в утробе:
Ничего там хорошего нет.
Спасибо вам, святители,
Что плюнули да дунули,
Что вдруг мои родители
Зачать меня задумали
В те времена укромные,
Теперь — почти былинные,
Когда срока огромные
Брели в этапы длинные.
Их брали в ночь зачатия,
А многих — даже ранее,
А вот живет же братия,
Моя честна компания!
Ходу, думушки резвые, ходу!
Слово, строченьки милые, слово!..
В первый раз получил я свободу
По указу от тридцать восьмого.
Знать бы мне, кто так долго мурыжил, —
Отыгрался бы на подлеце!
Но родился, и жил я, и выжил —
Дом на Первой Мещанской, в конце.
Там за стеной, за стеночкою,
За перегородочкой
Соседушка с соседочкой
Баловались водочкой.
Все жили вровень, скромно так —
Система коридорная:
На тридцать восемь комнаток —
Всего одна уборная.
Здесь на зуб зуб не попадал,
Не грела телогреечка,
Здесь я доподлинно узнал,
Почем она — копеечка.…
Не боялась сирены соседка,
И привыкла к ней мать понемногу,
И плевал я, здоровый трехлетка,
На воздушную эту тревогу!
Да не всё то, что сверху, — от Бога,
И народ «зажигалки» тушил;
И как малая фронту подмога —
Мой песок и дырявый кувшин.
И било солнце в три луча,
Сквозь дыры крыш просеяно,
На Евдоким Кириллыча
И Гисю Моисеевну.
Она ему: «Как сыновья?» —
«Да без вести пропавшие!
Эх, Гиська, мы одна семья —
Вы тоже пострадавшие!
Вы тоже — пострадавшие,
А значит — обрусевшие:
Мои — без вести павшие,
Твои — безвинно севшие».
…Я ушел от пеленок и сосок,
Поживал — не забыт, не заброшен,
Но дразнили меня «недоносок»,
Хоть и был я нормально доношен.
Маскировку пытался срывать я:
Пленных гонят — чего ж мы дрожим?!
Возвращались отцы наши, братья
По домам — по своим да чужим…
У тети Зины кофточка
С драконами да змеями —
То у Попова Вовчика
Отец пришел с трофеями.
Трофейная Япония,
Трофейная Германия…
Пришла страна Лимония,
Сплошная Чемодания!
Взял у отца на станции
Погоны, словно цацки, я,
А из эвакуации
Толпой валили штатские.
Осмотрелись они, оклемались,
Похмелились — потом протрезвели.
И отплакали те, кто дождались,
Недождавшиеся — отревели.
Стал метро рыть отец Витькин с Генкой,
Мы спросили: «Зачем?» — он в ответ:
Мол, коридоры кончаются стенкой,
А тоннели выводят на свет!
Пророчество папашино
Не слушал Витька с корешом —
Из коридора нашего
В тюремный коридор ушел.
Да он всегда был спорщиком,
Припрут к стене — откажется…
Прошел он коридорчиком —
И кончил «стенкой», кажется.
Но у отцов — свои умы,
А что до нас касательно —
На жизнь засматривались мы
Уже самостоятельно.
Все — от нас до почти годовалых —
Толковища вели до кровянки,
А в подвалах и полуподвалах
Ребятишкам хотелось под танки.
Не досталось им даже по пуле,
В «ремеслухе» — живи да тужи:
Ни дерзнуть, ни рискнуть… Но рискнули
Из напильников сделать ножи.
Они воткнутся в легкие
От никотина черные
По рукоятки — легкие
Трехцветные наборные…
Вели дела обменные
Сопливые острожники —
На стройке немцы пленные
На хлеб меняли ножики.
Сперва играли в «фантики»,
В «пристенок» с крохоборами,
И вот ушли романтики
Из подворотен ворами.…
Спекулянтка была номер перший —
Ни соседей, ни бога не труся,
Жизнь закончила миллионершей
Пересветова тетя Маруся.
У Маруси за стенкой говели,
И она там втихую пила…
А упала она возле двери —
Некрасиво так, зло умерла.
Нажива — как наркотики.
Не выдержала этого
Богатенькая тетенька
Маруся Пересветова.…
И было все обыденно:
Заглянет кто — расстроится.
Особенно обидело
Богатство — метростроевца.
Он дом сломал, а нам сказал:
«У вас носы не вытерты,
А я — за что я воевал?!» —
И разные эпитеты.
Было время — и были подвалы,
Было надо — и цены снижали,
И текли куда надо каналы,
И в конце куда надо впадали.
Дети бывших старшин да майоров
До ледовых широт поднялись,
Потому что из тех коридоров
Им казалось, сподручнее — вниз.
Увидя почерк мой, Вы, верно, удивитесь:
Я не писала Вам давно.
Я думаю, Вам это всё равно.
Там, где живете Вы и, значит, веселитесь,
В роскошной, южной стороне,
Вы, может быть, забыли обо мне.
И я про всё забыть была готова…
Но встреча странная — и вот
С волшебной силою из сумрака былого
Передо мной Ваш образ восстает.
Сегодня, проезжая мимо,
К N. N. случайно я зашла.
С княгиней, Вами некогда любимой,
Я встретилась у чайного стола.
Нас познакомили, двумя-тремя словами
Мы обменялися, но жадными глазами
Впилися мы друг в друга. Взор немой,
Казалось, проникал на дно души другой.
Хотелось мне ей броситься на шею
И долго, долго плакать вместе с нею!
Хотелось мне сказать ей: «Ты близка
Моей душе. У нас одна тоска,
Нас одинаково грызет и мучит совесть,
И, если оттого не станешь ты грустней,
Я расскажу тебе всю повесть
Души истерзанной твоей.
Ты встретила его впервые в вихре бала,
Пленительней его до этих пор
Ты никого еще не знала:
Он был красив как бог, и нежен, и остер.
Он ездить стал к тебе, почтительный, влюбленный,
Но, покорясь его уму,
Решилась твердо ты остаться непреклонной —
И отдалась безропотно ему.
Дни счастия прошли как сновиденье,
Другие наступили дни…
О, дни ревнивых слез, обманов, охлажденья,
Кому из нас не памятны они?
Когда его встречала ты покорно,
Прощала всё ему, любя,
Он называл твою печаль притворной
И комедьянткою тебя.
Когда же приходил условный час свиданья
И в доме наступала тишина,
В томительной тревоге ожиданья
Садилась ты у темного окна.
Понуривши головку молодую
И приподняв тяжелые драпри,
Не шевелясь, сидела до зари,
Вперяя взоры в улицу пустую.
Ты с жадностью ловила каждый звук,
Привыкла различать кареты стук
От стука дрожек издалёка.
Но вот всё ближе, ближе, вот
Остановился кто-то у ворот…
Вскочила ты в одно мгновенье ока,
Бежишь к дверям… напрасный труд;
Обман, опять обман! О, что за наказанье!
И вот опять на несколько минут
Царит немое, мертвое молчанье,
Лишь видно фонарей неровное мерцанье,
И скучные часы убийственно ползут.
И проходила ночь, кипела жизнь дневная…
Тогда ты шла к себе с огнем в крови
И падала в подушки, замирая
От бешенства, и горя, и любви!»
Из этого, конечно, я ни слова
Княгине не сказала. Разговор
У нас лениво шел про разный вздор,
И имени, для нас обеих дорогого,
Мы не решилися назвать.
Настало вдруг неловкое молчанье,
Княгиня встала. На прощанье
Хотелось мне ей крепко руку сжать,
И дружбою у нас окончиться могло бы,
Но в этот миг прочла я столько злобы
В ее измученных глазах,
Что на меня нашел невольный страх,
И молча мы расстались, я — с поклоном,
Она — с кивком небрежным головы…
Я начала свое письмо на вы,
Но продолжать не в силах этим тоном.
Мне хочется сказать тебе, что я
Всегда, везде по-прежнему твоя,
Что дорожу я этой тайной,
Что женщина, которую случайно
Любил ты хоть на миг один,
Уж никогда тебя забыть не может,
Что день и ночь ее воспоминанье гложет,
Как злой палач, как милый властелин.
Она не задрожит пред светским приговором:
По первому движенью твоему
Покинет свет, семью, как душную тюрьму,
И будет счастлива одним своим позором!
Она отдаст последний грош,
Чтоб быть твоей рабой, служанкой,
Иль верным псом твоим — Дианкой,
Которую ласкаешь ты и бьешь!
P. S.
Тревога, ночь, — вот что письмо мне диктовало.
Теперь, при свете дня, оно
Мне только кажется смешно,
Но изорвать его мне как-то жалко стало!
Пусть к Вам оно летит от берегов Невы,
Хотя бы для того… чтоб рассердились Вы.
Какое дело Вам, что там Вас любят где-то?
Лишь та, что возле Вас, волнует Вашу кровь.
И знайте: я не жду ответа
Ни на письмо, ни на любовь.
Вам чувство каждое всегда казалось рабством,
А отвечать на письма… Боже мой!
На Вашем языке, столь вежливом порой,
Вы это называли «бабством».
Арист! и ты в толпе служителей Парнаса!
Ты хочешь оседлать упрямого Пегаса;
За лаврами спешишь опасною стезей,
И с строгой критикой вступаешь смело в бой!
Арист, поверь ты мне, оставь перо, чернилы,
Забудь ручьи, леса, унылые могилы,
В холодных песенках любовью не пылай;
Чтоб не слететь с горы, скорее вниз ступай!
Довольно без тебя поэтов есть и будет;
Их напечатают — и целый свет забудет.
Быть может, и теперь, от шума удалясь
И с глупой музою навек соединясь,
Под сенью мирною Минервиной эгиды
Сокрыт другой отец второй «Тилемахиды».
Страшися участи бессмысленных певцов,
Нас убивающих громадою стихов!
Потомков поздных дань поэтам справедлива;
На Пинде лавры есть, но есть там и крапива.
Страшись бесславия! — Что, если Аполлон,
Услышав, что и ты полез на Геликон,
С презреньем покачав кудрявой головою,
Твой гений наградит — спасительной лозою?
Но что? ты хмуришься и отвечать готов;
«Пожалуй, — скажешь мне, — не трать излишних слов;
Когда на что решусь, уж я не отступаю,
И знай, мой жребий пал, я лиру избираю.
Пусть судит обо мне как хочет целый свет,
Сердись, кричи, бранись, — а я таки поэт».
Арист, не тот поэт, кто рифмы плесть умеет
И, перьями скрыпя, бумаги не жалеет.
Хорошие стихи не так легко писать,
Как Витгенштеину французов побеждать.
Меж тем как Дмитриев, Державин, Ломоносов.
Певцы бессмертные, и честь, и слава россов,
Питают здравый ум и вместе учат нас,
Сколь много гибнет книг, на свет едва родясь!
Творенья громкие Рифматова, Графова
С тяжелым Бибрусом гниют у Глазунова;
Никто не вспомнит их, не станет вздор читать,
И Фебова на них проклятия печать.
Положим, что, на Пинд взобравшися счастливо,
Поэтом можешь ты назваться справедливо:
Все с удовольствием тогда тебя прочтут.
Но мнишь ли, что к тебе рекой уже текут
За то, что ты поэт, несметные богатства,
Что ты уже берешь на откуп государства,
В железных сундуках червонцы хоронишь
И, лежа на боку, покойно ешь и спишь?
Не так, любезный друг, писатели богаты;
Судьбой им не даны ни мраморны палаты,
Ни чистым золотом набиты сундуки:
Лачужка под землей, высоки чердаки —
Вот пышны их дворцы, великолепны залы.
Поэтов — хвалят все, питают — лишь журналы;
Катится мимо их Фортуны колесо;
Родился наг и наг ступает в гроб Руссо;
Камоэнс с нищими постелю разделяет;
Костров на чердаке безвестно умирает,
Руками чуждыми могиле предан он:
Их жизнь — ряд горестей, гремяща слава — сон.
Ты, кажется, теперь задумался немного.
«Да что же, — говоришь, — судя о всех так строго,
Перебирая всё, как новый Ювенал,
Ты о поэзии со мною толковал;
А сам, поссорившись с парнасскими сестрами,
Мне проповедовать пришел сюда стихами?
Что сделалось с тобой? В уме ли ты иль нет?»
Арист, без дальних слов, вот мой тебе ответ:
В деревне, помнится, с мирянами простыми,
Священник пожилой и с кудрями седыми,
В миру с соседями, в чести, довольстве жил
И первым мудрецом у всех издавна слыл.
Однажды, осушив бутылки и стаканы,
Со свадьбы, под вечер, он шел немного пьяный;
Попалися ему навстречу мужики.
«Послушай, батюшка, — сказали простяки, -
Настави грешных нас — ты пить ведь запрещаешь
Быть трезвым всякому всегда повелеваешь,
И верим мы тебе: да что ж сегодня сам…»
— «Послушайте, — сказал священник мужикам, -
Как в церкви вас учу, так вы и поступайте,
Живите хорошо, а мне — не подражайте».
И мне то самое пришлося отвечать;
Я не хочу себя нимало оправдать:
Счастлив, кто, ко стихам не чувствуя охоты,
Проводит тихой век без горя, без заботы,
Своими одами журналы не тягчит,
И над экспромптами недели не сидит!
Не любит он гулять по высотам Парнаса,
Не ищет чистых муз, ни пылкого Пегаса,
Его с пером в руке Рамаков не страшит;
Спокоен, весел он. Арист, он — не пиит.
Но полно рассуждать — боюсь тебе наскучить
И сатирическим пером тебя замучить.
Теперь, любезный друг, я дал тебе совет.
Оставишь ли свирель, умолкнешь или нет?..
Подумай обо всем и выбери любое:
Быть славным — хорошо, спокойным — лучше вдвое.
Прими сей череп, Дельвиг, он
Принадлежит тебе по праву.
Тебе поведаю, барон,
Его готическую славу.
Почтенный череп сей не раз
Парами Вакха нагревался;
Литовский меч в недобрый час
По нем со звоном ударялся;
Сквозь эту кость не проходил
Луч животворный Аполлона;
Ну словом, череп сей хранил
Тяжеловесный мозг барона,
Барона Дельвига. Барон
Конечно был охотник славный,
Наездник, чаши друг исправный,
Гроза вассалов и их жен.
Мой друг, таков был век суровый,
И предок твой крепкоголовый
Смутился б рыцарской душой,
Когда б тебя перед собой
Увидел без одежды бранной,
С главою, миртами венчанной,
В очках и с лирой золотой.
Покойником в церковной книге
Уж был давно записан он,
И с предками своими в Риге
Вкушал непробудимый сон.
Барон в обители печальной
Доволен, впрочем, был судьбой,
Пастора лестью погребальной,
Гербом гробницы феодальной
И эпитафией плохой.
Но в наши беспокойны годы
Покойникам покоя нет.
Косматый баловень природы,
И математик, и поэт,
Буян задумчивый и важный,
Хирург, юрист, физиолог,
Идеолог и филолог,
Короче вам — студент присяжный,
С витою трубкою в зубах,
В плаще, с дубиной и в усах
Явился в Риге. Там спесиво
В трактирах стал он пенить пиво,
В дыму табачных облаков;
Бродить над берегами моря,
Мечтать об Лотхен, или с горя
Стихи писать да бить жидов.
Студент под лестницей трактира
В каморке темной жил один;
Там, в виде зеркал и картин,
Короткий плащ, картуз, рапира
Висели на стене рядком.
Полуизмаранный альбом,
Творенья Фихте и Платона
Да два восточных лексикона
Под паутиною в углу
Лежали грудой на полу, —
Предмет занятий разнородных
Ученого да крыс голодных.
Мы знаем: роскоши пустой
Почтенный мыслитель не ищет;
Смеясь над глупой суетой,
В чулане он беспечно свищет.
Умеренность, вещал мудрец,
Сердец высоких отпечаток.
Студент, однако ж, наконец
Заметил важный недостаток
В своем быту: ему предмет
Необходимый был… скелет,
Предмет, философам любезный,
Предмет приятный и полезный
Для глаз и сердца, слова нет;
Но где достанет он скелет?
Вот он однажды в воскресенье
Сошелся с кистером градским
И, тотчас взяв в соображенье
Его характер и служенье,
Решился подружиться с ним.
За кружкой пива мой мечтатель
Открылся кистеру душой
И говорит: «Нельзя ль, приятель,
Тебе досужною порой
Свести меня в подвал могильный,
Костями праздными обильный,
И между тем один скелет
Помочь мне вынести на свет?
Клянусь тебе айдесским богом:
Он будет дружбы мне залогом
И до моих последних дней
Красой обители моей».
Смутился кистер изумленный.
«Что за желанье? что за страсть?
Идти в подвал уединенный,
Встревожить мертвых сонм почтенный
И одного из них украсть!
И кто же?.. Он, гробов хранитель!
Что скажут мертвые потом?»
Но пиво, страха усыпитель
И гневной совести смиритель,
Сомненья разрешило в нем.
Ну, так и быть! Дает он слово,
Что к ночи будет все готово,
И другу назначает час.
Они расстались.
День угас;
Настала ночь. Плащом покрытый,
Стоит герой наш знаменитый
У галереи гробовой,
И с ним преступный кистер мой,
Держа в руке фонарь разбитый,
Готов на подвиг роковой.
И вот визжит замок заржавый,
Визжит предательская дверь —
И сходят витязи теперь
Во мрак подвала величавый;
Сияньем тощим фонаря
Глухие своды озаря,
Идут — и эхо гробовое,
Смущенное в своем покое,
Протяжно вторит звук шагов.
Пред ними длинный ряд гробов;
Везде щиты, гербы, короны;
В тщеславном тлении кругом
Почиют непробудным сном
Высокородные бароны…
Я бы никак не осмелился оставить рифмы в эту поэтическую минуту, если бы твой прадед, коего гроб попался под руку студента, вздумал за себя вступиться, ухватя его за ворот, или погрозив ему костяным кулаком, или как-нибудь иначе оказав свое неудовольствие; к несчастию, похищенье совершилось благополучно. Студент по частям разобрал всего барона и набил карманы костями его. Возвратясь домой, он очень искусно связал их проволокою и таким образом составил себе скелет очень порядочный. Но вскоре молва о перенесении бароновых костей из погреба в трактирный чулан разнеслася по городу. Преступный кистер лишился места, а студент принужден был бежать из Риги, и как обстоятельства не позволяли ему брать с собою будущего, то, разобрав опять барона, раздарил он его своим друзьям. Большая часть высокородных костей досталась аптекарю. Мой приятель Вульф получил в подарок череп и держал в нем табак. Он рассказал мне его историю и, зная, сколько я тебя люблю, уступил мне череп одного из тех, которым обязан я твоим существованием.
Прими ж сей череп, Дельвиг, он
Принадлежит тебе по праву.
Обделай ты его, барон,
В благопристойную оправу.
Изделье гроба преврати
В увеселительную чашу,
Вином кипящим освяти
Да запивай уху да кашу.
Певцу Корсара подражай
И скандинавов рай воинский
В пирах домашних воскрешай,
Или как Гамлет-Баратынский
Над ним задумчиво мечтай:
О жизни мертвый проповедник,
Вином ли полный, иль пустой,
Для мудреца, как собеседник,
Он стоит головы живой.
1 апреля 1825
Счастливый милостью судьбины,
Что я и русской, и поэт,
Несу на ваши именины
Мой поздравительный привет.
Пускай всегда владеют вами
Подруги чистой красоты:
Свобода, радость и мечты
С их непритворными дарами;
Пускай сияют ваши дни,
Как ваши мысли, ваши взоры,
Или пленительной Авроры
Живые, свежие огни.
Где б ни был я — клянусь богами,—
В стране родной и неродной,
Любим ли ветреной судьбой,
Иль сирота под небесами,
За фолиантом, за пером,
При громе бранного тимпана,
При звуке лиры и стакана,
Заморским полного вином —
Всегда услужливый мой гений
Напоминать мне будет вас
И Дерпт, и славу, и Парнас
И сада Радсгофского тени.
Вот вам пример: в России — там,
Где величавая природа,
Студент-певец, я жил с полгода.
Моим разборчивым очам
Являлись дивные картины:
Я зрел, как ранние снега
Сребром ложились на вершины
И на широкие луга,
Как Волги пенились пучины,
Как трепетали берега,
Как обнаженные дубравы
Осенний ветер волновал
И в пудре по полю гулял;
Я видел сельские забавы,
Я видел свадьбу, видел свет —
И что же чувствовал поэт?
Полна спасительного гнева,
Моя открытая душа,
Была скучна, не хороша,
Как непонятливая дева.
Она молила небеса
Исправить воздух и дорогу
И слава Богу — слава Богу,
Я здесь.— Мой рай, моя краса,
Царица вольных наслаждений,
Где ты, богиня песнопений?
Приди! Возвышенный твой дар
Меня наполнит, очарует,
И сердце юношеский жар
К труду прекрасному почует!
Пример не краток: нужды нет,
Я обвиняюсь перед вами,
Что замечтался;— но мечтами
Живет и действует поэт,
И дело: в мире с юных лет,
Богатый творческою силой,
Он пламенеет страстью милой,
Душой следит свой идеал —
И вот нашел… Не тут-то было!
Любимец музы прозевал,
(Прощай, пленительное счастье!)
Пред ним в обертке божества
Одни бездушные слова,
Одно холодное участье.
Кого ж ему любить? Мечты!
Он ими сердце оживляет
И сладко, гордо забывает
Свой плен и райские черты
Лица и мозга красоты.
Ах, я забылся! От предмета
Куда стихи мои летят?
Простите вашего поэта,
Я право прав, а виноват,
Что разболтался невпопад.
Так было б лучше во сто крат
В моем таинственном журнале
Об непонятном идеале
Писать, что здесь говорено.
Но будь как есть, мне все равно!
Я знаю вашу благосклонность!
Не удивит, не тронет вас
Мой неодуманный рассказ,
Моей мечты неугомонность!
Пора мне кончить мой привет
И скуку вашего терпенья;
Когда в душе чего-то нет,
Когда не сладки наслажденья,
Когда любимая звезда
Для вдохновенного труда
Неверно, пасмурно сияет,
Певец обманутый скучает
И без отрады Пиэрид,
Без пиитической отваги
Повеся голову сидит
И томно смотрит на бумаги.
Теперь сердечно признаюсь —
Я для Парнаса не гожусь!
И будь не ваши именины,
Я промолчал бы, как молчу,
Когда без цели и причины
Распространяться не хочу.
Довольно! Нет! еще мой гений
Вас просит, кланяяся вам:
Не скоро ждите обяснений
Его загадочным словам;
Настанет время — после мая
Подробно он расскажет сам,
Какая сила роковая,
На зло Парнасу и уму,
Апрель попортила ему;
Еще он просит: Бога ради,
Без Гарпократа никому
Вы не кажите сей тетради.
«Учитель, — я сказал, — мой дух горит желаньем
Вступить в беседу с той воздушною четой,
Что легкий ветерок несет своим дыханьем!..»
Вергилий мне в ответ: «Помедли, и с тобой
Их сблизит ветра вздох… любовью заклиная,
Тогда зови, они на зов ответят твой!..»
И ветер их прибил, и, голос возвышая,
Я крикнул: «Если вам не положен запрет,
Приблизьтесь к нам, о, вы, чья доля — скорбь немая!..»
Тогда, как горлинки неслышный свой полет
К родимому гнезду любовно устремляют,
Они порхнули к нам на ласковый привет,
Дидону с сонмищем видений покидают
И держат робкий путь сквозь адский мрак и смрад,
Как будто их мои призывы окрыляют,—
«Созданья нежные, кому не страшен ад,
Вы к нашим бедствиям прониклись сожаленьем,
Прощая грешников, что кровью мир багрят ,
Наказаны за то навеки отверженьем!..
О, если б к нам Творец стал милостив опять,
Мы б пали перед ним, как некогда, с моленьем,
Да пролиет на вас святую благодать!..
Вы к нашим бедствиям явили состраданье,
На все вопросы мы готовы отвечать,
Покуда ветерка затихнуло дыханье…
Я родилась в стране, где По, стремясь вперед,
В безбрежный океан ввергается в журчанье,
Чтоб скучных спутников забыть в пучине вод…
В его душе любовь зажглась порывом страстным
(То сердце нежное без всяких слов поймет),
Но был похищен он вдруг замыслом ужасным,
Что до сих пор еще терзает разум мой
И грудь сжигает мне порывом гнева властным!..
Увы, любовь — закон, чтоб полюбил другой,—
И тотчас мной любовь так овладела жадно,
Что оба в бездне мы погибли роковой…
Того, кто угасил две жизни беспощадно,
Уже Каина ждет, ему — прощенья нет!..»
Внимая речь ее, с тоскою безотрадной
Поникнул я главой, и мне сказал поэт:
«О чем ты в этот миг задумался смущенно?»
«Учитель. — молвил я, — увы, не ведал свет
Желаний пламенных и страсти затаенной,
Что души нежные к пороку привели!»
И снова обратил слова к чете влюбленной.—
«Франческа, — я сказал, — страдания твои
Поток горячих слез из сердца исторгают;
Зачем ты предалась волнениям любви,
Ты знала, что они лишь горе предвещают?»
Франческа мне в ответ: «О, знай, всего страшней
В несчастье вспоминать (твой доктор это знает):
О счастии былом; но если знать скорей
Ты хочешь ныне все: и страсти пробужденье,
И муки адские, и скорбь души моей,
Я все поведаю тебе без замедленья,
Исторгнув из очей горячих слез струи…
Читали как-то раз мы с ним для развлеченья,
Как Ланчелотто был зажжен огнем любви,
И были мы одни, запретное желанье
В тот миг в его очах прочли глаза мои,—
И побледнели мы, и замерло дыханье…
Когда ж поведал он, как страстная чета
Слила уста свои в согласное лобзанье
(Как Галеотто, будь та книга проклята!),
Тот, с кем навеки я неразлучима боле,
Поцеловал мои дрожащие уста,
И сладостно его я отдалася воле…
Увы, в тот день читать уж не пришлося нам!..»
Пока она вела рассказ о страшной доле,
Безмолвно дух другой рыдал, и вот я сам,
К чете отверженной исполнен состраданья.
Нежданно волю дал непрошеным слезам
И, словно труп, упал на землю без дыханья…
Да, сударь мой, нередко вот бывает!
Отец на стол, а детки за дележ,
И брата брат за шиворот хватает…
Из-за чего? И в толк-ат не возьмешь!
У вас-то, бар, я чаю, нет разлада…
А мужики, известно, вахлаки:
У них за грош — остуда и досада,
За гривенник какой-нибудь — пинки!
Тут из-за баб, детишек выйдет злоба…
Вот мы теперь: всего-то двое нас —
Мой брат да я; женаты, сударь, оба,
И хлеб всегда имели про запас;
И жили бы себе, домком сбирались…
Нет, погоди! Вишь, жены не в ладу:
Вон у одной коты поистаскались…
«Я, — говорит, — на речку не пойду;
Пускай идет невестка, коли хочет,
Ей муж успел обнову-то купить…»
А та себе, как бешеная, вскочит,
Начнет вот так руками разводить
И ну кричать: «А ты что за дворянка?
Котов-де нет, да села и сидит…»
И тут пойдет такая перебранка,
Что у тебя в ушах инда звенит.
Брат за жену, глядишь, замолвит слово
И дурою мою-то назовет,
А у тебя на слово пять готово,
— Boт, сударь мой, потеха и пойдет!
Все это так… И при отце бывало.
Да старичок нас скоро разводил;
Чуть крикнет: «Эй!» — бежишь куда попало,
Не то — беда! Ох, крут покойник был!
Как помер он, мой брат и позазнался;
Срамит меня, срамит мою жену,
Вы, дескать, что? Старшим-то я остался,
Я, говорит, вас вот как поверну!
И повернул… Тут надо лык на лапти —
Он бражничать возьмется да гулять;
Ты цеп берешь — он ляжет на полати…
Ну, одному не растянуться стать.
Жена его все, знаешь, поджигает!
«Делись, дескать! Твой брат-то лежебок,
Как куколку жену-то снаряжает,
Исподтишка весь дом поразволок…»
Сама-то, вишь, она скупенька больно,
Готова век в отрепьях пропадать,
Да любит жить хозяйкой самовольной.
По-своему все, знаешь, повертать.
Ну, а моя бабенка не сварлива,
А грех таить — от щегольства не прочь,
Да и того… в работе-то ленива,
Что есть, то есть, — тут ложью не помочь.
Вот, сударь мой, и завязалось дело:
Что день, то шум, под шумом и заснешь;
И брату-то все это надоело,
И мне равно, — и начали дележ…
Сперва-то мы по совести делились,
Не сладили — взялись было за суд;
Ну, кое-как в расправе помирились,
Остался спор за старенький хомут…
И я кричу, и брат не уступает:
«Нет, — говорит, — хоть тресни, не отдам!»
Я за шлею, — он, знаешь, вырывает
Да норовит ударить по рукам.
И смех и грех!.. Стоим за дрянь горою!..
Вдруг, сударь мой, моргнуть я не успел,
Как крикнул брат: «Возьми, пусть за тобою!» —
Да на меня хомут-то и надел.
Я сгоряча в шлее позапутлялся;
Народ орет: «Вот, обрядил коня!..»
Уж так-то я в ту пору растерялся —
Инда слеза прошибла у меня!..
Вам, сударь, смех… Нет, тут смешного мало:
Ведь брат-то мой по-барски чаял жить;
Взялся за гуж — ан силы недостало,
Тужил, тужил — и начал с горя пить.
И мне не мед… Ведь праздников не знаешь!
Работаешь, спины не разогнешь,
Чуть непогодь — все стонешь да перхаешь…
Вот, сударь мой, мужицкий-то дележ!
Происходило это, как ни странно,
не там, где бьет по берегу прибой,
не в Дании старинной и туманной,
а в заводском поселке под Москвой.Там жило, вероятно, тысяч десять,
я не считал, но полагаю так.
На карте мира, если карту взвесить,
поселок этот — ерунда, пустяк.Но там была на месте влажной рощи,
на нет сведенной тщанием людей,
как и в столицах, собственная площадь
и белый клуб, поставленный на ней.И в этом клубе, так уж было надо, —
нам отставать от жизни не с руки, —
кино крутилось, делались доклады
и занимались всякие кружки.Они трудились, в общем, не бесславно,
тянули все, кто как умел и мог.
Но был средь них, как главный между равных,
бесспорно, драматический кружок.Застенчива и хороша собою,
как стеклышко весеннее светла,
его премьершей и его душою
у нас в то время Машенька была.На шаткой сцене зрительного зала
на фоне намалеванных небес
она, светясь от радости, играла
чекисток, комсомолок и принцесс.Лукавый взгляд, и зыбкая походка,
и голосок, волнительный насквозь…
Мещаночка, девчонка, счетоводка, —
нельзя понять, откуда что бралось? Ей помогало чувствовать событья,
произносить высокие слова
не мастерство, а детское наитье,
что иногда сильнее мастерства.С естественной смущенностью и болью,
от ощущенья жизни весела,
она не то чтобы вживалась в роли,
она ролями этими жила.А я в те дни, не требуя поблажки,
вертясь, как черт, с блокнотом и пером,
работал в заводской многотиражке
ответственным ее секретарем.Естественно при этой обстановке,
что я, отнюдь не жулик и нахал,
по простоте на эти постановки
огромные рецензии писал.Они воспринимались с интересом
и попадали в цель наверняка
лишь потому, что остальная пресса
не замечала нашего кружка.Не раз, не раз — солгать я не посмею —
сам режиссер дарил улыбку мне:
Василь Васильич с бабочкой на шее,
в качаловском блистающем пенсне.Я Машеньку и ныне вспоминаю
на склоне лет, в другом краю страны.
Любил ли я ее? Теперь не знаю, —
мы были все в ту пору влюблены.Я вспоминаю не без нежной боли
тот грузовик давно ушедших дней,
в котором нас возили на гастроли
по ближним клубам юности моей.И шум кулис, и дружный шепот в зале,
и вызовы по многу раз подряд,
и ужины, какие нам давали
в ночных столовках — столько лет назад! Но вот однажды… Понимает каждый
или поймет, когда настанет час,
что в жизни все случается однажды,
единожды и, в общем, только раз.Дают звонки. Уже четвертый сдуру.
Партер гудит. Погашен в зале свет.
Оркестрик наш закончил увертюру.
Пора! Пора! А Машеньки все нет.Василь Васильич донельзя расстроен,
он побледнел и даже спал с лица,
как поседелый в грозных битвах воин,
увидевший предательство юнца.Снимают грим кружковцы остальные.
Ушел партер, и опустел балкон.
Так в этот день безрадостный — впервые
спектакль был позорно отменен.Назавтра утром с тихой ветвью мира,
чтоб нам не оставаться в стороне,
я был направлен к Маше на квартиру,
Но дверь ее не открывалась мне.А к вечеру, рожденный в смраде где-то
из шепота шекспировских старух,
нам принесли в редакцию газеты
немыслимый, но достоверный слух.И услыхала заводская пресса,
упрятав в ящик срочные дела,
что наша поселковая принцесса,
как говорят на кухнях, понесла.Совет семьи ей даровал прощенье.
Но запретил (чтоб все быстрей забыть)
не то чтоб там опять играть на сцене,
а даже близко к клубу подходить.Я вскорости пошел к ней на работу,
мне нужен был жестокий разговор…
Она прилежно щелкала на счетах
в халатике, скрывающем позор.Не удалось мне грозное начало.
Ты ожидал смятенности — изволь!
Она меня ничуть не замечала —
последняя разыгранная роль.Передо мной спокойно, достославно,
внушительно сидела вдалеке
не Машенька, а Марья Николавна
с конторским карандашиком в руке.Уже почти готовая старуха,
живущая степенно где-то там.
Руины развалившегося духа,
очаг погасший, опустелый храм.А через день, собравшись без изъятья
и от завкома выслушав урок,
возобновил вечерние занятья
тот самый драматический кружок.Не вечно ж им страдать по женской доле
и повторять красивые слова.
Все ерунда! И Машенькины роли
взяла одна прекрасная вдова.Софиты те же, мизансцены те же,
все так же дружно рукоплещет зал.
Я стал писать рецензии все реже,
а вскорости и вовсе перестал.
Первое вступление в поэму
Уважаемые
товарищи потомки!
Роясь
в сегодняшнем
окаменевшем го*не,
наших дней изучая потемки,
вы,
возможно,
спросите и обо мне.
И, возможно, скажет
ваш ученый,
кроя эрудицией
вопросов рой,
что жил-де такой
певец кипяченой
и ярый враг воды сырой.
Профессор,
снимите очки-велосипед!
Я сам расскажу
о времени
и о себе.
Я, ассенизатор
и водовоз,
революцией
мобилизованный и призванный,
ушел на фронт
из барских садоводств
поэзии —
бабы капризной.
Засадила садик мило,
дочка,
дачка,
водь
и гладь —
сама садик я садила,
сама буду поливать.
Кто стихами льет из лейки,
кто кропит,
набравши в рот —
кудреватые Митрейки,
мудреватые Кудрейки —
кто их к черту разберет!
Нет на прорву карантина —
мандолинят из-под стен:
«Тара-тина, тара-тина,
т-эн-н…»
Неважная честь,
чтоб из этаких роз
мои изваяния высились
по скверам,
где харкает туберкулез,
где б***ь с хулиганом
да сифилис.
И мне
агитпроп
в зубах навяз,
и мне бы
строчить
романсы на вас, —
доходней оно
и прелестней.
Но я
себя
смирял,
становясь
на горло
собственной песне.
Слушайте,
товарищи потомки,
агитатора,
горлана-главаря.
Заглуша
поэзии потоки,
я шагну
через лирические томики,
как живой
с живыми говоря.
Я к вам приду
в коммунистическое далеко
не так,
как песенно-есененный провитязь.
Мой стих дойдет
через хребты веков
и через головы
поэтов и правительств.
Мой стих дойдет,
но он дойдет не так, —
не как стрела
в амурно-лировой охоте,
не как доходит
к нумизмату стершийся пятак
и не как свет умерших звезд доходит.
Мой стих
трудом
громаду лет прорвет
и явится
весомо,
грубо,
зримо,
как в наши дни
вошел водопровод,
сработанный
еще рабами Рима.
В курганах книг,
похоронивших стих,
железки строк случайно обнаруживая,
вы
с уважением
ощупывайте их,
как старое,
но грозное оружие.
Я
ухо
словом
не привык ласкать;
ушку девическому
в завиточках волоска
с полупохабщины
не разалеться тронуту.
Парадом развернув
моих страниц войска,
я прохожу
по строчечному фронту.
Стихи стоят
свинцово-тяжело,
готовые и к смерти
и к бессмертной славе.
Поэмы замерли,
к жерлу прижав жерло
нацеленных
зияющих заглавий.
Оружия
любимейшего
готовая
рвануться в гике,
застыла
кавалерия острот,
поднявши рифм
отточенные пики.
И все
поверх зубов вооруженные войска,
что двадцать лет в победах
пролетали,
до самого
последнего листка
я отдаю тебе,
планеты пролетарий.
Рабочего
громады класса враг —
он враг и мой,
отъявленный и давний.
Велели нам
идти
под красный флаг
года труда
и дни недоеданий.
Мы открывали
Маркса
каждый том,
как в доме
собственном
мы открываем ставни,
но и без чтения
мы разбирались в том,
в каком идти,
в каком сражаться стане.
Мы
диалектику
учили не по Гегелю.
Бряцанием боев
она врывалась в стих,
когда
под пулями
от нас буржуи бегали,
как мы
когда-то
бегали от них.
Пускай
за гениями
безутешною вдовой
плетется слава
в похоронном марше —
умри, мой стих,
умри, как рядовой,
как безымянные
на штурмах мерли наши!
Мне наплевать
на бронзы многопудье,
мне наплевать
на мраморную слизь.
Сочтемся славою —
ведь мы свои же люди, —
пускай нам
общим памятником будет
построенный
в боях
социализм.
Потомки,
словарей проверьте поплавки:
из Леты
выплывут
остатки слов таких,
как «проституция»,
«туберкулез»,
«блокада».
Для вас,
которые
здоровы и ловки,
поэт
вылизывал
чахоткины плевки
шершавым языком плаката.
С хвостом годов
я становлюсь подобием
чудовищ
ископаемо-хвостатых.
Товарищ жизнь,
давай быстрей протопаем,
протопаем
по пятилетке
дней остаток.
Мне
и рубля
не накопили строчки,
краснодеревщики
не слали мебель на дом.
И кроме
свежевымытой сорочки,
скажу по совести,
мне ничего не надо.
Явившись
в Це Ка Ка
идущих
светлых лет,
над бандой
поэтических
рвачей и выжиг
я подыму,
как большевистский партбилет,
все сто томов
моих
партийных книжек.
Древняя гишпанская историческая песня
Худо, худо, ах, французы,
В Ронцевале было вам!
Карл Великий там лишился
Лучших рыцарей своих.
И Гваринос был поиман
Многим множеством врагов;
Адмирала вдруг пленили
Семь арабских королей.
Семь раз жеребей бросают
О Гвариносе цари;
Семь раз сряду достается
Марлотесу он на часть.
Марлотесу он дороже
Всей Аравии большой.
«Ты послушай, что я молвлю,
О Гваринос! — он сказал, —
Ради Аллы, храбрый воин,
Нашу веру приими!
Всё возьми, чего захочешь,
Что приглянется тебе.
Дочерей моих обеих
Я Гвариносу отдам;
На любой из них женися,
А другую так возьми,
Чтоб Гвариносу служила,
Мыла, шила на него.
Всю Аравию приданым
Я за дочерью отдам».
Тут Гваринос слово молвил;
Марлотесу он сказал:
«Сохрани господь небесный
И Мария, мать его,
Чтоб Гваринос, христианин,
Магомету послужил!
Ах! во Франции невеста
Дорогая ждет меня!»
Марлотес, пришедши в ярость,
Грозным голосом сказал:
«Вмиг Гвариноса окуйте,
Нечестивого раба;
И в темницу преисподню
Засадите вы его.
Пусть гниет там понемногу,
И умрет, как бедный червь!
Цепи тяжки, в семь сот фунтов,
Возложите на него,
От плеча до самой шпоры». —
Страшен в гневе Марлотес!
«А когда настанет праздник,
Пасха, Святки, Духов день,
В кровь его тогда секите
Пред глазами всех людей»
.Дни проходят, дни приходят,
И настал Иванов день;
Христиане и арабы
Вместе празднуют его.
Христиане сыплют галгант; *
Мирты мечет всякий мавр.**
В почесть празднику заводит
Разны игры Марлотес.
Он высоко цель поставил,
Чтоб попасть в нее копьем.
Все свои бросают копья,
Все арабы метят в цель.
Ах, напрасно! нет удачи!
Цель для слабых высока.
Марлотес велел во гневе
Чрез герольда объявить:
«Детям груди не сосати,
А большим не пить, не есть,
Если цели сей на землю
Кто из мавров не сшибет!»
И Гваринос шум услышал
В той темнице, где сидел.
«Мать святая, чиста дева!
Что за день такой пришел?
Не король ли ныне вздумал
Выдать замуж дочь свою?
Не меня ли сечь жестоко
Час презлой теперь настал?»
Страж темничный то подслушал.
«О Гваринос! свадьбы нет;
Ныне сечь тебя не будут;
Трубный звук не то гласит…
Ныне праздник Иоаннов;
Все арабы в торжестве.
Всем арабам на забаву
Марлотес поставил цель.
Все арабы копья мечут,
Но не могут в цель попасть;
Почему король во гневе
Чрез герольда объявил:
«Пить и есть никто не может,
Буде цели не сшибут».
Тут Гваринос встрепенулся;
Слово молвил он сие:
«Дайте мне коня и сбрую,
С коей Карлу я служил;
Дайте мне копье булатно,
Коим я врагов разил.
Цель тотчас сшибу на землю,
Сколь она ни высока.
Если ж я сказал неправду,
Жизнь моя у вас в руках».
«Как! — на то тюремщик молвил, —
Ты семь лет в тюрьме сидел,
Где другие больше года
Не могли никак прожить;
И еще ты думать можешь,
Что сшибешь на землю цель? —
Я пойду сказать инфанту,
Что теперь ты говорил».
Скоро, скоро поспешает
Страж темничный к королю;
Приближается к инфанту
И приносит весть ему:
«Знай: Гваринос христианин,
Что в тюрьме семь лет сидит,
Хочет цель сшибить на землю,
Если дашь ему коня».
Марлотес, сие услышав,
За Гвариносом послал;
Царь не думал, чтоб Гваринос
Мог еще конем владеть.
Он велел принесть всю сбрую
И коня его сыскать.
Сбруя ржавчиной покрыта,
Конь возил семь лет песок.
«Ну, ступай! — сказал с насмешкой
Марлотес, арабский царь.-
Покажи нам, храбрый воин,
Как сильна рука твоя!»
Так, как буря разъяренна,
К цели мчится сей герой;
Мечет он копье булатно —
На земле вдруг цель лежит.
Все арабы взволновались,
Мечут копья все в него;
Но Гваринос, воин смелый,
Храбро их мечом сечет.
Солнца свет почти затмился
От великого числа
Тех, которые стремились
На Гвариноса все вдруг.
Но Гваринос их рассеял
И до Франции достиг.
Где все рыцари и дамы
С честью приняли его.
* Индейское растение. (Прим. автора.)
* * В день св. Иоанна гишпанцы усыпали улицы
галгантом и митрами. (Прим. автора.)
«Веди меня, пустыни житель,
Святой анахорет;
Близка желанная обитель;
Приветный вижу свет.Устал я: тьма кругом густая;
Запал в глуши мой след;
Безбрежней, мнится, степь пустая,
Чем дале я вперед».«Мой сын (в ответ пустыни житель),
Ты призраком прельщен:
Опасен твой путеводитель —
Над бездной светит он.Здесь чадам нищеты бездомным
Отверзта дверь моя,
И скудных благ уделом скромным
Делюсь от сердца я.Войди в гостеприимну келью;
Мой сын, перед тобой
И брашно с жесткою постелью
И сладкий мой покой.Есть стадо… но безвинных кровью
Руки я не багрил:
Меня творец своей любовью;
Щадить их научил.Обед снимаю непорочный
С пригорков и полей;
Деревья плод дают мне сочный,
Питье дает ручей.Войди ж в мой дом — забот там чужды;
Нет блага в суете:
Нам малые даны здесь нужды;
На малый миг и те».Как свежая роса денницы,
Был сладок сей привет;
И робкий гость, склоня зеницы,
Идет за старцем вслед.В дичи глухой, непроходимой
Его таился кров —
Приют для сироты гонимой,
Для странника покров.Непышны в хижине уборы,
Там бедность и покой;
И скрыпнули дверей растворы
Пред мирною четой.И старец зрит гостеприимный,
Что гость его уныл,
И светлый огонек он в дымной
Печурке разложил.Плоды и зелень предлагает
С приправой добрых слов;
Беседой скуку озлащает
Медлительных часов.Кружится резвый кот пред ними;
В углу кричит сверчок;
Трещит меж листьями сухими
Блестящий огонек.Но молчалив, пришлец угрюмый;
Печаль в его чертах;
Душа полна прискорбной думы;
И слезы на глазах.Ему пустынник отвечает
Сердечною тоской.
«О юный странник, что смущает
Так рано твой покой? Иль быть убогим и бездомным
Творец тебе судил?
Иль предан другом вероломным?
Или вотще любил? Увы! спокой себя: презренны
Утехи благ земных;
А тот, кто плачет, их лишенный,
Еще презренней их.Приманчив дружбы взор лукавый:
Но ах! как тень, вослед
Она за счастием, за славой,
И прочь от хилых бед.Любовь… любовь, Прелест игрою
Отрава сладких слов,
Незрима в мире; лишь порою
Живет у голубков.Но, друг, ты робостью стыдливой
Свой нежный пол открыл».
И очи странник торопливый,
Краснея, опустил.Краса сквозь легкий проникает
Стыдливости покров;
Так утро тихое сияет
Сквозь завес облаков.Трепещут перси; взор склоненный;
Как роза, цвет ланит…
И деву-прелесть изумленный
Отшельник в госте зрит.«Простишь ли, старец, дерзновенье,
Что робкою стопой
Вошла в твое уединенье,
Где бог один с тобой? Любовь надежд моих губитель,
Моих виновник бед;
Ищу покоя, но мучитель
Тоска за мною вслед.Отец мой знатностию, славой
И пышностью гремел;
Я дней его была забавой;
Он все во мне имел.И рыцари стеклись толпою:
Мне предлагали в дар
Те чистый, сходный с их душою,
А те притворный жар.И каждый лестью вероломной
Привлечь меня мечтал…
Но в их толпе Эдвин был скромный;
Эдвин, любя, молчал.Ему с смиренной нищетою
Судьба одно дала:
Пленять высокою душою;
И та моей была.Роса на розе, цвет душистый
Фиалки полевой
Едва сравниться могут с чистой
Эдвиновой душой.Но цвет с небесною росою
Живут единый миг:
Он одарен был их красою,
Я легкостию их.Я гордой, хладною казалась;
Но мил он втайне был;
Увы! любя, я восхищалась,
Когда он слезы лил.Несчастный! он не снес презренья;
В пустыню он помчал
Свою любовь, свои мученья —
И там в слезах увял.Но я виновна; мне страданье;
Мне увядать в слезах;
Мне будь пустыня та изгнанье,
Где скрыт Эдвинов прах.Над тихою его могилой
Конец свой встречу я —
И приношеньем тени милой
Пусть будет жизнь моя».«Мальвина!» — старец восклицает,
И пал к ее ногам…
О чудо! их Эдвин лобзает;
Эдвин пред нею сам.«Друг незабвенный, друг единый!
Опять, навек я твой!
Полна душа моя Мальвиной —
И здесь дышал тобой.Забудь о прошлом; нет разлуки;
Сам бог вещает нам:
Всё в жизни, радости и муки,
Отныне пополам.Ах! будь и самый час кончины
Для двух сердец один:
Да с милой жизнию Мальвины
Угаснет и Эдвин».
Путь жизненный пройдя до половины,
Опомнился я вдруг в лесу густом,
Уже с прямой в нем сбившися тропины.
Есть что сказать о диком лесе том:
Как в нем трудна дорога и опасна;
Робеет дух при помысле одном,
И малым чем смерть более ужасна.
Что к благу мне снискал я в нем, что зрел
Все расскажу, и повесть не напрасна.
Не знаю сам, как я войти сумел;
Так сильно сон клонил меня глубокий,
Что истого пути не усмотрел.
Но у горы подножия высокой,
Где бедственной юдоли сей конец,
Томившей дух боязнию жестокой, —
Взглянул я вверх: и на холме венец
Сиял лучей бессмертного светила,
Вожатая заблудшихся сердец.
Тут начала слабеть испуга сила,
Залегшего души во глубине,
Доколе ночь ее глухая тмила;
И как пловец чуть дышащий, но вне
Опасности, взор с брега обращает
К ярящейся пожрать его волне, —
Так дух мой (он еще изнемогает)
Озрелся вспять на поприще взглянуть,
Которым жив никто не протекает.
Усталому дав телу отдохнуть,
Пошел я вновь, одной ноге другою
Творя подпор и облегчая путь.
И вот, почти в начале под горою,
Проворный барс и скачет и кружит,
Красуяся одежды пестротою;
Прочь ни на миг от глаз не отбежит,
И я не раз сбирался в путь обратный —
Так зверь вперед мне двигаться претит.
Час ранний был, час утренний, приятный,
И солнце вверх в сопутстве звезд текло:
Так в первый день по воле благодатной
Прекрасное создание пошло.
Кружился барс в пестреющей одежде:
Погода, час—мою все душу жгло,
И кожу взять в корысть я был в надежде;
Но вдруг меня, явившись, напугал
Огромный лев, каких не видел прежде;
Он на меня, казалось, наступал,
Подяв главу, и яростный и гладный,
И воздух весь от рыка трепетал.
А вслед за ним волк ненасытно-жадный,
Пугающий чрезмерной худобой,
Губительный алчбою безотрадной.
Толикий страх нанес он мне собой,
Столь вид его родил во мне отврата,
Что я взойти отчаялся душой.
И каково тому, кто скопит злата,
Как все терять придет ему чреда:
Тут в мыслях плач и горькая утрата;
Таким меня зверь сотворил тогда,
Помалу вспять гоня к стремнине тесной,
Где солнца луч не светит никогда.
Уж падал я, спаситель вдруг чудесный
Предстал; сперва ни слова он не рек,
От долгого молчанья бессловесный.
Узрев его в степи, пустой отвек,
Я закричал: «Спаси своим приходом,
Кто б ни был ты, хоть тень, хоть человек».
Он мне: «Я жил давно, с другим народом:
В Ломбардии был дом моих отцов,
Из Мантуи происходящих родом.
Рожден в исходе Юлия годов,
Я в Риме жил при Августе державном,
В лжеверии языческих богов.
Я был поэт и пел о муже славном,
В Авзонии воздвигшем новый град,
Когда Пергам погиб в бою неравном.
Но в муку ты зачем идешь назад?
Что не взойдешь на холм превознесенный,
К началу всех веселий и отрад?»
«Вергилий ты! источник ты священный
Высоких слов, лиющихся рекой! —
Ответил я, стыдясь, челом склоненный. —
О честь певцов, светильник их благой,
Будь благ ко мне за долгий труд, ученье,
Любовь к стихам, начертанным тобой.
Ты—пестун мой, и я—твое творенье,
Ты—вождь мой, ты мне щедро подарил
Прекрасный слог и знающих хваленье.
Зри: вот он, зверь, пред кем я отступил;
Спаси меня, мудрец, в беде толикой —
Я весь дрожу, и стынет кровь средь жил».
«Ты должен в путь идти другой, великий, —
Он отвечал, мой плач прискорбный зря,
— Чтоб избежать из сей пустыни дикой.
Сей лютый зверь, враждой ко всем горя,
На сей стезе—идущему преграда;
Ввек не отстал, души не уморя.
Столь вреден он, искидок гнусный ада,
Что никогда ничем не насыщен,
И после яств еще в нем боле глада.
Со многими зверьми он сопряжен,
И будет впредь, доколе пес примчится,
Кем тощий волк погибнет, загрызен, —
Тот ни землей, ни златом не прельстится,
Премудр и благ во всех своих делах:
Между двух фельтр великий пес родится.
Спасется им погрязшая в бедах
Италия, из-за нее ж Камилла,
Нис, Эвриал и Турн легли во прах.
Из града в град его погонит сила,
Чудовище, пока запрет в аду,
Отколь его в свет зависть испустила.
Тебе добра желаю я, и жду,
Коль ты за мной пойдешь в стезю благую,
И в вечные места тебя сведу,
Услышишь скорбь отчаяния злую,
Узришь всех век страдальцев мертвецов,
Где тщетно смерть зовут они вторую;
По сем и тех, кто, скверну смыть грехов
Надеяся, в огне уж утешенье
Нашли, и ждут со временем венцов;
Но ко святым чтоб вознестись в селенье,
Душа меня достойнейшая есть:
Ей возвращу тебя во охраненье.
Небесный царь, кому я должну честь
Был слеп воздать, в град, славою венчанный,
Претит войти или другого ввесть.
Он царь везде; но там—предел избранный,
Его чертог, держава и престол:
Блажен туда им к вечности призванный!»
А я: «Поэт, Бог слышал твой глагол;
Веди ж, молю, сим богом заклиная,
Да сих спасусь и впредь грозящих зол.
Хочу узреть и дверь святого Рая,
И грешников по слову твоему,
Терпящих век вся горькая и злая».
Тут он пошел, и я вослед ему.
[Перевод П.А.Катенина]
С дерев валится желтый лист,
Не слышно птиц в лесу угрюмом,
В полях осенних ветров свист,
И плещут волны в берег с шумом.
Над Хутынским монастырем
Приметно солнце догорало,
И на главах златым лучом,
Из туч прокравшись, трепетало.
Какой-то думой омрачен,
Младый певец бродил в ограде;
Но вдруг остановился он,
И заблистал огонь во взгляде.
"Что вижу я?.. на сих брегах, —
Он рек, — для Севера священный
Державина ль почиет прах
В обители уединенной?»
И засияли, как росой,
Слезами юноши ресницы,
И он с удвоенной тоской
Сел у подножия гробницы;
И долго молча он сидел,
И, мрачною тревожим думой,
Певец задумчивый глядел
На грустный памятник угрюмо.
Но вдруг, восторженный, вещал:
«Что я напрасно здесь тоскую?
Наш дивный бард не умирал:
Он пел и славил Русь святую!
Он выше всех на свете благ
Общественное благо ставил
И в огненных своих стихах
Святую добродетель славил.
Он долг певца постиг вполне,
Он свить горел венок нетленной,
И был в родной своей стране
Органом истины священной.
Везде певец народных благ,
Везде гонимых оборона
И зла непримиримый враг,
Он так твердил любимцам трона:
„Вельможу должны составлять
Ум здравый, сердце просвещенно!
Собой пример он должен дать,
Что звание его священно;
Что он орудье власти есть,
Всех царственных подпора зданий;
Должны быть польза, слава, честь
Вся мысль его, цель слов, деяний“.
О, так! нет выше ничего
Предназначения поэта:
Святая правда — долг его,
Предмет — полезным быть для света.
Служитель избранный творца,
Не должен быть ничем он связан;
Святой, высокий сан певца
Он делом оправдать обязан.
Ему неведом низкий страх;
На смерть с презрением взирает
И доблесть в молодых сердцах
Стихом правдивым зажигает.
Над ним кто будет властелин? —
Он добродетель свято ценит
И ей нигде, как верный сын,
И в думах тайных не изменит.
Таков наш бард Державин был, —
Всю жизнь он вел борьбу с пороком;
Судьям ли правду говорил,
Он так гремел с святым пророком:
„Ваш долг на сильных не взирать,
Без помощи, без обороны
Сирот и вдов не оставлять
И свято сохранять законы.
Ваш долг несчастным дать покров,
Всегда спасать от бед невинных,
Исторгнуть бедных из оков,
От сильных защищать бессильных“.
Певцу ли ожидать стыда
В суде грядущих поколений?
Не осквернит он никогда
Порочной мыслию творений.
Повсюду правды верный жрец,
Томяся жаждой чистой славы,
Не станет портить он сердец
И развращать народа нравы.
Поклонник пламенный добра,
Ничем себя не опорочит
И освященного пера —
В нечестьи буйном не омочит.
Творцу ли гимн святой звучит
Его восторженная лира —
Словами он, как гром, гремит,
И вторят гимн народы мира.
О, как удел певца высок!
Кто в мире с ним судьбою равен?
Откажет ли и самый рок
Тебе в бессмертии, Державин?
Ты прав, певец: ты будешь жить,
Ты памятник воздвигнул вечный, -
Его не могут сокрушить
Ни гром, ни вихорь быстротечный».
Певец умолк — и тихо встал;
В нем сердце билось, и в волненьи,
Вздохнув, он, отходя, вещал
В каком-то дивном исступленьи:
"О, пусть не буду в гимнах я,
Как наш Державин, дивен, громок, —
Лишь только б молвил про меня
Мой образованный потомок:
«Парил он мыслию в веках,
Седую вызывая древность,
И воспалял в младых сердцах
К общественному благу ревность!»
Глубоко вздыхает Вальтгэмский аббат.
Скорбит в нем душа поневоле:
Услышал он весть, что отважный Гарольд
Пал в битве, на Гастингском поле.
И тотчас же шлет двух монахов аббат
На место, где битва кипела,
Веля отыскать им межь грудами тел
Гарольда убитаго тело.
Монахи с печалию в сердце пошли,
С печалью они воротились:
"Увы!—говорят—преподобный отец,
Мы с счастием нашим простились!
"Погиб наилучший из саксов: его
Сразил проходимец безродный;
Разбойники делят родную страну;
В раба превратился свободный.
"Нормандская сволочь над нами царит:
Все это—бродяги да воры.
Я видел—какой-то портной из Байе
Надел золоченыя шпоры.
"О, горе тому, кого саксом зовут!
И вы, что в небесном сияньи
Живете, патроны саксонской земли,
Постигло и вас поруганье.
"Теперь-то мы знаем, что значила та
Комета, что ныньче являлась,
Красна точно кровь, и на небе ночном
Метлой из огня разстилалась.
«То знаменье было—и вот для него
Настало теперь исполненье.
Мы в Гастингсе были и все обошли
Кровавое поле сраженья.
Мы всех осмотрели погибших бойцов,
Мы долго и всюду искали,
Но тела Гарольда мы там не нашли —
И наши надежды пропали.»
Так Асгод и Альрик давали отчет.
Аббат ломал руки, внимая;
Потом он задумался—и наконец
Сказал им, глубоко вздыхая:
"В стране Грендельфильда, где ветер шумит,
Над темными соснами вея,
Средь леса, в убогой избушке, живет
Эдиѳь Лебединая Шея.
"Прекрасною белою шеей своей
Известна была она свету,
И в прежнее время король наш Гарольд
Влюблен был в красавицу эту.
"Любил он ее, цаловал, миловал,
Но страсть его скоро пропала.
Он бросил Эдиѳь и забыл, и с-тех-пор
Шестнадцать ужь лет миновало.
"Ступайте вы к ней и ведите се
На поле сраженья: быть-может,
Взор женщины, нежно любившей его,
Найти нам Гарольда поможет.
«Затем его тело несите сюда,
И здесь мы. с рыданьем и пеньем,
Молясь о душе своего короля,
Почтем его прах погребеньем.»
К полночи они до избушки дошли.
Стучатся своими клюками:
"Эдиѳь Лебединая Шея. проснись
И следуй, но медля, за нами!
"Нормандский воитель страну покорил;
Свободные саксы—в неволе:
Король наш Гарольд без дыханья лежит
Убитый на Гастингском поле.
«Иди с нами вместе скорее гуда,
Где было кровавое дело,
Гарольда искать: нам аббат приказал
В аббатство принесть его тело.»
Эдиѳь не сказала ни слова в ответ.
Но тотчас пошла она с ними.
Порывистый ветер, бушуя, играл
Ея волосами седыми.
По мхам, и болотам колючим кустам
Она босиком пробиралась
И к утру ужь Гастингса поле вдали,
Межь скал меловых, показалось.
Разсеялся белый туман—и оно
Явилось в величии диком:
Вороны и галки летали над ним
С своим отвратительным криком.
Там несколько тысяч погибших бойцов
На почве кровавой лежали:
Истерзаны, наги, в пыли и в крови,
Все поле они покрывали.
Эдиѳь Лебединая Шея глядит
На эту кровавую груду,
Идет среди трупов и взоры ея
Как стрелы вонзаются всюду.
Терзает убитых бойцов и коней
Прожорливых воронов стая;
Внимательно смотрит и ищет Эдиѳь,
С трудом их от тел отгоняя.
И ищет напрасно она целый день;
Вот вечер уже наступает,
Как вдруг из груди бедной женщины крик,
Пронзительный крик вылетает.
Нашла Лебединая Шея того,
Кого так усердно искала;
Без слов и без слез, без рыданий она
На тело Гарольда упала.
И крепко, с безумной любовью, прильнув
К его недвижимому стану,
Она цаловала и губы, и лоб,
И кровью покрытую рану.
И три небольшие рубца на плече:
Сама Лебединая Шея
Когда-то оставила эти следы,
Восторгом любви пламенея.
Монахи носилки из сучьев сплели,
Гарольда на них положили,
В аббатство свое короля понесли
И тихо молитву творили.
Всю землю покрыла глубокая тьма,
Все больше и больше густея.
Печально за милым ей прахом пошла
Эдиѳь Лебединая Шея.
И пела надгробные гимны, свой долг
Ему отдавая прощальный:
Уныло звучал средь ночной тишины
Напев литии погребальной.
Жил осьминог
Со своей осьминожкой,
И было у них
Осьминожков немножко.
Все они были
Разного цвета:
Первый — зеленый,
Второй — фиолетовый,
Третий — как зебра,
Весь полосатый,
Черные оба —
Четвертый и пятый,
Шестой — темно-синий
От носа до ножек,
Желтый-прежелтый —
Седьмой осьминожек,
Восьмой —
Словно спелая ягода,
Красный…
Словом, не дети,
А тюбики с краской.
Была у детишек
Плохая черта:
Они как хотели
Меняли цвета.
Синий в минуту
Мог стать золотистым,
Желтый — коричневым
Или пятнистым!
Ну, а двойняшки,
Четвертый и пятый,
Все норовили
Стать полосатыми,
Быть моряками
Мечтали двойняшки —
А кто же видал моряка
Без тельняшки?
Вымоет мама
Зеленого сына,
Смотрит —
А он не зеленый, а синий,
Синего мама
Еще не купала.
И начинается
Дело сначала.
Час его трут
О стиральную доску,
А он уже стал
Светло-серым в полоску.
Нет, он купаться
Нисколько не хочет,
Просто он голову
Маме морочит.
Папа с детьми
Обращается проще:
Сложит в авоську
И в ванне полощет.
С каждым возиться —
Не много ли чести?
Он за минуту
Их вымоет вместе.
Но однажды камбала
Маму в гости позвала,
Чтобы с ней на глубине
Поболтать наедине.
Мама рано поднялась,
Мама быстро собралась,
А папа за детишками
Остался наблюдать —
Их надо было разбудить,
Одеть,
Умыть,
И накормить,
И вывести гулять.
Только мама за порог —
Малыши с кроватей скок,
Стулья хвать,
Подушки хвать —
И давай воевать!
Долго сонный осьминог
Ничего понять не мог.
Желтый сын
Сидит в графине,
По буфету скачет синий,
А зеленый на люстре качается.
Ничего себе день начинается!
А близнецы, близнецы
Взяли ножницы
И иголкою острою
Парус шьют из простыни.
И только полосатый
Один сидит в сторонке
И что-то очень грустное
Играет на гребенке,
Он был спокойный самый.
На радость папы с мамой.
— Вот я вам сейчас задам! —
Крикнул папа малышам. —
Баловаться отучу!
Всех подряд поколочу!
Только как их отучить,
Если их не отличить?
Все стали полосатыми.
Ни в чем не виноватыми!
Пришла пора варить обед,
А мамы нет,
А мамы нет.
Ну, а папа —
Вот беда! —
Не готовил никогда!
А впрочем, выход есть один.
И папа мчится в магазин:
— Я рыбий жир
Сейчас куплю
И ребятишек накормлю.
Им понравится еда!
Он ошибся, как всегда.
Ничто так не пугает мир,
Как всем известный
Рыбий жир.
Никто его не хочет пить —
Ни дети и ни взрослые,
И ребятишек накормить
Им, право же, не просто.
Полдня носился с ложками
Отец за осьминожками:
Кого ни разу не кормил,
В кого пятнадцать ложек влил!
Солнце греет
Пуще печки,
Папа дремлет
На крылечке.
А детишки-осьминожки
Что-то чертят на дорожке:
— Палка,
Палка,
Огуречик,
Вот и вышел человечек,
А теперь
Добавим ножек —
Получился осьминожек!
Тишина на дне морском.
Вот пробрался краб ползком.
Круглый, словно сковородка.
Скат проплыл, за ним треска.
Всюду крутится селедка,
Несоленая пока.
Словом, все теперь в порядке.
Но какой-то карапуз
Где-то раздобыл рогатку
И давай стрелять в медуз.
Папа изловил стрелка
И поколотил слегка.
А это был вовсе
Не папин сынок,
А просто соседский
Чужой осьминог.
И папа чужой
Говорит очень строго:
— Я своих маленьких
Пальцем не трогаю.
С вами теперь поквитаться хочу.
Дайте я вашего поколочу.
— Ладно, берите
Какого хотите,
Только не очень-то уж
Колотите.
Выбрал себе осьминог малыша
Взял и отшлепал его не спеша,
Только глядит —
А малыш темно-синий
Стал почему-то вдруг
Белым как иней.
И закричал тогда папа чужой:
— Батюшки-светы,
Да это же мой!
Значит, мы шлепали
Только моих.
Так что теперь
Вы должны мне двоих!
Ну, а в это время
Дети-осьминожки
Стайкою носились
За одной рыбешкой…
Налетели на порог
И запутались в клубок.
Папы стали синими,
Папы стали белыми:
— Что же натворили мы,
Что же мы наделали?
Перепутали детишек
И теперь не отличишь их!
Значит, как своих ушей
Не видать нам малышей!
— Вот что, —
Говорит сосед, —
Выхода другого нет!
Давайте мы их попросту
Разделим пополам:
Половину я возьму,
А половину — вам.
— УРА! УРА!
УРА! УРА! —
Если б не безделица:
Девятнадцать пополам,
Кажется, не делится.
Устали, измучились
Обе семейки
И рядышком сели
На длинной скамейке,
Ждут:
— Ну когда ж
Наши мамы вернутся?
Мамы-то в детях
Своих разберутся.
Неповоротливый, огромный, словно древний,
Живет кузнец там, на краю деревни.
И у пылающего горна,
Вздымая молот — тень из бездны —,
Он день за днем кует упорно
Мятеж железный…
И удар за ударом
Крепнет, словно алмаз,
Закаленное жаром,
Всетерпение масс…
И, кто злобу скрывает,
Молчанье тая,
Ждет, и знает,
Отчего у огня
Раз за разом кричит без конца
Одуряющий стук кузнеца.
Изнеможденные без устали внимают
Ударам, молота, — ленивые глаза
Безмерное молчание скрывают, —
Галлюцинируют печальные глаза,
Блуждая по полям и глупым перелескам.
Удары ж молота, как дальняя гроза,
Гремят размеренно и резко.
Кузнец кует, — и день за днем
У горна грохот, треск и гром…
Неумолимо и упорно
Под вскрик железа он бросает
В огонь пылающего горна
Печаль, тоску страданья, гнев, —
И закаляет
Грядущим дням великий сев.
Спокоен, бесстрашен пылающий взгляд.
Удар за ударом и четки и жестки.
И искры, как золота блестки,
Сверкающим вихрем летят.
Работа кипит горяча.
И пламя блистает
Вокруг головы кузнеца-ковача,
Оно озаряет
Развитые мускулы рук, закаленных
Для бури желанных побед:
Он грезит о них затаенно
Не мало томительных лет.
Он подсчитал все зло, что накопили дни:
Утехи бедным нет, — и бесполезны
Угрозные слова — слова, слова одни —
Пророков лживых подогретой страсти.
Слепцы стоят у власти,
И железным
Кольцом параграфов да пунктов злой игрой
Баррикадируют законов смысл простой.
Над каждой мыслью — ужаса копыто.
Рука трудящихся — она ж рука рабов.
Спокойствие полей, — оно давно забыто:
Змеится по полям горячка городов.
Над деревнями тень — черна и непомерна —
От колокольни грозной и химерной
Легла свинцовой глыбой… Бедняки,
Как нищие подачку, медяки
В полях, возделанных своими же руками,
Должны вымаливать едва ль не со слезами.
Измученный трудом бесцельным и ужасным
Сжимает нож в руке: он скоро станет красным.
Законы хитрые плетут тюрьмы решетки
Для каждого, кто жить рабом не смеет.
Любовь и радость вянет и немеет,
Зажатая в сухой кулак кокотки
Морали лживой… Детское сознанье
Из родников отравленных питают:
Все родники давно загрязнены…
Присяга, клятва, обещанье,
Одно «должны, должны, должны»…
Исхода нет, — конца для мук не знают.
Кузнец молчит,
Кует, стучит, —
И молот яростно кричит
Неповторимые рассказы,
Дробя безумных воль алмазы...
Он недалек
Заветный срок:
Набатные метнутся звоны,
Сзывая на кровавый пир,
И рухнут лживые законы,
Что крепко заковали Мир.
Кузнец молчит, —
Свою печаль
И боль обид
В себе таит.
Но удар за ударом
Тяжкий молот бросает
На упорную сталь.
И сверкает пожаром
Горн, пылающий жаром,
Сыплет искры огня
В ожидании дня
Золотых превращений…
И в груди кузнеца —
Ковача
Нет сомнений…
Ночь кутает его в покровы мрака, —
Но близок час… и он не знает страха.
В час заката
Все услышат стоны звона
От набата, —
Прошуршат в ветрах знамена
О расплате,
И прореют в блеске молний, в вихре грома,
Увлекая ярость толп для достижений
По дорогам победителей-титанов
Для последних поражений великанов…
Гроза отгремит, и мгновения тени и крови
В набатном кошмаре истают, завянут…
К созданию светлого мира на вспаханной нови
Утопии руки несытые жадно протянут…
Кузнец стучит, и ждет конца.
Пускай работа не легка, —
Перед глазами кузнеца
Стоят те дальные века,
Когда не сила, и не зубы
Дела людей вершить начнут,
Когда не будет тяжек труд,
Когда не будет злых и грубых,
Когда любовь, что в сердце дремлет,
Осветит радостную землю…
Исчезнут дворцы, магазины, чуланы, конторы.
Все станет так просто-понятно.
Не будет ни злобы, ни ссоры.
Замрет в человеческом сердце
Порыв неоправданной страсти
Стремленья к миражно-неверной,
Ненужной меж равными власти.
Случайную жизнь свою каждый
Отдаст лучезарно и смело
Для общей и радостной цели,
На общее светлое дело.
И все, что когда-то казалось
Запутанно-черным и сложным,
Томило кошмарной загадкой,
Блеснет бестревожно-возможным,
И слабый не будет томиться
По доле своей за порогом.
К открытию тайн вещества,
Может быть распознают дорогу…
Так у пылающего горна,
Вздымая молот — тень из бездн
Уверенный кузнец упорно
Кует закал сердец железный
И удар за ударом
Крепнет, словно алмаз,
Закаленное жаром
Всетерпение масс.
О Россия, веселись, монархиню видя,
Совершенную в дарах на престоле сидя,
И, играя, возопий: «Анна мной владеет!
Чем против мя устоять никто не умеет,
Храбро имя всех от стран ею получаю.
Так я, льстя ли, сим ее ныне прославляю,
Прославляя ж, мне нельзя громко не вскричати:
Анна, о изволь вовек мною ты владати!
Чрез тебя мой меч остер в поле как сверкает,
И по воле им твоей Марс как управляет,
Марс сечется за тебя, войском управляя,
Марс, с тобою и меня храбро защищая.
Бомбы в воздухе летят небо достигати,
Чтоб небесна на врагов грому там достати
И, на землю что падут, ад тем растворяти.
Анна, о изволь вовек мною ты владати.
Люди, земли, города ти к ногам валятся,
И под именем моим, поваляся, зрятся,
Расширяешь рубежи к жизни безопасной,
Чрез упадок что тобой злых врагов несчастной,
Мне ж довольно тя нельзя, Анна, величати,
За победы чем ты мя тщишься возвышати.
Молвлю ж громко я опять, — нельзя бо смолчати, —
Анна, о изволь вовек мною ты владати!
Марс с Минервой мя красят и без всякой лени,
Марс с Минервой, разделясь, кажут мне ступени,
По которым я иду всходы через скоры,
И уж вижу, что взошла на высоки горы;
Вправо ль, влево ль посмотрю — все себя зрю ниже,
Вскину очи к небесам — к небесам всех ближе.
Так возможно ль перестать речь ту повторяти:
Анна, о изволь вовек мною ты владати!?
Чем, монархиня, тебе милость ту платили,
Что возводишь мя на верх, всем меня чтоб зрити,
А когда от всех сторон мя стоящу видно,
Мне, показываясь им, там стоять не стыдно,
Для того что я тобой всюду украшенна
И в твои дни не была ни раз побежденна.
Всякой час мне те слова должно подтверждати:
Анна, о изволь вовек мною ты владати!
То, что начал Петр во мне, тщишься ты свершати,
Злость, лукавство и обман тщишься истребляти.
Анна, Петр не умирал, хоть лежит и в гробе,
Как, монархиня, в тебе зрю персоны обе,
И великого Петра и великой Анны,
К счастью вечну моему, мне от бога данны,
Так не следственно ль вскричать сей от благодати:
Анна, о изволь вовек мною ты владати!?
Сколько, Анна, ты полков новых сочинила?
Самодержица, не ты ль тем мя украсила?
Полк Минервы вить тобой в Петербурге зрится,
Где с Минервою и Марс уже не делится.
Всем, монархиня, твоя милость чем известна,
Всем известно, что и песнь тем тебе нелестна.
Мне ж за милости тебя как не прославляти?
Анна, о изволь вовек мною ты владати!»
Не забудь же, между тем, ту как прославляешь,
Что, Россия, ты теперь Анну поздравляешь.
Возгреми к ней, возгреми, торжествуя ныне,
И с почтением скажи «Здравствуй!» к монархине, —
«Здравствуй, славно проводя год тридцать девятый,
Проводи ж, о матерь, так четыредесятый!»
И скажи, что: «дай ти бог вечно пребывати!
Анна, о изволь вовек мною ты владати!»
Ну, Россия, чрез слова полно утруждати,
Анне есть о чем и так много помышляти,
Ты ж, кончая, к предрагой молви велегласно,
Не умолкнешь прославлять что ее всечасно,
А теперь ты возопий: «О златые веки!»
Что от той в тебя текут славы чисты реки.
Наконец, не позабудь ты опять сказати:
«Анна, о изволь вовек мною ты владати!»
Жил мужик с женою, три дочери при них,
Две из них затейницы, нарядней нету их,
Третью же, не очень тароватую,
Дурочкою звали, простоватою.
Дурочка, туда иди, дурочка, сюда,
Дурочка не вымолвит слова никогда,
Полет в огороде, коровушек доит,
Серых уток кормит, воды не замутит.
Вот мужик поехал сено продавать.
„Что купить вам, дочки?“ он спросил, и мать.
Старшая сказала: „Купи мне кумачу“.
Средняя сказала: „Китайки я хочу“.
Дурочка молчала, дурочка глядит.
„А тебе чего же?“ отец ей говорить.
Дурочка смеется: „Мне купи, родной,
Блюдечко серебряно, яблок наливной“.
Сестры насмехаются: „Кто дал тебе совет?“
„А старушка старая“, дурочка в ответ.
„Стану я по блюдечку яблочком катать,
Стану приговаривать, стану припевать“.
Близко ли, далеко ли, мужик в отлучке был,
Торговал на ярманке, гостинцев он купил.
Сарафаны красные у старших двух сестер,
Блюдечко да яблочко у младшей,—экой вздор.
Блюдечко серебряно дурочка взяла,
В уголок запряталась, смотрит, весела.
„Наливное яблочко, ты катись, катись,
Все катись ты по-солонь, вверх катись и вниз.
Ты гори, показывай, как горит заря,
Города показывай, лес, поля, моря.
Ты катись, показывай гор высоту,
Ты катись, показывай Небес красоту“.
Эти приговорныя сказала ей слова
Старая старушка,—чуть была жива,
Дурочка дала ей калач, чтобы поесть,
А старушка:—слово, в слове слов не счесть.
Катится яблочко по блюдечку кругом,
Катится яблочко, и ночь идет за днем,
Видны на блюдечке поля и города,
Зори златистыя, серебряна звезда,
Вон корабли, закачались на морях,
Царские полки на бранных на полях,
Солнышко за солнышком катится,
Темный лес, как темный зверь, мохнатится,
Звезды хороводами, звездится в Небе гладь,
Диво-то, красиво-то, пером не написать.
Сестры загляделись, зависть их берет:
„Как бы это выманить?—Подожди, придет”,
„Душенька-сестрица, в лес по ягоды пойдем,
Душенька-сестрица, земляники наберем“.
Дурочка блюдечко отцу отдала,
Встала, оглянулась, в лес она пошла.
С сестрами бродит. Леший сторожит.
„Что это, заступ острый тут лежит?“
Вдруг злыя сестры взяли заступ тот.
Вырыли могилу. Чей пришел черед?
Дурочку убили. Березка шелестит.
Дурочка в могилке под березкою спит.
Белая березка. Леший сторожил.
Он на травку дунул, что-то в цвет вложил.
Выросла тростинка, тростинку шевельнул,
И пошел по лесу. Шелест, шорох, гул.
„Дурочка-то где же?“ говорит отец.
„— Дурочка сбежала. Из конца в конец
Лес прошли мы, снова обошли его.
Видно, волки сели. В лесе никого“.
Кто-то был там в лесе. Сестры, сестры, жди.
Кто-то есть там в лесе. Что там впереди?
„Все же дочь, хоть дурочка“. Заскучал отец.
Яблочко и блюдечко он замкнул в ларец.
Сестры надрываются. Только сказка—скок.
Вдруг переменяется, сделала прыжок.
Водит стадо пастушок,
Он играет во рожок,
Размышляет про судьбу,
На заре трубит в трубу.
Он овечку потерял,
Нет ея, есть цветик ал.
Он заходит во лесок,
Под березкой—бугорок.
И цветы на бугорке,
Словно в алом огоньке.
И лазурь за тот же счет,
И тростинка там ростет.
Вот тростинку срезал он,
Всюду зов пошел и звон.
Диво-дудочка поет,
Разговаривает:
Звон-тростиночка поет,
Выговаривает:—
„Ты тростиночка, играй,
Диво-дудочка, играй,
Ты игрою
Разливною
Сердцу-милых потешай,
Мою матушку,
Света-батюшку,
И сестриц родных моих,
Не сужу я строго их,
Что за яблочко,
Что за блюдечко,
Что за яблок с свету сбыли,
Что за блюдце загубили,
Ах ты дудочка,
Диво-дудочка,
Ты играй, ты играй,
Ты всех милых потешай“.
Люди тут сбежались. „Ты про что, пастух?“
А пастух ли это размышляет вслух.
Он тростинку срезал, кто-то в ней поет.
Для кого-то в песне, может быть, разсчет.
„Где была тростинка?“ Тут, невдалеке.
„А давай, посмотрим, что там в бугорке“.
Бугорок разрыли. Так. Лежит она.
Кем была убита? Кем схоронена?
А тростинка шепчет, а цветок горит,
Березка шуршит, разговаривает.
Дудочка запела, поет-говорит,
Поет-говорит-выговаривает:—
„Свет мой батюшка,
Светик-матушка,
Сестры в лес меня зазвали,
Земляничкой заманили,
И за блюдечко—связали,
И за яблочко—убили,
Погубили, схоронили,
В темной спрятали могиле,
Но колодец угловой
Со водою есть живой,
Есть колодец, дивный, он
На скрещеньи всех сторон,
Вы живой воды найдите,
Здесь меня вы разбудите,
Хоть убита, я лишь сплю,
А сестриц не погубите,
Я сестриц родных люблю“.
Скоро ли, долго ли, колодец тот нашли,
Царь был там, Солнышко, и все к Царю пришли.
Дурочку, умночку, вызволили, вот.
Вышел Царь-Солнышко, в дворец ее зовет.
„Где жь твое блюдечко и с яблочком твоим?
Дай усладиться нам сокровищем таким“.
Ларчик берет она тут из рук отца,
Яблочко с блюдечком, явитесь из ларца.
„Что ты хочешь видеть?“—„Все хочу, во всем.“
Блюдце—как лунное, и яблочко на нем.
Яблочко—солнечно, и красно как заря,
Вот они, вот они, леса, поля, моря.
Яблочко катится по блюдечку, вперед,
День зачинается, и алый цвет цветет.
Воинства с пищалями, строй боевой,
Веют знаменами, гудят стрельбой, пальбой.
Дым словно облаком тучу с тучей свил,
Молнию выбросил, и все от глаз сокрыл.
Яблочко катится, и Море там вдали,
Словно как лебеди столпились корабли.
Флаги и выстрелы, и словно сумрак крыл,
Дым взвился птицею, и все от глаз сокрыл.
Яблочко катится, и звездный хоровод,
Солнышко красное за солнышком плывет,
Солнышко с Месяцем, и красных две Зари.
„Яблочко с блюдечком отдашь ли мне?“—„Бери.
Все тебе, все тебе, солнечный наш Царь,
Только сестер моих прости ты, Государь.
Яблочко с блюдечком—тебя пленив—для них,
Сколь же заманчиво!“—На том и кончим стих.
1
В пол-оборота ты встала ко мне,
Грудь и рука твоя видится мне.
Мать запрещает тебе подходить,
Мне — искушенье тебя оскорбить!
Нет, опустил я напрасно глаза,
Дышит, преследует, близко — гроза…
Взор мой горит у тебя на щеке,
Трепет бежит по дрожащей руке…
Ширится круг твоего мне огня,
Ты, и не глядя, глядишь на мня!
Пеплом подернутый бурный костер —
Твой не глядящий, скользящий твой взор!
Нет! Не смирит эту черную кровь
Даже — свидание, даже — любовь!
2 января 19142
Я гляжу на тебя. Каждый демон во мне
Притаился, глядит.
Каждый демон в тебе сторожит,
Притаясь в грозовой тишине…
И вздымается жадная грудь…
Этих демонов страшных вспугнуть?
Нет! Глаза отвратить, и не сметь, и не сметь
В эту страшную пропасть глядеть!
22 марта 19143
Даже имя твое мне презренно,
Но, когда ты сощуришь глаза,
Слышу, воет поток многопенный,
Из пустыни подходит гроза.
Глаз молчит, золотистый и карий,
Горла тонкие ищут персты…
Подойди. Подползи. Я ударю —
И, как кошка, ощеришься ты…
30 января 19144
О, нет! Я не хочу, чтоб пали мы с тобой
В объятья страшные. Чтоб долго длились муки,
Когда — ни расплести сцепившиеся руки,
Ни разомкнуть уста — нельзя во тьме ночной!
Я слепнуть не хочу от молньи грозовой,
Ни слушать скрипок вой (неистовые звуки!),
Ни испытать прибой неизреченной скуки,
Зарывшись в пепел твой горящей головой!
Как первый человек, божественным сгорая,
Хочу вернуть навек на синий берег рая
Тебя, убив всю ложь и уничтожив яд…
Но ты меня зовешь! Твой ядовитый взгляд
Иной пророчит рай! — Я уступаю, зная,
Что твой змеиный рай — бездонной скуки ад.
Февраль 19125
Вновь у себя… Унижен, зол и рад.
Ночь, день ли там, в окне?
Вон месяц, как паяц, над кровлями громад
Гримасу корчит мне…
Дневное солнце — прочь, раскаяние — прочь!
Кто смеет мне помочь?
В опустошенный мозг ворвется только ночь,
Ворвется только ночь!
В пустую грудь один, один проникнет взгляд,
Вопьется жадный взгляд…
Всё отойдет навек, настанет никогда,
Когда ты крикнешь: Да!
29 января 19146
Испугом схвачена, влекома
В водоворот…
Как эта комната знакома!
И всё навек пройдет?
И, в ужасе, несвязно шепчет…
И, скрыв лицо,
Пугливых рук свивает крепче
Певучее кольцо…
…И утра первый луч звенящий
Сквозь желтых штор…
И чертит бог на теле спящей
Свой световой узор.
2 января 19147
Ночь — как века, и томный трепет,
И страстный бред,
Уст о блаженно-странном лепет,
В окне — старинный, слабый свет.
Несбыточные уверенья,
Нет, не слова —
То, что теряет всё значенье,
Забрежжит бледный день едва…
Тогда — во взгляде глаз усталом —
Твоя в нем ложь!
Тогда мой рот извивом алым
На твой таинственно похож!
27 декабря 19138
Я ее победил, наконец!
Я завлек ее в мой дворец!
Три свечи в бесконечной дали.
Мы в тяжелых коврах, в пыли.
И под смуглым огнем трех свеч
Смуглый бархат открытых плеч,
Буря спутанных кос, тусклый глаз,
На кольце — померкший алмаз,
И обугленный рот в крови
Еще просит пыток любви…
А в провале глухих око? н
Смутный шелест многих знамен,
Звон, и трубы, и конский топ,
И качается тяжкий гроб.
— О, любимый, мы не одни!
О, несчастный, гаси огни!..
— Отгони непонятный страх —
Это кровь прошумела в ушах.
Близок вой похоронных труб,
Смутен вздох охладевших губ:
— Мой красавец, позор мой, бич…
Ночь бросает свой мглистый клич,
Гаснут свечи, глаза, слова…
— Ты мертва, наконец, мертва!
Знаю, выпил я кровь твою…
Я кладу тебя в гроб и пою, —
Мглистой ночью о нежной весне
Будет петь твоя кровь во мне!
Октябрь 19099
Над лучшим созданием божьим
Изведал я силу презренья.
Я палкой ударил ее.
Поспешно оделась. Уходит.
Ушла. Оглянулась пугливо
На сизые окна мои.
И нет ее. В сизые окна
Вливается вечер ненастный,
А дальше, за мраком ненастья,
Горит заревая кайма.
Далекие, влажные долы
И близкое, бурное счастье!
Один я стою и внимаю
Тому, что мне скрипки поют.
Поют они дикие песни
О том, что свободным я стал!
О том, что на лучшую долю
Я низкую страсть променял!
Да из орды, Золотой земли,
Из тое Могозеи богатыя
Когда подымался злой Калин-царь,
Злой Калин-царь Калинович
Ко стольному городу ко Киеву
Со своею силою с поганою,
Не дошед он до Киева за семь верст,
Становился Калин у быстра Непра;
Сбиралося с ним силы на сто верст
Во все те четыре стороны.
Зачем мать сыра земля не погнется?
Зачем не расступится?
А от пару было от конинова
А и месец, со(л)нцо померкнула,
Не видить луча света белова;
А от духу татарскова
Не можно крещеным нам живым быть.
Садился Калин на ременчет стул,
Писал ерлыки скоропищеты
Ко стольному городу ко Киеву,
Ко ласкову князю Владимеру,
Что выбрал татарина выше всех,
А мерою тот татарин трех сажен,
Голова на татарине с пивной котел,
Которой котел сорока ведер,
Промеж плечами касая сажень.
От мудрости слово написано,
Что возьмет Калин-царь
Стольной Киев-град,
А Владимера-князя в полон полонит,
Божьи церквы на дым пустит.
Дает тому татарину ерлыки скоропищеты
И послал ево в Киев наскоро.
Садился татарин на добра коня,
Поехал ко городу ко Киеву,
Ко ласкову князю Владимеру.
А и будет он, татарин, в Киеве,
Середи двора княженецкова
Скокал татарин с добра коня,
Не вяжет коня, не приказавает,
Бежит он во гридню во светлую,
А Спасову образу не молится,
Владимеру-князю не кланется
И в Киеве людей ничем зовет.
Бросал ерлыки на круглой стол
Перед великова князя Владимера,
Атшод, татарин слово выговорил:
«Владимер-князь стольной киевской!
А наскоре сдай ты нам Киев-град
Без бою, без драки великия
И без того кроволития напраснаго!».
Владимер-князь запечалился,
А наскоре ерлыки распечатовал и просматривал
Гледючи в ерлыки, заплакал свет:
По грехам над князем учинилося —
Богатырей в Киеве не случилося,
А Калин-царь под стеною стоит,
А с Калином силы написано
Не много не мало — на́ сто верст
Во все четыре стороны,
Еще со Калином сорок царей со царевичем,
Сорок королей с королевичем,
Под всяким царем силы по три тьмы-по три тысячи;
По правую руку ево зять сидит,
А зятя зовут у нево Сартаком,
А по леву руку сын сидит,
Сына зовут Лоншеком.
И то у них дело не окончено,
Татарин из Киева не выехал,
Втапоры Василей-пьяница
[В]збежал на башню на стрельную,
Берет он свой тугой лук разрывчетой,
Калену стрелу переную,
Наводил он трубками немецкими,
А где-та сидит злодей Калин-царь,
И тот-та Василей-пьяница
Стрелял он тут во Калина-царя,
Не попал во собаку Калина-царя,
Что попал он в зятя ево Сартака,
Угодила стрела ему в правой глаз,
Ушиб ево до́ смерти.
И тут Калину-царю за беду стало,
Что перву беду не утушили,
А другую беду оне загрезили:
Убили зятя любимова
С тоя башни стрельныя.
Посылал другова татарина
Ко тому князю Владимеру,
Чтобы выдал тово виноватова.
А мало время замешкавши,
С тое стороны полуденныя,
Что ясной сокол в перелет летит,
Как белой кречет перепорхавает,
Бежит паленица удалая,
Старой казак Илья Муромец.
Приехал он во стольной Киев-град,
Середи двора княженецкова
Скочил Илья со добра коня,
Не вяжет коня, не приказывает,
Идет во гридню во светлую,
Он молится Спасу со Пречистою,
Бьет челом князю со княгинею
И на все четыре стороны,
А сам Илья усмехается:
«Гой еси, сударь Владимер-князь,
Что у тебе за болван пришел?
Что за дурак неотесоной?».
Владимер-князь стольной киевской
Подает ерлыки скоропищеты,
Принял Илья, сам прочитывал.
Говорил тут ему Владимер-князь:
«Гой еси, Илья Муромец!
Пособи мне думушку подумати:
Сдать ли мне, не сдать ли Киев-град
Без бою мне, без драки великия,
Без того кроволития напраснаго?».
Говорит Илья таково слово:
«Владимер-князь стольной киевской!
Ни о чем ты, асударь, не печалуйся:
Боже-Спас оборонит нас,
А нечто́ пречистой и всех сохранит!
Насыпай ты мису чиста серебра,
Другую — красна золота,
Третью мису — скатнова земчуга;
Поедем со мной ко Калину-царю
Со своими честными подарками,
Тот татарин дурак нас прямо доведет».
Нарежался князь тут поваром,
Заморался сажаю котельною.
Поехали оне ко Калину-царю,
А прямо их татарин в лагири ведет.
Приехал Илья ко Калину-царю
В ево лагири татарския,
Скочил Илья со добра коня,
Калину-царю поклоняется,
Сам говорит таково слово:
«А и Калин-царь, злодей Калинович!
Прими наши дороги подарочки
От великова князя Владимера:
Перву мису чиста серебра,
Другу — красна золота,
Третью мису — скатнова земчуга,
А дай ты нам сроку на три дни,
В Киеве нам приуправиться:
Отслужить обедни с понафидами,
Как-де служат по усопшим душам,
Друг с дружкой проститися!».
Говорит тут Калин таково слово:
«Гой еси ты, Илья Муромец!
Выдайте вы нам виноватова,
Которой стрелял с башни со стрельныя,
Убил моево зятя любимова!».
Говорит ему Илья таково слово:
«А ты слушай, Калин-царь, повеленое,
Прими наши дороги подарочки
От великова князя Владимера.
Где нам искать такова человека и вам отдать?».
И тут Калин принял золоту казну нечестно у нево.
Сам прибранивает.
И тут Ильи за беду стало,
Что не дал сроку на три дни и на три часа,
Говорил таково слово:
«Сабака, проклятой ты, Калин-царь,
Отойди с татарами от Киева!
Охото ли вам, сабака, живым быть?».
И тут Калину-царю за беду стало,
Велел татарам сохватать Илью.
Связали ему руки белыя
Во крепки чембуры шелковыя.
Втапоры Ильи за беду стало,
Говорил таково слово:
«Сабака, проклятой ты, Калин-царь,
Отойди прочь с татарами от Киева!
Охото ли вам, сабака, живым быть?».
И тут Калину за беду стало
И плюет Ильи во ясны очи:
«А русской люд всегды хвастлив,
Опутан весь, будто лысай бес,
Еще ли стоит передо мною, сам хвастает!».
И тут Ильи за беду стало,
За великую досаду показалося,
Что плюет Калин в ясны очи,
Скочил в полдрева стоячева,
Изарвал чембуры на могучих плечах.
Не допустят Илью до добра коня
И до ево-та до палицы тяжкия,
До медны литы в три тысячи.
Схвотил Илья татарина за́ ноги,
Которой ездил во Киев-град,
И зачал татарином помахивати,
Куда ли махнет — тут и улицы лежат,
Куды отвернет — с переулками,
А сам татарину приговаривает:
«А и крепок татарин — не ломится,
А жиловат сабака — не изорвется!».
И только Илья слово выговорил,
Оторвется глава ево татарская,
Угодила та глава по силе вдоль,
И бьет их, ломит, вконец губит.
Достальныя татара на побег пошли,
В болотах, в реках притонули все,
Оставили свои возы и лагири.
Воротился Илья он ко Калину-царю,
Схватал он Калина во белы руки,
Сам Калину приговаривает:
«Вас-та, царей, не бьют-не казнят,
Не бьют-не казнят и не вешают!».
Согнет ево корчагою,
Воздымал выше буйны головы своей,
Ударил ево о горюч камень,
Росшиб он в крохи говенныя.
Достальныя татара на побег бегут,
Сами оне заклинаются:
«Не дай бог нам бывать ко Киеву,
Не дай бог нам видать русских людей!
Неужто в Киеве все таковы:
Один человек всех татар прибил?».
Пошел Илья Муромец искать своего товарыща
Тово ли Василья-пьяницу Игнатьева,
И скоро нашел ево на кружале Петровскием,
Привел ко князю Владимеру.
А пьет Илья довольно зелено вино
С тем Васильем со пьяницой,
И называет Илья тово пьяницу Василья
Братом названыем.
То старина, то и деянье.
(Из 3-ей Песни Евгения Онегина.)
Я к вам пишу — чего же боле?
Что я могу еще сказать?
Теперь, я знаю, в вашей воле
Меня презреньем наказать.
Но вы, к моей несчастной доле
Хоть каплю жалости храня,
Вы не оставите меня.
Сначала я молчать хотела;
Поверьте: моего стыда
Вы не узналиб никогда,
Когдаб надежду я имела
Хоть редко, хоть в неделю раз
В деревне нашей видеть вас,
Чтоб только слышать ваши речи,
Вам слово молвить, и потом
Все думат, думать об одном
И день и ночь до новой встречи.
Но говорят, вы нелюдим,
В глуши, в деревне все вам скучно, А мы… ничем мы не блестим,
Хоть вам и рады простодушно.
Зачем вы посетили нас?
В глуши забытаго селенья
Я никогда не знала б вас,
Не знала б горькаго мученья.
Души неопытной волненья
Смирив со временем — как знать?
По сердцу я нашла бы друга,
Была бы верная супруга
И добродетельная мать…
Другой!.. нет! никому на свете
Не отдала бы сердца я!
То в высшем суждено совете…
То воля Неба: я твоя,
Вся жизнь моя была залогом
Свиданья вернаго с тобой —
Я знаю, ты мне послан Богом,
До гроба ты хранитель мой…
Ты в сновиденьях мне являлся,
Незримый, ты мне был ужь мил,
Твой чудный взгляд меня томил.
В душе твой голос раздавался
Давно… нет! это был не сон!
Ты чуть вошел, я вмиг узнала, Вся обомлела, запылала
И в мыслях молвила: вот он!
Не правда ль? я тебя слыхала:
Ты говорил со мной в тиши,
Когда я бедным помогала,
Или молитвой услаждала
Тоску волнуемой души?
И в это самое мгновенье
Не ты ли, милое виденье,
В прозрачной темноте, мелькнул,
Приникнул тихо к изголовью,
Не ты ль, с отрадой и любовью,
Слова надежды мне шепнул?
Кто ты: мой ангел ли хранитель,
Или коварный искуситель?
Мои сомненья разреши:
Быть может, это все пустое,
Обман неопытной души,
И суждено совсем иное…
Но так и быть! Судьбу мою
Отныне я тебе вручаю,
Перед тобою слезы лью,
Твоей защиты умоляю…
Вообрази — я здесь одна,
Никто меня не понимает,
Разсудок мой изнемогает,
И, молча, гибнуть я должна. Я жду тебя: единым взором
Надежды сердца оживи,
Иль сон тяжелый перерви…
Увы, заслуженным укором!
Кончаю! страшно перечесть…
Стыдом и страхом замираю…
Но мне порукой ваша честь,
И слепо ей себя вверяю.
Я к вам пишу — чего же боле?
Что я могу еще сказать?
Теперь, я знаю, в вашей воле
Меня презреньем наказать.
Но вы, к моей несчастной доле
Хоть каплю жалости храня,
Вы не оставите меня.
Сначала я молчать хотела;
Поверьте: моего стыда
Вы не узналиб никогда,
Когдаб надежду я имела
Хоть редко, хоть в неделю раз
В деревне нашей видеть вас,
Чтоб только слышать ваши речи,
Вам слово молвить, и потом
Все думат, думать об одном
И день и ночь до новой встречи.
Но говорят, вы нелюдим,
В глуши, в деревне все вам скучно,
А мы… ничем мы не блестим,
Хоть вам и рады простодушно.
Зачем вы посетили нас?
В глуши забытаго селенья
Я никогда не знала б вас,
Не знала б горькаго мученья.
Души неопытной волненья
Смирив со временем — как знать?
По сердцу я нашла бы друга,
Была бы верная супруга
И добродетельная мать…
Другой!.. нет! никому на свете
Не отдала бы сердца я!
То в высшем суждено совете…
То воля Неба: я твоя,
Вся жизнь моя была залогом
Свиданья вернаго с тобой —
Я знаю, ты мне послан Богом,
До гроба ты хранитель мой…
Ты в сновиденьях мне являлся,
Незримый, ты мне был ужь мил,
Твой чудный взгляд меня томил.
В душе твой голос раздавался
Давно… нет! это был не сон!
Ты чуть вошел, я вмиг узнала,
Вся обомлела, запылала
И в мыслях молвила: вот он!
Не правда ль? я тебя слыхала:
Ты говорил со мной в тиши,
Когда я бедным помогала,
Или молитвой услаждала
Тоску волнуемой души?
И в это самое мгновенье
Не ты ли, милое виденье,
В прозрачной темноте, мелькнул,
Приникнул тихо к изголовью,
Не ты ль, с отрадой и любовью,
Слова надежды мне шепнул?
Кто ты: мой ангел ли хранитель,
Или коварный искуситель?
Мои сомненья разреши:
Быть может, это все пустое,
Обман неопытной души,
И суждено совсем иное…
Но так и быть! Судьбу мою
Отныне я тебе вручаю,
Перед тобою слезы лью,
Твоей защиты умоляю…
Вообрази — я здесь одна,
Никто меня не понимает,
Разсудок мой изнемогает,
И, молча, гибнуть я должна.
Я жду тебя: единым взором
Надежды сердца оживи,
Иль сон тяжелый перерви…
Увы, заслуженным укором!
Кончаю! страшно перечесть…
Стыдом и страхом замираю…
Но мне порукой ваша честь,
И слепо ей себя вверяю.
Вечер осенний сходил на Аркадию. — Юноши, старцы,
Резвые дети и девы прекрасные, с раннего утра
Жавшие сок виноградный из гроздий златых, благовонных,
Все собралися вокруг двух старцев, друзей знаменитых.
Славны вы были, друзья Палемон и Дамет! счастливцы!
Знали про вас и в Сицилии дальней, средь моря цветущей;
Там, на пастушьих боях хорошо искусившийся в песнях,
Часто противников дерзких сражал неответным вопросом:
Кто Палемона с Даметом славнее по дружбе примерной?
Кто их славнее по чудному дару испытывать вина?
Так и теперь перед ними, под тенью ветвистых платанов,
В чашах резных и глубоких вино молодое стояло,
Брали они по порядку каждую чашу — и молча
К свету смотрели на цвет, обоняли и думали долго,
Пили, и суд непреложный вместе вину изрекали:
Это пить молодое, а это на долгие годы
Впрок положить, чтобы внуки, когда соизволит Кронион
Век их счастливо продлить, под старость, за трапезой шумной
Пивши, хвалилися им, рассказам пришельца внимая.
Только ж над винами суд два старца, два друга скончали,
Вакх, языков разрешитель, сидел уж близ них и, незримый,
К дружеской тихой беседе настроил седого Дамета:
«Друг Палемон, — с улыбкою старец промолвил, — дай руку!
Вспомни, старик, еще я говаривал, юношей бывши:
Здесь проходчиво всё, одна не проходчива дружба!
Что же, слово мое не сбылось ли? как думаешь, милый?
Что, кроме дружбы, в душе сохранил ты? — но я не жалею,
Вот Геркулес! не жалею о том, что прошло; твоей дружбой
Сердце довольно вполне, и веду я не к этому слово.
Нет, но хочу я — кто знает? — мы стары! хочу я, быть может
Ныне впоследнее, всё рассказать, что от самого детства
В сердце ношу, о чем много говаривал, небо за что я
Рано и поздно молил, Палемон, о чем буду с тобою
Часто беседовать даже за Стиксом и Летой туманной.
Как мне счастливым не быть, Палемона другом имея?
Матери наши, как мы, друг друга с детства любили,
Вместе познали любовь к двум юношам милым и дружным,
Вместе плоды понесли Гименея; друг другу, младые,
Новые тайны вверяя, священный обет положили:
Если боги мольбы их услышат, пошлют одной дочерь,
Сына другой, то сердца их, невинных, невинной любовью
Крепко связать и молить Гименея и бога Эрота,
Да уподобят их жизнь двум источникам, вместе текущим,
Иль виноградной лозе и сошке прямой и высокой.
Верной опорою служит одна, украшеньем другая;
Если ж две дочери или два сына родятся, весь пламень
Дружбы своей перелить в их младые, невинные души.
Мы родилися: нами матери часто менялись,
Каждая сына другой сладкомлечною грудью питала;
Впили мы дружбу, и первое, что лишь запомнил я, — ты был;
С первым чувством во мне развилася любовь к Палемону.
Выросли мы — и в жизни много опытов тяжких
Боги на нас посылали, мы дружбою всё усладили.
Скор и пылок я смолоду был, меня всё поражало,
Всё увлекало; ты кроток, тих и с терпеньем чудесным,
Свойственным только богам, милосердым к Япетовым детям.
Часто тебя оскорблял я, — смиренно сносил ты, мне даже,
Мне не давая заметить, что я поразил твое сердце.
Помню, как ныне, прощенья просил я и плакал, ты ж, друг мой,
Вдвое рыдал моего, и, крепко меня обнимая,
Ты виноватым казался, не я.- Вот каков ты душою!
Ежели все меня любят, любят меня по тебе же:
Ты сокрывал мои слабости; малое доброе дело
Ты выставлял и хвалил; ты был всё для меня, и с тобою
Долгая жизнь пролетела, как вечер веселый в рассказах.
Счастлив я был! не боюсь умереть! предчувствует сердце —
Мы ненадолго расстанемся: скоро мы будем, обнявшись,
Вместе гулять по садам Елисейским, и, с новою тенью
Встретясь, мы спросим: «Что на земле? всё так ли, как прежде?
Други так ли там любят, как в старые годы любили?»
Что же услышим в ответ: по-старому родина наша
С новой весною цветет и под осень плодами пестреет,
Но друзей уже нет, подобных бывалым; нередко
Слушал я, старцы, за полною чашей веселые речи:
«Это вино дорогое! — Его молодое хвалили
Славные други, Дамет с Палемоном; прошли, пролетели
Те времена! хоть ищи, не найдешь здесь людей, им подобных,
Славных и дружбой, и даром чудесным испытывать вина».
Е.А. БаратынскомуВечер осенний сходил на Аркадию. — Юноши, старцы,
Резвые дети и девы прекрасные, с раннего утра
Жавшие сок виноградный из гроздий златых, благовонных,
Все собралися вокруг двух старцев, друзей знаменитых.
Славны вы были, друзья Палемон и Дамет! счастливцы!
Знали про вас и в Сицилии дальней, средь моря цветущей;
Там, на пастушьих боях хорошо искусившийся в песнях,
Часто противников дерзких сражал неответным вопросом:
Кто Палемона с Даметом славнее по дружбе примерной?
Кто их славнее по чудному дару испытывать вина?
Так и теперь перед ними, под тенью ветвистых платанов,
В чашах резных и глубоких вино молодое стояло,
Брали они по порядку каждую чашу — и молча
К свету смотрели на цвет, обоняли и думали долго,
Пили, и суд непреложный вместе вину изрекали:
Это пить молодое, а это на долгие годы
Впрок положить, чтобы внуки, когда соизволит Кронион
Век их счастливо продлить, под старость, за трапезой шумной
Пивши, хвалилися им, рассказам пришельца внимая.
Только ж над винами суд два старца, два друга скончали,
Вакх, языков разрешитель, сидел уж близ них и, незримый,
К дружеской тихой беседе настроил седого Дамета:
«Друг Палемон, — с улыбкою старец промолвил, — дай руку!
Вспомни, старик, еще я говаривал, юношей бывши:
Здесь проходчиво все, одна не проходчива дружба!
Что же, слово мое не сбылось ли? как думаешь, милый?
Что, кроме дружбы, в душе сохранил ты? — но я не жалею,
Вот Геркулес! не жалею о том, что прошло; твоей дружбой
Сердце довольно вполне, и веду я не к этому слово.
Нет, но хочу я — кто знает? — мы стары! хочу я, быть может
Ныне впоследнее, все рассказать, что от самого детства
В сердце ношу, о чем много говаривал, небо за что я
Рано и поздно молил, Палемон, о чем буду с тобою
Часто беседовать даже за Стиксом и Летой туманной.
Как мне счастливым не быть, Палемона другом имея?
Матери наши, как мы, друг друга с детства любили,
Вместе познали любовь к двум юношам милым и дружным,
Вместе плоды понесли Гименея; друг другу, младые,
Новые тайны вверяя, священный обет положили:
Если боги мольбы их услышат, пошлют одной дочерь,
Сына другой, то сердца их, невинных, невинной любовью
Крепко связать и молить Гименея и бога Эрота,
Да уподобят их жизнь двум источникам, вместе текущим,
Иль виноградной лозе и сошке прямой и высокой.
Верной опорою служит одна, украшеньем другая;
Если ж две дочери или два сына родятся, весь пламень
Дружбы своей перелить в их младые, невинные души.
Мы родилися: нами матери часто менялись,
Каждая сына другой сладкомлечною грудью питала;
Впили мы дружбу, и первое, что лишь запомнил я, — ты был;
С первым чувством во мне развилася любовь к Палемону.
Выросли мы — и в жизни много опытов тяжких
Боги на нас посылали, мы дружбою всё усладили.
Скор и пылок я смолоду был, меня все поражало,
Все увлекало; ты кроток, тих и с терпеньем чудесным,
Свойственным только богам, милосердым к Япетовым детям.
Часто тебя оскорблял я, — смиренно сносил ты, мне даже,
Мне не давая заметить, что я поразил твое сердце.
Помню, как ныне, прощенья просил я и плакал, ты ж, друг мой,
Вдвое рыдал моего, и, крепко меня обнимая,
Ты виноватым казался, не я. — Вот каков ты душою!
Ежели все меня любят, любят меня по тебе же:
Ты сокрывал мои слабости; малое доброе дело
Ты выставлял и хвалил; ты был все для меня, и с тобою
Долгая жизнь пролетела, как вечер веселый в рассказах.
Счастлив я был! не боюсь умереть! предчувствует сердце —
Мы ненадолго расстанемся: скоро мы будем, обнявшись,
Вместе гулять по садам Елисейским, и, с новою тенью
Встретясь, мы спросим: «Что на земле? всё так ли, как прежде?
Други так ли там любят, как в старые годы любили?»
Что же услышим в ответ: по-старому родина наша
С новой весною цветет и под осень плодами пестреет,
Но друзей уже нет, подобных бывалым; нередко
Слушал я, старцы, за полною чашей веселые речи:
«Это вино дорогое! — Его молодое хвалили
Славные други, Дамет с Палемоном; прошли, пролетели
Те времена! хоть ищи, не найдешь здесь людей, им подобных,
Славных и дружбой, и даром чудесным испытывать вина».
В широком приволье заволжских степей
Собралось, к набегу готово,
Татарское войско, и в ставке своей
Мамай собираеть ордынских вождей,
В ним гордое держить он слово:
«Москва позабыла Батыевы дни, —
Князья ея дерзки и смелы.
Пусть ныне изведают снова они,
Сколь метки татарские стрелы!
«Селения, веси и грады их вновь,
Сожженные, в прах обратятся;
Польется потоками русская кровь,
Пред ханом рабы да смирятся, —
«Да снова с повинной придут головой, —
Придут, побежденные в брани, —
В Орду на поклон, волоча за собой
Дары и обильныя дави!»
И слово Мамая по стану как гром
Раскатом могучим катится;
Подемдет несметныя рати кругом
И, их обгоняя в просторе степном,
В Москве грозным вызовом мчится.
Под тяжкою дланью пришельца-врага
Москве преклоняться не гоже.
На вызов ответная речь не долга:
«Кровь верных сынов для Руси дорога,
Но воля и честь ей дороже!»
И шлет князь московский Димитрий гонцов
В князьям, воеводам, боярам;
И дружно отвсюду на княжеский зов
Стекается много дружин и полков:
«Служить не хотим, мол, татарам!
«Позорно нести нам на крепких плечах
Ярем иноземнаго гнета;
Давно на Руси, на землях и водах,
В дремучих дубравах и чистых полях
Нам быть господами охота!
«Под стягом Христовым мы выйдем на бой;
Победа во власти Господней;
Но срамно пред силой склоняться чужой,
А в битве за родину лечь головой
Честнее и Богу угодней».
Так мыслит Димитрий, так мыслят князья, —
За Русь умереть все согласны.
И, знаменьем крестным чело осеня,
Садится пред войском своим на коня
Димитрий, веселый и ясный.
Выходят полки из кремлевских ворот;
Хоругви, кресты и иконы
Бойцов провожают в далекий поход —
И ждет ужь вестей о победе народ,
И молятся старцы и жены.
Меж тем как вперед, развернув знамена,
Грядет боевая дружина,
Растет, прибывает, как в норе волна,
И вот перед нею вдали ужь видна
Широкаго Дона равнина.
И князь через Дон перебраться спешит,
Дружину свою ободряя;
Вперед он глядит и молитву творит, —
За Доном на речке Непрядве стоит
Несметное войсно Мамая.
Москвы и Орды—двух враждующих сил —
Близка неизбежная встреча.
Луч ранняго солнца поля осветил,
Проснулося утро—и час наступил,
И грянула славная сеча!
На русских, как коршун, Мамай налетел;
Поднялись стенанья и клики;
Затмилося солнце от вражеских стрел,
И поле покрылося трудами тел,
И бой разгорелся великий.
Врагов разяренных смешались ряды-
Гремели лихие удары,
Сверкали доспехи, шеломы, щиты,
На стягах московских сияли кресты, —
К тем стягам рвалися татары
И близко ужь были; но час роковой
Пробил: понеслись из засады
Ряды свежих войск и победной волной
Смущенных погнали татар пред собой,
Рубя беглецов без пощады.
И в ужасе дивом Мамай увидал
Сил грозных своих пораженье,
И с браннато поля со срамом бежал, —
Бог русскому войску победу послал,
Послал на врагов одоленье!..
С тех пор пронеслося полтысячи лет.
На зло иноземной гордыне,
Русь много иных одержала побед,
Но равных победе великой той нет, —
Гремит ея слава доныне…
Затем, что впервые сказалась в тот час
Народная русская сила, —
Та сила, что грозно потом разрослась,
Громила Восток и Закат—и не раз
К Царьграда вратам подходила.
Пусть ворог завистливо-чуткой душой
Ту силу познает и ценит!
Стоит она крепкой и верной стеной,
В ней русская слава, и мощь, и покой, —
Она нам и впредь не изменит!
Зеркальная гладь серебристой речушки
В зелёной оправе из ивовых лоз,
Ленивый призыв разомлевшей лягушки,
Мелькание белых и синих стрекоз,
Табун загорелых, шумливых детишек
В сверкании солнечном радужных брызг,
Задорные личики Мишек, Аришек,
И всплески, и смех, и восторженный визг.
У Вани — льняной, солнцем выжженный волос,
Загар — отойдёт разве поздней зимой.
Малец разыгрался, а маменькин голос
Зовёт почему-то: «Ванюша-а! Домо-о-ой!»У мамки — он знает — большая забота:
С хозяйством управься, за всем присмотри, —
У взрослых в деревне и в поле работа
Идёт хлопотливо с зари до зари, —
А вечером в роще зальётся гармошка
И девичьи будут звенеть голоса.
«Сестре гармонист шибко нравится, Прошка, —
О нём говорят: комсомолец — краса!»
Но дома — лицо было мамки сурово,
Всё с тятей о чём-то шепталась она,
Дошло до Ванюши одно только слово,
Ему непонятное слово — «война».
Сестрица роняла то миску, то ложки,
И мать ей за это не стала пенять.
А вечером не было слышно гармошки
И девичьих песен. Чудно. Не понять.Анюта прощалася утречком с Прошей:
«Героем себя окажи на войне!
Прощай, мой любимый, прощай, мой хороший! —
Прижалась к нему. — Вспоминай обо мне!»
А тятя сказал: «Будь я, парень, моложе…
Хотя — при нужде — молодых упрежу!»
«Я, — Ваня решил, — когда вырасту, тоже
Героем себя на войне окажу!»Осенняя рябь потемневшей речушки
Уже не манила к себе детворы.
Ушли мужики из деревни «Верхушки»,
Оставив на женщин родные дворы.
А ночью однажды, осипший от воя,
Её разбудил чей-то голос: «Беда!
Наш фронт отошёл после жаркого боя!
Спасайтеся! Немцы подходят сюда!»Под утро уже полдеревни горело,
Металася огненным вихрем гроза.
У Ваниной мамки лицо побурело,
У Ани, как угли, сверкали глаза.
В избу вдруг вломилися страшные люди,
В кровь мамку избили, расшибли ей бровь,
Сестрицу щипали, хватали за груди:
«Ти будешь иметь з нами сильный любовь!»Ванюшу толчками затискали в угол.
Ограбили всё, не оставив зерна.
Ванюша глядел на невиданных пугал
И думал, что это совсем не война,
Что Проше сестрица сказала недаром:
«Героем себя окажи на войне!»,
Что тятя ушёл не за тем, чтоб пожаром
Деревню сжигать и жестоким ударом
Бить в кровь чью-то мамку в чужой стороне.Всю зиму в «Верхушках» враги лютовали,
Подчистили всё — до гнилых сухарей,
А ранней весною приказом созвали
Всех девушек и молодых матерей.
Злой немец — всё звали его офицером —
Сказал им: «Ви есть наш рабочая зкот,
Ми всех вас отправим мит зкорым карьером
В Германия наша на сельский работ!»
Ответила Аня: «Пусть лучше я сгину,
И сердце моё прорастёт пусть травой!
До смерти земли я родной не покину:
Отсюда меня не возьмёшь ты живой!»
За Анею то же сказали подружки.
Злой немец взъярился: «Ах, ви не жалайт
Уехать из ваша несчастный «Верхушки»!
За это зейчас я вас всех застреляйт!»
Пред целым немецким солдатским отрядом
И их офицером с крестом на груди
Стояли одиннадцать девушек рядом.
Простившись с Ванюшею ласковым взглядом,
Анюта сказала: «Ванёк, уходи!»
К ней бросился Ваня и голосом детским
Прикрикнул на немца: «Сестрицу не тронь!»
Но голосом хриплым, пропойным, немецким
Злой немец скомандовал: «Фёйер! Огонь!»
Упали, не вскрикнули девушки. Ваня
Упал окровавленный рядом с сестрой.
Злой немец сказал, по-солдатски чеканя:
«У рузких один будет меньше керой!»
Всё было так просто — не выдумать проще:
Средь ночи заплаканный месяц глядел,
Как старые матери, шаткие мощи,
Тайком хоронили в берёзовой роще
Дитя и одиннадцать девичьих тел.Бойцы, не забудем деревни «Верхушки»,
Где, с жизнью прощаясь, подростки-подружки
Не дрогнули, нет, как был ворог ни лют!
Сметая врагов, все советские пушки
В их честь боевой прогрохочут салют!
В их честь выйдет снайпер на подвиг-охоту
И метку отметит — «сто сорок второй»!
Рассказом о них вдохновит свою роту
И ринется в схватку отважный герой!
Герой по-геройски убийцам ответит,
Себя обессмертив на все времена,
И подвиг героя любовно отметит
Родная, великая наша страна! Но… если — без чести, без стойкости твёрдой —
Кто плен предпочтёт смерти славной и гордой,
Кто долг свой забудет — «борися и мсти!»,
Кого пред немецкой звериною мордой
Начнёт лихорадка со страху трясти,
Кто робко опустит дрожащие веки
И шею подставит чужому ярму,
Тот Родиной будет отвержен навеки:
На свет не родиться бы лучше ему!
Что слышу я, Дашков? Какое ослепленье!
Какое лютое безумцев ополченье!
Кто тщится жизнь свою наукам посвящать,
Раскольников-славян дерзает уличать,
Кто пишет правильно и не варяжским слогом —
Не любит русских тот и виноват пред богом!
Поверь: слова невежд — пустой кимвала звук;
Они безумствуют — сияет свет наук!
Неу?жель оттого моя постраждет вера,
Что я подчас прочту две сцены из Вольтера?
Я христианином, конечно, быть могу,
Хотя французских книг в камине и не жгу.
В предубеждениях нет святости нимало:
Они мертвят наш ум и варварства начало.
Ученым быть не грех, но грех во тьме ходить.
Невежда может ли отечество любить?
Не тот к стране родной усердие питает,
Кто хвалит все свое, чужое презирает,
Кто слезы льет о том, что мы не в бородах,
И, бедный мыслями, печется о словах!
Но тот, кто, следуя похвальному внушенью,
Чтит дарования, стремится к просвещенью;
Кто, сограждан любя, желает славы их;
Кто чужд и зависти, и предрассудков злых!
Квириты храбрые полсветом обладали,
Но общежитию их греки обучали.
Науки перешли в Рим гордый из Афин,
И славный Цицерон, оратор-гражданин,
Сражая Верреса, вступаясь за Мурену,
Был велеречием обязан Демосфену.
Вергилия учил поэзии Гомер;
Грядущим временам век Августов пример!
Так сын отечества науками гордится,
Во мраке утопать невежества стыдится,
Не проповедует расколов никаких
И в старине для нас не видит дней благих.
Хвалу я воздаю счастливейшей судьбине,
О мой любезный друг, что я родился ныне!
Свободно я могу и мыслить и дышать,
И даже абие и аще не писать.
Вергилий и Гомер беседуют со мною;
Я с возвышенною иду везде главою;
Мой разум просвещен, и Сены на брегах
Я пел любезное отечество в стихах.
Не улицы одне, не площади и домы —
Сен-Пьер, Делиль, Фонтан мне были там знакомы!
Они свидетели, что я в земле чужой
Гордился русским быть и русский был прямой.
Не грубым остяком, достойным сожаленья,--
Предстал пред ними я любителем ученья;
Они то видели, что с юных дней моих
Познаний я искал не в именах одних;
Что с восхищением читал я Фукидида,
Тацита, Плиния — и, признаюсь, «Кандида».
Но благочестию ученость не вредит.
За бога, веру, честь мне сердце говорит.
Родителей моих я помню наставленья:
Сын церкви должен быть и другом просвещенья!
Спасительный закон ниспослан нам с небес,
Чтоб быть подпорою средь счастия и слез.
Он благо и любовь. Прочь клевета и злоба!
Безбожник и ханжа равно порочны оба.
В сужденьях таковых не вижу я вины:
За что ж мы на костер с тобой осуждены?
За то, что мы, любя словесность и науки,
Не век над букварем твердили «аз» и «буки».
За то, что смеем мы учение хвалить
И в слоге варварском ошибки находить.
За то, что мы с тобой Лагарпа понимаем,
В расколе не живем, но по-славенски знаем.
Что делать? Вот наш грех. Я каяться готов.
Я, например, твержу, что скучен Старослов,
Что длинные его, сухие поученья —
Морфея дар благий для смертных усыпленья;
И если вздор читать пришла моя чреда,
Неужели заснуть над книгою беда?
Я каюсь, что в речах иных не вижу плана,
Что томов не пишу на древнего Бояна;
Что муз и Феба я с Парнаса не гоню,
Писателей дурных, а не людей браню.
Нашествие татар не чтим мы веком славы;
Мы правду говорим — и, следственно, неправы.
Я бежал от вакханалий
Обезумевшаго Рима,
От его победных криков
И его предсмертных стонов,
От цепей, повитых лавром,
И от собственнаго рабства;
Я бежал на лоно мира,
В горы, в лес,— и одинокий,
Там, среди глухой пустыни,
На песок упал с молитвой
И, на крыльях сновиденья,
Был восхищен до Зевеса.
Из-за туч, в румяном блеске
Возникающаго утра,
Увидал я лик, венчанный
Бледно-золотистым роем
Потухающих созвездий;
Кудри бога опускались
На широкие покровы
Сизых туч, и в этих тучах
От малейших мановений
Головы его мгновенно
Вспыхивали и сверкали
Стрелы молний. Перед этим
Грозно-величавым ликом
Я был — малая снежинка,
Вьющаяся перед глыбой
Снежной на челе высоких
Альп, прикрытых облаками.
И когда стихал громовый
Шорох в складках над горами
Распростертой ризы бога,
Лепетал язык мой; крик мой,
Дерзкий крик мой поднимался
Выше, выше, и был слышен,
Как звук падающей капли
В тихом плеске океана
При безветрии, в час утра.
Я взывал: «Зевес могучий!
«Повели мне!..— каковы бы
«Ни были твои веленья,
«Я твою исполню волю.
«Я снесу завет твой в храмы,
«В хижины, в суды, в чертоги,
«И в сенаторския виллы,
«И в те пышные вертепы,
«Где, нагая, в жаркой пляске,
«Закружилась Мессалина.
«Именем твоим я буду
«Говорить, миродержавный!
«И язык мой будет вещим
«Вразумителем народов».
Провещал мне громовержец:
«Я пошлю тебя к народам,
«Но клянись, что ты исполнишь
«Волю древняго Зевеса».
Задыхаясь от избытка
Сердца, вскрикнул я: «Клянуся
«Именем твоим — исполню!..»
И дыханье Зевса стало
Проноситься теплым ветром,
И меня ласкал тот ветер,
И ему внимал я:
«Слушай,
«Бедный мальчик, надоели
«Мне жрецы мои; мне тошно
«От курений их; от дыму
«Этих жертвоприношений
«Закоптели золотыя
«Сени моего чертога,
«Закружились, как от чаду,
«Головы богов, со мною
«Разделяющих трапезу.
«И не тот я, чем когда-то
«Был в те дни, когда лишь греки
«Воздвигали мне кумиры:—
«В дни безсмертных песен был я
«Свят, как дух слепца Гомера;—
«Жизнь моя текла в их стройных,
«Величавых изваяньях;—
«Для меня тогда был мрамор
«Осязаемым безсмертьем…
«Миновало это время!
«И торжественные гимны
«Стали мне давно противны,
«Как болотный хор лягушек,
«Воспевающий миазмы,
«Отравляющие воздух.
«Слушай, смертный, если хочешь
«Ты вкусить хотя крупицу
«От трапезы тех безсмертных,
«Что̀ беседуют со мною,—
«Проповедуй этим людям,
«Что Зевес не существует!—
«Так решил совет безсмертных».
В ужас я пришел от этих
Слов и молвил, содрогаясь:
«Как могу я с этой вестью
«Снизойти опять на землю?
«Как могу я это слово
«Пронести среди народов?—
«И толпа меня отвергнет,
«И жрецы на избиенье
«Предадут меня народу».
Загремел негодованьем
Голос вечнаго владыки:
— «Как!— ничтожество!— Не ты ли,
«Жалкий раб, дерзнул так смело
«И высоко так подняться?
«Крылья духа, где вы?— или
«Трусишь ты венцом страданья
«Увенчать твой лоб, в котором,
«Думал я, таится разум?»
— «Я клялся страдать за Зевса,
«Но — страдать за отрицанье…
«Пощади!»
Но пущим гневом
Загремел отец вселенной,
И лицо его зарделось,
Словно тонкий, яркий пламень
Разлился по нем.— «Да разве
«Отрицание не вера?
«Разве люди точно так же
«Не поверят, что Зевеса
«Нет и не было, как прежде
«Верили в его перуны?
«Прочь! лети пылинка с пылью!—
«Я найду других пророков».
Всколыхались кудри бога,
И сомкнулись тучи;— серым,
Мутным и дождливым небом
Стало грозное виденье.
Гром в горах гудел, когда я,
Лежа на песке, проснулся.
Я бежал от вакханалий
Обезумевшего Рима,
От его победных криков
И его предсмертных стонов,
От цепей, повитых лавром,
И от собственного рабства;
Я бежал на лоно мира,
В горы, в лес,— и одинокий,
Там, среди глухой пустыни,
На песок упал с молитвой
И, на крыльях сновиденья,
Был восхищен до Зевеса.
Из-за туч, в румяном блеске
Возникающего утра,
Увидал я лик, венчанный
Бледно-золотистым роем
Потухающих созвездий;
Кудри бога опускались
На широкие покровы
Сизых туч, и в этих тучах
От малейших мановений
Головы его мгновенно
Вспыхивали и сверкали
Стрелы молний. Перед этим
Грозно-величавым ликом
Я был — малая снежинка,
Вьющаяся перед глыбой
Снежной на челе высоких
Альп, прикрытых облаками.
И когда стихал громовый
Шорох в складках над горами
Распростертой ризы бога,
Лепетал язык мой; крик мой,
Дерзкий крик мой поднимался
Выше, выше, и был слышен,
Как звук падающей капли
В тихом плеске океана
При безветрии, в час утра.
Я взывал: «Зевес могучий!
Повели мне!..— каковы бы
Ни были твои веленья,
Я твою исполню волю.
Я снесу завет твой в храмы,
В хижины, в суды, в чертоги,
И в сенаторские виллы,
И в те пышные вертепы,
Где, нагая, в жаркой пляске,
Закружилась Мессалина.
Именем твоим я буду
Говорить, миродержавный!
И язык мой будет вещим
Вразумителем народов».
Провещал мне громовержец:
«Я пошлю тебя к народам,
Но клянись, что ты исполнишь
Волю древнего Зевеса».
Задыхаясь от избытка
Сердца, вскрикнул я: «Клянуся
Именем твоим — исполню!..»
И дыханье Зевса стало
Проноситься теплым ветром,
И меня ласкал тот ветер,
И ему внимал я:
«Слушай,
Бедный мальчик, надоели
Мне жрецы мои; мне тошно
От курений их; от дыму
Этих жертвоприношений
Закоптели золотые
Сени моего чертога,
Закружились, как от чаду,
Головы богов, со мною
Разделяющих трапезу.
И не тот я, чем когда-то
Был в те дни, когда лишь греки
Воздвигали мне кумиры:—
В дни бессмертных песен был я
Свят, как дух слепца Гомера;—
Жизнь моя текла в их стройных,
Величавых изваяньях;—
Для меня тогда был мрамор
Осязаемым бессмертьем…
Миновало это время!
И торжественные гимны
Стали мне давно противны,
Как болотный хор лягушек,
Воспевающий миазмы,
Отравляющие воздух.
Слушай, смертный, если хочешь
Ты вкусить хотя крупицу
От трапезы тех бессмертных,
Что беседуют со мною,—
Проповедуй этим людям,
Что Зевес не существует!—
Так решил совет бессмертных».
В ужас я пришел от этих
Слов и молвил, содрогаясь:
«Как могу я с этой вестью
Снизойти опять на землю?
Как могу я это слово
Пронести среди народов?—
И толпа меня отвергнет,
И жрецы на избиенье
Предадут меня народу».
Загремел негодованьем
Голос вечного владыки:
— «Как!— ничтожество!— Не ты ли,
Жалкий раб, дерзнул так смело
И высоко так подняться?
Крылья духа, где вы?— или
Трусишь ты венцом страданья
Увенчать твой лоб, в котором,
Думал я, таится разум?»
— «Я клялся страдать за Зевса,
Но — страдать за отрицанье…
Пощади!»
Но пущим гневом
Загремел отец вселенной,
И лицо его зарделось,
Словно тонкий, яркий пламень
Разлился по нем.— «Да разве
Отрицание не вера?
Разве люди точно так же
Не поверят, что Зевеса
Нет и не было, как прежде
Верили в его перуны?
Прочь! лети, пылинка, с пылью!—
Я найду других пророков».
Всколыхались кудри бога,
И сомкнулись тучи;— серым,
Мутным и дождливым небом
Стало грозное виденье.
Гром в горах гудел, когда я,
Лежа на песке, проснулся.
Бывают странными пророками
Поэты иногда...
Косноязычными намеками
То накликается,
То отвращается
Грядущая беда.
Самим неведомо, что сказано,
Какой иерогли́ф.
Вдруг то, что цепью крепкой связано,
То разлетается,
То разражается,
Сердца испепелив...
Мы строим призрачные здания,
Чертим чужой чертеж,
Но вдруг плотину рвут страдания,
И разбиваются,
И расстилаются...
Куда от них уйдешь?
Чем старше мы, тем осторожнее
В грядущее глядим.
Страшны опасности дорожные,
И в дни субботние
Все беззаботнее
Немеет нелюдим.
2
Зачем те чувства, что чище кристалла,
Темнить лукавством ненужной игры?
Скрываться время еще не настало,
Минуты счастья просты и добры.
Любить так чисто, как Богу молиться,
Любить так смело, как птице летать.
Зачем к пустому роману стремиться,
Когда нам свыше дана благодать?
3
Как сладко дать словам размеренным
Любовный яд и острие!
Но слаще быть вполне уверенным,
Что ваше сердце - вновь мое.
Я знаю тайно, вне сомнения,
Что неизбежен странный путь,
Зачем же смутное волнение
Безверную тревожит грудь?
Мне все равно: позор, победа ли, -
Я все благословлю, пока
Уста любимые не предали
И не отдернулась рука.
4
Дни мои — облака заката…
Легок, ал златокрылый ряд…
Свет же их от твоих обятий,
Близко ты — и зарей горят.
Скрылся свет — и потухли груды
Хмурых туч, как свинцовый груз,
Нет тебя — и весь мир — безлюдье,
Тяжек гнет ненавистных уз.
5
Какие дни и вечера!
Еще зеленый лист не вянет,
Еще веселая игра
В луга и рощи сладко тянет.
Но свежесть белых облаков,
Отчетливость далеких линий
Нам говорит: "Порог готов
Для осени златисто-синей!"
Гляжу в кисейное окно
На палевый узор заката
И терпеливо так давно
Обещанного жду возврата.
И память сердца так светла,
Печаль не кажется печальной,
Как будто осень принесла
С собою перстень обручальный.
И раньше, чем кудрявый вяз,
Подернут златом, покраснеет,
(Я верю) вновь увидит Вас,
Кто любит, помнит, пламенеет!
6
Я не любовью грешен, люди,
Перед любовью грешен я,
Как тот, кто слышал весть о чуде
И сам пошел к навозной груде
Зарыть жемчужину огня.
Как тот, кто таял в свете новом
И сам, играя и смеясь,
Не веря сладостным оковам,
Высоким называет словом
Собачек уличную связь.
О, радость! в третий раз сегодня
Мне жизнь надежна и светла.
С ладьи небес спустились сходни,
И нежная рука Господня
Меня от бездны отвела.
7
Не называй любви забвеньем,
Но вещей памятью зови,
Учась по преходящим звеньям
Бессмертию одной любви.
Пускай мы искры, знаем, знаем:
Святая головня жива!
И, повторяя, понимаем,
Яснее прежние слова.
И каждым новым поворотом
Мы утверждаем ту же власть,
Не преданы пустым заботам
Во искушение не впасть.
Узнав обманчивость падений,
Стучусь я снова в ту же дверь,
И огненный крылатый гений
Родней и ближе мне теперь.
8
Судьба, ты видишь: сплю без снов
И сон глубок.
По самой смутной из основ
Снует челнок.
И ткет, и ткет в пустой тени -
Узора нет.
Ты нити длинной не тяни,
О лунный свет!
Во власти влажной я луны,
Но я не твой:
Мне ближе - солнце, валуны
И ветра вой.
Сиявший позабыл меня,
Но он придет, -
Сухая солнечность огня
Меня зовет.
Затку я пламенный узор
(Недолго ждать),
Когда вернется прежний взор
И благодать!
9
Е. А. Нагродской
Мне снился сон: в глухих лугах иду я,
Надвинута повязка до бровей,
Но сквозь нее я вижу, не колдуя:
Растет трава, ромашка и шалфей,
(А сердце бьется все живей, живей),
И вдруг, как Буонаротова Сивилла,
Предстала вещая царица Фей
Тому, кого повязка не томила.
Недвижно царственная, как статуя,
Она держала, как двойной трофей,
Два зеркала и ими, негодуя,
Грозила мне; на том, что поправей,
Искусства знак, природы - тот левей,
Но, как в гербе склоненные стропила,
Вязалися тончайшей из цепей
Для тех, кого повязка не томила.
Затрепетал, как будто был во льду я
Иль как челнок, забытый средь зыбей,
А им играет буря, хмуро дуя.
Жена ко мне: "Напрасный страх развей,
Смотри сюда, учись и разумей,
Что мудрость в зеркалах изобразила.
Обретено кормило средь морей
Тому, кого повязка утомила!"
"О, Фея, рассказал мне соловей,
Чье имя зеркала соединило!
И свято имя это (ну, убей!)
Тому, кого повязка не томила".
Я звал тебя в те дни счастливых детских грез,
Чарующих надежд и светлых упований,
Когда мои глаза еще не знали слез,
Душа еще не ведала страданий.
И ты явилась мне в сияньи золотом,
В венке из алых роз, в одежде серебристой —
Вечерней звездочкой на небе голубом,
Голубкою невинною и чистой.
И говорила мне ты, весело смеясь:
«Смотри, как чуден лес, как тихо дремлют нивы,
Как с ветерком по их изгибам, золотясь,
Бегут огней вечерних переливы…
Смотри — и плеск ручья, и эхо дальних гор,
И кроткий луч звезды, и роз благоуханье
Как бы сливаются в один волшебный хор
Лучей и звуков, красок и дыханья…
Смотри, как тихо все и ясно вкруг тебя,
В гармонии живой, в согласном, стройном клире…
Ты послан в этот мир прекрасный, чтоб, любя,
Учить любви живущих в этом мире…»
Ты лиру мне дала… С отвагою живой
По трепетным струнам персты зашевелились —
И струны грянули, и звонкою струей
Чарующие звуки покатились…
Я звал тебя, когда в груди моей впервой
Проснулись бурные порывы и стремленья,
Нахлынул мрачных дум и чувств зловещих рой —
И шевельнулись первые сомненья…
И ты явилась мне — спокойна, но бледна;
Две капли слез в очах задумчивых застыли;
Какой-то кроткий блеск, святая тишина
По всем твоим чертам разлиты были…
И, голову свою склонив к моей груди,
Ты говорила мне с любовью, утешая:
«Чтоб светел был твой путь, ты веруй и люби,
Других любви и вере поучая…»
И жадно я душой ловил слова твои…
И новая струна на лире появилась —
И зазвучала песнь о вере и любви,
И сила в ней могучая таилась…
Я звал тебя, когда в рядах святых бойцов,
За правду и любовь подняв святое знамя,
Я стал изнемогать под натиском врагов, —
Когда кругом губительное пламя,
Клокоча и шипя, сжигало все, что мне
О правде, о любви, о счастьи говорило, —
И ты явилась мне, святая, вся в огне…
Невинное чело обвито было
Венком из терний… Кровь струилась по щекам…
Но искрилась в очах таинственная сила…
И, долгий, скорбный взор поднявши к небесам,
Ты с грустью затаенной говорила:
«Ты видишь эту кровь?.. О, будь же, как и я,
Неустрашим, будь чужд холодному сомненью
И, веруя, любя, страдая и терпя,
Учи других страданью и терпенью!..»
И в хоре вещих струн еще одной струны
Раздался звук — глухой, протяжный и печальный,
Как темной ночью плеск обятой сном волны,
Как стон последний в песне погребальной…
С тех пор минули дни и годы протекли —
И все, что в глубине души моей смирялось
Волшебной силою надежды и любви,
Терпением упорным подавлялось, —
Все поднялось со дна души больной
Угрюмым облаком, грозою закипая…
И я теперь опять зову тебя с тоской,
В отчаяньи молясь и проклиная!
Явись, явись ко мне!.. Не стало больше сил…
Неволя и вражда мне сердце истерзали!..
Я верен был тебе, я искренно любил,
Но на любовь мне смехом отвечали!
Я верил — но кругом так тьма была густа…
Все чистое и все святое погибало…
И из груди змеей холодной на уста
Невольное проклятье выползало!..
В тоске тяжелой я все струны перебрал
На лире золотой, врученной мне тобою, —
И за струной струна рвалась, и замирал
Последний звук под трепетной рукою…
Явись же мне теперь! Со словом ли любви,
В терновом ли венце, мечом ли потрясая…
Явись и научи, каким путем идти…
Явись, явись, великая, святая!..
СКАЗКА
О СЕРЕБРЯНОМ БЛЮДЕЧКЕ
И
НАЛИВНОМ ЯБЛОЧКЕ
Жил мужик с женою, три дочери при них,
Две из них затейницы, нарядней нету их,
Третью же, не очень тароватую,
Дурочкою звали, простоватою.
Дурочка, туда иди, дурочка, сюда,
Дурочка не вымолвит слова никогда,
Полет в огороде, коровушек доит,
Серых уток кормит, воды не замутит.
Вот мужик поехал сено продавать.
«Что купить вам, дочки?» он спросил, и мать.
Старшая сказала: «Купи мне кумачу».
Средняя сказала: «Китайки я хочу».
Дурочка молчала, дурочка глядит.
«А тебе чего же?» отец ей говорить.
Дурочка смеется: «Мне купи, родной,
Блюдечко серебряно, яблок наливной».
Сестры насмехаются: «Кто дал тебе совет?»
«А старушка старая», дурочка в ответ.
«Стану я по блюдечку яблочком катать,
Стану приговаривать, стану припевать».
Близко ли, далеко ли, мужик в отлучке был,
Торговал на ярманке, гостинцев он купил.
Сарафаны красные у старших двух сестер,
Блюдечко да яблочко у младшей, — экой вздор.
Блюдечко серебряно дурочка взяла,
В уголок запряталась, смотрит, весела.
«Наливное яблочко, ты катись, катись,
Все катись ты посолонь, вверх катись и вниз.
Ты гори, показывай, как горит заря,
Города показывай, лес, поля, моря.
Ты катись, показывай гор высоту,
Ты катись, показывай Небес красоту».
Эти приговорные сказала ей слова
Старая старушка, — чуть была жива,
Дурочка дала ей калач, чтобы поесть,
А старушка: — слово, в слове слов не счесть.
Катится яблочко по блюдечку кругом,
Катится яблочко, и ночь идет за днем,
Видны на блюдечке поля и города,
Зори златистые, серебряна звезда,
Вон корабли, закачались на морях,
Царские полки на бранных на полях,
Солнышко за солнышком катится,
Темный лес, как темный зверь, мохнатится,
Звезды хороводами, звездится в Небе гладь,
Диво-то, красиво-то, пером не написать.
Сестры загляделись, зависть их берет:
«Как бы это выманить? — Подожди, придет»,
«Душенька-сестрица, в лес по ягоды пойдем,
Душенька-сестрица, земляники наберем».
Дурочка блюдечко отцу отдала,
Встала, оглянулась, в лес она пошла.
С сестрами бродит. Леший сторожит.
«Что это, заступ острый тут лежит?»
Вдруг злые сестры взяли заступ тот.
Вырыли могилу. Чей пришел черед?
Дурочку убили. Березка шелестит.
Дурочка в могилке под березкою спит.
Белая березка. Леший сторожил.
Он на травку дунул, что-то в цвет вложил.
Выросла тростинка, тростинку шевельнул,
И пошел по лесу. Шелест, шорох, гул.
«Дурочка-то где же?» говорит отец.
«— Дурочка сбежала. Из конца в конец
Лес прошли мы, снова обошли его.
Видно, волки сели. В лесе никого».
Кто-то был там в лесе. Сестры, сестры, жди.
Кто-то есть там в лесе. Что там впереди?
«Все же дочь, хоть дурочка». Заскучал отец.
Яблочко и блюдечко он замкнул в ларец.
Сестры надрываются. Только сказка — скок.
Вдруг переменяется, сделала прыжок.
Водит стадо пастушок,
Он играет во рожок,
Размышляет про судьбу,
На заре трубит в трубу.
Он овечку потерял,
Нет ее, есть цветик ал.
Он заходит во лесок,
Под березкой — бугорок.
И цветы на бугорке,
Словно в алом огоньке.
И лазурь за тот же счет,
И тростинка там растет.
Вот тростинку срезал он,
Всюду зов пошел и звон.
Диво-дудочка поет,
Разговаривает:
Звон-тростиночка поет,
Выговаривает: —
«Ты тростиночка, играй,
Диво-дудочка, играй,
Ты игрою
Разливною
Сердцу милых потешай,
Мою матушку,
Света-батюшку,
И сестриц родных моих,
Не сужу я строго их,
Что за яблочко,
Что за блюдечко,
Что за яблок с свету сбыли,
Что за блюдце загубили,
Ах ты дудочка,
Диво-дудочка,
Ты играй, ты играй,
Ты всех милых потешай».
Люди тут сбежались. «Ты про что, пастух?»
А пастух ли это размышляет вслух.
Он тростинку срезал, кто-то в ней поет.
Для кого-то в песне, может быть, расчет.
«Где была тростинка?» Тут, невдалеке.
«А давай, посмотрим, что там в бугорке».
Бугорок разрыли. Так. Лежит она.
Кем была убита? Кем схоронена?
А тростинка шепчет, а цветок горит,
Березка шуршит, разговаривает.
Дудочка запела, поет-говорит,
Поет-говорит-выговаривает: —
«Свет мой батюшка,
Светик-матушка,
Сестры в лес меня зазвали,
Земляничкой заманили,
И за блюдечко — связали,
И за яблочко — убили,
Погубили, схоронили,
В темной спрятали могиле,
Но колодец угловой
Со водою есть живой,
Есть колодец, дивный, он
На скрещеньи всех сторон,
Вы живой воды найдите,
Здесь меня вы разбудите,
Хоть убита, я лишь сплю,
А сестриц не погубите,
Я сестриц родных люблю».
Скоро ли, долго ли, колодец тот нашли,
Царь был там, Солнышко, и все к Царю пришли.
Дурочку, умночку, вызволили, вот.
Вышел Царь-Солнышко, в дворец ее зовет.
«Где ж твое блюдечко и с яблочком твоим?
Дай усладиться нам сокровищем таким».
Ларчик берет она тут из рук отца,
Яблочко с блюдечком, явитесь из ларца.
«Что ты хочешь видеть?» — «Все хочу, во всем.»
Блюдце — как лунное, и яблочко на нем.
Яблочко — солнечно, и красно как заря,
Вот они, вот они, леса, поля, моря.
Яблочко катится по блюдечку, вперед,
День зачинается, и алый цвет цветет.
Воинства с пищалями, строй боевой,
Веют знаменами, гудят стрельбой, пальбой.
Дым словно облаком тучу с тучей свил,
Молнию выбросил, и все от глаз сокрыл.
Яблочко катится, и Море там вдали,
Словно как лебеди столпились корабли.
Флаги и выстрелы, и словно сумрак крыл,
Дым взвился птицею, и все от глаз сокрыл.
Яблочко катится, и звездный хоровод,
Солнышко красное за солнышком плывет,
Солнышко с Месяцем, и красных две Зари.
«Яблочко с блюдечком отдашь ли мне?» — «Бери.
Все тебе, все тебе, солнечный наш Царь,
Только сестер моих прости ты, Государь.
Яблочко с блюдечком — тебя пленив — для них,
Сколь же заманчиво!» — На том и кончим стих.