Сразу радугу вскинув,
Сбавив солнечный жар,
Дружный дождь за машиной
Три версты пробежал
И скатился на запад,
Лишь донес до лица
Грустный памятный запах
Молодого сенца.
И повеяло летом,
Давней, давней порой,
Детством, прожитым где-то,
Где-то здесь, за горой.Я смотрю, вспоминаю
Близ родного угла,
Где тут что:
где какая
В поле стежка была,
Где дорожка…
А ныне
Тут на каждой версте
И дороги иные,
И приметы не те.
Что земли перерыто,
Что лесов полегло,
Что границ позабыто,
Что воды утекло!.. Здравствуй, здравствуй, родная
Сторона!
Сколько раз
Пережил я заране
Этот день,
Этот час… Не с нужды, как бывало —
Мир нам не был чужим, -
Не с котомкой по шпалам
В отчий край мы спешим
Издалека.
А все же —
Вдруг меняется речь,
Голос твой, и не можешь
Папиросу зажечь.Куры кинулись к тыну,
Где-то дверь отперлась.
Ребятишки машину
Оцепляют тотчас.Двор. Над липой кудлатой
Гомон пчел и шмелей.
— Что ж, присядем, ребята,
Говорите, кто чей?.. Не имел на заметке
И не брал я в расчет,
Что мои однолетки —
Нынче взрослый народ.
И едва ль не впервые
Ощутил я в душе,
Что не мы молодые,
А другие уже.Сколько белого цвета
С липы смыло дождем.
Лето, полное лето,
Не весна под окном.
Тень от хаты косая
Отмечает полдня.Слышу, крикнули:
— Саня! -
Вздрогнул,
Нет, — не меня.И друзей моих дети
Вряд ли знают о том,
Что под именем этим
Бегал я босиком.Вот и дворик и лето,
Но все кажется мне,
Что Загорье не это,
А в другой стороне… Я окликнул не сразу
Старика одного.
Вижу, будто бы Лазарь.
— Лазарь!
— Я за него… Присмотрелся — и верно:
Сед, посыпан золой
Лазарь, песенник первый,
Шут и бабник былой.
Грустен.- Что ж, мое дело,
Годы гнут, как медведь.
Стар. А сколько успело
Стариков помереть… Но подходят, встречают
На подворье меня,
Окружают сельчане,
Земляки и родня.И знакомые лица,
И забытые тут.
— Ну-ка, что там в столице.
Как там наши живут? Ни большого смущенья,
Ни пустой суеты,
Только вздох в заключенье:
— Вот приехал и ты… Знают: пусть и покинул
Не на шутку ты нас,
А в родную краину,
Врешь, заедешь хоть раз… Все Загорье готово
Час и два простоять,
Что ни речь, что ни слово, -
То про наших опять.За недолгие сроки
Здесь прошли-пролегли
Все большие дороги,
Что лежали вдали.И велик, да не страшен
Белый свет никому.
Всюду наши да наши,
Как в родимом дому.Наши вверх по науке,
Наши в дело идут.
Наших жителей внуки
Только где не растут! Подрастут ребятишки,
Срок пришел — разбрелись.
Будут знать понаслышке,
Где отцы родились.И как возраст настанет
Вот такой же, как мой,
Их, наверно, потянет
Не в Загорье домой.Да, просторно на свете
От крыльца до Москвы.
Время, время, как ветер,
Шапку рвет с головы…— Что ж, мы, добрые люди, -
Ахнул Лазарь в конце, -
Что ж, мы так-таки будем
И сидеть на крыльце? И к Петровне, соседке,
В хату просит народ.
И уже на загнетке
Сковородка поет.Чайник звякает крышкой,
Настежь хата сама.
Две литровки под мышкой
Молча вносит Кузьма.Наш Кузьма неприметный,
Тот, что из году в год,
Хлебороб многодетный,
Здесь на месте живет.Вот он чашки расставил,
Налил прежде в одну,
Чуть подумал, добавил,
Поднял первую:
— Ну!
Пить — так пить без остатку,
Раз приходится пить… И пошло по порядку,
Как должно оно быть.Все тут присказки были
За столом хороши.
И за наших мы пили
Земляков от души.
За народ, за погоду,
За уборку хлебов,
И, как в старые годы,
Лазарь пел про любовь.
Пели женщины вместе,
И Петровна — одна.
И была ее песня —
Старина-старина.
И она ее пела,
Край платка теребя,
Словно чье-то хотела
Горе взять на себя.Так вот было примерно.
И покинул я стол
С легкой грустью, что первый
Праздник встречи прошел;
Что, пожив у соседей,
Встретив старых друзей,
Я отсюда уеду
Через несколько дней.
На прощанье помашут —
Кто платком, кто рукой,
И поклоны всем нашим
Увезу я с собой.
Скоро ль, нет ли, не знаю,
Вновь увижу свой край.Здравствуй, здравствуй, родная
Сторона.
И — прощай!..
Вдоль развороченных дорог
И разоренных сел
Мы шли по звездам на восток, -
Товарища я вел.Он отставал, он кровь терял,
Он пулю нес в груди
И всю дорогу повторял:
— Ты брось меня. Иди… Наверно, если б ранен был
И шел в степи чужой,
Я точно так бы говорил
И не кривил душой.А если б он тащил меня,
Товарища-бойца,
Он точно так же, как и я,
Тащил бы до конца… Мы шли кустами, шли стерней:
В канавке где-нибудь
Ловили воду пятерней,
Чтоб горло обмануть, О пище что же говорить, -
Не главная беда.
Но как хотелось нам курить!
Курить — вот это да… Где разживалися огнем,
Мы лист ольховый жгли,
Как в детстве, где-нибудь в ночном,
Когда коней пасли… Быть может, кто-нибудь иной
Расскажет лучше нас,
Как горько по земле родной
Идти, в ночи таясь.Как трудно дух бойца беречь,
Чуть что скрываясь в тень.
Чужую, вражью слышать речь
Близ русских деревень.Как зябко спать в сырой копне
В осенний холод, в дождь,
Спиной к спине — и все ж во сне
Дрожать. Собачья дрожь.И каждый шорох, каждый хруст
Тревожит твой привал…
Да, я запомнил каждый куст,
Что нам приют давал.Запомнил каждое крыльцо,
Куда пришлось ступать,
Запомнил женщин всех в лицо,
Как собственную мать.Они делили с нами хлеб —
Пшеничный ли, ржаной, -
Они нас выводили в степь
Тропинкой потайной.Им наша боль была больна, -
Своя беда не в счет.
Их было много, но одна…
О ней и речь идет.— Остался б, — за руку брала
Товарища она, -
Пускай бы рана зажила,
А то в ней смерть видна.Пойдешь да сляжешь на беду
В пути перед зимой.
Остался б лучше.- Нет, пойду, -
Сказал товарищ мой.— А то побудь. У нас тут глушь,
В тени мой бабий двор.
Случись что, немцы, — муж и муж,
И весь тут разговор.И хлеба в нынешнем году
Мне не поесть самой,
И сала хватит.- Нет, пойду, -
Вздохнул товарищ мой.— Ну, что ж, иди…- И стала вдруг
Искать ему белье,
И с сердцем как-то все из рук
Металось у нее.Гремя, на стол сковороду
Подвинула с золой.
Поели мы.- А все ж пойду, -
Привстал товарищ мой.Она взглянула на него:
— Прощайте, — говорит, -
Да не подумайте чего…-
Заплакала навзрыд.На подоконник локотком
Так горько опершись,
Она сидела босиком
На лавке. Хоть вернись.Переступили мы порог,
Но не забыть уж мне
Ни тех босых сиротских ног,
Ни локтя на окне.Нет, не казалася дурней
От слез ее краса,
Лишь губы детские полней
Да искристей глаза.Да горячее кровь лица,
Закрытого рукой.
А как легко сходить с крыльца,
Пусть скажет кто другой… Обоих жалко было мне,
Но чем тут пособить?
— Хотела долю на войне
Молодка ухватить.Хотела в собственной избе
Ее к рукам прибрать,
Обмыть, одеть и при себе
Держать — не потерять, И чуять рядом по ночам, -
Такую вел я речь.
А мой товарищ? Он молчал,
Не поднимая плеч… Бывают всякие дела, -
Ну, что ж, в конце концов
Ведь нас не женщина ждала,
Ждал фронт своих бойцов.Мы пробирались по кустам,
Брели, ползли кой-как.
И снег нас в поле не застал,
И не заметил враг.И рану тяжкую в груди
Осилил спутник мой.
И все, что было позади,
Занесено зимой.И вот теперь, по всем местам
Печального пути,
В обратный путь досталось нам
С дивизией идти.Что ж, сердце, вволю постучи, -
Настал и наш черед.
Повозки, пушки, тягачи
И танки — все вперед! Вперед — погода хороша,
Какая б ни была!
Вперед — дождалася душа
Того, чего ждала! Вперед дорога — не назад,
Вперед — веселый труд;
Вперед — и плечи не болят,
И сапоги не трут.И люди, — каждый молодцом, -
Горят: скорее в бой.
Нет, ты назад пройди бойцом,
Вперед пойдет любой.Привал — приляг. Кто рядом — всяк
Приятель и родня.
Эй ты, земляк, тащи табак!
— Тащу. Давай огня! Свояк, земляк, дружок, браток,
И все добры, дружны.
Но с кем шагал ты на восток,
То друг иной цены… И хоть оставила война
Следы свои на всем,
И хоть земля оголена,
Искажена огнем, -Но все ж знакомые места,
Как будто край родной.
— А где-то здесь деревня та? -
Сказал товарищ мой.Я промолчал, и он умолк,
Прервался разговор.
А я б и сам добавить мог,
Сказать: — А где тот двор… Где хата наша и крыльцо
С ведерком на скамье?
И мокрое от слез лицо,
Что снилося и мне?.. Дымком несет в рядах колонн
От кухни полевой.
И вот деревня с двух сторон
Дороги боевой.Неполный ряд домов-калек,
Покинутых с зимы.
И там на ужин и ночлег
Расположились мы.И два бойца вокруг глядят,
Деревню узнают,
Где много дней тому назад
Нашли они приют.Где печь для них, как для родных,
Топили в ночь тайком.
Где, уважая отдых их,
Ходили босиком.Где ждали их потом с мольбой
И мукой день за днем…
И печь с обрушенной трубой
Теперь на месте том.Да сорванная, в стороне,
Часть крыши. Бедный хлам.
Да черная вода на дне
Оплывших круглых ям.Стой! Это было здесь жилье,
Людской отрадный дом.
И здесь мы видели ее,
Ту, что осталась в нем.И проводила, от лица
Не отнимая рук,
Тебя, защитника, бойца.
Стой! Оглянись вокруг… Пусть в сердце боль тебе, как нож,
По рукоять войдет.
Стой и гляди! И ты пойдешь
Еще быстрей вперед.Вперед, за каждый дом родной,
За каждый добрый взгляд,
Что повстречался нам с тобой,
Когда мы шли назад.И за кусок, и за глоток,
Что женщина дала,
И за любовь ее, браток,
Хоть без поры была.Вперед — за час прощальный тот,
За память встречи той…
— Вперед, и только, брат, вперед,
Сказал товарищ мой… Он плакал горестно, солдат,
О девушке своей,
Ни муж, ни брат, ни кум, ни сват
И не любовник ей.И я тогда подумал: — Пусть,
Ведь мы свои, друзья.
Ведь потому лишь сам держусь,
Что плакать мне нельзя.А если б я, — случись так вдруг, -
Не удержался здесь,
То удержался б он, мой друг,
На то и дружба есть… И, постояв еще вдвоем,
Два друга, два бойца,
Мы с ним пошли. И мы идем
На Запад. До конца.
С чешскаго.
(Вольный перевод).
На бегу, по дороге задержанный,
Тесно сжатый крутыми оградами,
Горный ключ стал рекой, и — низверженный
На колеса, несется каскадами,
Труп ленивых машин оживляючи,
Молодыя в них силы вливаючи.
Лишь порой, в час борьбы, — в час сомнительный,
Ждет грозы иль хоть тучи спасительной,
И когда та идет — погромыхивает,
Под грозой вся река словно вспыхивает,
Под наплывом дождей вся вздымается,
Вся на вольный простор порывается…
Но, — напрасны порывы, напрасен отпор!—
Уж она не жилица свободная гор.—
Легче ладить в горах с лиходеями,
Чем бороться с людскими затеями.
Но она не одна, — разоренные
Земляки, и мужчины, и женщины,
Вместе с ней тянут лямку, впряженные
В то-ж ярмо, ради скучной поденщины,
Потом лица свои обливаючи,
На чужих свои силы теряючи.
Только вряд ли они, злом повитые,
Удрученные, светом забытые,
Погрузясь в вечный гул, в грохотание
Ста машин, обратят и внимание
На грозу, что̀ вблизи собирается.
Лишь из женщин одна озирается —
Все поглядывает, как скопляются
В высотах, над ущельем, несметныя
Массы туч, как ползут — надвигаются…
Но — напрасно она в безответныя
Небеса возвела умоляющий взор,—
Нахлобучась, гроза уже валится с гор…
Треснул первый удар, — мгла сгустилася,
И дождем полилась буря шумная,—
Побледнела она, — спохватилася,
Побежала, кричит, как безумная:
«Ай! дитя мое, ай!» — и — сердечная,
Из ворот вдаль бежит — спотыкается,
Ливнем бьет ей в лицо буря встречная,
Молний блеск по пути разливается.
Не легка, знать, дорога далекая!
Запыхалась ея грудь высокая,
Нет уж сил… вот стоит… — покачнулася…
— Проклинать ей судьбу иль оплакивать?..—
Но иная гроза в ней проснулася,—
И всем телом она встрепенулася,
И пошла кое-как доволакивать
Свои ноги туда, где колышется бор,
Где мелькает жилье меж утесистых гор.
Меж утесистых гор ея хижина,
Как гнездо, что̀ орлами насижено.
Тише ветер там воет порывистый,
Только ключ, что̀ в ложбине извилистой
Чуть журчал, как река наводненная
Вниз по скатам бежит, и — не чудо ли!
Где она набралась этой удали?..—
В брод, за сучья держась, истомленная,
На порог свой она пробирается,—
Входит, — смотрит — с утра одинехонек
Там ея мальчуган, и — живехонек!
И лежит, как лежал, — но качается,
Словно по морю плыть собирается
Его люлька, а он улыбается
Словно бодрый пловец…
Иль нежданная
Эта буря к ребенку ласкается,
Его тешит, как мать Богом данная,
И сквозь грохот поет — заливается,
Колыбельную песню затягивает,
Его грубую люльку покачивает!?
Или бурный разлив этот няньчится с ним,
Убаюкивая колыханьем своим!?
Не сбылося предчувствие матери,
Что̀ грозило утратою. — Кстати ли
Ей рыдать или сетовать! Новыя
Стрелы молний, что̀ блещут и падают,
Мальчугана ея только радуют,
И он слышит раскаты громовые,
Словно музыку слышит, — рученками
Бьете, смеется, болтает ноженками.
Наводненья потоки суровые
Не умчали его и не кинули
На каменья, и не опрокинули
Колыбели, подмытой течением:
Он качается в ней с наслаждением,—
Словно речка и он породнилися, —
Земляками не даром родилися…
А как выростет, разве не с этою
Горной речкой, в неволю отпетую
Он пойдет, — их обоих обвеяла
Та ж гроза, — та же мать их взлелеяла,
Не слезами — дождем поливаючи,
Голосами ветров напеваючи:
«Запасайтеся силами рабству в отпор —
«Вы, — пока еще дети свободныя гор!»
I
Был день как день.
Ко мне пришла подруга,
не плача, рассказала, что вчера
единственного схоронила друга,
и мы молчали с нею до утра.
Какие ж я могла найти слова?
Я тоже — ленинградская вдова.
Мы съели хлеб, что был отложен на день,
в один платок закутались вдвоем,
и тихо-тихо стало в Ленинграде,
Один, стуча, трудился метроном.
И стыли ноги, и томилась свечка…
Вокруг ее слепого огонька
образовалось лунное колечко,
похожее на радугу слегка.
Когда немного посветлело небо,
мы вместе вышли за водой и хлебом
и услыхали дальней канонады
рыдающий, тяжелый, мерный гул:
то армия рвала кольцо блокады,
вела огонь по нашему врагу.
II
А город был в дремучий убран иней.
Уездные сугробы, тишина.
Не отыскать в снегах трамвайных линий,
одних полозьев жалоба слышна.
Скрипят, скрипят по Невскому полозья:
на детских сапках, узеньких, смешных,
в кастрюльках воду голубую возят,
дрова и скарб, умерших и больных.
Так с декабря кочуют горожане, —
за много верст, в густой туманной мгле,
в глуши слепых обледеневших зданий
отыскивая угол потеплей.
Вот женщина ведет куда-то мужа:
седая полумаска на лице,
в руках бидончик — это суп на ужин… —
Свистят снаряды, свирепеет стужа.
Товарищи, мы в огненном кольце!
А девушка с лицом заиндевелым,
упрямо стиснув почерневший рот,
завернутое в одеяло тело
на Охтенское кладбище везет.
Везет, качаясь, — к вечеру добраться б…
Глаза бесстрастно смотрят в темноту.
Скинь шапку, гражданин.
Провозят ленинградца.
погибшего на боевом посту.
Скрипят полозья в городе, скрипят…
Как многих нам уже не досчитаться!
Но мы не плачем: правду говорят,
что слезы вымерзли у ленинградцев.
Нет, мы не плачем. Слез для сердца мало.
Нам ненависть заплакать не дает.
Нам ненависть залогом жизни стала:
объединяет, греет и ведет.
О том, чтоб не прощала, не щадила,
чтоб мстила, мстила, мстила, как могу,
ко мне взывает братская могила
на охтенском, на правом берегу.
III
Как мы в ту ночь молчали, как молчали…
Но я должна, мне надо говорить
с тобой, сестра по гневу и печали:
прозрачны мысли, и душа горит.
Уже страданьям нашим не найти
ни меры, ни названья, ни сравненья.
Но мы в конце тернистого пути
и знаем — близок день освобожденья.
Наверно, будет грозный этот день
давно забытой радостью отмечен:
наверное, огонь дадут везде,
во все дома дадут, на целый вечер.
Двойною жизнью мы сейчас живем:
в грязи, во мраке, в голоде, в печали,
мы дышим завтрашним —
свободным, щедрым днем.
Мы этот день уже завоевали.
IV
Враги ломились в город наш свободный,
крошились камни городских ворот.
Но вышел на проспект Международный
вооруженный трудовой народ.
Он шел с бессмертным
возгласом
в груди:
— Умрем, но Красный Питер
не сдадим!
Красногвардейцы, вспомнив о былом,
формировали новые отряды,
в собирал бутылки каждый дом
и собственную строил баррикаду.
И вот за это — долгими ночами
пытал нас враг железом и огнем.
— Ты сдашься, струсишь, — бомбы нам
кричали,
забьешься в землю, упадешь ничком…
Дрожа, запросят плена, как пощады,
не только люди — камни Ленинграда.
Но мы стояли на высоких крышах
с закинутою к небу головой,
не покидали хрупких наших вышек,
лопату сжав немеющей рукой.
…Наступит день, и, радуясь, спеша,
еще печальных не убрав развалин,
мы будем так наш город украшать,
как люди никогда не украшали.
И вот тогда на самом стройном зданье
лицом к восходу солнца самого
поставим мраморное изваянье
простого труженика ПВО.
Пускай стоит, всегда зарей объятый,
так, как стоял, держа неравный бой:
с закинутою к небу головой,
с единственным оружием — лопатой.
V
О древнее орудие земное,
лопата, верная сестра земли,
какой мы путь немыслимый с тобою
от баррикад до кладбища прошли!
Мне и самой порою не понять
всего, что выдержали мы с тобою.
Пройдя сквозь пытки страха и огня,
мы выдержали испытанье боем.
И каждый, защищавший Ленинград,
вложивший руку в пламенные раны.
не просто горожанин, а солдат,
по мужеству подобный ветерану.
Но тот, кто не жил с нами, — не поверит,
что в сотни раз почетней и трудней
в блокаде, в окруженье палачей
не превратиться в оборотня, в зверя…
VI
Я никогда героем не была.
Не жаждала ни славы, ни награды.
Дыша одним дыханьем с Ленинградом,
я не геройствовала, а жила.
И не хвалюсь я тем, что в дни блокады
не изменяла радости земной,
что, как роса, сияла эта радость,
угрюмо озаренная войной.
И если чем-нибудь могу гордиться,
то, как и все друзья мои вокруг,
горжусь, что до сих пор могу трудиться,
не складывая ослабевших рук.
Горжусь, что в эти дни, как никогда,
мы знали вдохновение труда.
В грязи, во мраке, в голоде, в печали,
где смерть, как тень, тащилась по пятам,
такими мы счастливыми бывали,
такой свободой бурною дышали,
что внуки позавидовали б нам.
О да, мы счастье страшное открыли, —
достойно не воспетое пока,
когда последней коркою делились,
последнею щепоткой табака,
когда вели полночные беседы
у бедного и дымного огня,
как будем жить, когда придет победа,
всю нашу жизнь по-новому ценя.
И ты, мой друг, ты даже в годы мира,
как полдень жизни будешь вспоминать
дом на проспекте Красных Командиров,
где тлел огонь и дуло от окна.
Ты выпрямишься вновь, как нынче, молод.
Ликуя, плача, сердце позовет
и эту тьму, и голос мой, и холод,
и баррикаду около ворот.
Да здравствует, да царствует всегда
простая человеческая радость,
основа обороны и труда,
бессмертие и сила Ленинграда.
Да здравствует суровый и спокойный,
глядевший смерти в самое лицо,
удушливое вынесший кольцо
как Человек,
как Труженик,
как Воин.
Сестра моя, товарищ, друг и брат:
ведь это мы, крещенные блокадой.
Нас вместе называют — Ленинград;
и шар земной гордится Ленинградом.
Двойною жизнью мы сейчас живем:
в кольце и стуже, в голоде, в печали
мы дышим завтрашним —
счастливым, щедрым днем.
Мы сами этот день завоевали.
И ночь ли будет, утро или вечер,
но в этот день мы встанем и пойдем
воительнице-армии навстречу
в освобожденном городе своем.
Мы выйдем без цветов,
в помятых касках,
в тяжелых ватниках,
в промерзших полумасках,
как равные — приветствуя войска.
И, крылья мечевидные расправив,
над нами встанет бронзовая слава,
держа венок в обугленных руках.
Зеркальная гладь серебристой речушки
В зелёной оправе из ивовых лоз,
Ленивый призыв разомлевшей лягушки,
Мелькание белых и синих стрекоз,
Табун загорелых, шумливых детишек
В сверкании солнечном радужных брызг,
Задорные личики Мишек, Аришек,
И всплески, и смех, и восторженный визг.
У Вани — льняной, солнцем выжженный волос,
Загар — отойдёт разве поздней зимой.
Малец разыгрался, а маменькин голос
Зовёт почему-то: «Ванюша-а! Домо-о-ой!»У мамки — он знает — большая забота:
С хозяйством управься, за всем присмотри, —
У взрослых в деревне и в поле работа
Идёт хлопотливо с зари до зари, —
А вечером в роще зальётся гармошка
И девичьи будут звенеть голоса.
«Сестре гармонист шибко нравится, Прошка, —
О нём говорят: комсомолец — краса!»
Но дома — лицо было мамки сурово,
Всё с тятей о чём-то шепталась она,
Дошло до Ванюши одно только слово,
Ему непонятное слово — «война».
Сестрица роняла то миску, то ложки,
И мать ей за это не стала пенять.
А вечером не было слышно гармошки
И девичьих песен. Чудно. Не понять.Анюта прощалася утречком с Прошей:
«Героем себя окажи на войне!
Прощай, мой любимый, прощай, мой хороший! —
Прижалась к нему. — Вспоминай обо мне!»
А тятя сказал: «Будь я, парень, моложе…
Хотя — при нужде — молодых упрежу!»
«Я, — Ваня решил, — когда вырасту, тоже
Героем себя на войне окажу!»Осенняя рябь потемневшей речушки
Уже не манила к себе детворы.
Ушли мужики из деревни «Верхушки»,
Оставив на женщин родные дворы.
А ночью однажды, осипший от воя,
Её разбудил чей-то голос: «Беда!
Наш фронт отошёл после жаркого боя!
Спасайтеся! Немцы подходят сюда!»Под утро уже полдеревни горело,
Металася огненным вихрем гроза.
У Ваниной мамки лицо побурело,
У Ани, как угли, сверкали глаза.
В избу вдруг вломилися страшные люди,
В кровь мамку избили, расшибли ей бровь,
Сестрицу щипали, хватали за груди:
«Ти будешь иметь з нами сильный любовь!»Ванюшу толчками затискали в угол.
Ограбили всё, не оставив зерна.
Ванюша глядел на невиданных пугал
И думал, что это совсем не война,
Что Проше сестрица сказала недаром:
«Героем себя окажи на войне!»,
Что тятя ушёл не за тем, чтоб пожаром
Деревню сжигать и жестоким ударом
Бить в кровь чью-то мамку в чужой стороне.Всю зиму в «Верхушках» враги лютовали,
Подчистили всё — до гнилых сухарей,
А ранней весною приказом созвали
Всех девушек и молодых матерей.
Злой немец — всё звали его офицером —
Сказал им: «Ви есть наш рабочая зкот,
Ми всех вас отправим мит зкорым карьером
В Германия наша на сельский работ!»
Ответила Аня: «Пусть лучше я сгину,
И сердце моё прорастёт пусть травой!
До смерти земли я родной не покину:
Отсюда меня не возьмёшь ты живой!»
За Анею то же сказали подружки.
Злой немец взъярился: «Ах, ви не жалайт
Уехать из ваша несчастный «Верхушки»!
За это зейчас я вас всех застреляйт!»
Пред целым немецким солдатским отрядом
И их офицером с крестом на груди
Стояли одиннадцать девушек рядом.
Простившись с Ванюшею ласковым взглядом,
Анюта сказала: «Ванёк, уходи!»
К ней бросился Ваня и голосом детским
Прикрикнул на немца: «Сестрицу не тронь!»
Но голосом хриплым, пропойным, немецким
Злой немец скомандовал: «Фёйер! Огонь!»
Упали, не вскрикнули девушки. Ваня
Упал окровавленный рядом с сестрой.
Злой немец сказал, по-солдатски чеканя:
«У рузких один будет меньше керой!»
Всё было так просто — не выдумать проще:
Средь ночи заплаканный месяц глядел,
Как старые матери, шаткие мощи,
Тайком хоронили в берёзовой роще
Дитя и одиннадцать девичьих тел.Бойцы, не забудем деревни «Верхушки»,
Где, с жизнью прощаясь, подростки-подружки
Не дрогнули, нет, как был ворог ни лют!
Сметая врагов, все советские пушки
В их честь боевой прогрохочут салют!
В их честь выйдет снайпер на подвиг-охоту
И метку отметит — «сто сорок второй»!
Рассказом о них вдохновит свою роту
И ринется в схватку отважный герой!
Герой по-геройски убийцам ответит,
Себя обессмертив на все времена,
И подвиг героя любовно отметит
Родная, великая наша страна! Но… если — без чести, без стойкости твёрдой —
Кто плен предпочтёт смерти славной и гордой,
Кто долг свой забудет — «борися и мсти!»,
Кого пред немецкой звериною мордой
Начнёт лихорадка со страху трясти,
Кто робко опустит дрожащие веки
И шею подставит чужому ярму,
Тот Родиной будет отвержен навеки:
На свет не родиться бы лучше ему!
Есть озеро перед скалой огромной;
На той скале давно стоял
Высокий замок и громадой темной
Прибрежны воды омрачал.
На озере ладья не попадалась;
Рыбак страшился у́дить в нем;
И ласточка, летя над ним, боялась
К нему дотронуться крылом.
Хотя б стада от жажды умирали,
Хотя б палил их летний зной:
От берегов его они бежали
Смятенно-робкою толпой.
Случалося, что ветер и осокой
У озера не шевелил:
А волны в нем вздымалися высоко,
И в них ужасный шепот был.
Случалося, что, бурею разима,
Дрожала твердая скала:
А мертвых вод поверхность недвижима
Была спокойнее стекла.
И каждый раз — в то время, как могилой
Кто в замке угрожаем был, —
Пророчески, гармонией унылой
Из бездны голос исходил.
И в замке том, могуществом великий,
Жил Ромуальд; имел он дочь;
Пленялось все красой его Доники:
Лицо — как день, глаза — как ночь.
И рыцарей толпа пред ней теснилась:
Все душу приносили в дар;
Одним из них красавица пленилась:
Счастливец этот был Эврар.
И рад отец; и скоро уж наступит
Желанный, сладкий час, когда
Во храме их священник совокупит
Святым союзом навсегда.
Был вечер тих, и небеса алели;
С невестой шел рука с рукой
Жених; они на озеро глядели
И услаждались тишиной.
Ни трепета в листах дерев, ни знака
Малейшей зыби на водах…
Лишь лаяньем Доникина собака
Пугала пташек на кустах.
Любовь в груди невесты пламенела
И в темных таяла очах;
На жениха с тоской она глядела:
Ей в душу вкрадывался страх.
Все было вкруг какой-то по́лно тайной;
Безмолвно гас лазурный свод;
Какой-то сон лежал необычайный
Над тихою равниной вод.
Вдруг бездна их унылый и глубокий
И тихий голос издала:
Гармония в дали небес высокой
Отозвалась и умерла…
При звуке сем Доника побледнела
И стала сумрачно-тиха;
И вдруг… она трепещет, охладела
И пала в руки жениха.
Оцепенев, в безумстве исступленья,
Отчаянный он поднял крик…
В Донике нет ни чувства, ни движенья:
Сомкнуты очи, мертвый лик.
Он рвется… плачет… вдруг пошевелились
Ее уста… потрясена
Дыханьем легким грудь… глаза открылись…
И встала медленно она.
И мутными глядит кругом очами,
И к другу на руку легла,
И, слабая, неверными шагами
Обратно в замок с ним пошла.
И были с той поры ее ланиты
Не свежей розы красотой,
Но бледностью могильною покрыты;
Уста пугали синевой.
В ее глазах, столь сладостно сиявших,
Какой-то острый луч сверкал,
И с бледностью ланит, глубоко впавших,
Он что-то страшное сливал.
Ласкаться к ней собака уж не смела;
Ее прикликать не могли;
На госпожу, дичась, она глядела
И выла жалобно вдали.
Но нежная любовь не изменила:
С глубокой нежностью Эврар
Скорбел об ней, и тайной скорби сила
Любви усиливала жар.
И милая, деля его страданья,
К его склонилася мольбам:
Назначен день для бракосочетанья;
Жених повел невесту в храм.
Но лишь туда вошли они, чтоб верный
Пред алтарем обет изречь:
Иконы все померкли вдруг, и серный
Дым побежал от брачных свеч.
И вот жених горячею рукою
Невесту за руку берет…
Но ужас овладел его душою:
Рука та холодна, как лед.
И вдруг он вскрикнул… окружен лучами,
Пред ним бесплотный дух стоял
С ее лицом, улыбкою, очами…
И в нем Донику он узнал.
Сама ж она с ним не стояла рядом:
Он бледный труп один узрел…
А мрачный бес, в нее вселенный адом,
Ужасно взвыл и улетел.
Высо́ко на парижской Notrе Damе
Красуются жестокие химеры.
Они умно́ уселись по местам.
В беспутстве соблюдая чувство меры,
И гнусность доведя до красоты,
Они могли бы нам являть примеры.
Лазурный фон небесной пустоты
Обогащен красою их несходства,
Господством в каждой — собственной черты.
Святых легко смешаешь, а уродство
Всегда фигурно, личность в нем видна,
В чем явное пороков превосходство.
Но общность между ними есть одна:
Как крючья вопросительного знака,
У всех химер изогнута спина.
Скептически произрастенья мрака,
Шпионски выжидательны они,
Как мародеры возле бивуа́ка.
Не получив ответа искони́ ,
И чуждые голубоглазья веры,
Сидят архитектурные слепни, —
Односторонне зрячие химеры,
Задумались над крышами домов,
Как на́ море уродливые шхеры.
Вкруг Церкви, этой высшей из основ,
Враждебным станом выстроились зданья,
Берлоги тьмы, уют распутных снов, —
И Церковь, осудивши те мечтанья
Сердец, обросших грубой тканью мха,
Развратный хаос в мире созиданья, —
Где дышит ядом каждая кроха, —
Воздвигла слепок мерзости звериной,
Зеркальный лик поклонников греха.
Но меж людей, быть может, я единый
В глубокий смысл чудовищ тех проник,
Всегда иное чуя за картиной.
Привет тебе, отшедший мой двойник,
Создатель этих двойственных видений,
Я в стих влагаю твой скульптурный крик,
Привет вам сонмы страшных заблуждений!
Ты — гений сводни, дух единорог,
Сподручник жадный ведьмовских радений.
Гермафродит, глядящий на порок,
Ты жабу давишь в пытке дум бессонных,
Весь мир ты развратил бы, если б мог.
Концы ушей, продленно-заостренных,
Стоят, как бы заслышавши вдали
Протяжный гул тобою соблазненных.
Колдуний новых жабы привели.
Но ты уж слышишь ропот осужденья,
Для вас костры свирепые зажгли.
И ты, заклятый враг деторожденья,
Колдунья с птицей, демоны-враги,
Препоны для простого наслажденья!
Твое лицо — зловещий лик Яги,
Нагие десны алчны и беззубы,
Твоя рука имеет вид ноги, —
Твои черты безжалостные грубы,
Застыли пряди каменных волос,
Не знали поцелуев эти губы, —
Не ведали глаза химеры слез,
И шерстью, точно сорною травою,
Твой хищный стан уродливо оброс.
Как вестник твой, крича, перед тобою
Стервятник омерзительный сидит,
Покрытый вместо перьев чешуею.
В его когтях какой-то зверь хрустит,
Но как ни гнусен вестник твой ужасный,
Ты более чудовищна на вид.
И оба вы судьбе своей подвластны,
Одна мечта на вас наводит лоск,
Единый гений, жесткий и бесстрастный.
Как сжат печатью вдавленною воск,
Так лоб у вас, наклонно убегая,
К убийству дух направил, сжавши мозг.
И ты еще, уродина другая,
Орангутанг и жалкий идиот,
Ты скорчился, в тоске изнемогая.
Убогий демон, выродок и скот,
Герой мечты безумного Эдга́ра,
Зачатой в этом мире в черный год.
В тебе инстинкт горел огнем пожара,
И ты двух женщин подло умертвил,
Но в цвете крови странная есть чара.
Тебя нежданый ужас подавил,
И ты бежал на этот Дом Видений,
Беспомощный палач, лишенный сил.
Вы, дьяволы любовных наслаждений,
Как много в вас отверженной мечты.
Один как ангел, с крыльями… О, гений!
Зачем в беспутном пире срамоты,
Для сладости обманчивого часа,
Принизился до мелких тварей ты!
Твое лицо — бесстыдная гримаса,
Ты нагло манишь, высунув язык, —
Усталых ласк приправа и прикраса.
Ты знаешь, как продлить тягучий миг,
Ты, с хо́леными женскими руками,
Любовь умом обманывать привык.
Другой наглец, с кошачьими зрачками,
Над Городом Безумия склонясь,
Всем обликом хохочет над врагами.
Он гибок, сладострастен, и как раз
В обятьи насмерть с хохотом удавит,
Как змей вкруг тела нежного виясь.
Еще другой, всего превыше ставит
Блаженство в щель чужую заглянуть,
Глядит, дрожит, и грязный рот слюнявит.
Еще, с лицом козла, ввалилась грудь,
Глаза глубоко всажены в орбиты,
Сумел он весь в распутстве потонуть.
Вы разны все, и все вы стройно слиты,
Вы все незримой сетью сплетены,
Равно́ в семье единой имениты.
Но всех прекрасней в свите Сатаны,
Слияние ума и лицемерья,
Волшебный образ некоей жены.
Она венец и вместе с тем преддверье,
Карикатура ей изжитых дум,
Крылатый коршун, выщипавший перья.
Взамену чувств у ней остался ум,
Она ханжа в отшельнической рясе,
Иссохший монастырский толстосум.
Застывши в иронической гримасе,
Она как бы блюдет их всех кругом.
Ирония прилична в свинопасе.
И все они венчают Божий Дом!
То было ранним утром. Первый луч
Рассвета, сквозь затворенные ставни,
Пробился в спальню темную мою,
И в час, когда уже слабей и слаще
Смыкает сон ресницы нам, предстал
Передо мной, в лицо смотря мне кротко,
Знакомый образ той, что научила
Меня любить впервые и потом
Покинула измученного горем.
Не мертвою явилась мне она,
Но вид ее был грустен, как у тех,
Которые несчастны… Тихо руку
Свою она ко лбу мне приложила
И молвила со вздохом: «жив-ли ты?
Хранишь-ли обо мне воспоминанье
В душе своей?» — Откуда, я ответил,
И как пришла ко мне ты, дорогая?
Как о тебе я плакал, и как плачу,
Я думал, что не можешь ты узнать
О том, и скорбь моя при этой мысли
Еще сильней и жгучей становилась.
Ужель меня опять покинешь ты?
Я этого страшусь. Но что-же было
С тобой, скажи. Все та-ли ты, что прежде,
И что тебе так удручает сердце? —
«Ты сном обят, произнесла она,
И мысль твоя помрачена забвеньем:
Я умерла. И год прошел с тех пор,
Как ты меня в последний раз увидел».
Мучительной, безмерною тоскою
Ее слова наполнили мне грудь.
«Я умерла, она сказала дальше,
На утре дней, в расцвете полном сил,
Когда так жаждешь жить, — и не успела
Еще душа утратить веры в счастье.
Летами удрученный иль недугом
Взывает часто к смерти, чтоб она
Пришла его избавить от страданья;
Но юности так страшно умирать,
Так жаль надежд, могиле обреченных!
Зачем тому, кто жизни не изведал,
Сокрытое от нас природой знать?
И лучше преждевременного знанья,
Слепая скорбь». — Умолкни, дорогая,
Я возразил, умолкни! Сердце мне
Терзаешь ты печальной этой речью.
Так ты мертва, а я еще живу!
Так этой чистой, нежной красоты
Не пощадила смерть; и не коснулась
Моей презренной, грубой оболочки!
Как часто я ни думал, что лежишь
В могиле ты, что в жизни не встречаться
Уж больше нам; но все не верил я.
Что-ж это — смерть? На опыте изведать
Я мог-бы нынче, что зовем мы смертью,
И избежать преследований рока.
Я юн еще, но молодость моя
Проходит грустно, старости подобно,
Которой так боюсь я, хоть она
И не близка, и утро дней моих
Не многим отличается от ночи! —
Она опять: «Для горя и невзгод
Родились мы: бежало счастье нас,
И небеса над нами издевались».
Я продолжал: — Теперь, когда мой взор
Слезами застилается, и бледно
Лицо мое; когда тоской тяжелой
Я удручен при мысли, что навек
Покинула меня ты, дорогая, —
Скажи, молю: покамест ты жила,
Являлась-ли в душе твоей порою
Хоть тень любви, хоть искра состраданья
К несчастному, что так тебя любил?
То горем, то надеждою томимый,
Тогда я дни и ночи проводил;
Сомненья те гнетут меня поныне.
О! если жизнь печальную мою
Хотя единый раз ты пожалела,
Не скрой, молю! Пускай воспоминанье
О прошлых днях мне утешеньем служит,
Коль будущее отнято у нас! —
Она в ответ мне: «успокойся, бедный,
И верь, что никогда к твоей судьбе
При жизни не была я безучастна,
Как и теперь не безучастна к ней.
Ах! и сама ведь я страдала тоже;
Не упрекай несчастную меня!»
— Страданьем нашим, юностью погибшей,
Воскликнул я, и муками любви,
Которые испытываю я,
Утраченной надеждой заклинаю:
Дай прикоснуться мне к руке твоей! —
И подала она мне тихо руку,
Пока ее я крепко, крепко жал
И целовал, и обливал слезами,
А сердце билось, полное восторга,
И замирало слово на устах,
Очам моим внезапно день блеснул…
Она в лицо мне ласково взглянула
И молвила: «забыл ты, милый мой,
Что я уж красоты своей лишилась
Давно… и тщетно ты, обятый страстью,
Несчастный друг, трепещешь и горишь;
В последний раз прощай! Разлучены
С тобою мы навек душой и телом;
Ты для меня уж не живешь и больше
Не будешь жить. Обет, произнесенный
Тобой, судьба разорвала. Прощай!»
Отчаянья исполненный хотел
Я вскрикнуть; слезы подступали
К глазам моим, и судорожно я
Вскочил… но тут мои раскрылись веки,
И сон исчез; но предо мной она
Стояла все и, мне казалось, видел
Я в солнечных лучах ее черты…
То было ранним утром. Первый луч
Разсвета, сквозь затворенныя ставни,
Пробился в спальню темную мою,
И в час, когда уже слабей и слаще
Смыкает сон ресницы нам, предстал
Передо мной, в лицо смотря мне кротко,
Знакомый образ той, что научила
Меня любить впервые и потом
Покинула измученнаго горем.
Не мертвою явилась мне она,
Но вид ея был грустен, как у тех,
Которые несчастны… Тихо руку
Свою она ко лбу мне приложила
И молвила со вздохом: «жив-ли ты?
Хранишь-ли обо мне воспоминанье
В душе своей?» — Откуда, я ответил,
И как пришла ко мне ты, дорогая?
Как о тебе я плакал, и как плачу,
Я думал, что не можешь ты узнать
О том, и скорбь моя при этой мысли
Еще сильней и жгучей становилась.
Ужель меня опять покинешь ты?
Я этого страшусь. Но что-же было
С тобой, скажи. Все та-ли ты, что прежде,
И что тебе так удручает сердце? —
«Ты сном обят, произнесла она,
И мысль твоя помрачена забвеньем:
Я умерла. И год прошел с тех пор,
Как ты меня в последний раз увидел».
Мучительной, безмерною тоскою
Ея слова наполнили мне грудь.
«Я умерла, она сказала дальше,
На утре дней, в расцвете полном сил,
Когда так жаждешь жить, — и не успела
Еще душа утратить веры в счастье.
Летами удрученный иль недугом
Взывает часто к смерти, чтоб она
Пришла его избавить от страданья;
Но юности так страшно умирать,
Так жаль надежд, могиле обреченных!
Зачем тому, кто жизни не изведал,
Сокрытое от нас природой знать?
И лучше преждевременнаго знанья,
Слепая скорбь». — Умолкни, дорогая,
Я возразил, умолкни! Сердце мне
Терзаешь ты печальной этой речью.
Так ты мертва, а я еще живу!
Так этой чистой, нежной красоты
Не пощадила смерть; и не коснулась
Моей презренной, грубой оболочки!
Как часто я ни думал, что лежишь
В могиле ты, что в жизни не встречаться
Уж больше нам; но все не верил я.
Что-ж это — смерть? На опыте изведать
Я мог-бы нынче, что̀ зовем мы смертью,
И избежать преследований рока.
Я юн еще, но молодость моя
Проходит грустно, старости подобно,
Которой так боюсь я, хоть она
И не близка, и утро дней моих
Не многим отличается от ночи! —
Она опять: «Для горя и невзгод
Родились мы: бежало счастье нас,
И небеса над нами издевались».
Я продолжал: — Теперь, когда мой взор
Слезами застилается, и бледно
Лицо мое; когда тоской тяжелой
Я удручен при мысли, что навек
Покинула меня ты, дорогая, —
Скажи, молю: покамест ты жила,
Являлась-ли в душе твоей порою
Хоть тень любви, хоть искра состраданья
К несчастному, что так тебя любил?
То горем, то надеждою томимый,
Тогда я дни и ночи проводил;
Сомненья те гнетут меня поныне.
О! если жизнь печальную мою
Хотя единый раз ты пожалела,
Не скрой, молю! Пускай воспоминанье
О прошлых днях мне утешеньем служит,
Коль будущее отнято у нас! —
Она в ответ мне: «успокойся, бедный,
И верь, что никогда к твоей судьбе
При жизни не была я безучастна,
Как и теперь не безучастна к ней.
Ах! и сама ведь я страдала тоже;
Не упрекай несчастную меня!»
— Страданьем нашим, юностью погибшей,
Воскликнул я, и муками любви,
Которые испытываю я,
Утраченной надеждой заклинаю:
Дай прикоснуться мне к руке твоей! —
И подала она мне тихо руку,
Пока ее я крепко, крепко жал
И целовал, и обливал слезами,
А сердце билось, полное восторга,
И замирало слово на устах,
Очам моим внезапно день блеснул…
Она в лицо мне ласково взглянула
И молвила: «забыл ты, милый мой,
Что я уж красоты своей лишилась
Давно… и тщетно ты, обятый страстью,
Несчастный друг, трепещешь и горишь;
В последний раз прощай! Разлучены
С тобою мы навек душой и телом;
Ты для меня уж не живешь и больше
Не будешь жить. Обет, произнесенный
Тобой, судьба разорвала. Прощай!»
Отчаянья исполненный хотел
Я вскрикнуть; слезы подступали
К глазам моим, и судорожно я
Вскочил… но тут мои раскрылись веки,
И сон исчез; но предо мной она
Стояла все и, мне казалось, видел
Я в солнечных лучах ея черты…
Явился Май, принес и мягкий воздух,
И золотой свой свет, и аромат,
И дружелюбно белыми цветами
Всех манит, и из тысячи фиалок
С улыбкой смотрит синими очами,
И расстилает свой ковер зеленый,
Весь пышно затканный лучами солнца
И утренней росой, и созывает
К себе любезных смертных. Глупый люд
На первый зов покорно поспешает.
Мужчины вышли в нанковых штанах
И в праздничных кафтанах с золотыми,
Сияющими пуговками; в цвет
Невинности все женщины оделись;
Крутит свой ус весенний молодежь;
У девушек высоко дышат груди;
Поэты городские запаслись
Карандашом, бумагой и лорнетом…
И все, ликуя, за город бегут,
Садятся на муравчатых полянах,
Любуются на быстрый рост деревьев,
На нежные и пестрые цветочки,
Внимают пенью беззаботных пташек
И шлют привет свой ясным небесам.
И у меня был Май с визитом. Трижды
В затворенную дверь он постучал
И кликнул мне: «Я Май! Не прячься, бледный
Мечтатель! выдь! Тебя я поцелую!»
Но двери я не отпер и сказал:
«Недобрый гость, зовешь меня напрасно!
Тебя насквозь прозрел я — и насквозь
Узнал строенье мира; слишком много
И слишком глубоко узнал — и прахом
Рассеялись все радости мои,
И в сердце скорби вечные вселились.
Сквозь каменную жесткую кору
Мне ясно видно все в людских домах,
В людских сердцах; и здесь и там я вижу
Обман, да ложь, да жалостное горе.
На лицах я читаю злые мысли;
В стыдливом девственном румянце виден
Мне тайный трепет похоти; над гордым
И вдохновенным юноши челом —
Колпак дурацкий. Всюду на земле
Лишь тени прокаженные я вижу
Да рожи глупые и сам не знаю,
В больнице я иль в доме сумасшедших.
Насквозь, как в чистое стекло, я вижу
И всю земную глубь, и весь тот ужас,
Что Май напрасно хочет утаить
Под пышной муравой своей. Я вижу,
Как мертвецы лежат в гробах там тесных;
Глаза раскрыты, руки скрещены,
Лицо как полотно, и бел их саван,
И черви между желтых губ клубятся.
Я вижу — сын, с любовницей шутя,
Садится на отцовскую могилу…
Вокруг с насмешкой свищут соловьи,
И нежные цветочки полевые
Лукаво издеваются, и мертвый
Отец в своей могиле шевелится,
И вздрагивает скорбно мать земля».
О бедная земля! твои терзанья
Я знаю. Вижу я, как грудь твою
Снедает пламя, как исходят кровью
Бесчисленные жилы, как широко
Твоя раскрылась рана и потоком
Вдруг хлынули огонь, и кровь, и дым.
Я вижу — из земной разверстой пасти
Выходят исполинские сыны
Предвечной ночи, машут над собой
Багровыми светильниками, ставят
Свои литые лестницы и грозно
Бегут по ним на штурм твердыни неба.
За ними лезут карлики, и с треском
Там золотые лопаются звезды.
Руками дерзновенных пришлецов
Раздернута завеса золотая
У божьего шатра, и с воем ниц
Святые сонмы ангелов упали.
Весь побледнев, сидит на троне бог,
Рвет волосы и топчет свой венец.
Горит все царство вечности. Повсюду
Пожар кровавый мечут исполины,
А карлы бьют горящими бичами
По спинам ангелов и в смертных корчах
Их за волосы тащут и кидают.
И мой хранитель-ангел там, с цветущим,
Прелестным ликом, с русыми кудрями,
С блаженством в голубых глазах и вечной
Любовью на устах… И гадкий, черный
Урод его схватил и повалил…
Со скрежетом он смотрит на его
Божественные члены… Сладострастно
Насилует его в своих обятьях…
И ярый крик несется по вселенной…
Шатнулися основы мировые —
И рухнули и небо и земля,
И воцарилась тьма предвечной ночи.
Опять сижу, очерченный кругами
Чешуйчатых широкобоких слов.
Они поплескивают над стихами
Павлиньим опереньем плавников.
Они летят по воздуху лещами,
Ложатся набок, изогнув хребты.
И в тесноте, заставленной вещами,
Мерцают красноватые хвосты.
Я их ловлю, увертливых и скользких,
Распластываю и кладу в тетрадь –
Калужских, вологодских и подольских,
Умеющих по-рыбьи трепетать.
И, как в ряды, укладывая в строки,
Я трудно жду, чтоб ожили стихи,
Чтоб в буйном плеске слов широкобоких
Закликали лихие петухи.
Я трудно жду. Надеюсь, жду, страдаю,
Но что за прок в страдальчестве моем?
Слова-лещи, какое ни поймаю,
Скрутившись ледяным полукольцом,
Сейчас же мрут. И меркнут двоеточья
То желтоватых, то багряных глаз.
Тетрадь молчит. А в сердце входят ночи,
И я сижу средь мертвых слов и фраз…
Уж третий год, как я, рыбак бессонный,
Отказываясь от всего, чем жил,
В каморке, словно в озере зеленом,
Ловлю слова, исполненные сил.
Уж третий год, освистан и охаян,
Упрямый, сумасшедший и глухой,
Я жду, чтоб сумасшедшая, глухая
Тетрадь заговорила бы со мной.
И вот сижу с лицом желтее воска,
Подвижничеством занят, как всегда.
А за окном – Москва и отголоски
Веселого московского труда.
А за окном раскидистые вязы
Карабкаются в небо, и по ним
Хвостатые, окутанные газом,
Сбегают звезды в неподвижный дым.
И голенастые, в папахах черных –
Почти что стоэтажной высоты –
Вдоль набережной, как отряд дозорных,
Идут деревья сторожить мосты.
Они идут рядами через площадь
В каких-то облаках пороховых…
И вдруг –
от ветра форточка полощет.
Оглядываюсь:
меловой, как мощи,
Шасть от обойных пестрых заковык,
В одном белье, ключицы выпирают,
Костистый, бестелесный, как Кощей, –
Такие не живут, а умирают, –
Поэт Некрасов в комнате моей.
Покачивая жидкою бородкой,
Он возникает за моим плечом.
А я, как горький пьяница над водкой,
Клонюсь над неудачливым стихом.
И, выкатив кадык остроугольный,
Через мое плечо, уныл и строг,
Он тянется за лампою настольной,
Чтоб разглядеть собранье мертвых строк.
Он смотрит на раскрытую тетрадку,
Где ни одна строка не запоет.
И вижу я презрительную складку,
Кривящую его печальный рот.
И, от тетрадки поднимая брови,
Как бы поняв ее ночную глубь,
В мои глаза, спокойный и суровый,
Он смотрит и не размыкает губ.
И сердце, всполошившись перепелкой,
Вдруг чувствует, как тесно и темно
В ребристой клетке, где стучать без толку
Ему, быть может, долго суждено.
И кровь разгоряченною волною
Спешит к вискам и обжигает их.
И густоперой хищной чернотою
Ночь кружится среди стихов и книг.
И гулко, об пол грохнув табуретом,
Я падаю – и вижу над собой
Полупрозрачное лицо поэта
С протянутой зовущею рукой.
Я вижу, как худой и длинный палец,
Вытягиваясь поперек стены,
Сквозь комнату, где тени расплясались,
Плывет ко мне из черной глубины.
И лба касается. И хриплый голос
Скрипит, как напружиненный смычок:
"Так неужели не перемололось
Твое терпенье в мелкий порошок?
Так неужели, недоумевая,
Ты до сих пор еще не разобрал,
Что только жизнь, горячая, густая,
Слова приносит, как девятый вал?
Слова мертвы, когда затворник пишет.
Другого обясненья не ищи!
Лишь за окном толкаются и дышат
И раскрывают жабры, как лещи.
Пора оставить дикое занятье –
Копить обиды, дуться на года.
Пора разбить окно, чтоб над тетрадью
Жизнь хлынула потоком, как вода.
Чтоб в тесноте, заставленной вещами,
Плеща, играя, понеслись слова!
Вставай, идем! Совсем не за горами,
А за окном высокая Москва.
Вставай, идем!"
И, разрывая в клочья
Тетрадь,
встаю…
Удар за ударом,
Полуночный гром,
Полнеба пожаром
Горит над селом.
И дождь поливает,
И буря шумит,
Избушку шатает,
В оконце стучит.
Ночник одиноко
В избушке горит;
На лавке широкой
Кудесник сидит.
Сидит он — колдует
Над чашкой с водой,
То на воду дует,
То шепчет порой.
На лбу бороздами
Морщины лежат,
Глаза под бровями
Как угли горят.
У притолки парень
В халате стоит:
Он, бедный, печален
И в землю глядит.
Лицо некрасиво,
На вид простоват,
Но сложен на диво
От плеч и до пят.
«Ну, слушай: готово!
Хоть труд мой велик, —
Промолвил сурово
Кудесник-старик, —
Я сделаю дело:
Красотка твоя
И душу и тело
Отдаст за тебя!
Ты сам уж, вестимо,
Зевать — не зевай:
Без ласки ей мимо
Пройти не давай…»
— «Спасибо, кормилец!
За все заплачу;
Поможешь — гостинец
С поклоном вручу.
Крупы, коли скажешь, —
Мешок нипочем!
А денег прикажешь —
И денег найдем».
И с радости дома
Так парень мой спал,
Что бури и грома
Всю ночь не слыхал.
Пять дней пролетело…
Вот раз вечерком
На лавке без дела
Лежит он ничком.
На крепкие руки
Припав головой,
Колотит от скуки
Об лавку ногой.
И вдруг повернулся,
Плечо почесал,
Зевнул, потянулся
И громко сказал:
«Слышь, мамушка! бают,
У нас в деревнях,
Вишь, доки бывают, —
И верить-то страх!
Кого, вишь, присушат,
Немил станет свет:
Тоска так и душит!..
Что — правда аль нет?»
— «Бывают, вестимо, —
Ответила мать. —
Не дай Бог, родимый,
Их видеть и знать!..»
«Ну правда — так ладно! —
Сын думал. — Дождусь!..
Эх, жить будет славно,
Коли я женюсь!..»
Но, видно, напрасно
Кудесник шептал
И девице красной
Тоской угрожал:
Другого красотка
Любила тайком
За песни, походку
И кудри кольцом…
А парень гуляет,
Как праздник придет,
Лицо умывает
И гребень берет,
И кудри направо,
Налево завьет,
Подумает: «Браво!» —
И пальцем щелкнет.
Как снег в чистом поле,
Рубашка на нем,
Кумач на подоле
Краснеет огнем;
На шляпе высокой,
Меж плисовых лент,
Горит одиноко
Витой позумент.
Онучи обвиты
Кругом бечевой,
И лапти прошиты
Суровой пенькой.
Тряхнет волосами,
Идет в хоровод.
«Ну вот, дескать, нами
Любуйся, народ!»
Как встретился с милой —
Ни слов, ни речей:
Что в памяти было —
Забыл, хоть убей!
Вдруг правда случайно
До парня дошла:
Уж девкина тайна
Не тайной была…
Вся кровь закипела
В бедняге… «Так вот, —
Он думал, — в чем дело!
Кудесник-ат врет.
Не грех ему палкой
Бока обломать,
Обманщику… Жалко
Мне руки марать!»
И два дня угрюмый,
Убитый тоской,
Все думал он думу
В избушке родной.
На третий, лишь только
Отправилась мать
На речку в ведерко
Водицы набрать, —
С гвоздя торопливо
Котомку он снял;
«Пойду, мол!..» — и живо
Ремни развязал.
В тряпице рубашку
В нее положил
И с ложкою чашку
Туда ж опустил,
Халат для дороги
Про непогодь взял…
Мать входит — он в ноги
Ей пал и сказал;
«Ну, мамушка, горько,
Признаться, идти
С родимой сторонки…
А видно, прости!»
Мать так и завыла:
«Касатик ты мой!
Ах, крестная сила!
Что это с тобой?»
— «Да что тут мне биться
Как рыбе об лед!
Пойду потрудиться,
Что Бог ни пошлет.
И тут жил трудами,
Талана, вишь, нет…»
Старушка руками
Всплеснула в ответ:
«Да как же под старость
Мне жить-то одной?
Ведь ты моя радость,
Кормилец родной!»
И к сыну припала
На грудь головой
И все повторяла:
«Кормилец родной!»
Сын крепко рукою
Хватил себя в лоб
И думал с собою:
«Прямой остолоп!
Ну, вот тебе, здравствуй!..
Наладилось мне:
Иди, малый! царствуй
В чужой стороне!
А стало — старушке
Одной пропадать:
Казны-то полушки
Ей негде достать».
И парень украдкой
Лицо отвернул
И старую шапку
На лавку швырнул.
«Ну полно, родная!
Я в шутку… пройдет…
Все доля дурная…
Наука вперед».
Румяное солнце
К полям подошло,
В избушке оконце
Огнем залило,
Румянит, золотит
Лесок в стороне.
Мой парень молотит
Овес на гумне.
Тяжелые муки
В душе улеглись,
Могучие руки
За труд принялись.
Цеп так и летает,
Как молния, жжет,
На сноп упадает,
По колосу бьет.
Бог помочь, детина!
Давно б так пора!..
Долой ты, кручина,
Долой со двора!
В некотором царстве, за тридевять земель,
В тридесятом государстве — Ой звучи, моя свирель! —
В очень-очень старом царстве жил могучий сильный Царь,
Было это в оно время, было это вовсе встарь.
У Царя, в том старом царстве, был Стрелец-молодец.
У Стрельца у молодого был проворный конь,
Как пойдет, так мир пройдет он из конца в конец,
Погонись за ним, уйдет он от любых погонь.
Раз Стрелец поехал в лес, чтобы потешить ретивое,
Едет, видит он перо из Жар-Птицы золотое,
На дороге ярко рдеет, золотой горит огонь,
Хочет взять перо — вещает богатырский конь:
«Не бери перо златое, а возьмешь — узнаешь горе».
Призадумался Стрелец, Размышляет молодец,
Ваять — не взять, уж больно ярко, будет яхонтом в уборе,
Будет камнем самоцветным. Не послушался коня.
Взял перо. Царю приносит светоносный знак Огня.
«Ну, спасибо, — царь промолвил, — ты достал перо Жар-Птицы,
Так достань мне и невесту по указу Птицы той,
От Жар-Птицы ты разведай имя царственной девицы,
Чтоб была вступить достойна в царский терем золотой!
Не достанешь — вот мой меч, Голова скатится с плеч».
Закручинился Стрелец, пошел к коню, темно во взоре.
«Что, хозяин?» — «Так и так», мол. — «Видишь, правду я сказал:
Не бери перо златое, а возьмешь — узнаешь горе.
Ну, да что ж, поедем к краю, где всегда свод Неба ал.
Там увидим мы Жар-Птицу, путь туда тебе скажу.
Так и быть уж, эту службу молодому сослужу».
Вот они приехали к садам неземным,
Небо там сливается с Морем голубым,
Небо там алеет невянущим огнем,
Полночь ослепительна, в полночь там как днем.
В должную минутку, где вечный цвет цветет,
Конь заржал у Древа, копытом звонким бьет,
С яблоками Древо алостью горит,
Море зашумело. Кто-то к ним летит.
Кто-то опустился, жар еще сильней,
Вся игра зарделась всех живых камней.
У Стрельца закрылись очи от Огня,
И раздался голос, музыкой звеня.
Где пропела песня? В сердце иль в саду?
Ой свирель, не знаю! Дальше речь веду.
Та песня пропела: «Есть путь для мечты.
Скитанья мечты хороши.
Кто хочет невесты для светлой души,
Тот в мире ищи Красоты».
Жар-Птица пропела: «Есть путь для мечты.
Где Солнце восходит, горит полоса,
Там Елена-Краса золотая коса.
Та Царевна живет там, где Солнце встает,
Там где вечной Весне сине Море поет».
Тут окончился звук, прошумела гроза,
И Стрелец мог раскрыть с облегченьем глаза: —
Никого перед ним, ни над ним,
Лишь бескрайность Воды, бирюза, бирюза,
И рубиновый пламень над сном голубым.
В путь, Стрелец. Кто Жар-Птицу услышал хоть раз,
Тот уж темным не будет в пути ни на час,
И найдет, как находятся клады в лесу,
Ту царевну Елену-Красу.
Вот поехал Стрелец, гладит гриву коня,
Приезжает он к вечно-зеленым лугам,
Он глядит на рождение вечного дня,
И раскинул шатер-златомаковку там.
Он расставил там яства и вина, и ждет.
Вот по синему Морю Царевна плывет,
На серебряной лодке, в пути голубом,
Золотым она правит веслом.
Увидала она златоверхий шатер,
Златомаковкой нежный пленяется взор,
Подплыла, и как Солнце стоит пред Стрельцом,
Обольщается тот несказанным лицом.
Стали есть, стали пить, стали пить, и она
От заморского вдруг опьянела вина,
Усмехнулась, заснула — и тотчас Стрелец
На коня, едет с ней молодец.
Вот приехал к Царю. Конь летел как стрела,
А Елена-Краса все спала да спала.
И во весь-то их путь, золотою косой
Озарялась Земля, как грозой.
Пробудилась Краса, далеко от лугов,
Где всегда изумруд расцветать был готов,
Изменилась в лице, ну рыдать, тосковать,
Уговаривал Царь, невозможно унять.
Царь задумал венчаться с Еленой-Красой,
С той Еленой-Красой золотою косой.
Но не хочет она, говорит среди слез,
Чтобы тот, кто ее так далеко завез,
К синю Морю поехал, где Камень большой,
Подвенечный наряд там ее золотой.
Подвенечный убор пусть достанет сперва,
После, может быть, будут другие слова.
Царь сейчас за Стрельцом, говорит: «Поезжай,
Подвенечный наряд Красоты мне давай,
Отыщи этот край — а иначе, вот меч,
Коротка моя речь, голова твоя с плеч»
Уж нс вовсе ль Стрельцу огорчаться пора?
Вспомнил он: «Не бери золотого пера».
Снова выручил конь: перед бездной морской
Наступил на великого рака ногой,
Тот сказал: «Не губи». Конь сказал: «Пощажу.
Ты зато послужи». — «Честью я послужу»
Диво-Рак закричал на простор весь морской,
И такие же дива сползлися гурьбой,
В глубине голубой из-под Камня они
Чудо-платье исторгли, блеснули огни.
И Стрелец-молодец подвенечный убор
Пред Красой положил, но великий упор
Тут явила она, и велит наконец,
Чтоб в горячей воде искупался Стрелец.
Закипает котел Вот беда так беда.
Брызги бьют. Говорит, закипая, вода
Коль добра ты искал, вот настало добро.
Ты бери не бери золотое перо.
Испугался Стрелец, прибегает к коню,
Добрый конь-чародей заклинает огню
Не губить молодца, молодого Стрельца,
Лишь его обновить красотою лица.
Вот в горячей воде искупался Стрелец,
Вышел он невредим, вдвое стал молодец,
Что ни в сказке сказать, ни пером написать.
Тут и Царь, чтобы старость свою развязать,
Прямо в жаркий котел. Ты желай своего,
Не чужого Погиб Вся тут речь про него.
А Елена-Краса золотая коса —
Уж такая нашла на нее полоса —
Захотела Стрельца, обвенчалась с Стрельцом,
Мы о ней и о нем на свирели поем.
Это было золотою ночью,
Золотою ночью, но безлунной,
Он бежал, бежал через равнину,
На колени падал, поднимался,
Как подстреленный метался заяц,
И горячие струились слезы
По щекам, морщинами изрытым,
По козлиной, старческой бородке.
А за ним его бежали дети,
А за ним его бежали внуки,
И в шатре из небеленой ткани
Брошенная правнучка визжала.
— Возвратись, — ему кричали дети,
И ладони складывали внуки,
— Ничего худого не случилось,
Овцы не наелись молочая,
Дождь огня священного не залил,
Ни косматый лев, ни зенд жестокий
К нашему шатру не подходили. —
Черная пред ним чернела круча,
Старый кручи в темноте не видел,
Рухнул так, что затрещали кости,
Так, что чуть души себе не вышиб.
И тогда еще ползти пытался,
Но его уже схватили дети,
За полы придерживали внуки,
И такое он им молвил слово:
— Горе! Горе! Страх, петля и яма
Для того, кто на земле родился,
Потому что столькими очами
На него взирает с неба черный,
И его высматривает тайны.
Этой ночью я заснул, как должно,
Обвернувшись шкурой, носом в землю,
Снилась мне хорошая корова
С выменем отвислым и раздутым,
Под нее подполз я, поживиться
Молоком парным, как уж, я думал,
Только вдруг она меня лягнула,
Я перевернулся и проснулся:
Был без шкуры я и носом к небу.
Хорошо еще, что мне вонючка
Правый глаз поганым соком выжгла,
А не то, гляди я в оба глаза,
Мертвым бы остался я на месте.
Горе! Горе! Страх, петля и яма
Для того, кто на земле родился. —
Дети взоры опустили в землю,
Внуки лица спрятали локтями,
Молчаливо ждали все, что скажет
Старший сын с седою бородою,
И такое тот промолвил слово:
— С той поры, что я живу, со мною
Ничего худого не бывало,
И мое выстукивает сердце,
Что и впредь худого мне не будет,
Я хочу обоими глазами
Посмотреть, кто это бродит в небе. —
Вымолвил и сразу лег на землю,
Не ничком на землю лег, спиною,
Все стояли, затаив дыханье,
Слушали и ждали очень долго.
Вот старик спросил, дрожа от страха:
— Что ты видишь? — но ответа не дал
Сын его с седою бородою.
И когда над ним склонились братья,
То увидели, что он не дышит,
Что лицо его, темнее меди,
Исковеркано руками смерти.
Ух, как женщины заголосили,
Как заплакали, завыли дети,
Старый бороденку дергал, хрипло
Страшные проклятья выкликая.
На ноги вскочили восемь братьев,
Крепких мужей, ухватили луки,
— Выстрелим, — они сказали — в небо,
И того, кто бродит там, подстрелим…
Что нам это за напасть такая? —
Но вдова умершего вскричала:
— Мне отмщения, а не вам отмщенья!
Я хочу лицо его увидеть,
Горло перервать ему зубами
И когтями выцарапать очи. —
Крикнула и брякнулась на землю,
Но глаза зажмуривши, и долго
Про себя шептала заклинанье,
Грудь рвала себе, кусала пальцы.
Наконец взглянула, усмехнулась
И закуковала как кукушка:
— Лин, зачем ты к озеру? Линойя,
Хороша печенка антилопы?
Дети, у кувшина нос отбился,
Вот я вас! Отец, вставай скорее,
Видишь, зенды с ветками омелы
Тростниковые корзины тащут,
Торговать они идут, не биться.
Сколько здесь огней, народу сколько!
Собралось все племя… славный праздник! —
Старый успокаиваться начал,
Трогать шишки на своих коленях,
Дети луки опустили, внуки
Осмелели, даже улыбнулись.
Но когда лежащая вскочила,
На ноги, то все позеленели,
Все вспотели даже от испуга.
Черная, но с белыми глазами,
Яростно она металась, воя:
— Горе! Горе! Страх, петля и яма!
Где я? что со мною? Красный лебедь
Гонится за мной… Дракон трёхглавый
Крадется… Уйдите, звери, звери!
Рак, не тронь! Скорей от козерога! —
И когда она всё с тем же воем,
С воем обезумевшей собаки,
По хребту горы помчалась к бездне,
Ей никто не побежал вдогонку.
Смутные к шатрам вернулись люди,
Сели вкруг на скалы и боялись.
Время шло к полуночи. Гиена
Ухнула и сразу замолчала.
И сказали люди: — Тот, кто в небе,
Бог иль зверь, он верно хочет жертвы.
Надо принести ему телицу
Непорочную, отроковицу,
На которую досель мужчина
Не смотрел ни разу с вожделеньем.
Умер Гар, сошла с ума Гарайя,
Дочери их только восемь весен,
Может быть она и пригодится. —
Побежали женщины и быстро
Притащили маленькую Гарру.
Старый поднял свой топор кремневый,
Думал — лучше продолбить ей темя,
Прежде чем она на небо взглянет,
Внучка ведь она ему, и жалко —
Но другие не дали, сказали:
— Что за жертва с теменем долбленным?
Положили девочку на камень,
Плоский черный камень, на котором
До сих пор пылал огонь священный,
Он погас во время суматохи.
Положили и склонили лица,
Ждали, вот она умрет, и можно
Будет всем пойти заснуть до солнца.
Только девочка не умирала,
Посмотрела вверх, потом направо,
Где стояли братья, после снова
Вверх и захотела спрыгнуть с камня.
Старый не пустил, спросил: Что видишь? —
И она ответила с досадой:
— Ничего не вижу. Только небо
Вогнутое, черное, пустое,
И на небе огоньки повсюду,
Как цветы весною на болоте. —
Старый призадумался и молвил:
— Посмотри еще! — И снова Гарра
Долго, долго на небо смотрела.
— Нет, — сказала, — это не цветочки,
Это просто золотые пальцы
Нам показывают на равнину,
И на море и на горы зендов,
И показывают, что случилось,
Что случается и что случится. —
Люди слушали и удивлялись:
Так не то что дети, так мужчины
Говорить доныне не умели,
А у Гарры пламенели щеки,
Искрились глаза, алели губы,
Руки поднимались к небу, точно
Улететь она хотела в небо.
И она запела вдруг так звонко,
Словно ветер в тростниковой чаще,
Ветер с гор Ирана на Евфрате.
Мелле было восемнадцать весен,
Но она не ведала мужчины,
Вот она упала рядом с Гаррой,
Посмотрела и запела тоже.
А за Меллой Аха, и за Ахой
Урр, ее жених, и вот всё племя
Полегло и пело, пело, пело,
Словно жаворонки жарким полднем
Или смутным вечером лягушки.
Только старый отошел в сторонку,
Зажимая уши кулаками,
И слеза катилась за слезою
Из его единственного глаза.
Он свое оплакивал паденье
С кручи, шишки на своих коленях,
Гарра и вдову его, и время
Прежнее, когда смотрели люди
На равнину, где паслось их стадо,
На воду, где пробегал их парус,
На траву, где их играли дети,
А не в небо черное, где блещут
Недоступные чужие звезды.
Вот парадный подезд. По торжественным дням,
Одержимый холопским недугом,
Целый город с каким-то испугом
Подезжает к заветным дверям;
Записав свое имя и званье,
Разезжаются гости домой,
Так глубоко довольны собой,
Что подумаешь — в том их призванье!
А в обычные дни этот пышный подезд
Осаждают убогие лица:
Прожектеры, искатели мест,
И преклонный старик, и вдовица.
От него и к нему то и знай по утрам
Все курьеры с бумагами скачут.
Возвращаясь, иной напевает «трам-трам»,
А иные просители плачут.
Раз я видел, сюда мужики подошли,
Деревенские русские люди,
Помолились на церковь и стали вдали,
Свесив русые головы к груди;
Показался швейцар. «Допусти»,— говорят
С выраженьем надежды и муки.
Он гостей оглядел: некрасивы на взгляд!
Загорелые лица и руки,
Армячишка худой на плечах,
По котомке на спинах согнутых,
Крест на шее и кровь на ногах,
В самодельные лапти обутых
(Знать, брели-то долго́нько они
Из каких-нибудь дальних губерний).
Кто-то крикнул швейцару: «Гони!
Наш не любит оборванной черни!»
И захлопнулась дверь. Постояв,
Развязали кошли́ пилигримы,
Но швейцар не пустил, скудной лепты не взяв,
И пошли они, солнцем палимы,
Повторяя: «Суди его Бог!»,
Разводя безнадежно руками,
И, покуда я видеть их мог,
С непокрытыми шли головами…
А владелец роскошных палат
Еще сном был глубоким обят…
Ты, считающий жизнью завидною
Упоение лестью бесстыдною,
Волокитство, обжорство, игру,
Пробудись! Есть еще наслаждение:
Вороти их! в тебе их спасение!
Но счастливые глухи к добру…
Не страшат тебя громы небесные,
А земные ты держишь в руках,
И несут эти люди безвестные
Неисходное горе в сердцах.
Что тебе эта скорбь вопиющая,
Что тебе этот бедный народ?
Вечным праздником быстро бегущая
Жизнь очнуться тебе не дает.
И к чему? Щелкоперов забавою
Ты народное благо зовешь;
Без него проживешь ты со славою
И со славой умрешь!
Безмятежней аркадской идиллии
Закатятся преклонные дни:
Под пленительным небом Сицилии,
В благовонной древесной тени́,
Созерцая, как солнце пурпурное
Погружается в море лазурное,
Полоса́ми его золотя,—
Убаюканный ласковым пением
Средиземной волны,— как дитя
Ты уснешь, окружен попечением
Дорогой и любимой семьи
(Ждущей смерти твоей с нетерпением);
Привезут к нам останки твои,
Чтоб почтить похоронною тризною,
И сойдешь ты в могилу… герой,
Втихомолку проклятый отчизною,
Возвеличенный громкой хвалой!..
Впрочем, что ж мы такую особу
Беспокоим для мелких людей?
Не на них ли нам выместить злобу? —
Безопасней… Еще веселей
В чем-нибудь приискать утешенье…
Не беда, что потерпит мужик:
Так ведущее нас провиденье
Указало… да он же привык!
За заставой, в харчевне убогой
Все пропьют бедняки до рубля
И пойдут, побираясь дорогой,
И застонут… Родная земля!
Назови мне такую обитель,
Я такого угла не видал,
Где бы сеятель твой и хранитель,
Где бы русский мужик не стонал?
Стонет он по полям, по дорогам,
Стонет он по тюрьмам, по острогам,
В рудниках, на железной цепи;
Стонет он под овином, под стогом,
Под телегой, ночуя в степи;
Стонет в собственном бедном домишке,
Свету Божьего солнца не рад;
Стонет в каждом глухом городишке,
У подезда судов и палат.
Выдь на Волгу: чей стон раздается
Над великою русской рекой?
Этот стон у нас песней зовется —
То бурлаки идут бечевой!..
Волга! Волга!.. Весной многоводной
Ты не так заливаешь поля,
Как великою скорбью народной
Переполнилась наша земля,—
Где народ, там и стон… Эх, сердечный!
Что же значит твой стон бесконечный?
Ты проснешься ль, исполненный сил,
Иль, судеб повинуясь закону,
Все, что мог, ты уже совершил,—
Создал песню, подобную стону,
И духовно навеки почил?..
(Из Байрона)
Я видел сон, как будто на-яву:
Погаснуло сияющее солнце,
По вечному пространству, без лучей
И без путей, блуждали мрачно звезды;
И в пустоте безлунной шар земной
Беспомощно повиснул, леденея.
С часами дня не появлялся день,
И в ужасе от тьмы, обявшей землю,
Забыли о страстях своих сердца,
Оцепенев в одной мольбе — о свете.
И от огней не отходил народ;
И троны и чертоги государей,
И хижины, и всякие жилища
Разобраны все были на костры,
И города до пепла выгорали.
Вокруг своих пылающих домов
Владельцы их сходились, чтоб друг другу
Взглянуть в лицо; счастливы были те,
Что жили близ волканов пламеневших;
Надеждой лишь поддерживался мир.
Зажгли леса; но пламя истощалось
Час от часу; сгорая, дерева
Валилися и угасали с треском —
И снова все тонуло в черной тьме.
Чело людей при умиравшем свете,
При отблесках последнего огня,
Вид призрачный какой-то принимало.
Одни из них лежали на земле
И плакали, закрыв лицо; другие,
Уткнувшися в ладони головой,
Сидели так, с бессмысленной улыбкой,
Иль, суетясь, пытались поддержать
Огонь костров, или, с безумным страхом,
На тусклые смотрели небеса, —
На пелену скончавшегося мира, —
И падали на прах земли опять,
С проклятьями, и скрежетом, и стоном.
И слышен был крик диких птиц, — в испуге
Они теперь метались по земле
И хлопали ненужными крылами;
Из логовищ шли к людям, присмирев,
С боязнию, свирепейшие звери;
И змеи средь толпы вились, шипя,
Но не вредя, — их убивали в пищу.
Война, было умолкшая на миг,
Теперь опять свирепо возгорелась;
Тут кровь была ценою за еду,
Особняком тут каждый насыщался,
В молчании угрюмом; никакой
Любви уже не оставалось в мире,
Все в нем слилось в одну лишь мысль —
о смерти,
Немедленной, позорной, — и терзал
Утробы всех неутолимый голод.
И гибнули все люди от него,
Валялись их тела без погребенья,
Голодного голодный пожирал,
И даже псы господ своих терзали.
Один лишь пес был верен до конца:
Голодных птиц, зверей, людей от тела
Хозяина он отгонял, пока
Не доконал их этот страшный голод,
Или пока другой чей-либо труп
Не привлекал их челюстей иссохших.
Сам для себя он пищи не искал,
Но с жалобным и непрестанным воем
Он руку ту лизал, чтo не могла
На преданность ему ответить лаской,
И, взвизгнувши, внезапно он издох.
И вымерли все люди постепенно,
Осталися лишь в городе громадном
Два жителя: то были два врага.
Они сошлись у гаснувшего пепла,
Остатка от былого алтаря,
Где утвари священной груды были
Расхищены, в беде, для нужд мирских.
Они, дрожа, там золу разгребли
Холодными, иссохшими руками;
Под слабым их дыханьем, вспыхнул бледный,
Как будто лишь в насмешку, огонек;
Тогда они взглянули друг на друга
И вскрикнули и испустили дух,
От ужаса взаимного, при виде
Страшилища, не зная — кто был тот,
На чьем челе напечатлел злой голод
Слова: <твой враг>. — И мир теперь был пуст;
Он, некогда могучий, населенный,
Пустыней стал: без трав, дерев, людей,
Без времени, без жизни, — грудой глины,
Хаосом смерти. Воды рек, озер
И океан стояли неподвижно,
И в их глухих, безмолвных глубинах
Ничто уже теперь не шевелилось;
Остались без матросов корабли
И на море недвижном догнивали;
И падали их мачты по частям
На бездну вод, не пробуждая ряби.
Волн не было, все замерли оне, —
Не двигались приливы и отливы;
Скончалась их владычица луна
И в воздухе стоячем стихли ветры;
Погибли тучи, — не нуждалась тьма
В их помощи: она была Вселенной.
Это — Людвиг баварский. Подобных ему
Существует на свете немного.
Короля своего родового теперь
Почитают баварцы в нем строго.
Он художник в душе и с красивейших жен
Он портреты писать заставляет
И в своем рисовальном серале порой,
Словно евнух искусства, гуляет.
Он из мрамора близ Регенсбурга велел
Место лобное сделать, и вместе
Соизволил он надписи сам сочинить
Для голов, помещенных в сем месте.
Мастерское созданье — «Валгалла» его,
Где собрал он мужей, прославляя
Их сердца и деяния — с Тевта начав,
Шиндерганесом ряд их кончая.
Только Лютеру места в Валгалле той нет,
Недостоин он, верно, той славы;
Так в собрании редкостей всяких, подчас
Среди рыб не найдете кита вы.
Людвиг, нужно заметить, великий поэт,
Он едва только петь начинает —
«Замолчи, иль с ума я сойду!» Аполлон
На коленях его умоляет.
Людвиг — храбрый и славный герой как Оттон,
Его дитятко, сын ненаглядный,
Что в Афинах желудок расстроил себе
И запачкал престольчик нарядный.
Если Людвиг умрет, то причислен к святым
Будет папой, в порыве печали…
Слава также пристала к такому лицу,
Как к котенку манжеты пристали.
Ах, когда обезьяны и все кенгуру
К христианству у нас обратятся,
То наверное Людвиг баварский у них
Будет главным патроном считаться.
Грустно Людвиг баварский шептал про себя,
Вдаль смотря сквозь оконные стекла:
«Удаляется лето, подходит зима,
И древесная зелень поблекла.
Если Шеллинг уйдет и Корнелиус с ним,
Не скажу я, пожалуй, ни слова:
Уж у первого разума нет в голове
И фантазии нет у другого.
Но с короны моей самый лучший алмаз
Мой же родич похитить решился:
Где мой Масман, великий и ловкий гимнаст?
Я его со слезами лишился.
Я такою утратой душевно разбит,
И печаль меня сильная гложет…
Кто, как он, для меня на громаднейший столб
Так проворно вскарабкаться может?
Я не вижу коротеньких ножек его,
Носа плоского с круглой спиною.
Он как пудель, бывало, изящно, легко
Кувыркался в траве предо мною.
Он немецкий старинный язык только знал,
Язык Цейне и Яково-Гриммский;
Иностранные все были чужды ему,
И особенно — греков и римский.
Пил всегда он, как истый в душе патриот,
Желудковое кофе безмерно,
Ел при этом французов и лимбургский сыр,
И последний вонял очень скверно.
О, мой родич, ты Масмана мне возврати!
Лик его между лицами то же,
Что я сам, как поэт, меж поэтов других…
Велико мое горе, о, Боже!
О, мой родич, Корнельуса с Шеллингом ты
Удержи (что и Рюккерта можно
Удержать — в том, конечно, сомнения нет);
Только Масмана дай неотложно.
О, мой родич! Довольствуйся в жизни своей
Столь завидной и славной судьбою.
Я, который в Германии первым мог быть,
Я — второй только рядом с тобою…»
В замке мюнхенском в старой капелле стоит
С кротко ясной улыбкой Мадонна,
И Ребенок, отрада земли и небес,
К ней склонился на чистое лоно.
Этот образ увидя, баварский король
Перед ним на колени склонился
И к Мадонне с своей задушевной мольбой
Очень набожно он обратился:
«О, Мария, царица земли и небес,
Ты, святой чистоты королева!
Сонм святых окружает твой вечный престол,
Духи светлые справа и слева.
Окрыленные ангелы служат Тебе,
За Тобою повсюду летая,
И цветы, и роскошные ленты в твои
Золотистые кудри вплетая.
О, Мария, небес золотая звезда,
Чище лилии Ты и кристалла;
Совершила Ты в мире не мало чудес,
Дивных дел совершила не мало.
Будь же Ты и ко мне, как источник добра,
Снисходительна и благосклонна,
И пошли от своих благодатных щедрот
Мне одну хоть крупицу, Мадонна!»
Впряжён в телегу конь косматый,
Откормлен на диво овсом,
И бляхи медные на нём
Блестят при зареве заката.
Купцу дай, Господи, пожить:
Широкоплеч, как клюква, красен,
Казной от бед обезопасен,
Здоров, — о чём ему тужить?
Да мой купец и не горюет.
С какой-то бабой за столом
В особой горенке, вдвоём,
Сидит на мельнице, пирует.
Вода ревёт, вода шумит,
От грома мельница дрожит,
Идёт работа толкачами,
Идёт работа решетом,
Колёсами и жерновами —
И стукотня и пыль кругом…
Купец мой рюмку поднимает
И кулаком об стол стучит.
«И выпью!.. кто мне помешает?
И пью… сам чёрт не запретит!
Пей, Марья!..»
— «То-то, ненаглядный,
Ты мне на платье обещал…» —
«И кончено! Сказал — и ладно,
И будет так, как я сказал.
Мне что жена? Сыта, одета —
И всё… вот выпрягу коня
И прогуляю до рассвета,
И баста! Обними меня!..»
Вода шумит — не умолкает,
При свете месяца кипит,
Алмазной радугой сверкает,
Огнями синими горит.
Но даль темна и молчалива,
Огонь весёлый рыбака
Краснеет в зеркале залива,
Скользит по листьям лозняка.
Купец гуляет. Мы не станем
Ему мешать. В тиши ночной
Мы лучше в дом его заглянем,
Войдём неслышною стопой.
Уж поздно. Свечка нагорела.
Больной лежит и смерти ждёт.
Его лицо, как мрамор, бело,
И руки холодны, как лёд;
На лоб открытый кудри пали;
Остаток прежней красоты,
Печать раздумья и печали
Ещё хранят его черты.
Так, освещённые зарёю,
В замолкшем надолго лесу,
Листы осеннею порою
Ещё хранят свою красу.
Пора на отдых. Грудь разбита,
На сердце запеклася кровь —
И радость навек позабыта…
А ты, горячая любовь,
Явилась поздно. Доля, доля!
И если б раньше ты пришла, —
Какой бы здесь приют нашла?
Здесь труд и бедность, здесь неволя,
Здесь горе гнёзда вьёт свои,
И веет холод от порога,
И стены дома смотрят строго…
Здесь нет приюта для любви!
Лежит больной, лицо печально, —
И будто тенью лоб покрыт;
Так летом, только догорит
Румяной зорьки луч прощальный, —
Под сводом сумрачных небес
Стоит угрюм и тёмен лес.
Родная мать роняет слёзы,
Облокотясь на стол рукой.
Надежды, молодости грёзы,
Мир сердца — этот рай земной —
Всё унесло, умчало горе,
Как буйный вихрь уносит пыль,
Когда в степи шумит ковыль,
Шумит взволнованный, как море,
И догорает вся дотла
Грозой зажжённая ветла.
Плачь больше, бедное созданье!
И не слезами — кровью плачь!
Безвыходно твоё страданье
И беспощаден твой палач.
Невесела, невыносима,
Горька, как яд, твоя судьба:
Ты жизнь убила, как раба,
И не была никем любима…
Твой муж… но виноват ли он,
Что пьян, и груб, и неумён?
Когда б он мог подумать строго,
Как зла наделано им много,
Как много ран нанесено, —
Себя он проклял бы давно.
В борьбе тяжёлой ты устала,
Изнемогла и в грязь упала,
И в грязь затоптана толпой.
Увы! сгубил тебя запой!..
Твоя слеза на кровь походит…
Плачь больше!.. В воздухе чума!..
Любимый сын в могилу сходит,
Другой давно сошёл с ума.
Вот он сидит на лежанке просторной,
Голо острижен, и бледен, и хил;
Палку, как скрипку, к плечу прислонил,
Бровью и глазом мигает проворно,
Правой рукою и взад и вперёд
Водит по палке и песню поёт:
«На старом кургане, в широкой степи,
Прикованный сокол сидит на цепи.
Сидит он уж тысячу лет,
Всё нет ему воли, всё нет!
И грудь он когтями с досады терзает,
И каплями кровь из груди вытекает.
Летят в синеве облака,
А степь широка, широка…»
Вдруг палку кинул он, закрыл лицо руками
И плачет горькими слезами:
«Больно мне! больно мне! мозг мой горит.
Счастье тому, кто в могиле лежит!
Мать моя, матушка! полно рыдать!
Долго ли нам эту жизнь коротать?
Знаешь ли? Спальню запри изнутри,
Сторожем стану я подле двери.
«Прочь! — закричу я. — Здесь мать моя спит!..
Больно мне, больно мне! мозг мой горит!..»
Больной всё слушал эти звуки,
Горел на медленном огне,
Сказать хотел он: дайте мне
Хоть умереть без слёз и муки!
Ужель не мог я от судьбы
Дождаться мира в час кончины,
За годы думы и кручины,
За годы пытки и борьбы?
Иль эти пытки шуткой были?
Иль мало, среди стен родных,
Отравой зла меня поили?
Иль вместо слёз из глаз моих
Текла вода на изголовье,
Когда, губя своё здоровье,
Я думал ночи безо сна —
Зачем мне эта жизнь дана?
И, догорающий в постели,
Всю жизнь припомнив с колыбели,
Хотел он на своём пути
Хоть точку светлую найти —
И не сыскал.
Так в полдень жгучий,
Спустившись с каменистой кручи,
Томимый жаждой, пешеход
Искать ключа в овраг идёт.
И долго там, усталый, бродит,
И влаги капли не находит,
И падает, едва живой,
На землю с болью головной…
«Ну, отпирай! Заснули скоро!..» —
Ударив в ставень кулаком,
Хозяин крикнул под окном…
Печальный дом, приют раздора!
Нет, тяжело срывать покров
С твоих таинственных углов,
Срывать покров, как уголь, чёрный!
Угрюм твой вид, как гроба вид,
Как место казни, где стоит
С железной цепью столб позорный
И плаха с топором лежит!..
За то, что здесь так мало света,
Что воздух солнцем не согрет,
За то, что нет на мысль ответа,
За то, что радости здесь нет,
Ни ласк, ни милого объятья,
За то, что гибнет человек, —
Я шлю тебе мои проклятья,
Чужой оплакивая век!..
У розового здания депо
С подпалинами копоти и грязи,
За самой дальней рельсовой тропой,
Куда и сцепщик с фонарем не лазит, —
Ободранный и загнанный в тупик,
Ржавеет «Каппель», белый броневик.
Вдали перекликаются свистки
Локомотивов… Лязгают форкопы.
Кричат китайцы… И совсем близки
Веселой жизни путаные тропы;
Но жизнь невозвратимо далека
От пушек ржавого броневика.
Они глядят из узких амбразур
Железных башен — безнадежным взглядом,
По корпусу углярок, чуть внизу,
Сереет надпись: «Мы — до Петрограда!»
Но явственно стирает непогода
Надежды восемнадцатого года.
Тайфуны с Гоби шевелят пески,
О сталь щитов звенят, звенят песчинки…
И от бойниц протянуты мыски
Песка на опорожненные цинки:
Их исковеркал неудачный бой
С восставшими рабочими, с судьбой.
Последняя российская верста
Ушла на запад. Смотаны просторы.
Но в памяти легко перелистать
Весь длинный путь броневика, который,
Фиксируя атаки партизаньи,
Едва не докатился до Казани.
Врага нащупывая издалека,
По насыпи, на зареве пожарищ, —
Сползались тяжко два броневика,
И «Каппеля» обстреливал «Товарищ».
А по бокам, раскапывая степь,
Перебегала, кувыркаясь, цепь.
Гремит великолепная дуэль.
Так два богатыря перед войсками,
Сойдясь в единоборческий дуэт,
Решали спор, тянувшийся годами…
Кто Голиаф из них и кто Давид —
Об этом будущее прогремит.
Подтягиваясь на веревке верст,
Кряхтя, наматывая их на оси,
Полз серый «Каппель», неуклонно пер,
Стремясь Москву обстреливать под осень,
Но отступающим — не раз, не два —
Рвались мостов стальные кружева.
А по ночам, когда сибирский мрак
Садился пушкам на стальные дула, —
Кто сторожил и охранял бивак,
Уйдя за полевые караулы?
Перед глухой восставшею страной
Стоял и вслушивался, стальной…
Что слышал он, когда смотрел туда,
Где от костров едва алели вспышки,
И щелкнувшей ладонью — «на удар!» —
Гремел приказ из командирской вышки:
«Костры поразложили, дуй их в пим!
Пусть, язви их, не спят, коль мы не спим!»
У командира молодецкий вид.
Фуражка набок, расхлебаснут ворот.
Смекалист, бесшабашен, норовист —
Он чертом прет на обреченный город.
Любил когда-то Блока капитан,
А нынче верит в пушку и наган.
Из двадцати трех — отданы войне
Четыре громыхающие года…
В земле, в теплушке, в тифе и в огне
(Не мутит зной, так треплет непогода!),
Всегда готов убить и умереть,
Такому ли над Блоками корпеть!
Но бесшабашное «не повезло!»
Становится стремительным откатом,
Когда все лица перекосит злость
И губы изуродованы матом:
Лихие пушки, броневик, твои
Крепят ариергардные бои!
У отступающих неверен глаз,
У отступающих нетверды руки,
Ведь колет сердце ржавая игла
Ленивой безнадежности и скуки,
И слышен в четкой тукоте колес
Крик красных партизанов: «Под откос!»
Ты отползал, как разяренный краб,
Ты пятился, подняв клешни орудий,
Но, жаждой мести сердце обокрав,
И ты рванулся к плачущей запруде
Людей бегущих. Мрачен и жесток,
Давя своих, ты вышел на восток…
Граничный столб. Китайский офицер
С раскосыми веселыми глазами,
С ленивою усмешкой на лице
Тебя встречал и пожимал плечами.
Твой командир — едва ль не генерал —
Ему почтительно откозырял.
И командиру вежливо: «Прошу!»
Его команде лающее: «Цубо!»
Надменный, как откормленный буржуй,
Харбин вас встретил холодно и грубо:
«Коль вы, шпана, не добыли Москвы,
На что же, голоштанные, мне вы?»
И чтоб его сильней не прогневить —
Еще вчера стремительный и зоркий,
Уполз покорно серый броневик
За станцию, на затхлые задворки.
И девять лет на рельсах тупика
Ржавеет рыжий труп броневика.
И рядом с ним — ирония судьбы,
Ее громокипящие законы —
Подняв молотосерпные гербы,
Встают на отдых красные вагоны…
Что может быть мучительней и горше
Для мертвых дней твоих, бесклювый коршун!
От страшной пищи губы оторвав,
Он их отер поспешно волосами;
Врагу весь череп сзади обглодав,
Ко мне он обратился со словами:
«Ты требуешь, чтоб вновь поведал я
О том, что сжало сердце мне тисками,
Хоть повесть впереди еще моя!..
Пусть эта речь посеет плод позора
Изменнику, сгубившему меня!..
Тебе готов поведать вся я скоро,
Рыдая горько… Кто ты. как сюда
Проник, не ведаю; по звукам разговора —
Ты флорентиец, верно… Я тогда
Был Уголино. Высших Сил решеньем
Нам суждено быть вместе навсегда
С епископом Руджьери, чьим веленьем
Я. как изменник подлый, схвачен был
И умерщвлен; услышь же с изумленьем,
Как Руджиери страшно мне отметил,
Какие вынес я тогда страданья,
И чем он ныне казнь такую заслужил!..
Уж много раз луна неверное сиянье
С небес роняла в щель ужасной башни той,
Что „башни голода“ мой жребий дал названье
(Хоть многих в будущем постигнет жребий мой!..),
Вдруг страшный сон, покров грядущего срывая,
Приснился мне полночною порой,—
Мне грезилась охота удалая;
Она неслась к гopе, что. много долгих лет
Пизанцев с Луккою враждебной разделяя,
Воздвиглась посреди; завидев волчий след,
Руджьери с сворою собак голодной
Гнал волка и волчат; за ним неслись вослед
Гуаланд, Сисмонд, Лафранк ; но скоро бег свободный
Измучил жертвы их, и вот увидел я,
Как звери острые клыки в борьбе бесплодной
Вонзили в грудь себе: погибла их семья!
Тут стоны тихие меня вдруг пробудили,
То хлеба жалобно просили сыновья
И слезы горькие во сне обильно лили!..
Зачем спокоен ты, скажи мне! ты жесток!
Коль до сих пор твои глаза сухими были,
Скажи, над чем бы ты еще заплакать мог!..
Настал желанный час, нам есть тогда давали,
Но глухо прогремел в последний раз замок,
То „башню голода“ снаружи запирали…
Тогда бесстрашно я в лицо сынам взглянул,
Слез не было в очах, уста мои молчали,
И вот, собравши дух, в последний раз вздохнул
И весь закаменел, не слыша их рыданья;
Анзельм, малютка мой, ко мне с мольбой прильнул:
„Отец мой, что с тобой?!“ Ответ ему — молчанье,
Так сутки целые упорно я молчал,
Сдавив в груди своей безумное страданье!
Когда же через день дрожащий свет упал,
В их лицах я узнал свое изображенье
И руки в бешенстве себе кусать я стал;
Они же, думая, то — голода мученье,
Сказали: „Было бы гораздо легче нам,
Когда бы, севши нас, нашел ты облегченье.
Ты плотью нас облек презренной, ныне сам
Плоть нашу совлеки!“ — но я молчал упорно,
Бояся волю дать рыданьям и слезам…
Прошло еще два дня, на третий день позорный,
О для чего, земля, ты не распалась в миг,
Мой Гаддо с жалобой, с мольбой покорной
„О, помоги, отец!“ упал у ног моих
И умер… Как теперь меня ты видишь ясно,
Так видел я потом еще троих,
Погибших в пятый день от голода… Ужасно!..
Я их ощупывал и звал, слепой от слез,
Три долгих дня. увы, но было все напрасно!
И вот безумие в моей душе зажглось,—
И голод одолел на миг мои страданья!»
Замолкнул и опять, как будто жадный пес,
Стал череп грызть, прервав свое повествованье,
Очами засверкал и зубы вновь вонзил
В еду проклятую и, чуждый состраданья,
Зубами скрежеща, вдруг кости раздробил…
О Пиза, о позор страны моей прекрасной,
Где нежно «sи» звучит, о если б покорил
Тебя нещадный враг… пускай четой ужасной
Капрара двинется с Горгоною скорей,
Чтоб преградить Арно плотиной самовластно,
Пусть жителей Арно зальет волной своей,
Пусть яростный поток твои затопит стены!..
Пусть был отец изменник и злодей,
Но дети бедные не ведали измены!..
М. Б.
I
Заблудившийся в дюнах, отобранных у чухны,
городок из фанеры, в чьих стенах едва чихни —
телеграмма летит из Швеции: «Будь здоров».
И никаким топором не наколешь дров
отопить помещенье. Наоборот, иной
дом согреть порывался своей спиной
самую зиму и разводил цветы
в синих стеклах веранды по вечерам; и ты,
как готовясь к побегу и азимут отыскав,
засыпала там в шерстяных носках.
II
Мелкие, плоские волны моря на букву «б»,
сильно схожие издали с мыслями о себе,
набегали извилинами на пустынный пляж
и смерзались в морщины. Сухой мандраж
голых прутьев боярышника вынуждал порой
сетчатку покрыться рябой корой.
А то возникали чайки из снежной мглы,
как замусоленные ничьей рукой углы
белого, как пустая бумага, дня;
и подолгу никто не зажигал огня.
III
В маленьких городках узнаешь людей
не в лицо, но по спинам длинных очередей;
и населенье в субботу выстраивалось гуськом,
как караван в пустыне, за сах. песком
или сеткой салаки, пробивавшей в бюджете брешь.
В маленьком городе обыкновенно ешь
то же, что остальные. И отличить себя
можно было от них лишь срисовывая с рубля
шпиль кремля, сужавшегося к звезде,
либо — видя вещи твои везде.
IV
Несмотря на все это, были они крепки,
эти брошенные спичечные коробки
с громыхавшими в них посудой двумя-тремя
сырыми головками. И, воробья кормя,
на него там смотрели всею семьей в окно,
где деревья тоже сливались потом в одно
черное дерево, стараясь перерасти
небо — что и случалось часам к шести,
когда книга захлопывалась и когда
от тебя оставались лишь губы, как от того кота.
V
Эта внешняя щедрость, этот, на то пошло,
дар — холодея внутри, источать тепло
вовне — постояльцев сближал с жильем,
и зима простыню на веревке считала своим бельем.
Это сковывало разговоры; смех
громко скрипел, оставляя следы, как снег,
опушавший изморозью, точно хвою, края
местоимений и превращавший «я»
в кристалл, отливавший твердою бирюзой,
но таявший после твоей слезой.
VI
Было ли вправду все это? и если да, на кой
будоражить теперь этих бывших вещей покой,
вспоминая подробности, подгоняя сосну к сосне,
имитируя — часто удачно — тот свет во сне?
Воскресают, кто верует: в ангелов, в корни (лес);
а что Келломяки ведали, кроме рельс
и расписанья железных вещей, свистя
возникавших из небытия, пять минут спустя
и растворявшихся в нем же, жадно глотавшем жесть,
мысль о любви и успевших сесть?
VII
Ничего. Негашеная известь зимних пространств, свой корм
подбирая с пустынных пригородных платформ,
оставляла на них под тяжестью хвойных лап
настоящее в черном пальто, чей драп,
более прочный, нежели шевиот,
предохранял там от будущего и от
прошлого лучше, чем дымным стеклом — буфет.
Нет ничего постоянней, чем черный цвет;
так возникают буквы, либо — мотив «Кармен»,
так засыпают одетыми противники перемен.
VIII
Больше уже ту дверь не отпирать ключом
с замысловатой бородкой, и не включить плечом
электричество в кухне к радости огурца.
Эта скворешня пережила скворца,
кучевые и перистые стада.
С точки зрения времени, нет «тогда»:
есть только «там». И «там», напрягая взор,
память бродит по комнатам в сумерках, точно вор,
шаря в шкафах, роняя на пол роман,
запуская руку к себе в карман.
IX
В середине жизни, в густом лесу,
человеку свойственно оглядываться — как беглецу
или преступнику: то хрустнет ветка, то всплеск струи.
Но прошедшее время вовсе не пума и
не борзая, чтоб прыгнуть на спину и, свалив
жертву на землю, вас задушить в своих
нежных объятьях: ибо — не те бока,
и Нарциссом брезгающая река
покрывается льдом (рыба, подумав про
свое консервное серебро, Хуплывает заранее).
Ты могла бы сказать, скрепя
сердце, что просто пыталась предохранить себя
от больших превращений, как та плотва;
что всякая точка в пространстве есть точка «a»
и нормальный экспресс, игнорируя «b» и «c»,
выпускает, затормозив, в конце
алфавита пар из запятых ноздрей;
что вода из бассейна вытекает куда быстрей,
чем вливается в оный через одну
или несколько труб: подчиняясь дну.
XI
Можно кивнуть и признать, что простой урок
лобачевских полозьев ландшафту пошел не впрок,
что Финляндия спит, затаив в груди
нелюбовь к лыжным палкам — теперь, поди,
из алюминия: лучше, видать, для рук.
Но по ним уже не узнать, как горит бамбук,
не представить пальму, муху це-це, фокстрот,
монолог попугая — вернее, тот
вид параллелей, где голым — поскольку край
света — гулял, как дикарь, Маклай.
XII
В маленьких городках, хранящих в подвалах скарб,
как чужих фотографий, не держат карт —
даже игральных — как бы кладя предел
покушеньям судьбы на беззащитность тел.
Существуют обои; и населенный пункт
освобождаем ими обычно от внешних пут
столь успешно, что дым норовит назад
воротиться в трубу, не подводить фасад;
что оставляют, слившиеся в одно,
белое после себя пятно.
XIII
Необязательно помнить, как звали тебя, меня;
тебе достаточно блузки и мне — ремня,
чтоб увидеть в трельяже (то есть, подать слепцу),
что безымянность нам в самый раз, к лицу,
как в итоге всему живому, с лица земли
стираемому беззвучным всех клеток «пли».
У вещей есть пределы. Особенно — их длина,
неспособность сдвинуться с места. И наше право на
«здесь» простиралось не дальше, чем в ясный день
клином падавшая в сугробы тень
XIV
дровяного сарая. Глядя в другой пейзаж,
будем считать, что клин этот острый — наш
общий локоть, выдвинутый вовне,
которого ни тебе, ни мне
не укусить, ни, подавно, поцеловать.
В этом смысле, мы слились, хотя кровать
даже не скрипнула. Ибо она теперь
целый мир, где тоже есть сбоку дверь.
Но и она — точно слышала где-то звон —
годится только, чтоб выйти вон.
Бог сна меня унес в далекий край,
Где ивы так приветно мне кивали
Зелеными и длинными руками;
Где на меня цветы смотрели нежно
И ласково, как любящие сестры;
Где родственно звучал мне голос птиц;
Где даже самый лай собак казался
Давно знакомым; где все голоса,
Все образы здоровались со мной,
Как с другом старым; но где все при этом
Являлось мне так чуждо — странно-чуждо.
Перед красивой деревенской дачей
Стоял я. Грудь как будто содрогалась,
Но в голове моей спокойно было.
И я спокойно отряхнул с дорожной
Одежды пыль и за звонок взялся.
Он зазвенел, и двери отворились.
Тут было много женщин и мужчин,
Все лиц знакомых. Тихая печаль
И робко затаенный страх лежали
На них на всех. Как будто смущены,
Они смотрели на меня так странно,
С каким-то состраданьем, — и по сердцу
Вдруг быстрый трепет у меня прошел
Предвестием неведомого горя.
Я тотчас же старуху Маргариту
Узнал и на нее взглянул пытливо.
Она не говорила. «Где Мария?» —
Спросил я, — и она, не отвечая,
Взяла мне руку и пошла со мной
По множеству блестящих длинных комнат,
Где царствовали роскошь, свет и всюду
Безмолвие могилы. Наконец
Мы очутились в сумрачном покое,
И, отвернувшись от меня лицом,
Она мне показала на софу.
«Мария, вы ли это?» — я спросил
И твердости вопроса своего
Сам подивился. Каменно и глухо
Послышался мне голос: «Да, меня
Так называют люди». Острой болью
По мне слова те пробежали. Этот
Тупой, холодный звук был все ж когда-то
Прекрасным, нежным голосом Марии.
И эта женщина, в своем поблекшем
Лиловом платье, кое-как надетом,
С отвисшими грудями, с неподвижно
Стоящими стеклянными зрачками
И с бледной, вялой кожей на щеках, —
Да, эта женщина была когда-то
Цветущей, нежной, милою Марией.
«Вы долго путешествовали, друг,—
Она сказала с пошлой и холодной
Развязностью. — Теперь не так вы хилы;
Поздоровели, пополнели вы;
Живот и икры очень округлились».
И сладкая улыбка пробежала
У ней по желтым, высохшим губам.
В смущеньи, машинально я сказал:
«Вы замуж вышли, говорили мне».
— «Ах, да! — она сказала равнодушно
И с громким смехом. — У меня теперь
Полено есть, обтянутое кожей,
И мужем называется. Конечно,
Полено — все полено». И беззвучно,
Противно засмеялася она.
Холодный страх стеснил мне грудь, и я
Подумал: это ль чистые уста —
Как розы, чистые уста Марии?
Она тут поднялась, взяла со стула
Поспешно шаль, накинула ее,
И, опираясь на руку мою,
Меня с собою быстро повлекла
В отворенную дверь, — и дальше, дальше —
Лугами, полем и опушкой леса.
Как огненный венец, катилось солнце
К закату; в пурпуре его горели
Цветы, деревья и река, вдали
Струившаяся строго-величаво.
«Как блещет это пламенное око
В лазури вод!» — воскликнула Мария.
«Молчи, несчастная!» — сказал я ей.
И предо мною в заревом мерцаньи
Свершалось будто сказочное что-то.
В полях туманные вставали лики,
И обнимались белыми руками,
И исчезали. С нежностью любви
Фиялки любовались друг на друга;
Один к другому припадали страстно
Венцы лилей; порывисто дышали,
В горячей неге замирали розы;
Огнем вилось дыхание гвоздик, —
И все цветы в благоуханьи млели,
Все обливались страстными слезами,
Шептали все: «Любовь! любовь! любовь!»
Порхали мотыльки; жучки, как искры,
Мелькали, напевая песню эльфов.
Вечерний ветер чуть дышал, и тихо
Шептались листья дуба. Соловей
Как будто таял в звуках чудной песни.
Под этот шепот, шелест, звон и пенье
Мне женщина увядшая болтала,
Склоняясь к моему плечу, несносным,
Холодным, будто оловянным, тоном:
«Я знаю, в ночь вы бродите по замку.
Высокий призрак — малый недурной;
На все сквозь пальцы смотрит он; а тот,
Что в голубом, — небесный ангел. Только
Вот этот красный очень вас не любит».
И много диких слов, еще пестрее,
Она твердила мне без перерыву,
Пока не утомилась и не села
Со мною рядом на скамье под дубом.
Сидели мы уныло и безмолвно,
Порою взглядывали друг на друга,
И все грустнее становились оба.
Казалось, вздох предсмертный проходил
По листьям дуба; соловей на нем
Пел песнь неисцелимой, вечной скорби.
Но сквозь листы прокрался алый свет
И лег на белое лицо Марии,
И вызвал блеск в ее глазах, — и прежним,
Мне милым голосом она сказала:
«Как ты узнал, что так несчастна я?
Прочла я все в твоих безумных песнях».
Мороз прошел по телу у меня;
Я ужаснулся своего безумья,
Прозревшего в грядущее; мой мозг
Как будто вдруг погас, — и я проснулся.
В саду за чаем как-то в знойный день
Старушка-тетка, не окончив фразы
И поглядев на пыльную сирень,
Склонилась набок, повалила вазу,
Рассыпала печенье, поползла
Куда-то вниз, под стол, к лохматой шавке.
Не помогли ни фельдшер, ни игла,
Ни камфара, ни грелки, ни пиявки.
Почти что не касаясь половиц,
Поблескивавших полосою жгучей,
Монашки с чинным выраженьем лиц,
Однако походившие на щучек,
Откуда-то приплыли, чтоб убрать
Покойницу. И разбитная Фекла
Зачем-то стала в зальце протирать
Полы и замутившиеся стекла.
Читать псалтырь явился сын дьячка,
Семинарист в цветной косоворотке.
С достоинством, немного свысока
Всех оглядев, он выпил рюмку водки.
И все в дому истошным шепотком
Заговорили; только из гостиной
Глухой басок, как отдаленный гром,
Зарокотал с гнусавостью козлиной.
Мне было восемь или девять лет,
И я о смерти слышал очень мало.
Церковный запах ладана и свет
Дрожащих свечек – все меня пугало.
А табакерка с розовым цветком
И тетушкин ореховый очешник,
Забытые на столике ночном
В ее существовании неспешном,
Меня вогнали в ужас, потрясли.
Я рано лег. Я не простился с теткой.
Я спал недолго. С кашлем, с хрипом шли
Часы над головою. Вдруг короткий
Удар отдался в рамах. И гроза
Накрыла дом. Все спали. Дом как вымер.
Но я проснулся и, открыв глаза,
Следил за всполохами грозовыми.
Прислушавшись, я различил и бас
Семинариста. И в одной сорочке
Решил проститься с теткою сейчас –
Немедленно – сейчас же, без отсрочки.
Я распахнул гостиную. В тепле
(Там пахло воском, ладаном) старушка
Среди свечей лежала на столе.
Я видел нос, привыкнувший к понюшкам,
Казавшийся прозрачным. Все черты
Обуглились. Лицо казалось острым.
И длинный стол в свечах средь темноты
Всплывал, сиял, как освещенный остров.
И в сизых кольцах слипшихся волос
Семинарист, вспотевший в душном зальце,
Вдруг пробасил: "Уж если довелось
Вам заглянуть, то я б не отказался
Проветриться. Я скоро возвращусь,
Лишь покурю. Мне нужен миг единый!"
И вдруг ушел. А я, мальчишка, трус,
Один остался в сумрачной гостиной.
Я бормотал Давидовы псалмы,
Храбрился, притворялся, что не трушу,
А за стеной, среди садовой тьмы,
Гроза рыдала в яблонях и грушах.
В порывах ветра форточки тряслись
И обдавали свежестью и палом.
Трещали свечи. Язычки вились,
Мотались, танцевали как попало.
Казалось, этот деревянный дом
Вдруг окунули в черное бучило.
Вода клокочет, ходит за окном,
Как в бочке хмель, как сусло, как бродило.
И грянуло. И полетел псалтырь
Со столика. И загудело в рамах,
Когда над крышей расколола мир
Ночной грозы чудовищная гамма.
И распахнуло окна. И, в упор
Дохнув на свечи черной мокрой пылью,
Ворвалась ночь. И страх, и всякий вздор
Дрожащего мальчишку обступили.
Вся сказочная нечисть из углов
Вдруг поползла, как в гоголевском "Вие".
Покойница из светлых рукавов
Вдруг выпростала руки восковые.
Взыграл ли ветер, кофту шевельнув, –
Покойница, казалось, оживала.
Задравши нос, кривящийся, как клюв,
Порозовела, палец приподняла…
Не помню, закричал я или нет,
Очнулся я опять в своей постели.
Струила лампа мирный теплый свет.
Вокруг меня домашние сидели.
Гроза утихла. Смутный шум ветвей –
Вот все, что от ночной грозы осталось.
Мне было стыдно трусости своей:
Она внушала искреннюю жалость…
С тех давних пор прошло немало дней,
Я научился смерти не бояться.
Я жизнь люблю. Она всего ценней.
Я связан с нею нерушимым братством.
Но я узнал, что в смерти тайны нет,
Что смерть и жизнь – естественны и только.
И я – за разум, я – за белый свет,
И я за то, чтоб жить с разумным толком!
Коль смерть придет, коль надо умереть, –
Так мужественно, скромно, без истерик.
Во имя жизни принимаю смерть,
Во имя жизни покидаю берег.
Пирует с дружиной отважный Ермак
В юрте у слепого Кучума.
Средь пира на руку склонился казак,
Грызет его черная дума.
И, пенным вином наполняя стакан,
Подручным своим говорит атаман:
"Не мерена вдоль и не пройдена вширь,
Покрыта тайгой непроезжей,
У нас под ногой распростерлась Сибирь
Косматою шкурой медвежьей.
Пушнина в сибирских лесах хороша,
И красная рыба в струях Иртыша!
Мы можем землей этой тучной владеть,
Ее разделивши по-братски.
Мне в пору Кучумовы бармы надеть
И сделаться князем остяцким…
Бери их кто хочет, да только не я:
Иная печаль меня гложет, друзья!
С охотой отдал бы я что ни спроси,
Будь то самопал иль уздечка,
Чтоб только взглянуть, как у нас на Руси
Горит перед образом свечка,
Как бабы кудель выбивают и вьют,
А красные девушки песни поют!
Но всем нам дорога на Русь заперта
Былым воровством бестолковым.
Одни лишь для татя туда ворота —
И те под замочком пеньковым.
Нет спору, суров государев указ!
Дьяки на Руси не помилуют нас…
Богатства, добытые бранным трудом
С заморских земель и окраин,
Тогда лишь приносят корысть, если в дом
Их сносит разумный хозяин.
И я б этот край, коль дозволите вы,
Отдал под высокую руку Москвы.
Послать бы гонца — государю челом
Ударить Кучумовым царством
Чтоб царь, позабыв о разбое былом,
Казакам сказал: "Благодарствуй!"
Тогда б нам открылась дорога на Русь…
Я только вот ехать туда не берусь:
Глядел без опаски я смерти в лицо,
А в царские очи — не гляну!.."
Ермак замолчал, а бесстрашный Кольцо
Сказал своему атаману:
"Дай я туда сезжу. Была не была!
Не срубят головушку — будет цела!
Хоть крут государь, да умел воровать,
Умей не сробеть и в ответе!
Конца не минуешь, а двум не бывать,
Не жить и две жизни на свете!
А коль помирать, то, кого ни спроси,
Куда веселей помирать на Руси!.."
Над хмурой Москвою не льется трезвон
Со ста сорока колоколен:
Ливонской войной государь удручен
И тяжкою немочью болен.
Главу опустив, он без ласковых слов
В Кремле принимает нежданных послов.
Стоят в Грановитой палате стрельцы,
Бояре сидят на помосте,
И царь вопрошает: "Вы кто, молодцы?
Купцы аль заморские гости?
Почто вы, ребята, ни свет ни заря
Явились тревожить надежу-царя?.."
И, глядя без страха Ивану в лицо,
С открытой душой, по-простецки:
"Царь! Мы русаки! — отвечает Кольцо, —
И промысел наш — не купецкий.
Молю: хоть опала на нас велика,
Не гневайся, царь! Мы — послы Ермака.
Мы, выйдя на Дон из Московской земли,
Губили безвинные души.
Но ты, государь, нас вязать не вели,
А слово казачье послушай.
Дай сердце излить, коль свидаться пришлось,
Казнить нас и после успеешь небось!
Чего натворила лихая рука,
Маша кистенем на просторе,
То знает широкая Волга-река,
Хвалынское бурное море.
Недаром горюют о нас до сих пор
В Разбойном приказе петля да топор!
Но знай: мы в Кучумову землю пошли
Загладить бывалые вины.
В Сибири, от белого света вдали,
Мы бились с отвагою львиной.
Там солнце глядит, как сквозь рыбий пуз
Но мы, государь, одолели Сибирь!
Нечасты в той дальней стране города,
Но стылые недра богаты.
Пластами в горах залегает руда,
По руслам рассыпано злато.
Весь край этот, взятый в жестокой борьбе,
Мы в кованом шлеме подносим тебе!
Немало высоких казацких могил
Стоит вдоль дороженьки нашей,
Но мы тебе бурную речку Тагил
Подносим, как полную чашу.
Прими эту русскую нашу хлеб-соль,
А там хоть на дыбу послать нас изволь!"
Иван поднялся и, лицом просветлев,
Что тучею было затмилось,
Промолвил: "Казаки! Отныне свой гнев
Сменяю на царскую милость.
Глаз вон, коли старое вам помяну!
Вы ратным трудом искупили вину.
Поедешь обратно, лихой есаул, —
Свезешь атаману подарок… —
И царь исподлобья глазами блеснул,
Свой взгляд задержав на боярах: —
Так вот как, бояре, бывает подчас!
Казацкая доблесть — наука для вас.
Казаки от царского гнева, как вы,
У хана защиты не просят,
Казаки в Литву не бегут из Москвы
И сор из избы не выносят.
Скажу не таясь, что пошло бы вам впрок,
Когда б вы запомнили этот урок!
А нынче быть пиру! Хилков, — порадей,
Чтоб сварены были пельмени.
Во славу простых, немудрящих людей
Сегодня мы чару запеним!
Мы выпьем за тех, кто от трона вдали
Печется о славе Российской земли!"
В кремлевской палате накрыты столы
И братины подняты до рту.
Всю долгую ночь Ермаковы послы
Пируют с Иваном Четвертым.
Хмельная беседа идет вкруг стола,
И стонут московские колокола.
Лиющее златые реки
С неизмеримой высоты,
Неиссякаемые в веки
Непостижимы красоты,
О солнце! о душа вселенной! О точный облик божества!
Позволь, да мыслью восхищенной,
О благодетель вещества!
Дивящеся лучам твоим,
Пою тебе священный гимн.
Услышь меня, светило миру!
И пламенным с высот лицом,
Бог света, преклонись на лиру,
И озари твоим лучом,
Да гласы с струн ее прольются;
Как протяженны с звезд лучи,
Мои вещанья раздадутся
Глубокой вечности в ночи,
И повторят твои хвалы
Земля и ветры и валы.
Как в первый раз на трон вступило
Ты, тихие зари в венце,
Блистаньем холмы озлатило,
Земное расцвело лице:
Ушли и бури и морозы,
Снеслись зефир и тишина,
Отверзлись благовонны розы,
И, улыбнувшися, весна
Дохнула радость, торжество.
Всем благотворно божество!
Носяся в воздухе высоко,
Сквозь неизмерны бездны зришь;
Небес всевидящее око,
Собой все держишь и живишь; Делишь вселенну в небосклоны,
Определяешь времена;
Ты пишешь ей твои законы,
Кладешь пределы нощи, дня;
Льешь блеск звездам, свет твари всей,
И учишь царствовать царей.
Порфирою великолепной
Обяв твоею шар земной,
Рукой даруешь неприметной
Обилье, жизнь, тепло, покой.
Орлов лучами воскрыляешь,
На насекомых в тме блестишь,
Со влагой огнь свой возвращаешь
И несгараемо горишь.
Предвечно бытие твое,
С тобой, царь мира, и мое.
Так, света океан чудесный!
Кто истины не видит сей,
Того ума пределы тесны,
Не знает сущности твоей;
Не зрит: чем больше разделяешь
Себя ты на других телах, —
Любезнее очам сияешь
На холмах, радугах, морях.
Ты образ доброго царя:
Край ризы твоея — заря.
Любезно, тихо, постоянно,
Не воспящаяся ничем,
Блистательно и лучезарно Век шествуешь своим путем.
Над безднами и высотами
Без ужаса взнося свой зрак,
Ты исполинскими шагами
Отвсюду прогоняешь мрак;
Несовратим, непобедим
Природы сильный властелин!
Я истины ищу священной,
Блаженства, сердца чистоты,
Красы и доблести нетленной :
Мне вкупе их являешь ты.
Когда же ты благим и злобным
Не престаешь вовек сиять,
Восторгом некаким духовным
Тебя стремлюсь я обожать:
Так, так: кто больше благ быть мог?
Дивлюсь, едва ли ты не Бог!
О мудрых цель ума и взора!
Монаршей власти образец!
Средь звезд блистающего хора,
Как царь, иль вождь, или отец,
Сдящий на сапфирном троне,
Свое сияние делишь
И, сам ходя в твоем законе,
Круг мироздания крепишь:
Там блещет каждый свет другим,
А все присутствием твоим.
Величеств и доброт зерцало!
Безумию невежд прости,
Тебя они коль знают мало:
Твоим их светом просвети.
Наставь, чтоб всяк был меньше злобным;
В твое подобье облачи
Быть кротким, светлым, а не гордым,
Твоим примером научи:
Как ты, чтоб жили для других
Не ради лишь себя одних.
Лиющее златые реки
С неизмеримой высоты,
Неиссякаемые в веки
Непостижимы красоты,
О солнце! о душа вселенной!
О точный облик божества!
Позволь, да мыслью восхищенной,
О благодетель вещества!
Дивящеся лучам твоим,
Пою тебе священный гимн.
Услышь меня, светило миру!
И пламенным с высот лицом,
Бог света, преклонись на лиру,
И озари твоим лучом,
Да гласы с струн ее прольются;
Как протяженны с звезд лучи,
Мои вещанья раздадутся
Глубокой вечности в ночи,
И повторят твои хвалы
Земля и ветры и валы.
Как в первый раз на трон вступило
Ты, тихие зари в венце,
Блистаньем холмы озлатило,
Земное расцвело лице:
Ушли и бури и морозы,
Снеслись зефир и тишина,
Отверзлись благовонны розы,
И, улыбнувшися, весна
Дохнула радость, торжество.
Всем благотворно божество!
Носяся в воздухе высоко,
Сквозь неизмерны бездны зришь;
Небес всевидящее око,
Собой все держишь и живишь;
Делишь вселенну в небосклоны,
Определяешь времена;
Ты пишешь ей твои законы,
Кладешь пределы нощи, дня;
Льешь блеск звездам, свет твари всей,
И учишь царствовать царей.
Порфирою великолепной
Обяв твоею шар земной,
Рукой даруешь неприметной
Обилье, жизнь, тепло, покой.
Орлов лучами воскрыляешь,
На насекомых в тме блестишь,
Со влагой огнь свой возвращаешь
И несгараемо горишь.
Предвечно бытие твое,
С тобой, царь мира, и мое.
Так, света океан чудесный!
Кто истины не видит сей,
Того ума пределы тесны,
Не знает сущности твоей;
Не зрит: чем больше разделяешь
Себя ты на других телах, —
Любезнее очам сияешь
На холмах, радугах, морях.
Ты образ доброго царя:
Край ризы твоея — заря.
Любезно, тихо, постоянно,
Не воспящаяся ничем,
Блистательно и лучезарно
Век шествуешь своим путем.
Над безднами и высотами
Без ужаса взнося свой зрак,
Ты исполинскими шагами
Отвсюду прогоняешь мрак;
Несовратим, непобедим
Природы сильный властелин!
Я истины ищу священной,
Блаженства, сердца чистоты,
Красы и доблести нетленной :
Мне вкупе их являешь ты.
Когда же ты благим и злобным
Не престаешь вовек сиять,
Восторгом некаким духовным
Тебя стремлюсь я обожать:
Так, так: кто больше благ быть мог?
Дивлюсь, едва ли ты не Бог!
О мудрых цель ума и взора!
Монаршей власти образец!
Средь звезд блистающего хора,
Как царь, иль вождь, или отец,
Сдящий на сапфирном троне,
Свое сияние делишь
И, сам ходя в твоем законе,
Круг мироздания крепишь:
Там блещет каждый свет другим,
А все присутствием твоим.
Величеств и доброт зерцало!
Безумию невежд прости,
Тебя они коль знают мало:
Твоим их светом просвети.
Наставь, чтоб всяк был меньше злобным;
В твое подобье облачи
Быть кротким, светлым, а не гордым,
Твоим примером научи:
Как ты, чтоб жили для других
Не ради лишь себя одних.
Лиющее златыя реки
С неизмеримой высоты,
Неизсякаемыя в веки
Непостижимы красоты,
О солнце! о душа вселенной! О точный облик божества!
Позволь, да мыслью восхищенной,
О благодетель вещества!
Дивящеся лучам твоим,
Пою тебе священный гимн.
Услышь меня, светило миру!
И пламенным с высот лицом,
Бог света, преклонись на лиру,
И озари твоим лучем,
Да гласы с струн ея прольются;
Как протяженны с звезд лучи,
Мои вещанья раздадутся
Глубокой вечности в ночи,
И повторят твои хвалы
Земля и ветры и валы.
Как в первый раз на трон вступило
Ты, тихия зари в венце,
Блистаньем холмы озлатило,
Земное расцвело лице:
Ушли и бури и морозы,
Снеслись зефир и тишина,
Отверзлись благовонны розы,
И, улыбнувшися, весна
Дохнула радость, торжество.
Всем благотворно божество!
Носяся в воздухе высоко,
Сквозь неизмерны бездны эришь;
Небес всевидящее око,
Собой все держишь и живишь; Делишь вселенну в небосклоны,
Определяешь времена;
Ты пишешь ей твои законы,
Кладешь пределы нощи, дня;
Льешь блеск звездам, свет твари всей,
И учишь царствовать царей.
Порфирою великолепной
Обяв твоею шар земной,
Рукой даруешь неприметной
Обилье, жизнь, тепло, покой.
Орлов лучами воскрыляешь,
На насекомых в тме блестишь,
Со влагой огнь свой возвращаешь
И несгараемо горишь.
Предвечно бытие твое,
С тобой, царь мира, и мое.
Так, света океан чудесный!
Кто истины не видит сей,
Того ума пределы тесны,
Не знает сущности твоей;
Не зрит: чем больше разделяешь
Себя ты на других телах, —
Любезнее очам сияешь
На холмах, радугах, морях.
Ты образ добраго царя:
Край ризы твоея — заря.
Любезно, тихо, постоянно,
Не воспящаяся ничем,
Блистательно и лучезарно Век шествуешь своим путем.
Над безднами и высотами
Без ужаса взнося свой зрак,
Ты исполинскими шагами
Отвсюду прогоняешь мрак;
Несовратим, непобедим
Природы сильный властелин!
Я истины ищу священной,
Блаженства, сердца чистоты,
Красы и доблести нетленной :
Мне вкупе их являешь ты.
Когда же ты благим и злобным
Не престаешь вовек сиять,
Восторгом некаким духовным
Тебя стремлюсь я обожать:
Так, так: кто больше благ быть мог?
Дивлюсь, едва ли ты не Бог!
О мудрых цель ума и взора!
Монаршей власти образец!
Средь звезд блистающаго хора,
Как царь, иль вождь, или отец,
Сдящий на сапфирном троне,
Свое сияние делишь
И, сам ходя в твоем законе,
Круг мироздания крепишь:
Там блещеть каждый свет другим,
А все присутствием твоим.
Величеств и доброт зерцало!
Безумию невежд прости,
Тебя они коль знают мало:
Твоим их светом просвети.
Наставь, чтоб всяк был меньше злобным;
В твое подобье облачи
Быть кротким, светлым, а не гордым,
Твоим примером научи:
Как ты, чтоб жили для других
Не ради лишь себя одних.
Лиющее златыя реки
С неизмеримой высоты,
Неизсякаемыя в веки
Непостижимы красоты,
О солнце! о душа вселенной!
О точный облик божества!
Позволь, да мыслью восхищенной,
О благодетель вещества!
Дивящеся лучам твоим,
Пою тебе священный гимн.
Услышь меня, светило миру!
И пламенным с высот лицом,
Бог света, преклонись на лиру,
И озари твоим лучем,
Да гласы с струн ея прольются;
Как протяженны с звезд лучи,
Мои вещанья раздадутся
Глубокой вечности в ночи,
И повторят твои хвалы
Земля и ветры и валы.
Как в первый раз на трон вступило
Ты, тихия зари в венце,
Блистаньем холмы озлатило,
Земное расцвело лице:
Ушли и бури и морозы,
Снеслись зефир и тишина,
Отверзлись благовонны розы,
И, улыбнувшися, весна
Дохнула радость, торжество.
Всем благотворно божество!
Носяся в воздухе высоко,
Сквозь неизмерны бездны эришь;
Небес всевидящее око,
Собой все держишь и живишь;
Делишь вселенну в небосклоны,
Определяешь времена;
Ты пишешь ей твои законы,
Кладешь пределы нощи, дня;
Льешь блеск звездам, свет твари всей,
И учишь царствовать царей.
Порфирою великолепной
Обяв твоею шар земной,
Рукой даруешь неприметной
Обилье, жизнь, тепло, покой.
Орлов лучами воскрыляешь,
На насекомых в тме блестишь,
Со влагой огнь свой возвращаешь
И несгараемо горишь.
Предвечно бытие твое,
С тобой, царь мира, и мое.
Так, света океан чудесный!
Кто истины не видит сей,
Того ума пределы тесны,
Не знает сущности твоей;
Не зрит: чем больше разделяешь
Себя ты на других телах, —
Любезнее очам сияешь
На холмах, радугах, морях.
Ты образ добраго царя:
Край ризы твоея — заря.
Любезно, тихо, постоянно,
Не воспящаяся ничем,
Блистательно и лучезарно
Век шествуешь своим путем.
Над безднами и высотами
Без ужаса взнося свой зрак,
Ты исполинскими шагами
Отвсюду прогоняешь мрак;
Несовратим, непобедим
Природы сильный властелин!
Я истины ищу священной,
Блаженства, сердца чистоты,
Красы и доблести нетленной :
Мне вкупе их являешь ты.
Когда же ты благим и злобным
Не престаешь вовек сиять,
Восторгом некаким духовным
Тебя стремлюсь я обожать:
Так, так: кто больше благ быть мог?
Дивлюсь, едва ли ты не Бог!
О мудрых цель ума и взора!
Монаршей власти образец!
Средь звезд блистающаго хора,
Как царь, иль вождь, или отец,
Сдящий на сапфирном троне,
Свое сияние делишь
И, сам ходя в твоем законе,
Круг мироздания крепишь:
Там блещеть каждый свет другим,
А все присутствием твоим.
Величеств и доброт зерцало!
Безумию невежд прости,
Тебя они коль знают мало:
Твоим их светом просвети.
Наставь, чтоб всяк был меньше злобным;
В твое подобье облачи
Быть кротким, светлым, а не гордым,
Твоим примером научи:
Как ты, чтоб жили для других
Не ради лишь себя одних.
Ода на день рождения Императрицы Елисаветы Петровны. 1746 г.
1В сей день, блаженная Россия.
Любезна небесам страна,
В сей день от высоты святыя
Елисавет тебе дана,
Воздвигнуть нам Петра по смерти,
Гордыню сопостатов стерти
И в ужас оных привести,
От грозных бед тебя избавить,
Судьей над царствами поставить
И выше облак вознести.2О Дщерь Гремящего над нами,
О мати всех племен земных,
Натура, чудная делами,
Как если тайн ты своих
Меня достойным быть судила,
И если слаба мыслей сила
Проникнуть может в твой чертог,
Представь мне оную годину
И купно бег светил по чину,
Как вышний дал нам сей залог.3Сквозь тучи бывшия печали,
Что лютый рок на нас навел,
Как горы о Петре рыдали
И понт в брегах своих ревел,
Сквозь страшны Россам перемены,
Сквозь прах, войнами возмущенный,
Я вижу тот пресветлый час.
Там круг младой Елисаветы
Сияют счастливы планеты,
Я слышу там натуры глас.4Седя на блещущем престоле,
Составленном из твердых гор,
В пространном всех творений поле
Между стихий смиряет спор;
Сосцами реки проливает
И теми всяку тварь питает.
Зелену ризу по лугам
И по долинам расширяя,
Из уст Зефирами дыхая,
С веселием вещает к нам: 5«Я с вами ныне торжествую,
Мне сих часов краснее нет,
Что Героиню таковую
В сей день произвела я в свет.
В Ней хитрость вся моя и сила
Возможность крайню положила;
Я избрала счастливый знак
Надежду показать нелестну:
В пространну высоту небесну
Прилежно возведите зрак.6Се солнце бег свой пременяет
И к вам течет умножить день,
На север взор свой обращает
И оным прогоняет тень,
Являя, что Елисавета
В России усугубит света
Державой и венцем своим.
Ермий, наукам предводитель,
И Марс, на брани победитель,
Блистают совокупно с ним.7Там муж, звездами испещренный,
Свой светлый напрягает лук,
Диана стрелы позлащенны
С ним мещет из прекрасных рук.
Се небо показует ясно,
Коль то с добротами согласно
Рожденныя в признаках сих:
От ней Геройство с красотою
Повсюду миром и войною
Лучи пускают дней златых».8Сие предвестие природы
Хотя представило тогда,
Что ты возвеселишь народы,
О глав венчанных красота!
Но вяща радость восхищала
Взирающих и оживляла, —
Когда даров Твоих призн_а_к
Надежнее в лице открылся,
Что точно в нем изобразился
Родителей великих зрак.9В тебе прекрасный дом создали
Душе великой небеса,
Свое блистание влияли
В твои пресветлы очеса;
Лице всходящий денницы
И бодрость быстрый Орлицы
И в нежнейших являлись днях;
Уже младенческие взгляды
Предвозвещали те отрады,
Что бедным нынь отъемлют страх.10Ты суд и милость сопрягаешь,
Повинных с кротостью казнишь,
Без гневу злобных исправляешь,
Ты осужденных кровь щадишь.
Так Нил смиренно протекает,
Брегов своих он не терзает,
Но пользой выше прочих рек:
Своею сладкою водою,
В лугах зеленых пролитою,
Златой дает Египту век.11Как ясно солнце воссияло
Свой блеск впервые на Тебя,
Уж счастье руку простирало,
Твои приятности любя,
Венец держало над главою
И возвышало пред Тобою
Трофеи отческих побед,
Преславных чрез концы земные.
Коль счастлива была Россия,
Когда воззрела Ты на свет! 12Тогда от радостной Полтавы
Победы Росской звук гремел,
Тогда не мог Петровой славы
Вместить вселенныя предел,
Тогда Вандалы побежденны
Главы имели преклоненны
Еще при пеленах твоих;
Тогда предъявлено судьбою,
Что с трепетом перед Тобою
Падут полки потомков их.13О сладкой нежности обитель!
О вы, блаженные места,
Где храбрый готов Победитель
Лобзал и в очи, и в уста
Впервые плод свой вожделенный,
Свой плод, меж лаврами рожденный,
Вас оных радостных времен
Любезна память услаждает,
И оный день вам пребывает
В бессчетны веки незабвен.14Но се различные языки
От рек великих и морей
Согласные возносят клики,
К тебе, Монархине своей,
Сердца и руки простирают
И многократно повторяют:
«Да здравствует Елисавет,
Для Росской славы днесь рождение,
Да будет свыше укрепленна
Чрез множество счастливых лет».15Сие гласит Тебе Россия
И купно с ней наук собор.
Предведущая Урания
Возводит к верьху быстрый взор, —
Небесны беги наблюдает
И с радостию составляет
Венец Тебе из новых звезд.
Тебе искусство землемерно
Пространство показать безмерно
Незнаемых желает мест.16Парящей Поэзии ревность
Дела твои превознесет,
Ни гнев стихий, ми ветха древность
Похвал Твоих не пресечет;
Открыты естества уставы
Твоей умножат громкость славы,
Но всё художество свое
Тебе Иппократ посвящает
И усугубить тем желает
И век, и здравие Твое.17Да будет тое невредимо,
Как верьх высокий горы
Взирает непоколебимо
На мрак и вредные пары;
Не может вихрь его достигнуть,
Ни громы страшные подвигнуть;
Взнесен к безоблачным странам,
Ногами тучи попирает,
Угрюмы бури презирает,
Смеется скачущим волнам.
ОДА
на день рождения ее величества
государыни императрицы Елисаветы Петровны,
самодержицы всероссийския, 1746 годаВ сей день, блаженная Россия,
Любезна небесам страна,
В сей день от высоты святыя
Елисавет тебе дана,
Воздвигнуть нам Петра по смерти,
Гордыню сопостатов стерти
И в ужас оных привести,
От грозных бед тебя избавить,
Судьей над царствами поставить
И выше облак вознести.О дщерь гремящего над нами,
О мати всех племен земных,
Натура, чудная делами,
Как если тайн ты своих
Меня достойным быть судила,
И если слаба мыслей сила
Проникнуть может в твой чертог.
Представь мне оную годину
И купно бег светил по чину*,
Как вышний дал нам сей залог.Сквозь тучи бывшия печали*,
Что лютый рок на нас навел,
Как горы о Петре рыдали
И понт в брегах своих ревел,
Сквозь страшны россам перемены,
Сквозь прах, войнами возмущенный,
Я вижу тот пресветлый час:
Там круг младой Елисаветы
Сияют счастливы планеты,
Я слышу там натуры глас.Седя на блещущем престоле,
Составленном из твердых гор,
В пространном всех творений поле
Между стихий, смиряет спор;
Сосцами реки проливает
И теми всяку тварь питает.
Зелену ризу по лугам
И по долинам расширяя,
Из уст зефирами дыхая,
С веселием вещает к нам: «Я с вами ныне торжествую,
Мне сих часов краснее нет.
Что Героиню таковую
В сей день произвела я в свет.
В ней хитрость вся моя и сила
Возможность крайню положила;
Я избрала счастливой знак
Надежду показать нелестну:
В пространну высоту небесну
Прилежно возведите зрак.Се солнце бег свой пременяет
И к вам течет умножить день,
На север взор свой обращает
И оным прогоняет тень,
Являя, что Елисавета
В России усугубит света
Державой и венцем своим,
Ерм_и_й, наукам предводитель,
И Марс, на брани победитель,
Блистают совокупно с ним*.Там муж, звездами испещренный*,
Свой светлый напрягает лук,
Диана* стрел_ы_ позлащенны
С ним мещет из прекрасных рук.
Се небо показует ясно.
Копь то с добротами согласно
Рожденныя в призн_а_ках сих:
От ней геройство с красотою
Повсюду миром и войною
Лучи пускают дней златых».Сне предвестие природы
Хотя представило тогда,
Что ты возвеселишь народы,
О глав венчанных красота!
Но вяща радость восхищала
Взирающих и оживляла,
Когда даров твоих призн_а_к
Надежнее в лице открылся,
Что точно в нем изобразился
Родителей великий зрак.В тебе прекрасный дом создали
Душе великой небеса,
Свое блистание влияли
В твои пресветлы очеса;
Лице всходящия денницы
И бодрость быстрый орлицы
И в н_е_жнейших являлись днях;
Уже младенческие взгляды
Предвозвещали те отрады,
Что бедным нынь отъемлют страх.Ты суд и милость сопрягаешь,
Повинных с кротостью казнишь,
Без гневу злобных исправляешь,
Ты осужденных кровь щадишь.
Так Нил смиренно протекает.
Брегов своих он не терзает,
Но пользой выше прочих рек:
Своею сладкою водою,
В лугах зеленых пролитою,
Златой дает Египту век.Как ясно солнце воссияло
Свой блеск впервые на тебя,
Уж счастье руку простирало,
Твои приятности любя,
Венец держало над главою
И возвышало пред тобою
Трофеи отческих побед,
Преславных чрез концы земные.
Коль счастлива была Россия,
Когда воззрела ты на свет! *Тогда от радостной Полтавы
Победы Росской звук гремел,
Тогда не мог Петровой славы
Вместить вселенныя предел,
Тогда вандалы побежденны*
Главы имели преклонении
Еще при пеленах твоих;
Тогда предъявлено судьбою,
Что с трепетом перед тобою
Падут полки потомков их*.О сладкой нежности обитель!
О вы, блаженные места,
Где храбрый г_о_тов победитель
Лобзал и в очи, и в уста
Впервые плод свой вожделенный,
Свой плод, меж лаврами рожденный,
Вас оных радостных времен
Любезна память услаждает,
И оный день вам пребывает
В бессчетны веки незабвен.Но се различные языки
От рек великих и морей
Согласные возносят клики,
К тебе, монархине своей,
Сердца и руки простирают
И многократно повторяют:
«Да здравствует Елисавет,
Для росской славы днесь рожденна,
Да будет свыше укрепленна
Чрез множество счастливых лет».Сие гласит тебе Россия
И купно с ней наук собор.
Предведущая Уран_и_я
Возводит к верьху быстрый взор,
Небесны беги наблюдает
И с радостию составляет
Венец тебе из новых звезд.
Тебе искусство землемерно
Пространство показать безмерно
Незнаемых желает мест.Парящей поэз_и_и ревность
Дела твои превознесет,
Ни гнев стихий, ни ветха древность
Похвал твоих не пресечет;
Открыты естества уставы
Твоей умножат громкость славы,
Но всё художество свое
Тебе Ипп_о_крат посвящает
И усугубить тем желает
И век, и здравие твое.Да будет тое невредимо,
Как верьх высокия горы
Взирает непоколебимо
Нам мрак и вредные пары;
Не может вихрь его достигнуть,
Ни громы страшные подвигнуть;
Взнесен к безоблачным странам.
Ногами тучи попирает,
Угрюмы бури презирает,
Смеется скачущим волнам.Конец 1746
И. Парижский обелиск
Разрозненному обелиску
На площади что за тоска!
Снег, дождь, туман, нависший низко,
Мертвят изрытые бока.
Мой старый шпиль, что был победным
В печи под солнцем золотым,
Он бледен здесь, под небом бледным
И никогда не голубым.
Перед колоссом непреклонным
В Луксоре, там, где горячо,
Там с братом, солнцем озаренным,
Зачем я не стою еще.
Чтоб в небо острие вонзала
Моя пурпурная игла
И чтобы на песке писала
Путь солнца тень моя, светла.
Рамзес мой камень величавый,
В котором, Вечность, ты молчишь!
Швырнул, как горсть травы трухлявой,
И подобрал его Париж.
Свидетель пламенных закатов,
Сородич гордых пирамид,
Перед палатой депутатов
И храмом-шуткою стоит.
На эшафоте Людовика
Утес, кому уж близких нет,
Взвалили мой секрет, великий
Забвеньем пяти тысяч лет.
И, откровенные ребята,
Мой лоб марают воробьи,
Где только ибисы когда-то
Держали сборища свои.
А Сена, грязная канава,
Грязнит мои устои там,
Где их, разлившись величаво,
Нил целовал, отец богам.
Гигант седой, всегда безбурный,
Средь лотусов и тростника
Выплескивающий из урны
Рой крокодилов в пыль песка.
И фараоны, словно сказка,
Стремились вдоль стены моей,
Где ныне катится коляска
Последнего из королей.
Когда-то пред моей колонной
Толпа восторженных жрецов
Слагала танец, вдохновенный
Окраской яркою богов.
А ныне жалкому останку
Стоять на городской тропе,
Любуяся на куртизанку,
Простертую в своем купе!
Я вижу горожан, за плату
Волнующихся полчаса,
Солонов, что идут в палату,
Артуров, что идут в леса.
О, самой мерзостной из сказок
Род этот явится в веках,
Что засыпает без повязок
В едва сколоченных гробах.
И не имеет даже тени
Неколебимых пирамид
Земля, где сотня поколений,
Уложена веками, спит.
Страна святых иероглифов,
Где некогда и я стоял,
Где когти сфинксов или грифов
О мой точились пьедестал.
И где звенит обломок крипта
Под дерзновенною ногой!
Я плачу о земле Египта
Своею каменной слезой.
ИИ. Луксорский обелиск
Стою, единственною стражей
Опустошенному дворцу,
В уединеньи, как в мираже,
И с вечностью лицом к лицу.
На горизонте бесконечном,
Ненужный, горький и немой,
Развертывает в блеске вечном
Пустыня желтый саван свой.
И над землей, от солнца жгучей,
Другой пустыни высота,
Где никогда не бродят тучи,
Висит безжалостно чиста!
А Нил сверкает перед храмом
Струей топленого свинца,
Волнуемый гиппопотамом
И истомленный до конца.
Прожорливые крокодилы
В песке горячих островов,
Полусваренные, без силы,
Печальный поднимают рев.
И неподвижный ибис что-то
Бормочет, ногу подогнув,
В иероглифы бога Тота
Стучит его огромный клюв.
Шакал мяучит, убегая,
И, в воздухе круги чертя,
Голодный коршун, запятая
В лазури, плачет, как дитя.
Но звуки стонов отдаленных
Покрыли тяжестью зевка
Два сфинкса, позой утомленных,
В которой спят они века.
Дитя пылающего ока
И белых отсветов песка,
С тобою, о тоска Востока,
Сравнится ль чья-нибудь тоска!
Заставишь ты просить пощады
Пресыщенность земных царей,
Тоскующих у балюстрады, —
И я под тяжестью твоей.
Здесь ветер никогда не сушит
Слезу в сухих глазах небес
И время медленное душит
Дворцы и тихих башен лес.
Здесь случаем, всегда мгновенным,
Лик вечности не омрачен,
Египет в мире переменном
На неизменном ставит трон.
Товарищей в часы раздумий,
Когда тоска встает, горя,
Феллахов вижу я и мумий,
Рамзеса помнящих царя.
Я вижу строй ненужных арок,
Колосса, что без сил поник,
И паруса тяжелых барок,
На Ниле зыблющих тростник.
Как я хотел бы вместе с братом —
Увижу ль я его опять? —
В Париже, городе богатом,
На белой площади стоять.
Там у его огромной тени
Сбирается народ живой
Смотреть на ряд изображений,
Что наполняет ум мечтой.
Друг перед другом встав, фонтаны
На вековой его гранит
Бросают радуги-туманы,
Он молодеет, он царит.
Из розоватых жил Сиены,
Как я, однако, вышел он,
Но мне стоять без перемены,
Он жив, а я похоронен.
Мать в письме прочитала:
«Сын ваш, Иван, ранен.
Пуля врага пронзила
могучую грудь бойца.
Был ваш сынок, мамаша,
смелым на поле брани.
Дрался, мамаша, за Родину
сын ваш Иван — до конца».
Охнула мать, письмишко
к старой кофтенке прижала,
Рукой, небольшой, морщинистой,
за спинку стула взялась.
Платок почему-то поправила
и тихо, без слез, без жалоб,
По хмурой осенней улице,
старая, поплелась.
Куда ей от горя деться?
Куда ей от памяти деться?
Улица тихая, темная,
нет ни людей, ни огней.
Но всю ее освещает ‘
далекое Ванино детство,
Что мчалось по этой улице,
звенело и пело на ней.
Вот здесь он учился, — и вспомнила,
как она его одевала,
Рубашки ему выкраивала
из стареньких платьиц своих,
Как чай ему наливала,
как дверь за ним закрывала
И как ей хотелось, чтоб Ваня
был мальчик не хуже других.
Вот она дома. Дома.
Ой, как тихо в квартире.
Спой что-нибудь, радио,
пусть умрет тишина,
А то ведь матери кажется,
будто в целом мире
Осталась одна квартира,
а в этой квартире — она.
Вот он стоит, столик,
столик мирного времени,
Скатерть его накрыла
белым своим крылом.
Когда-то сюда слетались
птенцы могучего племени,
Когда-то внуки шумели
за светлым ее столом.
Вот уж она не думала,
что будет такою старость!..
Осень шумит за окошком,
и нет на деревьях листвы.
Дочь далеко на Востоке.
Одна она здесь осталась.
Не захотела уехать
из жизни своей, из Москвы.
А ветер шумит за окошком,
и дождик в Москве начинается,
И гнутся в лесах Подмосковья
ветви берез и осин.
Мать встает и к окошку
лицом она прижимается,
И шепчет куда-то далеко,
в туманную осень: — Сын!
Сын, ты лежал в долине,
с небес опускался вечер,
И кровь твоя, мне родная,
текла по земле сырой.
Сын, тебя родила я, —
чем я тебе отвечу?
Сын, я тебя вскормила,
но как я сравняюсь с тобой
Я уже старая, мальчик,
и меня не берут на работы,
Но я пошла добровольно
помогать укрепления рыть,
Чтобы твой труд тяжелый,
горести и заботы
По-матерински, мальчик,
все с тобой разделить.
Воздушные налеты
стелились угрюмым дымом.
Я во дворе дежурила;
звенела, гудела мгла.
Нет, сынок, не квартиру,
а город, твой город любимый
Для твоего возвращенья,
для радости я берегла.
Я картошку сажала,
грядки я поливала,
Силы-то, знаешь, мало,
придешь — и не чувствуешь ног.
И ты надо мной не смейся,
но это я воевала,
Это я воевала
рядом с тобой, сынок.
Капля твоей крови
в сердце мое рвется,
А сколько ты капель пролил,
кто может их сосчитать?.. —
Дождик стучит по крышам,
береза от ветра гнется,
С далеким сыном беседует
простая московская мать.
Будьте благословенны,
хлебнувшие горя и муки
Старые матери наши!
Мы слышим ваш голос родной
Над черной долиной сражений
вы простираете руки,
Сынов своих благословляя
на справедливый бой…
А утром той матери старой
выписали бумаги.
Вошла она в дальний поезд,
села она у окна.
И за окном замелькали
речки, кусты, овраги —
Милая нашему сердцу
русская сторона.
У светлых ворот госпиталя
сестра ее встречала.
Поцеловала сына
осторожно и тихо мать.
Села тихонько рядом
и целый день промолчала,
Старалась не шевелиться,
раненому не мешать.
Несколько раз поправила
сехавшее одеяло,
Застегнула рубашку
на впалой сыновней груди.
У сына горели раны,
он говорил мало,
Лишь повторял он изредка:
— Посиди еще, посиди…
Ему мерещилось детство,
теплый и смутный вечер,
Тихая песня матери,
обрывки далеких дней,
Весна, Москва и деревья…
А жизнь в нем боролась со смертью,
И эти воспоминанья
в борьбе помогали ей.
А мать — мать сидела молча,
чуть склонясь к изголовью,
Сгоняла с лица сына
смерти тяжелый дым,
Лечила своим страданьем,
лечила своей любовью,
Сердцем своим московским,
материнским сердцем своим.
В тон Пиндара настроив лиру,
Хотел Россию я воспеть
И снаряжался по эфиру
До Ориона возлететь,
Куда чело, венцом лавровым
Покрыто, вознесла она, —
Оттоль Атлантом зрится новым,
Подявшим мир на рамена.
Хотел воспеть, что рок вселенны
В ее деснице заключен,
Что все породы сединенны
Пред мужеством ее — суть тлен;
Что все обширные державы,
Какие в древности цвели,
Ни силой, ни сияньем славы
Сравниться с нею не могли.
Ударил по струнам перстами —
И гром от них пошел с огнем.
Казалось, двигну я горами,
На тигров наложу ярем…
Но вдруг кадило опустилось,
Амуры резвые на луг,
Меня обстали, привалились
И лиру вырвали из рук.
Потом крылами заплескали
Сии малюточки-божки,
Вспорхнули вверх, захохотали,
Вились гирляндой и в кружки,
Струнами бренькали — и, лиру
На ленте опустивши мне,
По жидкому небес сафиру
Помчались с смехом к вышине.
Минуты только три продлился
Тот феномен в моих глазах,
В душе восторг не охладился, —
Хвала отечеству в устах
Опять, опять была готова,
Но я едва коснулся струн,
Уже не мог пропеть ни слова —
Вмиг в сердце мне влетел перун.
Влетел перун любовной страсти
И к ранам рану приложил…
Ах! и без этой злой напасти
Я очень много желчи пил.
Почто ж, амуры! вы забаву
Находите в беде моей,
Почто вы дали мне отраву
К усугублению скорбей?
Взаимность только украшает
Любви терзания и яд;
Меня же всюду ожидает
Отказ, отчаяние, ад.
Так, так, и мыслить мне не должно
Отрады в муках получить:
Увы! Целест уже неможно
Одной любовию пленить.
Власть симпатии и природы
Теперь поверженна лежит;
И се от жертвенника моды
Оракул грозно мне гремит:
«Астреи век не возвратится,
Когда ценили лишь сердца, —
Ведь просвещенным не годится
Снимать с пастушек образца.
Ты будь Кизляр-Агою с рожи,
Да будь в звездах, иль Крезом будь,
Но Хлои, Тации пригожи
Прицепят твой портрет на грудь.
И разумом хоть Милитидом
Как капля в каплю будь похож,
Но под фортуниным эгидом
Жену прекрасную найдешь.
А без сокровищ, без титула
Ты будь лицом хоть Антиной,
Умом — Сократ, однак и стула,
Не только кресел, год, другой
От милых Дафн тебе случится
С терпеньем бесполезным ждать».
Ах! льзя ли ж мне надеждой льститься
Мои страданья окончать?
В моем лице обыкновенность,
Отменности ни искры нет,
И человеческую бренность
На нем являет бренный цвет.
Хоть прадеду за верну службу
Царь-диво деревеньку дал,
Но рок, не восхотевши дружбу
Водить со мной, ее пожрал.
Душой моею лишь владею
И денег в рост не отдаю,
К тому ж чин маленький имею,
Не слишком сладко и пою.
Так, так, и мыслить мне не должно
Отрады в муках получить:
Увы! Целест уже неможно
Одной любовию пленить.
Что ж делать? Клясть любовный пламень,
Лить тайно слезы и вздыхать,
Пока адептов чудный камень
Мне не удастся отыскать
Или пока игра случая
Меня повыше не взведет.
Приди ж, минута золотая!
Гряди ко мне во цвете лет.
Приди, о время преблаженно!
Приди и право дай скорей
Повергнуть сердце уязвленно
К ногам владычицы моей;
Дай право мне просить награды
За страстный жар у алтаря, —
За чувство сладкой сей отрады
Я б не взял скиптра от царя.
А ты, Пленира иль Милена!
Не знаю, как тебя назвать,
Котора мне определенна,
Котору стал я обожать!
Внемли из стороны безвестной,
Клянусь земли и неба в слух,
Что буду вечно я нелестный
Тебе любовник, раб и друг.
Когда ж по самую кончину
С тобой мне должно розно жить,
То я прошу, молю судьбину
Мои дни горьки сократить:
Уединеньем веселиться,
Не видя близ себя друзей,
Лишь может Тимон, что гордится
Названием врага людей.
ГИМН ЛЮБВИ.
Проснись, моя любовь! Уже заря-царица
Проснулась и поет: готова колесница
Принять ее и мчать по тверди голубой
И Феб свое чело вздымает над землей.
Чу! хор веселых птиц, порхая в поднебесной,
Шлет в небу гимн любви восторженный, прелестный:
Малиновка поет; чиж вторит и звенит;
Веселый чорный дрозд пронзительно кричит;
Воркует голубок—подругу призывает —
И радостно ему голубка отвечает.
Так весь пернатый хор в один собрался рой,
Чтоб этот чудный день почтить своей хвалой.
Чего жь, моя любовь, тебе так крепко спится?
Тебе давно пора проснуться, пробудиться,
Чтоб, выйдя на балкон, счастливца поджидать
И пенью этих птиц задумчиво внимать.
Их стройный хор любовь и счастье воспевает —
И вторит лес ему, и эхо отвечает.
Но вот моя любовь проснулася—и очи
Из-под густых ресниц, как звезды южной ночи,
Дремавшия досель под флером чорных тучь,
Сверкнули горячей, чем солнца первый лучь.
Теперь идите вы—о, дщери наслаждений —
И помогите ей спастись от сновидений
И пурпуром одежд прикрыть свои красы.
Идите же скорей, прекрасные часы,
Решительницы благ времен текущих года,
Чья родина—Олимп, чье лоно—вся природа
И чья благая мощь все зиждет, создает,
Все, чем весь этот мир и дышегь, и цветет.
А вы, краса морей безгранных, нереиды.
Прислужницы-рабы пленительной Киприды,
Спешите: ужь пора невесту одевать!
Но помните, когда начнете прикрывать
Вы прелести ея—всего не закрывайте
И, как богиню нег, Киприду, воспевайте
Царицу дум моих, что сердце мне живит —
И лес ответит вам и эхо прозвучит.
И вот любовь моя готова появиться!
Пусть хор ея подруг вокруг нея роится,
А вы, друзья того, кто света ей милей,
Спешите—он идет: жених ужь у дверей!
Пусть все цветет вокруг и примет вид достойный,
Такого дня любви, дня радости спокойной,
Какого, вкруг себя разсеяв сумрак туч,
Не освещал во век горячий солнца лучь.
О, солнце, покажи свой лик животворящий,
Но умягчи свой жар—слепящий и палящий —
Чтоб он ея лица, горя, не оналил
И нежности его и блеска не лишил!
О, лучезарный Феб, отец смиренной музы!
Когда не порвались нас вяжущия узы
И я достойно пел величие твое —
Исполни, светлый бог, желание мое:
Пусть будет этот день, лишь этот день блаженный
Моим, другие жь все—твоими, несравненный!
Тогда хвалебный гимн пространство огласит —
И лес ответит мне и эхо прозвучит.
И вот она идет, как нечто неземное,
Как Феб из своего восточнаго покоя,
Стремящийся пройдти божественный свой пут.
Одежды и струи упавшаго на грудь
И мрамор чудных плеч прозрачнаго покрова —
Все придает ей вид чего-то неземвова.
Роскошная волна кудрей ея густых,
Подобно бахроме из нитей золотых,
Сбегая по плечах потоком небывалым,
Ей служит золотым и легким покрывалом.
Венок, как ореол, сияет на челе;,
Смущенные глава потуплены к земле.
Склоненной головы поднять она не смеет
И, слыша похвалы, трепещет и краснеет:
Так мало в ней—святой—той гордости сухой,
Что часто так царит над женской красотой.
Но все же пусть ваш гимн невесту воспевает
И вторит лес ему и эхо отвечает.
Скажите, девы, мне, вы, здешния лилеи,
Видали ль вы когда красавицу добрее,
Прекрасней и нежней, чем—чудная—она,
Что щедро так красой Творцом одарена,
Чьи светлые глаза блистают, как сафиры,
Чело—белей снегов, а голос—звуки лиры,
Чьи губки—лепестки, чья грудь так высока
И яблоком горит румяная щека.
Чего жь стоите вы и, молча, в изумленьи
Глядите на нее, стоящую в волненьи —
И песня торжества, прервавшися, молчит
И лес не вторит ей и эхо не звучит?
Но если бы ваш взор, восторженный и страстный,
Проникнуть мог в тайник души ея прекрасной,
Исполненной тех благ, что небом ей даны,
Вы были бы еще сильней поражены!
В душе ея живут невинность, безмятежность,
Любовь, стыдливость, честь и женственная нежность;
Там добродетель трон воздвигла—и царит,
И правый суд одна—безвинная—творит,
Перед которым в прах главу свою склоняет
Страстей земных собор и в ужасе смолкает.
Святой, ей даже мысль о чем-нибудь дурном
Не может вспасть на ум, встревожить сердце злом.
Когда б сокровищ тех всю роскошь увидали,
Которых может быть вы в ней не замечали,
Тогда б ваш стройный гимн вознесся к небесам
И эхо гор и лес ответили бы вам!
Пора! откройте храм, раздайтесь, дайте место,
Чтоб в сень его могла войти моя невеста!
Пускай гирлянды роз, струей сбегая вниз,
Спиралью обовьют колонны и карниз —
И тем почтут ее! Полна огня святого,
Становится она пред ликом Всеблагого.
Когда, о девы, в храм вы будете входить,
Смиряясь, на нее старайтесь походить!
Вы, девы, к алтарю прекрасную ведите
И ей свершить обряд священный помогите!
Пускай орган хвалой Всевышнему гремит,
Пускай священный гимн таинственно звучит
И радостью сердца благия наполняет
И вторит эхо им и лес им отвечает!
Взгляните, вот она стоит пред алтарем!
Священник перед пей. С сияющим лицом,
Она его словам таинственным внимает —
И розами любви лицо ея пылает,
Окрашивая снег багряною зарей
И ангелы—и те, что светлою семьей
Над божьим алтарем невидимо витают —
И те, забыв свой долг, вокруг нея порхают
И на ея красы чем более глядят,
Тем более глядеть желанием горят.
Но томные глаза, опущенные долу,
Покорные святой стыдливости глаголу,
Боятся даже взгляд в пространство устремить,
Чтоб тем дурную мысль на ум не заронить.
Зачем краснеешь ты, мне руку подавая,
Залог любви святой, прелестная, святая?
Пусть, ангелы, ваш хор пространство огласит
И лес ответит вам и эхо прозвучит!
Бедняк! под ветхою, изорванной одеждой
Ты не дразни себя обманчивой надеждой,
Чтоб участью твоей мог тронуться богач!
Смотри: проснулся Рим! повсюду мчится в скачь
Толпа бездельников, с улыбкою нахальной
Встречающих твой взор, усталый и печальный.
Сам претор, услыхав, что для него готов
Открытый вход в дома от сна возставших вдов,
Торопит ликторов, — а по какой причине? —
Чтоб прежде всех поспеть к прелестнице Альбине.
Смотри: вот молодых патрициев гурьба
Идет в сообществе богатого раба,
За мотовство свое попавшего в вельможи:
Что жь тут позорного для римкой молодежи,
Когда тот самый раб — за час, за миг один,
Прожитый на груди каких нибудь Кальвин,
Бросает с дерзостью, как щедрая фортуна,
Все содержание военного трибуна.
Но ежели тебя, великих предков внук,
Порою соблазнит лобзаний тайный звук,
И ты, припав лицом пылающим к подушке,
Захочешь хилых ласк последней потаскушки, —
То, скован робостью, запавшей прямо в грудь,
Ты не осмелишься руки ей протянуть,
И тайного стыда в себе не уничтожа —
Не скажешь ей в глаза: — «веди меня на ложе»!..
О, кто-бы ни был ты — сам Нума, сам Марцелл,
Вслед за тобой везде б вопрос один летел:
— «Что он, богат иль нет? Где дом его? Где земли?
Пиры в его дому теперь открыты всем-ли?»
Об этом с жадностью толкуют, но за то
О честности твоей не справится никто.
Есть золотой мешок — он путь тебе проложит;
Ты нищ — и над тобой ругаться всякий может,
Уверенный вполне, что боги с облаков
Не слушают молитв и плача бедняков,
И так их нищенство и горе презирают,
Что даже гром небес на них не посылают…
Когда твой старый плащ заплатками покрыт,
Когда гнилой башмак изношен и разбит,
И нищенство глядит сквозь каждую прореху —
Ты подвергаешься озлобленному смеху,
Готовы мы тебя хоть грязью закидать;
Мы бедняка кругом привыкли презирать,
Как бесполезный хлам, как битую посуду…
О, бедность! Ты людей запугиваешь всюду, —
И в их измученных страданием чертах
Всегда читается бессменный этот страх…
Едва на зрелище народных игр заглянет
Бедняк отверженный, как грозный голос грянет:
— «Проч со скамьи, долой! Из цирка тотчас вон!
Одним богатым здесь дает места закон!»
И он бежит с стыдом, а на скамьях остались
Потомки гаеров, которые кривлялись
В толпе на площадях, да всадник временщик.
Внук гладиатора, нетрезвый свой язык
Едва ворочая, хрипит и бьет в ладони…
Вот звезды первые на римском небосклоне!..
О, кто укажет мне хоть на одну семью,
На одного отца, который дочь свою
За чувство к бедняку не упрекнул в раврате,
И сердце честное нашел бы в бедном зяте?..
Где, укажите мне, встречают бедняка
Без слова наглого, без дерзкого пинка?
Кто в нем оценит ум, способности и силы?
Допустят-ли его на свой совет эдилы?..
Быть может, скажут мне: бедняк везде гоним!..
Да, это так, везде, — но ты, великий Рим,
Лишь ты один владеешь страшным даром —
Всегда грозить ему позором иль ударом…
Век пошлой роскоши! Что-жь ты придумать мог?
Покрои модные великолепных тог,
Ненужный, внешний блеск, скрывавший без различья
Ничтожество и грязь мишурного величья…
Пусть темным призраком грозит нам нищета,
Лохмотья бедности, — у нас одна мечта:
Купить, хотя б ценой покражи иль обмана,
Права на мотовство бездонного кармана,
Чтоб роскошью своих нарядов и одежд
Дивить толпу зевак и уличных невежд.
У нас один порок — хоть вылезай из кожи,
Хоть ближнего зарежь, — но попади в вельможи
И запишись в число надутых спесью лиц…
За то и Рим теперь — продажнее блудниц, —
И всем торгует он: свободою плебейской,
Невинностью детей и совестью судейской,
Почетной должностью, приманкой теплых мест
И прелестями жен, наложниц и невест.
Всем нужно золото, — и податью тяжелой
Обременен клиент оборванный и голый!
Средь золотых шелков палаты Экбатанской,
Сияя юностью, на пир они сошлись
И всем семи грехам забвенно предались,
Безумной музыке покорны мусульманской.
То были демоны, и ласковых огней
Всю ночь желания в их лицах не гасили,
Соблазны гибкие с улыбками алмей
Им пены розовой бокалы разносили.
В их танцы нежные под ритм эпиталамы
Смычок рыдание тягучее вливал,
И хором пели там и юноши, и дамы,
И, как волна, напев то падал, то вставал.
И столько благости на лицах их светилось,
С такою силою из глаз она лилась,
Что поле розами далеко расцветилось
И ночь алмазами вокруг разубралась.
И был там юноша. Он шумному веселью,
Увит левкоями, отдаться не хотел;
Он руки белые скрестил по ожерелью,
И взор задумчивый слезою пламенел.
И все безумнее, все радостней сверкали
Глаза, и золото, и розовый бокал,
Но брат печального напрасно окликал,
И сестры нежные напрасно увлекали.
Он безучастен был к кошачьим ласкам их,
Там черной бабочкой меж камней дорогих
Тоска бессмертная чело ему одела
И сердцем демона с тех пор она владела.
«Оставьте!» — демонам и сестрам он сказал
И, нежные вокруг напечатлев лобзанья,
Освобождается и оставляет зал,
Им благовонные покинув одеянья.
И вот уж он один над замком, на столпе,
И с неба факелом, пылающим в деснице,
Грозит оставленной пирующей толпе,
А людям кажется мерцанием денницы.
Близ очарованной и трепетной луны
Так нежен и глубок был голос сатаны,
И треском пламени так дивно оттенялся:
«Отныне с Богом я, — он говорил, — сравнялся.
Между Добром и Злом исконная борьба
Людей и нас давно измучила — довольно!
И, если властвовать вся эта чернь слаба,
Пусть жертвой падает она сегодня вольной.
И пусть отныне же, по слову сатаны,
Не станет более Ахавов и пророков,
И не для ужасов уродливой войны
Три добродетели воспримут семь пороков.
Нет, змею Иисус главы еще не стер:
Не лавры праведным, он тернии дарует,
А я — смотрите — ад, здесь целый ад пирует,
И я кладу его, Любовь, на твой костер».
Сказал — и факел свой пылающий роняет…
Миг — и пожар завыл среди полнощной мглы:
Задрались бешено багровые орлы,
И стаи черных мух, играя, бес гоняет.
Там реки золота, там камня гулкий треск,
Костра бездонного там вой, и жар, и блеск;
Там хлопьев шелковых, искряся и летая,
Гурьба пчелиная кружится золотая.
И, в пламени костра бесстрашно умирая,
Веселым пением там величают смерть
Те, чуждые Христа, не жаждущие рая,
И, воя, пепел их с земли уходит в твердь.
А он на вышине, скрестивши гордо руки,
На дело гения взирает своего,
И будто молится, но тихих слов его
Расслышать не дают бесовских хоров звуки.
И долго тихую он повторял мольбу,
И языки огней он провожал глазами,
Вдруг — громовой удар, и вмиг погасло пламя,
И стало холодно и тихо, как в гробу.
Но жертвы демонов принять не захотели:
В ней зоркость Божьего всесильного суда
Коварство адское открыло без труда,
И думы гордые с Творцом их улетели.
И тут страшнейшее случилось из чудес:
Чтоб только тяжким сном вся эта ночь казалась,
Чертог стобашенный из Мидии исчез,
И камня черного на поле не осталось.
Там ночь лазурная и звездная лежит
Над обнаженною евангельской долиной,
Там в нежном сумраке, колеблема маслиной,
Лишь зелень бледная таинственно дрожит.
Ручьи холодные струятся по каменьям,
Неслышно филины туманами плывут,
Так самый воздух полн и тайной, и забвеньем,
И только искры волн — мгновенные — живут.
Неуловимая, как первый сон любви,
С холма немая тень вздымается вдали,
А у седых корней туман осел уныло,
Как будто тяжело ему пробиться было.
Но, мнится, синяя уж тает тихо мгла,
И, словно лилия, долина оживает:
Раскрыла лепестки, и вся в экстаз ушла
И к милосердию небесному взывает.
Куда глаз ни кинем —
газеты
газеты полны
газеты полны именем Муссолиньим.
Для не видевших
Для не видевших рисую Муссолини; я.
Точка в точку,
Точка в точку, в линию линия.
Родители Муссолини,
Родители Муссолини, не пыжьтесь в критике!
Не похож?
Не похож? Точнейшая
Не похож? Точнейшая копия политики.
У Муссолини
У Муссолини вид
У Муссолини вид ахов. —
Голые конечности,
Голые конечности, черная рубаха;
на руках
на руках и на ногах
на руках и на ногах тыщи
кустов
кустов шерстищи;
руки
руки до пяток,
руки до пяток, метут низы.
В общем,
В общем, у Муссолини
В общем, у Муссолини вид шимпанзы.
Лица нет,
Лица нет, вместо —
Лица нет, вместо — огромный
знак погромный.
Столько ноздрей
Столько ноздрей у человека —
Столько ноздрей у человека — зря!
У Муссолини
У Муссолини всего
У Муссолини всего одна ноздря,
да и та
да и та разодрана
да и та разодрана пополам ровно
при дележе
при дележе ворованного.
Муссолини
Муссолини весь
Муссолини весь в блеске регалий.
Таким
Таким оружием
Таким оружием не сразить врага ли?!
Без шпалера,
Без шпалера, без шпаги,
Без шпалера, без шпаги, но
Без шпалера, без шпаги, но вооружен здо́рово:
на боку
на боку целый
на боку целый литр касторовый;
когда
когда плеснут
когда плеснут касторку в рот те,
не повозражаешь
не повозражаешь фашистской
не повозражаешь фашистской роте.
Чтобы всюду
Чтобы всюду Муссолини
Чтобы всюду Муссолини чувствовалось как дома —
в лапище
в лапище связка
в лапище связка отмычек и фомок.
В министерстве
В министерстве первое
В министерстве первое выступление премьера
было
было скандалом,
было скандалом, не имеющим примера.
Чешет Муссолини,
Чешет Муссолини, а не поймешь
Чешет Муссолини, а не поймешь ни бельмеса.
Хорошо —
Хорошо — нашелся
Хорошо — нашелся переводчик бесплатный.
— Т-ш-ш-ш! —
— Т-ш-ш-ш! — пронеслось,
— Т-ш-ш-ш! — пронеслось, как зефир средь леса. —
Это
Это язык
Это язык блатный! —
Пришлось,
Пришлось, чтоб точить
Пришлось, чтоб точить дипломатические лясы,
для министров
для министров открыть
для министров открыть вечерние классы.
Министры подучились,
Министры подучились, даже без труда
Министры подучились, даже без труда без особенного, —
меж министрами
меж министрами много
меж министрами много народу способного.
У фашистов
У фашистов вообще
У фашистов вообще к знанию тяга:
хоть раз
хоть раз гляньте,
с какой жаждой
с какой жаждой Муссолиниева ватага
накидывается
накидывается на «Аванти»
После
После этой
После этой работы упорной
от газеты
от газеты не остается
от газеты не остается даже кассы наборной.
Вначале
Вначале Муссолини,
Вначале Муссолини, как и всякий Азеф,
социалистничал,
социалистничал, на митингах разевая зев.
Во время
Во время пребывания
Во время пребывания в рабочей рати
изучил,
изучил, какие такие Серрати,
и нынче
и нынче может
и нынче может голыми руками
брать
брать и рассаживать
брать и рассаживать за решетки камер.
Идеал
Идеал Муссолиний —
Идеал Муссолиний — наш Петр.
Чтоб догнать его,
Чтоб догнать его, лезет из пота в пот.
Портрет Петра.
Портрет Петра. Вглядываясь в лик его,
говорит:
говорит: — Я выше,
говорит: — Я выше, как ни кинуть.
Что там
Что там дубинка
Что там дубинка у Петра
Что там дубинка у Петра у Великого!
А я
А я ношу
А я ношу целую дубину. —
Политикой не исчерпывается —
Политикой не исчерпывается — не на век же весь ее!
Муссолини
Муссолини не забывает
Муссолини не забывает и основную профессию.
Возвращаясь с погрома
Возвращаясь с погрома или с развлечений иных,
Муссолини
Муссолини не признает
Муссолини не признает ключей дверных.
Демонстрирует
Демонстрирует министрам,
Демонстрирует министрам, как можно
Демонстрирует министрам, как можно негромко
любую дверь
любую дверь взломать фомкой.
Карьере
Карьере не лет же до ста расти.
Надавят коммунисты —
Надавят коммунисты — пустишь сок.
А это
А это все же
А это все же в старости
небольшой,
небольшой, но верный кусок.
А пока
А пока на свободе
А пока на свободе резвится этакий,
жиреет,
жиреет, блестит
жиреет, блестит от жирного глянца.
А почему он
А почему он не в зверинце,
А почему он не в зверинце, не за решеткой,
А почему он не в зверинце, не за решеткой, не в клетке?
Это
Это частное дело
Это частное дело итальянцев.
Примечание.
По-моему,
По-моему, портрет
По-моему, портрет удачный выдался.
Может,
Может, не похожа
Может, не похожа какая точьца.
Говоря откровенно,
Говоря откровенно, я
Говоря откровенно, я с ним
Говоря откровенно, я с ним не виделся.
Да, собственно говоря,
Да, собственно говоря, и не очень хочется.
Хоть шкура
Хоть шкура у меня
Хоть шкура у меня и не очень пушистая,
боюсь,
боюсь, не пригляделся б
боюсь, не пригляделся б какому фашисту я.