Шёл солдат из далёкого края,
Возвращался из дальних земель,
И шумела, его провожая,
Закарпатская тонкая ель.
Черногорка, старушка седая,
Залатала солдату шинель.— Прощай, прощай, прощай, земли спаситель!
Тебя навек запомнит добрый край.
Ты поклонись, как нам, своей России,
Поклон березкам белым передай.Он вернулся нетронутый пулей
В той войною разрушенный край,
И невольные слёзы блеснули,
Хоть при людях рукой утирал,
Но горячие губы прильнули —
Те, что раньше сказали «прощай»: — Добро, добро! Привет тебе, хозяин,
Добро, добро, пришел ты в добрый час.
Твоя земля, омытая слезами,
Тебя давно, родимый, заждалась…«Расскажите-ка, ребята,
Как с врагом сражались вы?»
«Дали им жару, чего там говорить!
Дали им как следует, на славу, прикурить.
Вот, пожалуй, девушки, и весь рассказ.
Расскажите-ка, девчата,
Как вы жили здесь без нас?»«Ну, предположим, вы знамениты,
Но ведь мы тоже не лыком шиты.
Чем могли мы — помогли мы,
Нечего тут таить».
Э! Что за разговоры интересные!«Расскажите-ка, ребята,
Как жить намечаете?»
«Ясно — хозяйство в порядок приведём
И семьей колхозной мы вновь дружно заживём.
Нивы и поля ярко расцветут,
Вновь гармошки весело запоют.
Изложите-ка, девчата,
Вашу точку зрения».«Ну, предположим, вы знамениты,
Но ведь мы тоже не лыком шиты.
Чем могли мы — помогли мы,
Нечего тут таить».
Э! Что за разговоры интересные!«Расскажите-ка, ребята, Дальше как мечтаете?»
«Дальше, девчата, вам, может, невдомёк,
До свадеб до весёлых будет срок недалёк.
А когда пойдут свадьбы шумные,
И о дальнейшем подумаем,
Изложите-ка, девчата,
Вашу точку зрения».«Ну, предположим, вы знамениты,
Но ведь мы тоже не лыком шиты.
Чем могли мы — помогли мы,
Нечего тут таить».
Э! Что за разговоры интересные! Заходите в дом, прошу о том,
С друзьями, добрые соседи!
Праздник-то какой! У нас с женой сегодня родился наследник.
Ставьте угощение послаще!
Праздник для того подходящий.
Хорош мой сын! Немного лет пройдёт,
Глядишь, усы отращивать начнёт! Он будет весь в отца!
У молодца характер весь в отца! Мы ему своим трудом большим
Украсим радостное детство!
Степи и поля — его земля,
Его богатое наследство! Запевайте песни дружнее!
Наливайте чарки полнее!
Расти красив и всем хорош на вид.
Солдатский сын отца не посрамит.
Он будет весь в отца!
У молодца и взгляд, как у отца! Гости разошлись…
Давно зажглись
На небе золотые звёзды
Спит честной народ…
Лишь у ворот о чём-то шепчутся берёзы… Петухи и те все уснули,
Кот в клубок свернулся на стуле.
Глаза закрой, засни, как спит солдат.
Я расскажу тебе про Сталинград.Ты будешь весь в отца.
У молодца и сон, как у отцаПоёт гармонь за Вологдой над скошенной травой.
Проходит песня по лугу тропинкой луговой.
Тропиночкою узкою вдвоём не разойтись —
Под собственную музыку шагает тракторист.Легко ему шагается — погожий день хорош!
Глаза его хозяйские осматривают рожь.
Шумит она, красавица, звенят-поют овсы.
И парень улыбается в пшеничные усы.Поле-поле, золотая волна…
Зреет пшеница,
Рожь колосится,
Песня вдали слышна… По старому обычаю растил он те усы
Для вида, для отличия и просто для красы
Не то что для фасона — мол, как сельский музыкант.
Как демобилизованный и гвардии сержант! Он, всеми уважаемый, земле отдал поклон.
«С хорошим урожаем Вас!» — себя поздравил он.
И вновь запели птахами гармошки, голося.
Девчата только ахали и щурили глаза.Поёт гармонь за Вологдой над скошенной травой.
Проходит песня по лугу тропинкой луговой.
Летит она, весёлая, как птица в вышине
Над городами-сёлами по вольной стороне! Майскими короткими ночами.
Отгремев, закончились бои…
Где же вы теперь, друзья-однополчане,
Боевые спутники мои? Я хожу в хороший час заката
У тесовых новеньких ворот.
Может, к нам сюда знакомого солдата
Ветерок попутный занёсет? Мы бы с ним припомнили, как жили,
Как теряли трудным вёрстам счёт.
За победу б мы по полной осушили,
За друзей добавили б ещё.Если ты случайно не женатый,
Ты, дружок, нисколько не тужи:
Здесь у нас в районе, песнями богатом,
Девушки уж больно хороши.Мы тебе колхозом дом построим,
Чтобы было видно по всему, —
Здесь живёт семья советского героя,
Грудью защитившего страну.
Майскими короткими ночами,
Отгремев, закончились бои…
Где же вы теперь, друзья-однополчане,
Боевые спутники мои? Хороша страна родная,
Даль озёрная, лесная —
Родина моя.
Хороши твои просторы —
океаны, реки, горы —
Вольные края.Из-за моря солнышко встаёт,
Целый день над Родиной идёт…
Здравствуй, здравствуй, край чудесный,
Ждёт нас из далёка места Родина моя.Ты дала нам жизни могучую силу,
Вновь цветут родные, золотые поля.
Ты всех нас поила,
Ты всех нас кормила,
Вольная красавица земля.Хороша страна родная,
Вся от края и до края
Милая навек.
Ты, земля, страна героев,
Там, где счастье смело строит
Вольный человек.Славься, славься, русская земля
Путеводным светом из Кремля.
Тучи звёзды не закроют,
Славься, родина героев, и живи века.
Ты полита кровью сынов своих славных,
Память о погибших мы храним в сердцах.
Живы и герои, счастье мы построим,
Доведём мы дело до конца.
Век жить — увидишь и худо порою.
Жаль, что вот темно, а то из окна
Я показал бы тебе: за рекою
Есть у нас тут деревенька одна.
Там живет барин. Господь его знает,
Этакой умница, братец ты мой,
Ну, а теперь ни за что пропадает.
Раз он немножко размолвил с женой:
Барыня сделала что-то не ладно, —
Муж сгоряча-то ее побранил.
Правду сказать, ведь оно и досадно!
Он без ума ее, слышно, любил.
Та — дело барское, знаешь, обидно —
К матушке нежной отправилась в дом
Да сиротою прикинулась, видно, —
С год и жила со старухой вдвоем.
Только и тут она что-то… да это
Дело не наше, я сам не видал…
Барин-ат сох; иногда до рассвета
С горя и глаз, говорят, не смыкал.
Все, вишь, грустил да жены дожидался,
Ей поклониться он сам не хотел;
Ну, а потом в путь-дорогу собрался,
Нанял меня и к жене полетел.
Как помирился он с нею, не знаю,
Барыня что-то сердита была…
Сам-ат я, братец ты мой, помекаю —
Мать поневоле ее прогнала.
Вот мы поехали. Вижу — ласкает
Барин жену: то в глаза ей глядит,
То, знаешь, ноги ковром укрывает,
То этак ласково с ней говорит, —
Ну, а жена пожимает плечами,
В сторону смотрит — ни слова в ответ…
Он и пристал к ней почти со слезами:
«Или в тебе и души, дескать, нет?
Я, дескать, все забываю, прощаю…
Так же люблю тебя, милый мой друг…»
Тут она молвила что-то — не знаю,
И покатилася со смеху вдруг…
Барин притих. Уж и зло меня взяло!
Я как хвачу коренного кнутом…
После одумался — совестно стало:
Тройка шла на гору, шла-то с трудом;
Конь головой обернулся немного,
Этак глядит на меня, все глядит…
«Ну, мол, ступай уж своею дорогой.
Грех мой на барыне, видно, лежит…»
Вот мы… о чем, бишь, я речь вел сначала?
Да, — я сказал, что тут барин притих.
Вот мы и едем. Уж ночь наступала.
Я приударил лошадок лихих.
Вехали в город… Эхма! Забываю,
Чей это двор, где коней я кормил?
Двор-то мощеный… постой, вспоминаю…
Нет, провались он, совсем позабыл!
Ну, ночевали. Заря занималась…
Барин проснулся — глядь: барыни нет!
Кинулись шарить-искать, — не сыскалась;
Только нашли у ворот один след, —
Кто-то, знать, был с подрезными санями…
Мы тут в погоню… Уж день рассветал;
Верст этак семь пролетели полями —
След неизвестно куда и пропал.
Мы завернули в село, да в другое —
Нет нигде слуху; а барин сидит,
Руки ломает. Лицо-то больное,
Сам-ат озяб; словно лист весь дрожит…
Что мне с ним делать? Проехал немного
И говорю ему: «Следу, мол, нет;
Этой вот, что ли, держать нам дорогой?»
Он и понес чепуху мне в ответ.
Сердце мое облилось тогда кровью!
«Эх, погубил, мол, сердечный ты мой,
Жизнь и здоровье горячей любовью!»
Ну и привез его к ночи домой.
Жаль горемычного! Вчуже сгрустнется:
В год он согнулся и весь поседел.
Нынче над ним уж и дворня смеется:
«Барин-ат наш, мол, совсем одурел…»
Дивно мне! Как он жену не забудет!
Нет вот, поди! коротает свой век!
Хлеба не ест, все по ней, вишь, тоскует…
Этакой, братец ты мой, человек!
Я видел сон, который не совсем был сон.
Блестящее солнце потухло, и звезды
темные блуждали по беспредельному пространству,
без пути, без лучей; и оледенелая земля
плавала, слепая и черная, в безлунном воздухе.
Утро пришло и ушло — и опять пришло и не принесло дня;
люди забыли о своих страстях
в страхе и отчаянии; и все сердца
охладели в одной молитве о свете;
люди жили при огнях, и престолы,
дворцы венценосных царей, хижины,
жилища всех населенцев мира истлели вместо маяков;
города развалились в пепел,
и люди толпились вкруг домов горящих,
чтоб еще раз посмотреть друг на друга;
счастливы были жившие противу волканов,
сих горных факелов; одна боязненная надежда
поддерживала мир; леса были зажжены —
но час за часом они падали и гибли,
и треща гасли пни — и все было мрачно.
Чела людей при отчаянном свете
имели вид чего-то неземного,
когда случайно иногда искры на них упадали.
Иные ложились на землю и закрывали глаза и плакали;
иные положили бороду на сложенные руки и улыбались;
а другие толпились туда и сюда,
и поддерживали в погребальных кострах пламя,
и с безумным беспокойством
устремляли очи на печальное небо,
подобно савану одевшее мертвый мир, и
потом с проклятьями снова
обращали их на пыльную землю,
и скрежетали зубами и выли;
и птицы кидали пронзительные крики,
и метались по поверхности земли,
и били тщетными крылами;
лютейшие звери сделались смирны и боязливы;
и змеи, ползая, увивались между толпы, шипели,
но не уязвляли — их убивали на седенье люди;
и война, уснувшая на миг, с новой силой возобновилась;
пища покупалась кровью,
и каждый печально и одиноко сидел,
насыщаясь в темноте; не оставалось любви;
вся земля имела одну мысль:
это смерть близкая и бесславная;
судороги голода завладели утробами, люди умирали,
и мясо и кости их непогребенные валялись;
тощие были седены тощими;
псы нападали даже на своих хозяев,
все, кроме одного, и он был верен его трупу
и отгонял с лаем птиц и зверей и людей голодных,
пока голод не изнурял или новый труп не привлекал их алчность;
он сам не искал пищи, но с жалобным и протяжным воем
и с пронзительным лаем лизал руку,
не отвечавшую его ласке, — и умер.
Толпа постепенно редела;
лишь двое из обширного города
остались вживе — и это были враги;
они встретились у пепла алтаря,
где грудой лежали оскверненные церковные утвари;
они разгребали и, дрожа,
подымали хладными сухими руками теплый пепел,
и слабое дыханье немного продолжалось и произвело
как бы насмешливый чуть видный огонек;
тогда они подняли глаза при большем свете
и увидали друг друга — увидали, и издали вопль и умерли,
от собственного их безобразия они умерли, не зная,
на чьем лице голод начертал: враг.
Мир был пуст, многолюдный и могущий
сделался громадой безвременной,
бестравной, безлесной, безлюдной,
безжизненной, громадой мертвой,
хаосом, глыбой праха; реки, озера, океан были недвижны,
и ничего не ворочалось в их молчаливой глубине;
корабли без пловцов лежали,
гния, в море, и их мачты падали кусками;
падая, засыпа́ли на гладкой поверхности;
скончались волны; легли в гроб приливы,
луна, царица их, умерла прежде;
истлели ветры в стоячем воздухе, и облака погибли;
мрак не имел более нужды
в их помощи — он был повсеместен.
О. А. Глебовой-Судейкиной
«А это — хулиганская», — сказала
Приятельница милая, стараясь
Ослабленному голосу придать
Весь дикий романтизм полночных рек,
Все удальство, любовь и безнадежность,
Весь горький хмель трагических свиданий.
И дальний клекот слушали, потупясь,
Тут романист, поэт и композитор,
А тюлевая ночь в окне дремала,
И было тихо, как в монастыре.
«Мы на лодочке катались…
Вспомни, что было!
Не гребли, а целовались...
Наверно, забыла».
Три дня ходил я вне себя,
Тоскуя, плача и любя,
И, наконец, четвертый день
Знакомую принес мне лень,
Предчувствие иных дремот,
Дыхание иных высот.
И думал я: «Взволненный стих,
Пронзив меня, пронзит других, —
Пронзив других, спасет меня,
Тоску покоем заменя».
И я решил,
Мне было подсказано:
Взять старую географию России
И перечислить
(Всякий перечень гипнотизирует
И уносит воображение в необятное)
Все губернии, города,
Села и веси,
Какими сохранила их
Русская память.
Костромская, Ярославская,
Нижегородская, Казанская,
Владимирская, Московская,
Смоленская, Псковская.
Вдруг остановка,
Провинциально роковая поза
И набекрень нашлепнутый картуз.
«Вспомни, что было!»
Все вспомнят, даже те, которым помнить-
То нечего, начнут вздыхать невольно,
Что не живет для них воспоминанье.
Второй волною
Перечислить
Хотелось мне угодников
И местные святыни,
Каких изображают
На старых образах,
Двумя, тремя и четырьмя рядами.
Молебные руки,
Очи горе, —
Китежа звуки
В зимней заре.
Печора, Кремль, леса и Соловки,
И Коневец Корельский, синий Саров,
Дрозды, лисицы, отроки, князья,
И только русская юродивых семья,
И деревенский круг богомолений.
Когда же ослабнет
Этот прилив,
Плывет неистощимо
Другой, запретный,
Без крестных ходов,
Без колоколов,
Без патриархов...
Дымятся срубы, тундры без дорог,
До Выга не добраться полицейским.
Подпольники, хлысты и бегуны
И в дальних плавнях заживо могилы.
Отверженная, пресвятая рать
Свободного и Божеского Духа!
И этот рой поблек,
И этот пропал,
Но еще далек
Девятый вал.
Как будет страшен,
О, как велик,
Средь голых пашен
Новый родник!
Опять остановка,
И заманчиво,
Со всею прелестью
Прежнего счастья,
Казалось бы, невозвратного,
Но и лично, и обще,
И духовно, и житейски,
В надежде неискоренимой
Возвратимого —
Наверно, забыла?
Господи, разве возможно?
Сердце, ум,
Руки, ноги,
Губы, глаза,
Все существо
Закричит:
«Аще забуду Тебя?»
И тогда
(Неожиданно и смело)
Преподнести
Страницы из «Всего Петербурга»,
Хотя бы за 1913 год, —
Торговые дома,
Оптовые особенно:
Кожевенные, шорные,
Рыбные, колбасные,
Мануфактуры, писчебумажные,
Кондитерские, хлебопекарни, —
Какое-то библейское изобилие, —
Где это?
Мучная биржа,
Сало, лес, веревки, ворвань…
Еще, еще поддать…
Ярмарки… там
В Нижнем, контракты, другие…
Пароходства… Волга!
Подумайте, Волга!
Где не только (поверьте)
И есть,
Что Стенькин утес.
И этим
Самым житейским,
Но и самым близким
До конца растерзав,
Кончить вдруг лирически
Обрывками русского быта
И русской природы:
Яблочные сады, шубка, луга,
Пчельник, серые широкие глаза,
Оттепель, санки, отцовский дом,
Березовые рощи да покосы кругом.
Так будет хорошо.
Как бусы, нанизать на нить
И слушателей тем пронзить.
Но вышло все совсем не так, —
И сам попался я впросак.
И яд мне оказался нов
Моих же выдумок и слов.
Стал вспоминать я, например,
Что были весны, был Альбер,
Что жизнь была на жизнь похожа,
Что были Вы и я моложе,
Теперь же все мечты бесцельны,
А песенка живет отдельно,
И, верно, плоховат поэт,
Коль со стихами сладу нет.
Неповоротливый, огромный, словно древний,
Живет кузнец там, на краю деревни.
И у пылающего горна,
Вздымая молот — тень из бездны —,
Он день за днем кует упорно
Мятеж железный…
И удар за ударом
Крепнет, словно алмаз,
Закаленное жаром,
Всетерпение масс…
И, кто злобу скрывает,
Молчанье тая,
Ждет, и знает,
Отчего у огня
Раз за разом кричит без конца
Одуряющий стук кузнеца.
Изнеможденные без устали внимают
Ударам, молота, — ленивые глаза
Безмерное молчание скрывают, —
Галлюцинируют печальные глаза,
Блуждая по полям и глупым перелескам.
Удары ж молота, как дальняя гроза,
Гремят размеренно и резко.
Кузнец кует, — и день за днем
У горна грохот, треск и гром…
Неумолимо и упорно
Под вскрик железа он бросает
В огонь пылающего горна
Печаль, тоску страданья, гнев, —
И закаляет
Грядущим дням великий сев.
Спокоен, бесстрашен пылающий взгляд.
Удар за ударом и четки и жестки.
И искры, как золота блестки,
Сверкающим вихрем летят.
Работа кипит горяча.
И пламя блистает
Вокруг головы кузнеца-ковача,
Оно озаряет
Развитые мускулы рук, закаленных
Для бури желанных побед:
Он грезит о них затаенно
Не мало томительных лет.
Он подсчитал все зло, что накопили дни:
Утехи бедным нет, — и бесполезны
Угрозные слова — слова, слова одни —
Пророков лживых подогретой страсти.
Слепцы стоят у власти,
И железным
Кольцом параграфов да пунктов злой игрой
Баррикадируют законов смысл простой.
Над каждой мыслью — ужаса копыто.
Рука трудящихся — она ж рука рабов.
Спокойствие полей, — оно давно забыто:
Змеится по полям горячка городов.
Над деревнями тень — черна и непомерна —
От колокольни грозной и химерной
Легла свинцовой глыбой… Бедняки,
Как нищие подачку, медяки
В полях, возделанных своими же руками,
Должны вымаливать едва ль не со слезами.
Измученный трудом бесцельным и ужасным
Сжимает нож в руке: он скоро станет красным.
Законы хитрые плетут тюрьмы решетки
Для каждого, кто жить рабом не смеет.
Любовь и радость вянет и немеет,
Зажатая в сухой кулак кокотки
Морали лживой… Детское сознанье
Из родников отравленных питают:
Все родники давно загрязнены…
Присяга, клятва, обещанье,
Одно «должны, должны, должны»…
Исхода нет, — конца для мук не знают.
Кузнец молчит,
Кует, стучит, —
И молот яростно кричит
Неповторимые рассказы,
Дробя безумных воль алмазы...
Он недалек
Заветный срок:
Набатные метнутся звоны,
Сзывая на кровавый пир,
И рухнут лживые законы,
Что крепко заковали Мир.
Кузнец молчит, —
Свою печаль
И боль обид
В себе таит.
Но удар за ударом
Тяжкий молот бросает
На упорную сталь.
И сверкает пожаром
Горн, пылающий жаром,
Сыплет искры огня
В ожидании дня
Золотых превращений…
И в груди кузнеца —
Ковача
Нет сомнений…
Ночь кутает его в покровы мрака, —
Но близок час… и он не знает страха.
В час заката
Все услышат стоны звона
От набата, —
Прошуршат в ветрах знамена
О расплате,
И прореют в блеске молний, в вихре грома,
Увлекая ярость толп для достижений
По дорогам победителей-титанов
Для последних поражений великанов…
Гроза отгремит, и мгновения тени и крови
В набатном кошмаре истают, завянут…
К созданию светлого мира на вспаханной нови
Утопии руки несытые жадно протянут…
Кузнец стучит, и ждет конца.
Пускай работа не легка, —
Перед глазами кузнеца
Стоят те дальные века,
Когда не сила, и не зубы
Дела людей вершить начнут,
Когда не будет тяжек труд,
Когда не будет злых и грубых,
Когда любовь, что в сердце дремлет,
Осветит радостную землю…
Исчезнут дворцы, магазины, чуланы, конторы.
Все станет так просто-понятно.
Не будет ни злобы, ни ссоры.
Замрет в человеческом сердце
Порыв неоправданной страсти
Стремленья к миражно-неверной,
Ненужной меж равными власти.
Случайную жизнь свою каждый
Отдаст лучезарно и смело
Для общей и радостной цели,
На общее светлое дело.
И все, что когда-то казалось
Запутанно-черным и сложным,
Томило кошмарной загадкой,
Блеснет бестревожно-возможным,
И слабый не будет томиться
По доле своей за порогом.
К открытию тайн вещества,
Может быть распознают дорогу…
Так у пылающего горна,
Вздымая молот — тень из бездн
Уверенный кузнец упорно
Кует закал сердец железный
И удар за ударом
Крепнет, словно алмаз,
Закаленное жаром
Всетерпение масс.
Сегодня кухне – не к лицу названье!
В ней – праздничность. И, словно к торжеству,
Начищен стол. Кувшин широкогорлый
Клубит пары под самый потолок.
Струятся стены чистою известкой
И обтекают ванну. А она
Слепит глаза зеленой свежей краской.
Звенит вода. Хрустальные винты
Воды сбегают по железным стенкам
И, забурлив, сливаются на дне.
И вот уж ванна, как вулкан, дымится,
Окутанная паром, желтизной
Пронизанная полуваттной лампы.
И вымытая кухня ждет, когда
Мать и отец тяжелыми шагами
Ее сосредоточенность нарушат
И, всколебавши пар и свет, внесут
Дитя, завернутое в одеяло.
Покамест мрак бормочет за окном
И в стекла бьется ветками; покамест
Дождь пришивает ловко, как портной,
Лохмотья мглы к округлым веткам липы,
Заполнившей всю раму, – мать берет
Ребенка на руки и осторожно
Развертывает одеяло, вся
Наполненная важностью минуты.
И вот усаживает его
На край стола, промытого до лоску,
И постепенно, вслед за одеялом,
Развязывает рубашонку. Вслед
За рубашонкой – чепчик. Донага
Дитя раздето, ножками болтает,
Свисающими со стола. А между тем
Отец воды холодной добавляет
В дымящуюся ванну. И дитя
Погружено в сияющую воду,
Нагретую до двадцати восьми.
Телесно-розоватый, пухлый, в складках
Упругой кожи, в бархатном пушке,
На взгляд бескостный, шумный и безбровый,
Еще бесполый и почти немой, –
Он произносит не слова, а звуки, –
Барахтается ребенок в ванне
И шумно ссорится с водой: зачем
Врывается без предупрежденья
В открытый рот,
В глаза и в уши. Он
По-своему знакомится с водой.
Сначала – драка. Сжавши кулачки,
Дитя колотит воду, чтобы больно
Ей сделать. Шлепает ее ручонкой,
Но безуспешно. Ей не больно, нет!
Она все так же неизменна, как
Была до драки. И дитя готово
Бежать из ванны, делая толчок
Неловкими ножонками, вопя,
Захлебываясь плачем и водою.
То опуская, чтобы окунуть
Намыленное темя, то опять
Приподнимая, мать стоит над ванной
С довольною улыбкой на лице.
Она стоит безмолвно, только руки
Мелькают, словно крылья. Вся она –
В своих руках, округлых, добрых, теплых,
По локоть обнаженных. Пальцы рук
Как бы ласкаются в прикосновеньях
К ребенку, к шелковистой коже. Вот
Она берет резиновую губку,
Оранжевое мыло и, пройдясь
Намыленною губкой по затылку
Дитяти, по спине и по груди,
Все покрывает розовое тело
Клоками пены.
Тихое дитя
В запенившейся взмыленной воде
Сидит по шею, круглой головой
Высовываясь из воды, как в шапке
Из белой пены. Как тепло ему!
Теперь вода с ним подружилась и
Не кажется холодной иль горячей:
Она как раз мягка, тепла. А мать
Так ласково касается руками
Его спины, его затылка. Нет,
Приятней не бывает ощущений,
Чем ванна! Ах, как хорошо! Сполна
Всем телом познавать такие вещи,
Как гладкое касание воды,
Шершавость материнских рук и мыло,
Щекочущею бархатною пеной
Скрывающее тело.
А в окно
Сквозь форточку сырой волнистый шум
Сочится. Хлещет дождь, скользя с куста
На куст, задерживаясь на листьях.
И ночь стучит столбами ветра, капель
И веток по скелету рамы. Мать
Прислушивается невольно к шуму.
Отец приглядывается к ребенку,
Который тоже что-то услыхал.
Уж к девяти идет землевращенье.
Дождь, осень. Дом – песчинкою земли,
А комната – пылинкой. И пылинка –
В борьбе за жизнь – в рассерженную ночь
Сияет электрическою искрой,
Потрескивая. В комнате дитя,
Безбровое и лысое созданье,
Прислушивается к чему-то. Дождь
Стучится в раму. Может быть, к дождю
Прислушивается дитя? Иль к сердцу?
К пылающему сердцебиенью,
Что гонит кровь от головы до ног,
Живым теплом напитывая тело
И сообщая рост ему и жизнь.
С каким вниманьем, с гордостью какою,
С какой любовью смотрят на него
Родители! Посасывая палец,
Ребенок так внимательно глядит
Прекрасными животными глазами.
Как воплощенье первых темных лет,
Существований древних, что еще
Истории не начинали, он
На много тысяч поколений старше
Своих родителей. Но этот шум
Сырой осенней ночи ничего
Не говорит ему. Воспоминанья
Далеких лет, родивших человека,
Исчезли в нем. Он позабыл о ней –
Глубокой темноте перворожденья,
И никогда не вспомнит, если есть
Благоухающая мылом ванна,
Чудесная нагретая вода –
И добрые ладони материнства.
Имя ее вкраплено в набор — «социализм»,
Фамилия рифмуется со словом «революция».
Этой шарадой
начинается Лиза
Лютце.
Теперь разведем цветной порошок
И возьмемся за кисти, урча и блаженствуя.
Сначала
всё
идет
хорошо —
Она необычайно женственна:
Просторные плечи и тесные бедра
При некой такой звериности взора
Привили ей стиль вызывающе-бодрый,
Стиль юноши-боксера.Надменно идет она в сплетне зудящей,
Но яд
не пристанет
к шотландской
колетке:
Взглянешь на черно-белые клетки —
«Шах королеве!» — одна лишь задача.Пятном Ренуара сквозит ее шея,
Зубы — реклама эмалям Лиможа…
Уж как хороша! А всё хорошеет,
Хорошеет — ну просто уняться не может.Такие — явленье антисоциальное.
Осветив глазом в бликах стальных,
Они, запираясь на ночь в спальне,
Делают нищими всех остальных;
Их красота —
разоружает…
Бумажным змеем уходит, увы,
Над белокурым ее урожаем
Кодекс
законов
о любви.Человек-стервец обожает счастье.
Он тянется к нему, как резиновая нить,
Пока не порвется. Но каждой частью
Снова станет тянуться и ныть.Будет ли то попик вегетарьянской секты,
Вождь травоядных по городу Орлу,
Будет ли замзав какой-нибудь подсекции
Утилизации яичных скорлуп,
Будет ли поэт субботних приложений,
«Коммунхозную правду» сосущий за двух
(Я выбрал людей,
по существу
Не имеющих к поэзии прямого приложенья,
Больше того: иметь не обязанных,
Наконец обязанных не иметь!), —
И вдруг
эскизной
прически
медь,
Начищенная, как в праздник! И вы, замзав, уже мягче правите,
И мораль травоеда не так уж строга,
И даже в самой «Коммунхозной правде»
Вспыхивает вдруг золотая строка.
Любая деваха при ней — урод,
Таких нельзя держать без учета.
Увидишь такую — и сводит рот.
И хочется просто стонать безотчетно.Такая. Должна. Сидеть. В зоопарке.
(Пусть даже кричат, что тут —
выдвиженщина!)
И шесть или восемь часов перепархивать
В клетке с хищной надписью: «Женщина»,
Чтоб каждый из нас на восходе дня,
Преподнеся ей бессонные ночи,
Мог бы спросить: «Любишь меня?»
И каждому отвечалось бы: «Очень».И вы, излюбленный ею вы,
Уходите в недра контор и фабрик,
Но целые сутки будет в крови
Любовь топорщить звездные жабры.Шучу, конечно. Да дело не в том.
Кто хоть раз услыхал свое имя,
Вызвоненное этим ртом,
Этими зубами в уличном интиме… Русые брови лихого залета
Такой широты, что взглянешь — и дрожь!
Тело, покрытое позолотой,
Напоминает золотой дождь,
Тело, окрашенное легкой и маркой
Пылью бабочек, жарких как сон,
Тело точно почтовая марка
С каких-то огромней Канопуса солнц.Вот тут и броди, и кури, и сетуй,
Давай себе слово, зарок, обет,
Автоматически жуй газету
И машинально читай обед.
И вдруг увидишь ее двою…
Да что сестру? Ее дедушку! Мопса!
И пластырем ляжет на рану твою
Почтовая марка с Канопуса.И всё ж не помогут ни стрижка кузины,
К сходству которой ты тверд, как бетон,
Ни русые брови какой-нибудь Зины,
Ни зубы этой, ни губы той —
Что в них женского? Самая малость.
Но Лиза сквозь них проступала, смеясь,
Тут женское к женственному подымалось,
Как уголь кристаллизовался в алмаз.
Но что, если этот алмаз не твой?
Если курок против сердца взведен?
Если культурье твое естество
Воет под окнами белым медведем? Этот вопрос я поднял не зря.
Наука без действенной цели — болото.
Ведь ежели
от груза
мочевого пузыря
Зависит сновидение полета,
То требую хотя бы к будущей весне
Прямого ответа без всякой водицы:
С какими еще пузырями водиться,
Чтоб Лизу мою увидать во сне? Шучу. Шучу. Да дело не в том.
Кто хоть однажды слыхал свое имя,
Так… мимоходом… ходом мимо
Вызвоненное этим ртом… Она была вылита из стекла.
Об нее разбивались жемчужины смеха.
Слеза твоя бы по ней стекла,
Как по графину: соленою змейкой,
Горечь и кровь скатились по ней бы,
Не замутив водяные тона.
Если есть ангелы — это она:
Она была безразлична, как небо.Сегодня рыдай, тоскою терзаемый,
Завтра повизгивай от умор —
Она,
как будто
из трюмо,
Оправит тебя драгоценными глазами.
Она… Но передашь ее меркой ли
Милых слов: «подруга», «жена»?
Она
была
похожа
на
Собственное отражение в зеркале.Кто не страдал, не умеет любить.
Лиза же, как на статистике Дания, —
Рай молока и шоколада, а не быт:
Полное отсутствие страдания.В «социализм» ее вкраплено имя,
Фамилия рифмуется со словом «революция».
О, если бы душой была связана с ними
Лиза Лютце!
Предвестницы зари, еще молчали птицы,
В полях покой, не знать горящей колесницы,
Когда встает Эраст и мнит, коль он встает,
Что солнце уж лугам Фетида отдает.
Бежит открыть окно и на небо взирает,
Но светозарных в нем красот не обретает,
Ни бледной светлости сияющей луны.
Едва выходит мать любви из глубины.
Эраст озлобился, во мраке зря зеленость,
И сердится на ночь и на дневную леность.
Как в сумерки стада с лугов сойдут долой,
Ириса, проводив овец своих домой,
Средь рощи говорить с ним нечто обещалась,
И для того та ночь ему длинна казалась.
Вот для чего раскрыт его несонный взор,
Доколь не осветил луч дни высоких гор.
Пошел из шалаша. Титира возглашает.
Эрастову Титир скотину сохраняет
От времени того, как он вздыхати стал:
Когда б скот пас он сам, то б скот его пропал.
«Ты спишь еще, ты спишь, — с досадою вещает, —
Ты спишь, а день уже прекрасный наступает.
Ступай и в дол туда скотину погони!»
Он мнил, гоня его, гнать ночь, желая дни,
А день еще далек и самому быть мнится,
Еще повсюду мрак, но пастуху не спится,
Предолгий солнца бег, как выйдет день из вод,
До вечера себе он ставит в целый год
И тако меряет ток солнечный глазами.
Над сими луч его рождается горами,
Неспешно шествует как в небо, так с небес
И спустится потом за дальний тамо лес.
Какая долгота! Когда того дождется!
Он меряет сей путь, а меря, только рвется.
Скрывается от глаз его ночная тень,
Отходит тишина, пришел желанный день.
Но беспокойство, чем Эраст себя тревожил,
Еще стократнее желанный день умножил.
Нетерпеливыми желаньями его
Во все скучала мысль минуты дни сего,
И, чтобы как-нибудь горячность утолити,
Хотел любезную от мысли удалити.
То в стаде, то в саду что делать начинал.
То стриг овец, то где деревья подчищал.
Все тщетно; в памяти Ириса непрестанно,
Все вечер тот в уме и счастье обещанно.
Нет помощи ни в чем, он сердцу власть дает,
Оставив скот и сад, свирель свою берет,
Котора жар его всечасно возглашает.
Он красоту своей любезной воспевает,
Неосторожности любовника в любви!
Он множит только тем паление в крови.
День долог: беспокойств его нельзя исчислить,
Что ж делать? что ему тогда иное мыслить?
Лишь солнце начало спускаться за леса
И стали изменять цвет ясны небеса,
Эраст спешит к леску, спешит в средину рощи,
Мня, что туда придет Ириса прежде нощи.
Страшится; пастуха мысль новая мятет:
«Ну, если, — думает, — Ириса мне солжет!»
Приходит и она. Еще не очень поздно,
Весь страх его прошел, скончалось время грозно.
Пришла и делает еще пред ним притвор,
Пришествия ея незапность кажет взор.
С ней множество любвей в то место собралося:
Известие по всем странам к ним разнеслося,
Что будет сходбище пастушке в роще той.
Одни, подвигнуты приятством, красотой,
Скрываются между кустов и древ сплетенных
Внять речь любовников, толь жарко распаленных.
Другие, крояся, не слыша их речей,
С ветвей их тайну речь внимали из очей.
Тогда любовники без всякия помехи
Тут сладость чувствуют цитерския утехи
И в восхищении в любовных сих местах
Играют нежностью в растаянных сердцах.
Любились тут; простясь, и пуще возлюбились.
Но как они тогда друг с другом разлучились,
Ей мнилось, жар ея излишно речь яснил,
А он мнил, что еще неясно говорил.
Кащей не в шутку захворал,
Пять дней уж с сундука не сходит;
Не ест, не пьет и глаз почти не сводит;
Пришло невмочь, за лекарем послал.
Явился врач, ему лекарство прописал:
«Сейчас же, - говорит, - пошлите вы в аптеку».
- «А много ль денег дать велите человеку?»
- «Не знаю, право, что возьмут...
Ну, дайте двадцать пять, вам сдачи принесут»,
- «Что ж делать? Так и быть! Сейчас пошлю Ванюшку.
Иван, приподними ты у меня подушку;
Возьми, вот пять алтын!
Вот гривна!.. Кажется, дал лишний грош один.
Постой-ка: раз, два, три, четыре, пять - ну, верно!
Скорей с рецептом ты беги,
Да не зайди в кабак. Куда как это скверно!..
Не грязно на дворе, так скинь ты сапоги».
Разинул лекарь рот, как будто видел чудо;
Не верил он своим глазам, ушам.
«Вы поняли меня, - сказал он, - очень худо;
Пошлите двадцать пять рублей...» - «Не дам, не дам!
Как двадцать пять рублей! О, Господи мой, Боже!
Во сне ли я иль наяву?»
- «Здоровье ведь всего дороже».
- «Как двадцать пять рублей! За что?» - «Да за траву,
Микстуру, капли и пилюли».
- «Да полно, оживу ли
От этих я лекарств? Ведь я едва дышу;
За что же двадцать пять рублей терять напрасно!»
- «Хотя вы и больны опасно,
Не бойтесь: я еще кой-что вам пропишу
И, так сказать, из мертвых воскрешу,
Лишь только вы ко мне доверенность имейте
И денег не жалейте.
Я за свои труды полушки не хочу:
Вы бедный человек, без платы вас лечу,
А даром получать лекарство невозможно.
Вам подкреплять себя хорошей пищей должно;
Для супа рябчиков или цыплят купить,
И лучшее вино с водой отварной пить.
Возьмите вы себе рейнвейну иль лафиту,
Хоть в пять рублей...» - «Совсем нет аппетиту!»
- «Придет. Пошлите ж двадцать пять...
Коль денег нет у вас, пожалуй, я достану».
- «Отец мой, за тебя молиться Богу стану».
- «Я вам служить сердечно рад.
Вот этот сундучок отдайте мне в заклад».
- «Да разве на полу больному мне валяться?»
- «Нет, я пришлю кровать:
На ней покойнее вам будет почивать.
Давайте-ка сундук, извольте приподняться.
Ты за извозчиком сходи теперь, Иван!»
- «Куда? Останься здесь, болван!..
Помилуйте!» - «Ну, выбирайте:
Лечитесь или умирайте».
- «Уж лучше так умру; оставьте вы меня».
- «Прощайте; не прожить вам дня.
Отца духовного позвать вы прикажите
И гроб получше закажите.
Уж не ударьте в грязь лицом,
Распорядите все перед своим концом,
Чтоб после не было ни споров, ни тревоги.
В шесть лошадей возьмите дроги,
Покров богатый, балдахин...»
- «Не беспокойтесь, я не знатный господин;
Не для того копил всю жизнь свою именье,
Чтобы на мотовство пошло, на погребенье!
Могу я обойтись без этих пустяков».
- «Есть у меня собранье черепов,
Но нету черепа скупого;
Продайте мне свой труп, купить его готов;
Не сыщете купца другого».
- «Когда не шутите, то я себя продам».
- «Серьезно говорю». – «А много ли дадите?»
- «Ну, двадцать пять рублей я дам».
- «Нет, мало!» - «Сколько же хотите?»
- «По крайней мере сто». – «Как можно?
Пятьдесят».
- «Прибавьте». – «Шестьдесят
И ни копейки боле.
Поверьте, что другой вас даром не возьмет.
Простите!» - «Быть по вашей воле:
Давайте по рукам, да деньги наперед!»
По морям промчался Аттис на летучем, легком челне,
Поспешил проворным бегом в ту ли глушь фригийских лесов,
В те ли дебри рощ дремучих, ко святым богини местам.
Подстрекаем буйной страстью, накатившей яростью пьян,
Оскопил он острым камнем молодое тело свое.
И себя почуял легким, ощутив безмужнюю плоть,
Окропляя теплой кровью кремнистый выжженный луг.
Он взмахнул в руке девичьей полнозвучный гулкий тимпан.
Это твой тимпан, Кибела, твой святой, о матерь, тимпан!
В кожу бычью впились пальцы. Под ладонью бубен запел.
Завопив, к друзьям послушным исступленный голос воззвал:
«В горы, Галлы! В лес Кибелы! В дебри рощ спешите толпой!
В горы, Галлы, Диндимены госпожи покорная тварь!
Рой изгнанников, за мной понеслись вы к чужим краям,
По следам моим промчавшись, повинуясь речи моей.
Не страшил нас вал соленый, не смутила зыбкая хлябь.
Презирая дар Венеры, оскопили вы свою плоть.
Веселитесь, быстро мчитесь, пусть взыграет сердце в груди!
Порадейте в честь богини! Поспешите, Галлы, за мной!
В лес фригийский! В дом Кибелы! Ко святым фригийским местам?
Там рокочет гулко бубен, там кимвалы звонко звенят.
Там Менад, плющом увитых, хороводы топчут траву.
Восклицают там Менады, в исступленной пляске кружась:
Там безумствует богини вдохновенно-буйная рать!
Нам туда помчаться надо! Нас туда желания зовут!»
Дева телом, бледный Аттис так вопил, сзывая друзей.
Отвечал мгновенным воплем одержимый, бешеный сонм,
Зазвенела медь кимвалов. Загудел протяжно тимпан.
По хребтам зеленой Иды полетел, спеша, хоровод.
Ударяет в бубен Аттис, задыхаясь, хрипло кричит.
Обезумев, мчится Аттис через дебри, яростный вождь.
Так, упряжки избегая, мчится телка, скинув ярмо.
За вождем, за буйной девой, в исступлении Галлы летят.
И к святилищу Кибелы добежал измученный рой
И уснул в изнеможенье, не вкусив Цереры даров.
Долгий сон тяжелой дремой утомленным веки смежил.
Под покровом тихой лени угасает ярости пыл.
Но когда наутро солнца воссиял сверкающий глаз,
Сквозь эфир, над морем страшным, над пустынным ужасом гор,
И прогнал ночные тени огненосных коней полет,
Тут покинул, вдаль умчавшись, быстролетный Аттиса сон.
В мощном лоне Пасифея приняла крылатого вновь.
Исчезает в сердце ярость, легковейный входит покой.
Все, что сделал, все, что было, вспоминает Аттис дрожа,
Понимает ясным взором, чем он стал, куда залетел.
С потрясенным сердцем снова он идет на берег морской,
Видит волн разбег широкий. Покатились слезы из глаз.
И свою родную землю он призвал с рыданьем в груди.
«Мать моя, страна родная, о моя родная страна!
Я, бедняк, тебя покинул, словно раб и жалкий беглец.
На погибельную Иду ослепленный я убежал.
Здесь хребты сияют снегом. Здесь гнездятся звери во льдах,
В их чудовищные норы я забрел по тайной щели.
Где же ты, страна родная? Как найду далекий мой край?
По тебе душа изныла, по тебе тоскуют глаза.
В этот миг короткий ярость ослабела в сердце моем.
Или мне в лесах скитаться, от друзей и дома вдали,
От тебя вдали, отчизна, вдалеке от милых родных?
Не увижу я гимнасий, площадей и шумных палестр
Я, несчастный, их покинул. Буду снова, снова рыдать.
О, как был я горд и счастлив, о, как много я пережил!
Вот я дева, был мужчиной, был подростком, юношей был,
Был палестры лучшим цветом, первым был на поле борьбы.
От гостей гудели двери, от шагов был теплым порог.
Благовонными венками был украшен милый мой дом.
От постели, вечно весел, подымался я поутру.
И теперь мне стать служанкой, стать Кибелы верной рабой!
Стать Менадой, стать калекой, стать бесплодным, бедным скопцом!
Стать бродягой в дебрях Иды, на хребтах, закованных в лед!
По лесным влачиться щелям во фригийских страшных горах!
Здесь козел живет скакуний, здесь клыкастый бродит кабан!
Ой-ой-ой! Себя сгубил я! Ой-ой-ой! Что сделать я мог!»
Чуть сорвался вопль плачевный с утомленных розовых губ,
Чуть до слуха гор богини долетел раскаянья стон,
Тотчас львов своих Кибела отпрягает, снявши ярмо,
Бычьих стад грозу и гибель, подстрекает левого так:
«Поспеши, мой друг свирепый, в богохульца ужас всели!
Пусть, охвачен темным страхом, возвратится в дебри лесов
Тот безумец, тот несчастный, кто бежал от власти моей.
Выгибай дугою спину, ударяй ужасным хвостом,
Дебри гор наполни ревом, пусть рычанью вторит земля!..»
Садитесь, я вам рад. Откиньте всякий страх
И можете держать себя свободно,
Я разрешаю вам. Вы знаете, на днях
Я королем был избран всенародно,
Но это все равно. Смущают мысль мою
Все эти почести, приветствия, поклоны…
Я день и ночь пишу законы
Для счастья подданных и очень устаю.
Как вам моя понравилась столица?
Вы из далеких стран? А впрочем, ваши лица
Напоминают мне знакомые черты
Как будто я встречал, имен еще не зная,
Вас где-то, там, давно…
Ах, Маша, это ты?
О милая моя, родная, дорогая!
Ну, обними меня, как счастлив я, как рад!
И Коля… здравствуй, милый брат!
Вы не поверите, как хорошо мне с вами,
Как мне легко теперь! Но что с тобой, Мари?
Как ты осунулась… страдаешь все глазами?
Садись ко мне поближе, говори,
Что наша Оля? Все растет? Здорова?
О, Господи! Что дал бы я, чтоб снова
Расцеловать ее, прижать к моей груди…
Ты приведешь ее?… Нет, нет, не приводи!
Расплачется, пожалуй, не узнает,
Как, помнишь, было раз… А ты теперь о чем
Рыдаешь? Перестань! Ты видишь, молодцом
Я стал совсем, и доктор уверяет,
Что это легкий рецидив,
Что скоро все пройдет, что нужно лишь терпенье…
О да, я терпелив, я очень терпелив,
Но все-таки… за что? В чем наше преступленье?…
Что дед мой болен был, что болен был отец,
Что этим призраком меня пугали с детства, —
Так что ж из этого? Я мог же, наконец,
Не получить проклятого наследства!…
Так много лет прошло, и жили мы с тобой
Так дружно, хорошо, и все нам улыбалось…
Как это началось? Да, летом, в сильный зной,
Мы рвали васильки, и вдруг мне показалось…
Да, васильки, васильки…
Много мелькало их в поле…
Помнишь, до самой реки
Мы их сбирали для Оли.
Олечка бросит цветок
В реку, головку наклонит…
«Папа, — кричит, — василек
Мой поплывет, не утонет?!»
Я ее на́ руки брал,
В глазки смотрел голубые,
Ножки ее целовал,
Бледные ножки, худые.
Как эти дни далеки…
Долго ль томиться я буду?
Все васильки, васильки,
Красные, желтые всюду…
Видишь, торчат на стене,
Слышишь, сбегают по крыше,
Вот подползают ко мне,
Лезут все выше и выше…
Слышишь, смеются они…
Боже, за что эти муки?
Маша, спаси, отгони,
Крепче сожми мои руки!
Поздно! Вошли, ворвались,
Стали стеной между нами,
В голову так и впились,
Колют ее лепестками.
Рвется вся грудь от тоски…
Боже! куда мне деваться?
Все васильки, васильки…
Как они смеют смеяться?
Однако что же вы сидите предо мной?
Как смеете смотреть вы дерзкими глазами?
Вы избалованы моею добротой,
Но все же я король, и я расправлюсь с вами!
Довольно вам держать меня в плену, в тюрьме!
Для этого меня безумным вы признали…
Так я вам докажу, что я в своем уме:
Ты мне жена, а ты — ты брат ее… Что, взяли?
Я справедлив, но строг. Ты будешь казнена.
Что, не понравилось? Бледнеешь от боязни?
Что делать, милая, недаром вся страна
Давно уж требует твоей позорной казни!
Но, впрочем, может быть, смягчу я приговор
И благости пример подам родному краю.
Я не за казни, нет, все эти казни — вздор.
Я взвешу, посмотрю, подумаю… не знаю…
Эй, стража, люди, кто-нибудь!
Гони их в шею всех, мне надо
Быть одному… Вперед же не забудь:
Сюда никто не входит без доклада.
Рассказ в сицилианах
Да, фейерверком из Пуччини
Был начат праздник. Весь Милан
Тонул в восторженной пучине
Веселья. Выполняя план
Забав, когда, забыв о чине,
И безголосый стал горлан…
Однако по какой причине
Над городом аэроплан?
Не делегаты ль авиаций
Готовят к празднику салют?
Не перемену ль декораций
Увидит падкий к трюкам люд?
Остолбились в тени акаций
Лакеи при разносе блюд.
Уж то не классик ли Гораций
Встает из гроба, к нови лют?…
Как странно вздрогнула синьора!
Как странно побледнел синьор! —
Что на террасе у собора
Тянули розовый ликер!
И вот уж им не до ликера,
И в небеса за взором взор —
Туда, где стрекотня мотора
Таит нещадный приговор…
На людной площади Милана
Смятенье, давка, крик и шум:
Какого-то аэроплана
Сниженье прямо наобум —
Мертва испанская гитана
И чей-то обезглавлен грум,
И чья-то вся в крови сутана,
И у толпы за разум ум!
Умолк оркестр на полуноте, —
Трещит фарфор, звенит стакан,
И вы, бутылки, вина льете!
Тела! вы льете кровь из ран…
В испуге женщины в капоте
Спешат из дома в ресторан.
Аэроплан опять в полете,
Таинственный аэроплан…
И в ресторане у собора,
Упавши в пролитый ликер,
«Держите дерзостного вора!» —
Кричит в отчаяньи синьор:
«Жена моя, Элеонора, —
Ее похитил тот мотор!..»
Да, если вникнуть в крик синьора,
Жену вознес крылатый вор.
Но — миг минут, и в ресторане,
Как и на площади на всей,
Опять веселое гулянье, —
Быть может, даже веселей…
Взамен Пуччини из Масканьи
Несутся взрывы трубачей,
И снова жизнь кипит в Милане
Во всей стихийности своей.
А результат недавней драмы —
Вполне понятный результат:
Во все концы радиограммы
О происшествии летят.
Портреты увезенной дамы
Тут выставлены в яркий ряд
И в целом мире этот самый
Аэроплан искать велят…
Одни в безумьи, муж без цели
Смотря на небо, скрежетал
Зубами, и гитаны пели,
Печально озаряя зал,
Как бы над мертвыми в капелле
Прелат служенье совершал,
Вдруг неожиданно пропеллер
Над площадью заскрежетал.
И вот, почти совсем откосно,
Убив с десяток горожан,
Летит с небес молниеносно
В толпу другой аэроплан.
Пока гудел многовопросно
В толпе угрозный ураган, —
Похитив мужа, гость несносный
Вспорхнул, и вот — под ним Милан!..
Летели в небе два мотора, —
Один на Тихий океан,
На ширь и гладь его простора,
На дальний остров из лиан.
Другой на север, за озера
Норвегии, где воздух льдян.
И на одном — Элеонора,
И на другом — ее Жуан.
На островках, собой несхожих,
Машины скинули их двух.
На двух совсем различных ложах
С тех пор тиранили свой дух
Супруги: муж лежал на кожах
Тюленьих, под женой был пух
Тропичных птиц. И глаз прохожих
Не жег их: каждый остров глух.
Ласкал серебряные косы
Проникнутый мимозой бриз.
Что на траве сверкало: росы
Иль слезы женские? Кто вниз
Сбегал к воде? Кому откосы
Казались кочками? «Вернись!» —
Стонало эхо. Ноги босы…
От безнадежья стан повис…
Хрустел седыми волосами
Хрустальный ветер ледяной.
Жуан стоял у моря днями,
В оцепенении, больном,
С глубоко впавшими глазами,
С ума сводящею мечтой,
Что, разделен с женой морями,
Он не увидится с женой.
Хохочут злобно два пилота,
Что их поступок — без следа,
Что ими уничтожен кто-то,
Что тайну бережет вода,
Что вот возникло отчего-то
Тому, кто юн, кто молода,
«Всегда» любившим без отчета
Карающее «Никогда!»
Явился Май, принес и мягкий воздух,
И золотой свой свет, и аромат,
И дружелюбно белыми цветами
Всех манит, и из тысячи фиалок
С улыбкой смотрит синими очами,
И расстилает свой ковер зеленый,
Весь пышно затканный лучами солнца
И утренней росой, и созывает
К себе любезных смертных. Глупый люд
На первый зов покорно поспешает.
Мужчины вышли в нанковых штанах
И в праздничных кафтанах с золотыми,
Сияющими пуговками; в цвет
Невинности все женщины оделись;
Крутит свой ус весенний молодежь;
У девушек высоко дышат груди;
Поэты городские запаслись
Карандашом, бумагой и лорнетом…
И все, ликуя, за город бегут,
Садятся на муравчатых полянах,
Любуются на быстрый рост деревьев,
На нежные и пестрые цветочки,
Внимают пенью беззаботных пташек
И шлют привет свой ясным небесам.
И у меня был Май с визитом. Трижды
В затворенную дверь он постучал
И кликнул мне: «Я Май! Не прячься, бледный
Мечтатель! выдь! Тебя я поцелую!»
Но двери я не отпер и сказал:
«Недобрый гость, зовешь меня напрасно!
Тебя насквозь прозрел я — и насквозь
Узнал строенье мира; слишком много
И слишком глубоко узнал — и прахом
Рассеялись все радости мои,
И в сердце скорби вечные вселились.
Сквозь каменную жесткую кору
Мне ясно видно все в людских домах,
В людских сердцах; и здесь и там я вижу
Обман, да ложь, да жалостное горе.
На лицах я читаю злые мысли;
В стыдливом девственном румянце виден
Мне тайный трепет похоти; над гордым
И вдохновенным юноши челом —
Колпак дурацкий. Всюду на земле
Лишь тени прокаженные я вижу
Да рожи глупые и сам не знаю,
В больнице я иль в доме сумасшедших.
Насквозь, как в чистое стекло, я вижу
И всю земную глубь, и весь тот ужас,
Что Май напрасно хочет утаить
Под пышной муравой своей. Я вижу,
Как мертвецы лежат в гробах там тесных;
Глаза раскрыты, руки скрещены,
Лицо как полотно, и бел их саван,
И черви между желтых губ клубятся.
Я вижу — сын, с любовницей шутя,
Садится на отцовскую могилу…
Вокруг с насмешкой свищут соловьи,
И нежные цветочки полевые
Лукаво издеваются, и мертвый
Отец в своей могиле шевелится,
И вздрагивает скорбно мать земля».
О бедная земля! твои терзанья
Я знаю. Вижу я, как грудь твою
Снедает пламя, как исходят кровью
Бесчисленные жилы, как широко
Твоя раскрылась рана и потоком
Вдруг хлынули огонь, и кровь, и дым.
Я вижу — из земной разверстой пасти
Выходят исполинские сыны
Предвечной ночи, машут над собой
Багровыми светильниками, ставят
Свои литые лестницы и грозно
Бегут по ним на штурм твердыни неба.
За ними лезут карлики, и с треском
Там золотые лопаются звезды.
Руками дерзновенных пришлецов
Раздернута завеса золотая
У божьего шатра, и с воем ниц
Святые сонмы ангелов упали.
Весь побледнев, сидит на троне бог,
Рвет волосы и топчет свой венец.
Горит все царство вечности. Повсюду
Пожар кровавый мечут исполины,
А карлы бьют горящими бичами
По спинам ангелов и в смертных корчах
Их за волосы тащут и кидают.
И мой хранитель-ангел там, с цветущим,
Прелестным ликом, с русыми кудрями,
С блаженством в голубых глазах и вечной
Любовью на устах… И гадкий, черный
Урод его схватил и повалил…
Со скрежетом он смотрит на его
Божественные члены… Сладострастно
Насилует его в своих обятьях…
И ярый крик несется по вселенной…
Шатнулися основы мировые —
И рухнули и небо и земля,
И воцарилась тьма предвечной ночи.
1
Весь день — как день: трудов исполнен малых
И мелочных забот.
Их вереница мимо глаз усталых
Ненужно проплывет.
Волнуешься, — а в глубине покорный:
Не выгорит — и пусть.
На дне твоей души, безрадостной и черной,
Безверие и грусть.
И к вечеру отхлынет вереница
Твоих дневных забот.
Когда ж морозный мрак засмотрится столица
И полночь пропоет, —
И рад бы ты уснуть, но — страшная минута!
Средь всяких прочих дум —
Бессмысленность всех дел, безрадостность уюта
Придут тебе на ум.
И тихая тоска сожмет так нежно горло:
Ни охнуть, ни вздохнуть,
Как будто ночь на всё проклятие простерла,
Сам дьявол сел на грудь!
Ты вскочишь и бежишь на улицы глухие,
Но некому помочь:
Куда ни повернись — глядит в глаза пустые
И провожает — ночь.
Там ветер над тобой на сквозняках простонет
До бледного утра;
Городовой, чтоб не заснуть, отгонит
Бродягу от костра…
И, наконец, придет желанная усталость,
И станет всё равно…
Что Совесть? Правда? Жизнь? Какая это малость!
Ну, разве не смешно?
11 февраля 19142
Поглядите, вот бессильный,
Не умевший жизнь спасти,
И она, как дух могильный,
Тяжко дремлет взаперти.
В голубом морозном своде
Так приплюснут диск больной,
Заплевавший всё в природе
Нестерпимой желтизной.
Уходи и ты. Довольно
Ты терпел, несчастный друг,
От его тоски невольной,
От его невольных мук.
То, что было, миновалось,
Ваш удел на все похож:
Сердце к правде порывалось,
Но его сломила ложь.
30 декабря 19133
Всё свершилось по писаньям:
Остудился юный пыл,
И конец очарованьям
Постепенно наступил.
Был в чаду, не чуя чада,
Утешался мукой ада,
Перечислил все слова,
Но — болела голова…
Долго, жалобно болела,
Тело тихо холодело,
Пробудился: тридцать лет.
Хвать-похвать, — а сердца нет.
Сердце — крашеный мертвец.
И, когда настал конец,
Он нашел весьма банальной
Смерть души своей печальной.
30 декабря 19134
Когда невзначай в воскресенье
Он душу свою потерял,
В сыскное не шел отделенье,
Свидетелей он не искал.
А было их, впрочем, не мало:
Дворовый щенок голосил,
В воротах старуха стояла,
И дворник на чай попросил.
Когда же он медленно вышел,
Подняв воротник, из ворот,
Таращил сочувственно с крыши
Глазищи обмызганный кот.
Ты думаешь, тоже свидетель?
Так он и ответит тебе!
В такой же гульбе
Его добродетель!
30 декабря 19125
Пристал ко мне нищий дурак,
Идет по пятам, как знакомый.
«Где деньги твои?» — «Снес в кабак». —
«Где сердце?» — «Закинуто в омут».
«Чего ж тебе надо?» — «Того,
Чтоб стал ты, как я, откровенен,
Как я, в униженьи, смиренен,
А больше, мой друг, ничего».
«Что лезешь ты в сердце чужое?
Ступай, проходи, сторонись!» —
«Ты думаешь, милый, нас двое?
Напрасно: смотри, оглянись…»
И правда (ну, задал задачу!)
Гляжу — близь меня никого…
В карман посмотрел — ничего…
Взглянул в свое сердце… и плачу.
30 декабря 19136
День проходил, как всегда:
В сумасшествии тихом.
Все говорили кругом
О болезнях, врачах и лекарствах.
О службе рассказывал друг,
Другой — о Христе,
О газете — четвертый.
Два стихотворца (поклонники Пушкина)
Книжки прислали
С множеством рифм и размеров.
Курсистка прислала
Рукопись с тучей эпи? графов
(Из Надсона и символистов).
После — под звон телефона —
Посыльный конверт подавал,
Надушённый чужими духами.
Розы поставьте на стол —
Написано было в записке,
И приходилось их ставить на стол…
После — собрат по перу,
До глаз в бороде утонувший,
О причитаньях у южных хорватов
Рассказывал долго.
Критик, громя футуризм,
Символизмом шпынял,
Заключив реализмом.
В кинематографе вечером
Знатный барон целовался под пальмой
С барышней низкого званья,
Ее до себя возвышая…
Всё было в отменном порядке.
От с вечера крепко уснул
И проснулся в другой стране.
Ни холод утра,
Ни слово друга,
Ни дамские розы,
Ни манифест футуриста,
Ни стихи пушкиньянца,
Ни лай собачий,
Ни грохот тележный —
Ничто, ничто
В мир возвратить не могло…
И что поделаешь, право,
Если отменный порядок
Милого дольнего мира
В сны иногда погрузит,
И в снах этих многое снится…
И не всегда в них такой,
Как в мире, отменный порядок…
Нет, очнешься порой,
Взволнован, встревожен
Воспоминанием смутным,
Предчувствием тайным…
Буйно забьются в мозгу
Слишком светлые мысли…
И, укрощая их буйство,
Словно пугаясь чего-то, — не лучше ль,
Думаешь ты, чтоб и новый
День проходил, как всегда:
В сумасшествии тихом?
24 мая 19147
Говорят черти:
Греши, пока тебя волнуют
Твои невинные грехи,
Пока красавицы колдуют
Твои греховные стихи.
На утешенье, на забаву
Пей искрометное вино,
Пока вино тебе по нраву,
Пока не тягостно оно.
Сверкнут ли дерзостные очи —
Ты их сверканий не отринь,
Грехам, вину и страстной ночи
Шепча заветное «аминь».
Ведь всё равно — очарованье
Пройдет, и в сумасшедший час
Ты, в исступленном покаяньи,
Проклясть замыслишь бедных, нас.
И станешь падать — но толпою
Мы все, как ангелы, чисты,
Тебя подхватим, чтоб пятою
О камень не преткнулся ты…
10 декабря 19158
Говорит смерть:
Когда осилила тревога,
И он в тоске обезумел,
Он разучился славить бога
И песни грешные запел.
Но, оторопью обуянный,
Он прозревал, и смутный рой
Былых видений, образ странный
Его преследовал порой.
Но он измучился — и ранний
Жар юности простыл — и вот
Тщета святых воспоминаний
Пред ним медлительно встает.
Он больше ни во что не верит,
Себя лишь хочет обмануть,
А сам — к моей блаженной двери
Отыскивает вяло путь.
С него довольно славить бога —
Уж он — не голос, только — стон.
Я отворю. Пускай немного
Еще помучается он.
10 декабря 1915
Опять сижу, очерченный кругами
Чешуйчатых широкобоких слов.
Они поплескивают над стихами
Павлиньим опереньем плавников.
Они летят по воздуху лещами,
Ложатся набок, изогнув хребты.
И в тесноте, заставленной вещами,
Мерцают красноватые хвосты.
Я их ловлю, увертливых и скользких,
Распластываю и кладу в тетрадь –
Калужских, вологодских и подольских,
Умеющих по-рыбьи трепетать.
И, как в ряды, укладывая в строки,
Я трудно жду, чтоб ожили стихи,
Чтоб в буйном плеске слов широкобоких
Закликали лихие петухи.
Я трудно жду. Надеюсь, жду, страдаю,
Но что за прок в страдальчестве моем?
Слова-лещи, какое ни поймаю,
Скрутившись ледяным полукольцом,
Сейчас же мрут. И меркнут двоеточья
То желтоватых, то багряных глаз.
Тетрадь молчит. А в сердце входят ночи,
И я сижу средь мертвых слов и фраз…
Уж третий год, как я, рыбак бессонный,
Отказываясь от всего, чем жил,
В каморке, словно в озере зеленом,
Ловлю слова, исполненные сил.
Уж третий год, освистан и охаян,
Упрямый, сумасшедший и глухой,
Я жду, чтоб сумасшедшая, глухая
Тетрадь заговорила бы со мной.
И вот сижу с лицом желтее воска,
Подвижничеством занят, как всегда.
А за окном – Москва и отголоски
Веселого московского труда.
А за окном раскидистые вязы
Карабкаются в небо, и по ним
Хвостатые, окутанные газом,
Сбегают звезды в неподвижный дым.
И голенастые, в папахах черных –
Почти что стоэтажной высоты –
Вдоль набережной, как отряд дозорных,
Идут деревья сторожить мосты.
Они идут рядами через площадь
В каких-то облаках пороховых…
И вдруг –
от ветра форточка полощет.
Оглядываюсь:
меловой, как мощи,
Шасть от обойных пестрых заковык,
В одном белье, ключицы выпирают,
Костистый, бестелесный, как Кощей, –
Такие не живут, а умирают, –
Поэт Некрасов в комнате моей.
Покачивая жидкою бородкой,
Он возникает за моим плечом.
А я, как горький пьяница над водкой,
Клонюсь над неудачливым стихом.
И, выкатив кадык остроугольный,
Через мое плечо, уныл и строг,
Он тянется за лампою настольной,
Чтоб разглядеть собранье мертвых строк.
Он смотрит на раскрытую тетрадку,
Где ни одна строка не запоет.
И вижу я презрительную складку,
Кривящую его печальный рот.
И, от тетрадки поднимая брови,
Как бы поняв ее ночную глубь,
В мои глаза, спокойный и суровый,
Он смотрит и не размыкает губ.
И сердце, всполошившись перепелкой,
Вдруг чувствует, как тесно и темно
В ребристой клетке, где стучать без толку
Ему, быть может, долго суждено.
И кровь разгоряченною волною
Спешит к вискам и обжигает их.
И густоперой хищной чернотою
Ночь кружится среди стихов и книг.
И гулко, об пол грохнув табуретом,
Я падаю – и вижу над собой
Полупрозрачное лицо поэта
С протянутой зовущею рукой.
Я вижу, как худой и длинный палец,
Вытягиваясь поперек стены,
Сквозь комнату, где тени расплясались,
Плывет ко мне из черной глубины.
И лба касается. И хриплый голос
Скрипит, как напружиненный смычок:
"Так неужели не перемололось
Твое терпенье в мелкий порошок?
Так неужели, недоумевая,
Ты до сих пор еще не разобрал,
Что только жизнь, горячая, густая,
Слова приносит, как девятый вал?
Слова мертвы, когда затворник пишет.
Другого обясненья не ищи!
Лишь за окном толкаются и дышат
И раскрывают жабры, как лещи.
Пора оставить дикое занятье –
Копить обиды, дуться на года.
Пора разбить окно, чтоб над тетрадью
Жизнь хлынула потоком, как вода.
Чтоб в тесноте, заставленной вещами,
Плеща, играя, понеслись слова!
Вставай, идем! Совсем не за горами,
А за окном высокая Москва.
Вставай, идем!"
И, разрывая в клочья
Тетрадь,
встаю…
(Идиллия)
(Посвящается В. И. Григоровичу)
«В кущу ко мне, пастухи и пастушки! В кущу скорее,
Старцы и жены, годами согбенные! К чуду вас кличу!
Боги благие меня, презренного девой жестокой,
Дивно возвысили! Слабые взоры мои усладились
Светлым, небесным видением! Персты мои совершили,
Смертные, дело бессмертное! Зов мой услышьте, бегите
В кущу ко мне, пастухи и пастушки! В кущу скорее,
Старцы и жены, годами согбенные! К чуду вас кличу!»
Так по холмам и долинам бегал и голосом звонким
Кликал мирно пасущих стада пастухов ионийских
Ликидас юный, из розовой глины творивший искусно
Чаши, амфоры и урны печальные, именем славный,
Пламенным сердцем несчастный! Любовь без раздела — несчастье!
Ликидас, всеми любимый, был презрен единой пастушкой,
Злою Харитой, которою он безрассудно пленился!
«Образ Хариты! Харита живая! Харита из глины!» —
Разом вскричали вбежавшие в кущу. Крики слилися
В радостный вой, восходящий до неба, и в узкие двери,
Словно река, пастухи потекли, толпа за толпою.
«Други, раздайтесь! — им Ликидас молвил. — Так, образ Хариты,
Девы жестокой, вы видите! Боги сей подвиг великий
Мне помогли совершить и глину простую в небесный
Облик одели, но в прочности ей отказали! Раздайтесь,
Други, молю вас! Может иной, в тесноте продираясь,
Вдруг без намеренья ринуться прямо на лик сей и глину
Смять и меня еще в злейшую долю повергнуть! Садитесь,
Крайние, вы же все замолчите, вам чудо скажу я!
Много дней и ночей, томим безнадежной любовью,
Сна не знал я, пищи не брал и дела не делал.
Словно призрак печальный, людей убегая, блуждал я
Вдоль по пустынному брегу морскому; слушал стенанье
Волн и им отвечал неутешным рыданием. Нынче
Ночью — как и когда, не припомню — упал на песок я,
Смолк и забылся. К утру, чувствую, теплой рукою
Кто-то плечо мое тронул и будит меня, и приятно
На ухо шепчет: «Ликидас, встань! Подкрепи себя пищей,
В кущу иди и за дело примися! Что сотворишь ты,
Вечной Киприде в дар принеси: уврачует богиня
Сердце недужное!» Взоры я поднял — напрасно! Поднялся —
Нет никого ни вблизи, ни вдали! Но советы благие
В сердце запали послушное: в кущу иду я и глину
Мну и, мягкий кусок отделивши, на круг повергаю;
Сел я, не зная, что делать; по глыбе послушной без мыслей
Пальцы блуждают, глаза не смотрят за ними, а сердце —
Сердце далеко, на гордость Хариты, несчастное, ропщет!
Вдруг, как лучом неожиданным в бурю, меня поразило
Что-то знакомое, я встрепенулся, и сердце забилось.
Боги! на глине я вижу очерк прямой и чудесный
Лба и носа прекрасной Хариты, дивно похожий!
Вижу: и кудри густые, кругом завиваясь, повисли;
Место для глаз уж назначено, пальцы ж трудятся добраться
В мякоти чудной до уст говорливых! С этого мига
Я не знаю, что было со мною! Пламя, не сердце,
Билось во мне, и не в персях, а в целом разлитое теле,
С темя до ног! И руки мои, и глина, и куща,
Дивно блистая, вертелись! Лишь помню: прекрасный младенец
Стрелкой златою по глине сверкал, придавая то гордость
Светлому лбу, то понятливость взгляду, то роскошь ланитам.
Кончил улыбкой, улыбкой заманчиво-сладкой! Свершил ось!
С места восстал я, закрыл рукою глаза, а другою —
Кудри свои захватил и подернул: хотел я скорее
Боль почувствовать, все ли живу я, узнать! — «Совершилось
Смертным бессмертное! — голос священный внезапно раздался. —
Эрмий, раскуй Промефея! Старец, утешься меж славных
Теней! Небесный огонь не вотще похищен был тобою!
Пользой твое святотатство изгладилось! Ты же, мгновенной,
Бренной красе даровавший бессмертье, взглянь, как потомкам
Поздним твоим представятся боги в нетленном сияньи,
Камень простой искусством твоим оживить в их подобьи,
Смертных красой к небесам восхищать и о Зевсе глаголать!»
Где я? Стрела прорезала небо! Олимп предо мною!
Феб-Аполлон, это ты, это ты! Тетива еще стонет,
Взор за стрелой еще следует, славой чело и ланиты
Блещут; лишь длань успокоилась, смерть со стрелою пустивши!
Мне ли пред вами стоять, о бессмертные боги! Колени
Гнутся, паду! Тебе я сей лик приношу, Киферея,
Дивно из моря исшедшая в радость бессмертным и смертным!
Слепну! Узрел я Зевеса с Горгоной на длани могучей!
Кудри, как полные грозды, венчают главу золотую,
В легком наклоне покрывшую вечный Олимп и всю землю!»
Всюду звон, всюду свет,
Всюду сон мировой.
Будем как Солнце
И, вечно вольный, забвеньем вею.
Тишина
1
Ветер веющий донес
Вешний дух ветвей.
Кто споет о сказке грез?
Дразнит соловей.
Сказка солнечных лучей,
Свадьба всех цветов.
Кто споет о ней звончей,
Чем художник слов!
Многокрасочность цветов,
Радуга мечты.
Легкость белых облаков,
Тонкие черты.
В это царство Красоты,
Сердце, как вступить?
Как! Еще не знаешь ты?
Путь один: — Любить!
2
Полюби, сказала Фея
В утро майское мечте.
Полюби, шепнул, слабея,
Легкий Ветер в высоте.
И от яблони цветущей
Нежно-белый лепесток
Колыхнулся к мысли ждущей,
И мелькнул ей как намек.
Все кругом как будто пело: —
Утро дней не загуби,
Полюби душою тело,
Телом душу полюби.
Тело, душу, дух свободный
Сочетай в свой светлый Май.
Облик лилии надводной
Сердцем чутким понимай.
Будь как лотос: корни — снизу,
В вязком иле, в тьме, в воде,
Но, взойдя, надел он ризу,
Уподобился звезде.
Вот, цветет, раскрылся, нежный,
Ласку Солнца жадно пьет,
Видит Небо, мир безбрежный,
Воздух вкруг него поет.
Сну цветения послушный,
Лотос с Воздухом слился.
Полюби мечтой воздушной,
Близки сердцу Небеса.
3
Воздух и Свет создают панорамы,
Замки из туч, минареты и храмы,
Роскошь невиданных нами столиц,
Взоры мгновением созданных лиц.
Все, что непрочно, что зыбко, мгновенно,
Что красотою своей незабвенно,
Слово без слова, признания глаз
Чарами Воздуха вложены в нас.
Чарами Воздуха буйствуют громы
После удушливо-знойной истомы,
Радуга свой воздвигает дворец,
Арка завета и сказка сердец.
Воздух прекрасен как гул урагана,
Рокот небесно-военного стана,
Воздух прекрасен в шуршаньи листка,
В ряби чуть видимой струй ручейка.
4
В серебристых пузырьках
Он скрывается в реках,
Там, на дне,
В глубине,
Под водою в тростниках.
Их лягушка колыхнет,
Или окунь промелькнет,
Глаз да глаз,
Тут сейчас
Наступает их черед.
Пузырьки из серебра
Вдруг поймут, что — их пора,
Буль — буль — буль,
Каждый — нуль,
Но на миг живет игра.
5
А веют, млеют, и лелеют
Едва расцветшие цветки,
В пространстве светлом нежно сеют
Их пыль, их страсть, и лепестки.
И сонно, близко отдаленно
Струной чуть слышною звенят,
Пожить мгновение влюбленно,
И незаметно умереть.
Отделить чуть заметную прядь
В золотистом богатстве волос,
И играть ей, ласкать, и играть,
Чтобы Солнце в ней ярко зажглось, —
Чтоб глаза, не узнавши о том,
Засветились, расширив зрачок,
Потому что пленительным сном
Овевает мечту ветерок, —
И, внезапно усилив себя,
Пронестись и примчать аромат,
Чтобы дрогнуло сердце, любя,
И зажегся влюбленностью взгляд, —
Чтобы ту золотистую прядь
Кто-то радостный вдруг увидал,
И скорее бы стал целовать,
И душою бы весь трепетал.
6
Воздух, Ветер, я ликую,
Я свершаю твой завет,
Жизнь лелея молодую,
Всем сердцам даю свой свет.
Ветер, Воздух, я ликую!
Но скажи мне. Воздух, ты
Ведь лелеешь все цветы?
Ты — их жизнь, и я колдую.
Я проведал: Воздух наш,
Как душа цветочных чаш,
Знает тайну мировую!
7
Наш Воздух только часть безбрежного Эфира,
В котором носятся бессмертные миры.
Он круговой шатер, покров земного мира,
Где Духи Времени сбираются для пира,
И ткут калейдоскоп сверкающей игры.
Равнины, пропасти, высоты, и обрывы,
По чьей поверхности проходят облака,
Многообразия живые переливы,
Руна заветного скользящие извивы,
Вслед за которыми мечта плывет века.
В долинах Воздуха есть призраки-травинки,
Взрастают, тают в нем, в единый миг, цветы,
Как пчелы, кружатся в нем белые снежинки,
Путями фейными проходят паутинки,
И водопад лучей струится с высоты
Несутся с бешенством свирепые циклоны,
Разгульной вольницей ликует взрыв громов,
И в неурочный час гудят на башнях звоны,
Но после быстрых гроз так изумрудны склоны
Под детским лепетом апрельских ветерков
Чертогом радости и мировых слияний
Сверкает радуга из тысячи тонов,
И в душах временных тот праздник обаянии
Намеком говорит, что в тысячах влияний
Победно царствуют лишь семь первооснов.
От предрассветной мглы до яркого заката,
От белизны снегов до кактусов и роз,
Пространство Воздуха ликующе-богато
Напевом красочным, гипнозом аромата,
Многослиянностью, в которой все сошлось.
Когда под шелесты влюбляющего Мая
Белеют ландыши и светит углем мак,
Волна цветочных душ проносится, мечтая,
И Воздух, пьяностью два пола сочетая,
Велит им вместе быть — нежней, тесней — вот так.
Он изменяется, переливает краски,
Перебирает их, в игре неистощим,
И незабудки спят, как глазки детской сказки,
И арум яростен, как кровь и крик развязки,
И Жизнь идет, зовет, и все плывет как дым.
В Июльских Празднествах, когда жнецы и жницы
Дают безумствовать сверканиям серпа,
Тревожны в Воздухе перед отлетом птицы,
И говорят в ночах одна с другой зарницы
Над странным знаменьем тяжелого снопа.
Сжигают молнии — но неустанны руки,
Сгорают здания — но вновь мечта растет,
Кривою линией стенаний ходят муки,
Но тонут в Воздухе все возгласы, все звуки,
И снова — первый день, и снова — начат счет.
Всего таинственней незримость параллелей,
Передаваемость, сны в снах — и снова сны,
Дух невещественный вещественных веселий,
Ответность марева, в душе — напев свирелей,
Отображенья стран и звуковой волны.
В душе ли грезящих, где встала мысль впервые,
Иль в кругозорностях, где склеп Небес так синь,
В прекрасной разности, они всегда живые,
Созданья Воздуха, те волны звуковые,
И краски зыбкие, и тайный храм святынь.
О, Воздух жизненный! Прозрачность круговая!
Он должен вольным быть Когда ж его замкнут,
В нем дышит скрытый гнев, встает отрава злая,
И, тяжесть мертвую на душу налагая,
Кошмары цепкие невидимо растут.
Но хоть велик шатер любого полумира,
Хранилище — покров двух наших полусфер,
Наш Воздух лишь намек на пропасти Эфира,
Где нерассказанность совсем иного мира,
Неполовинного, вне гор и вне пещер.
О, светоносное великое Пространство,
Где мысли чудится всходящая стезя,
Всегда одетая в созвездные убранства, —
В тебе миров и снов бездонно постоянство,
Никем не считанных, и их считать нельзя.
Начало и конец всех мысленных явлений,
Воздушный Океан эфирных синих вод,
Ты Солнце нам даешь над сумраком томлений,
И красные цветы в пожарах преступлений,
И в зеркале морей повторный Небосвод.
У розового здания депо
С подпалинами копоти и грязи,
За самой дальней рельсовой тропой,
Куда и сцепщик с фонарем не лазит, —
Ободранный и загнанный в тупик,
Ржавеет «Каппель», белый броневик.
Вдали перекликаются свистки
Локомотивов… Лязгают форкопы.
Кричат китайцы… И совсем близки
Веселой жизни путаные тропы;
Но жизнь невозвратимо далека
От пушек ржавого броневика.
Они глядят из узких амбразур
Железных башен — безнадежным взглядом,
По корпусу углярок, чуть внизу,
Сереет надпись: «Мы — до Петрограда!»
Но явственно стирает непогода
Надежды восемнадцатого года.
Тайфуны с Гоби шевелят пески,
О сталь щитов звенят, звенят песчинки…
И от бойниц протянуты мыски
Песка на опорожненные цинки:
Их исковеркал неудачный бой
С восставшими рабочими, с судьбой.
Последняя российская верста
Ушла на запад. Смотаны просторы.
Но в памяти легко перелистать
Весь длинный путь броневика, который,
Фиксируя атаки партизаньи,
Едва не докатился до Казани.
Врага нащупывая издалека,
По насыпи, на зареве пожарищ, —
Сползались тяжко два броневика,
И «Каппеля» обстреливал «Товарищ».
А по бокам, раскапывая степь,
Перебегала, кувыркаясь, цепь.
Гремит великолепная дуэль.
Так два богатыря перед войсками,
Сойдясь в единоборческий дуэт,
Решали спор, тянувшийся годами…
Кто Голиаф из них и кто Давид —
Об этом будущее прогремит.
Подтягиваясь на веревке верст,
Кряхтя, наматывая их на оси,
Полз серый «Каппель», неуклонно пер,
Стремясь Москву обстреливать под осень,
Но отступающим — не раз, не два —
Рвались мостов стальные кружева.
А по ночам, когда сибирский мрак
Садился пушкам на стальные дула, —
Кто сторожил и охранял бивак,
Уйдя за полевые караулы?
Перед глухой восставшею страной
Стоял и вслушивался, стальной…
Что слышал он, когда смотрел туда,
Где от костров едва алели вспышки,
И щелкнувшей ладонью — «на удар!» —
Гремел приказ из командирской вышки:
«Костры поразложили, дуй их в пим!
Пусть, язви их, не спят, коль мы не спим!»
У командира молодецкий вид.
Фуражка набок, расхлебаснут ворот.
Смекалист, бесшабашен, норовист —
Он чертом прет на обреченный город.
Любил когда-то Блока капитан,
А нынче верит в пушку и наган.
Из двадцати трех — отданы войне
Четыре громыхающие года…
В земле, в теплушке, в тифе и в огне
(Не мутит зной, так треплет непогода!),
Всегда готов убить и умереть,
Такому ли над Блоками корпеть!
Но бесшабашное «не повезло!»
Становится стремительным откатом,
Когда все лица перекосит злость
И губы изуродованы матом:
Лихие пушки, броневик, твои
Крепят ариергардные бои!
У отступающих неверен глаз,
У отступающих нетверды руки,
Ведь колет сердце ржавая игла
Ленивой безнадежности и скуки,
И слышен в четкой тукоте колес
Крик красных партизанов: «Под откос!»
Ты отползал, как разяренный краб,
Ты пятился, подняв клешни орудий,
Но, жаждой мести сердце обокрав,
И ты рванулся к плачущей запруде
Людей бегущих. Мрачен и жесток,
Давя своих, ты вышел на восток…
Граничный столб. Китайский офицер
С раскосыми веселыми глазами,
С ленивою усмешкой на лице
Тебя встречал и пожимал плечами.
Твой командир — едва ль не генерал —
Ему почтительно откозырял.
И командиру вежливо: «Прошу!»
Его команде лающее: «Цубо!»
Надменный, как откормленный буржуй,
Харбин вас встретил холодно и грубо:
«Коль вы, шпана, не добыли Москвы,
На что же, голоштанные, мне вы?»
И чтоб его сильней не прогневить —
Еще вчера стремительный и зоркий,
Уполз покорно серый броневик
За станцию, на затхлые задворки.
И девять лет на рельсах тупика
Ржавеет рыжий труп броневика.
И рядом с ним — ирония судьбы,
Ее громокипящие законы —
Подняв молотосерпные гербы,
Встают на отдых красные вагоны…
Что может быть мучительней и горше
Для мертвых дней твоих, бесклювый коршун!
Что скажу тебе, прекрасная,
Что скажу в моем послании?
Ты велишь писать, Филиса, мне,
Как живу я в тихой хижине,
Как я строю замки в воздухе,
Как ловлю руками счастие.
Ты велишь — и повинуюся.
Ветер воет всюду в комнате
И свистит в моих окончинах,
Стулья, книги — все разбросано:
Тут Вольтер лежит на библии.
Календарь на философии.
У дверей моих мяучит кот
А у ног собака верная
На него глядит с досадою.
Посторонний, кто взойдет ко мне,
Верно скажет: «Фебом проклятый.
Здесь живет Поэт в унынии».
Правда, что воображение
Убирает все рукой своей,
Сыплет розаны на терние,
И Поэт с душой спокойною
Веселее Креза с золотом.
Независимость любезную
Потерять на цепь золочену!..
Я счастлив в моей беспечности,
Презираю гордость глупую,
Не хочу кумиру кланяться
С кучей глупых обожателей.
Пусть змиею изгибаются
Твари подлые, презренные,
Пусть слова его оракулом
Чтут невежды и со трепетом
Мановенья ждут руки его!
Как пылинка вихрем поднята,
Как пылинка вихрем брошена
Так и счастье наше чудное
То поднимет, то опустит вдруг.
Часто бегал за Фортуною
И держал ее в руках моих:
Чародейка ускользнула тут
И оставила колючий терн.
Славу, почести мы призраком
Называем, если нет у нас;
Но найдем — прощай, мечтание!
Чашу с ними пьем забвения
(Суета всегда прелестна нам),
И мудрец забудет мудрость всю.
Что же делать нам?. Бранить людей?..
Нет, найти святое дружество.
Жить покойно в мирной хижине;
Нелюдим пусть ненавидит нас:
Он несчастлив — не завидую.
Страх и ужас на лице его
Ходит он с главой потупленной,
И спокойствие бежит его!
Нежно дружество с улыбкою
Не согреет сердца хладного,
И слеза его должна упасть,
Не отертая любовию!
Посмотри, Дамон как мудрствует:
Он находит зло единое.
«Добродетель, — говорит Дамон, —
Добродетель — суета одна,
Добродетель — призрак слабых душ.
Предрассудок в мире царствует,
Людям всем он ослепил глаза».
Он не долго будет думать так,
Хладна смерть к нему приближится:
Он увидит заблуждение,
Он увидит. Совесть страшная
Прилетит к нему тут с зеркалом;
Волоса ее растрепаны,
На глазах ее отчаянье,
А в устах — упреки, жалобы.
Полно! Бросим лучше дале взгляд.
Посмотри, как здесь беспечная
В скуке дни влечет Аталия.
День настанет — нарумянится.
Раза три зевнет — оденется.
«Ах!… зачем так время медленно!» —
Скажет тут в душе беспечная,
Скажет с вздохом и заснет еще!
Бурун ищет удовольствия,
Ездит, скачет… увы! — нет его!
Оно там, где Лиза нежная
Скромно, мило улыбается?..
Он приходит к ней — но нет его!..
Скучной Лиза ему кажется.
Так в театре, где комедия
Нас смешит и научает вдруг?
Но и там к несчастью нет его!
Так на бале?.. Не найдешь его:
Оно в сердце должно жить у нас…
Сколько в час один бумаги я
Исписал к тебе, любезная!
Все затем, чтоб доказать тебе,
Что спокойствие есть счастие.
Совесть чистая — сокровище,
Вольность, вольность — дар святых небес.
Но уж солнце закатилося,
Мрак и тени сходят на землю.
Красный месяц с свода ясного
Тихо льет свой луч серебряный
Тихо льет, но черно облако
Помрачает светлый луч луны,
Как печальны вспоминания
Помрачают нас в веселый час.
В тишине я ночи лунныя
Как люблю с тобой беседовать!
Как приятно мне в молчании
Вспоминать мечты прошедшие!
Мы надеждою живем, мой друг,
И мечтой одной питаемся.
Вы, богини моей юности,
Будьте, будьте навсегда со мной!
Так, Филиса моя милая,
Так теперь, мой друг, я думаю.
Я счастлив — моим спокойствием,
Я счастлив — твоею дружбою…
1804/1805
Свод неба мраком обложился;
В волнах Варяжских лунный луч,
Сверкая меж вечерних туч,
Столпом неровным отразился.
Качаясь, лебедь на волне
Заснул, и всё кругом почило;
Но вот по темной глубине
Стремится белое ветрило,
И блещет пена при луне;
Летит испуганная птица,
Услыша близкий шум весла.
Чей это парус? Чья десница
Его во мраке напрягла?
Их двое. На весло нагбенный,
Один, смиренный житель волн,
Гребет и к югу правит челн;
Другой, как волхвом пораженный;
Стоит недвижим; на брега
Глаза вперив, не молвит слова,
И через челн его нога
Перешагнуть уже готова.
Плывут…
«Причаливай, старик!
К утесу правь» — и в волны вмиг
Прыгнул пловец нетерпеливый
И берегов уже достиг.
Меж тем, рукой неторопливой
Другой ветрило опустив,
Свой челн к утесу пригоняет,
К подошвам двух союзных ив
Узлом надежным укрепляет,
И входит медленной стопой
На берег дикой и крутой.
Кремень звучит, и пламя вскоре
Далеко осветило море.
Суровый край! Громады скал
На берегу стоят угрюмом;
Об них мятежный бьется вал
И пена плещет; сосны с шумом
Качают старые главы
Над зыбкой пеленой пучины;
Кругом ни цвета, ни травы,
Песок да мох; скалы, стремнины,
Везде хранят клеймо громов
И след потоков истощенных,
И тлеют кости — пир волков
В расселинах окровавленных.
К огню заботливый старик
Простер немеющие руки.
Приметы долголетной муки,
Согбенны кости, тощий лик,
На коем время углубляло
Свои последние следы,
Одежда, обувь — всё являло
В нем дикость, нужду и труды.
Но кто же тот? Блистает младость.
В его лице; как вешний цвет
Прекрасен он; но, мнится, радость
Его не знала с детских лет;
В глазах потупленных кручина;
На нем одежда славянина
И на бедре славянский меч.
Славян вот очи голубые,
Вот их и волосы златые,
Волнами падшие до плеч…
Косматым рубищем одетый,
Огнем живительным согретый,
Старик забылся крепким сном.
Но юноша, на перси руки
Задумчиво сложив крестом,
Сидит с нахмуренным челом…
Уста невнятны шепчут звуки.
Предмет великий, роковой
Немые чувства в нем объемлет,
Он в мыслях видит край иной,
Он тайному призыву внемлет…
Проходит ночь, огонь погас,
Остыл и пепел; вод пучина
Белеет; близок утра час;
Нисходит сон на славянина.
Видал он дальные страны,
По суше, по морю носился,
Во дни былые, дни войны,
На западе, на юге бился,
Деля добычу и труды
С суровым племенем Одена,
И перед ним врагов ряды
Бежали, как морская пена
В час бури к черным берегам.
Внимал он радостным хвалам
И арфам скальдов исступленных,
В жилище сильных пировал
И очи дев иноплеменных
Красою чуждой привлекал.
Но сладкий сон не переносит
Теперь героя в край чужой,
В поля, где мчится бурный бой,
Где меч главы героев косит;
Не видит он знакомых скал
Кириаландии печальной,
Ни Альбиона, где искал
Кровавых сеч и славы дальной;
Ему не снится шум валов;
Он позабыл морские битвы,
И пламя яркое костров,
И трубный звук, и лай ловитвы;
Другие грезы и мечты
Волнуют сердце славянина:
Перед ним славянская дружина;
Он узнает ее щиты,
Он снова простирает руки
Товарищам минувших лет,
Забытым в долги дни разлуки,
Которых уж и в мире нет…
Он видит Новгород великий,
Знакомый терем с давних пор;
Но тын оброс крапивой дикой,
Обвиты окна повиликой,
В траве заглох широкий двор.
Он быстро храмин опустелых
Проходит молчаливый ряд,
Все мертво… нет гостей веселых,
Застольны чаши не гремят.
И вот высокая светлица…
В нем сердце бьется: «Здесь иль нет
Любовь очей, душа девица,
Цветет ли здесь мой милый цвет,
Найду ль ее?» — и с этим словом
Он входит; что же? страшный вид!
В достеле хладной, под покровом
Девица мертвая лежит.
В нем замер дух и взволновался.
Покров приподымает он,
Глядит: она! — и слабый стон
Сквозь тяжкий сон его раздался…
Она… она… ее черты;
На персях рану обнажает.
«Она погибла, — восклицает, —
Кто мог?..» — и слышит голос: «Ты…»
Меж тем привычные заботы
Средь усладительной дремоты
Тревожат душу старика:
Во сне он парус развивает,
Плывет по воле ветерка,
Его тихонько увлекает
К заливу светлая река,
И рыба сонная впадает
В тяжелый невод старика;
Всё тихо: море почивает,
Но туча виснет; дальный гром
Над звучной бездною грохочет,
И вот пучина под челном
Кипит, подъемлется, клокочет;
Напрасно к верным берегам
Несчастный возвратиться хочет,
Челнок трещит и — пополам!
Рыбак идет на дно морское,
И, пробудясь, трепещет он,
Глядит окрест: брега в покое,
На полусветлый небосклон
Восходит утро золотое;
С дерев, с утесистых вершин,
Навстречу радостной денницы,
Щебеча, полетели птицы
И рассвело…— но славянин
Еще на мшистом камне дремлет,
Пылает гневом гордый лик,
И сонный движется язык.
Со стоном камень он объемлет…
Тихонько юношу старик
Ногой толкает осторожной —
И улетает призрак ложный
С его главы, он восстает
И, видя солнечный восход,
Прощаясь, старику седому
Со златом руку подает.
«Чу, — молвил, — к берегу родному
Попутный ветр тебя зовет,
Спеши — теперь тиха пучина,
Ступай, а я — мне путь иной».
Старик с веселою душой
Благословляет славянина:
«Да сохранят тебя Перун,
Родитель бури, царь полнощный,
И Световид, и Ладо мощный;
Будь здрав до гроба, долго юн,
Да встретит юная супруга
Тебя в веселье и слезах,
Да выпьешь мед из чаши друга,
А недруга низринешь в прах».
Потом со скал он к челну сходит
И влажный узел развязал.
Надулся парус, побежал.
Но старец долго глаз не сводит
С крутых прибрежистых вершин,
Венчанных темными лесами,
Куда уж быстрыми шагами
Сокрылся юный славянин.
Средь ликов тех, чьи имена, как звезды,
Горят векам и миллионам глаз,
И чей огонь еще в тысячелетьях
Не перестанет радугу являть,
А может быть зажжется новым небом,
Иль будет жить как песнь, как всплеск волны,
Я полюбил, уже давно, два лика,
Что кажутся всех совершенней мне.
Один — спокойный, мудрый, просветленный,
Со взглядом, устремленным внутрь души,
Провидец, но с закрытыми глазами,
Или полузакрытыми, как цвет
Тех лотосов, что утром были пышны,
Но, чуя свежесть, сжались в красоте,
И лотосов иных еще, что только
В дремотной грезе видят свой расцвет.
Царевич, отказавшийся от царства,
И возлюбивший нищенский удел,
Любимый, разлучившийся с женою,
Бежавший из родной семьи своей,
Прошедший все вершины созерцанья,
И знавший истязания всех мук,
Но наконец достигший лет преклонных,
Как мощный дуб среди лесных пустынь.
Спокойствию он учит и уменью,
Сковав себя, не чувствовать цепей,
Поработив безумящие страсти
Смотреть на мир как на виденья сна,
В величии безгласного затона
Молчать и быть в безветрии души,
Он был красив, и в час его кончины
Цветочный дождь низлился на него.
Другой — своей недовершенной жизнью —
Взрывает в сердце скрытые ключи,
Звенящий стон любви и состраданья,
Любви, но не спокойной, а как крик,
В ночи ведущий к зареву пожара,
Велящий быть в борьбе и бить в набат,
И боль любить, ее благословляя,
Гвоздями прибивать себя к кресту.
Но только что предстал он как распятый,
Он вдруг проходит с малыми детьми,
И с ними шутит, птица в стае птичек,
И он сидит пируя на пиру,
В хмельной напиток воду превращает,
Блуднице отпустил ее грехи,
Разбойнику сказал: «Ты будешь в Царстве»,
И нас ведет как духов по воде.
Угадчивый, смутительно-утайный,
Который, говоря, не говорит,
А только намекает, обещая,
Узывчивый, как дальняя свирель,
Его покинешь, вдруг он вновь с тобою,
И веришь, и опять идешь за ним,
И вдруг умеет он промолвить слово,
Что хочешь ты услышать в крайний миг.
Но тот другой, безгласным чарованьем,
Не меркнет он, светясь в своих веках,
Бросая белый свет, поет безмолвно,
Глядит в себя, весь отрицая мир,
И подойдя к такому изваянью,
Глядишь в себя и видишь в первый раз,
Что мир не мир, а только привиденье,
А ты есть мир, и верно все в тебе.
К тому я приближаюсь и к другому,
И от обоих молча ухожу
Светлей себя, сильнее, и красивей,
Но слышу — жажду я не погасил.
И сильным, что смиренье возлюбили,
Слагаю я бесхитростную песнь,
Не облекая чувство в звон созвучий,
Не замыкая стих свой острием.
Я говорю: И красота покоя,
И чары отреченья чужды мне,
Я знаю их в моей размерной доле,
Но чувствую, что третий есть исход,
И в нем я как пчела в цветке и в улье,
И в нем я птица в лете и в гнезде,
И в нем я стебель пьющий и дающий,
И Солнце мой учитель в небесах.
Я выхожу весною ранней в поле,
И он со мной, помощник верный, конь,
И я, соху ведя, пронзаю глыбы,
А жаворонок сверху мне поет.
О, вейся, вейся, жаворонок выше,
И пой псалмы звучнее, чем в церквах,
И свей из тонких травок для подруги
И для птенцов заветное гнездо.
Я слушаю тебя, крылатый вестник,
Благословляю каждый миг земли —
Так с Богом говорит вся эта бедность,
Так в каждом миге чувствую я смысл,
Что с жаворонком мне не нужно мира,
И с пашнею не нужно мне креста, —
Всем, что во мне, служу обедню Солнцу,
И отойду, когда оно велит.
Что ж делать, милый друг, люблю, люблю тебя!
Я стал совсем иной, не узнаю себя!
Готовлюсь все открыть—но взглянешь… содрогаюсь!
Один в безмолвии задумавшись скитаюсь!
Грущу, где нет тебя, ночь в скуке провожу;
В мечтаниях души тебя воображаю;
И если иногда сон сладкой нахожу,
И в нем еще тебя, тебя же я встречаю!
Прилично ль это мне?—Ах, нет! минул уж век
Любовных замыслов, счастливых заблуждений!
Вторый десяток мой протек!
Исчезли призраки сердечных восхищений!
Исчезли—мне ль тебя любить?
Рассудок не велит с амурами шутить:
Резвясь с мальчишками, в мальчишки попадаешь.
Все правда!.. Но вчера… ты знаешь!…
Могу ли позабыть твой нежный разговор?
Ты резвостью мила? Но вздох? но страстной взор,
Но что задумчивость твоя мне обещают?
Признаться ли тебе? уж люди примечают,
Что ты не так резва, беспечна—и меня
Безмолвно слушаешь!—Вчера рука твоя
Мою не покидала;
Она в моей руке пылала, трепетала!
И пламенной твой взор стремился… на кого?
Кого искал? Меня, меня лишь одного!
Я видел все—так! я любим тобою!
Уверен, милой друг, уверен, что любим:
Чье в мире счастие сравняется с моим?
Теперь заранее нам должно меж собою
Согласно начертать сердечный договор;
Мы тем предупредим семейственный раздор,
Неудовольствия, причудливые споры.
Вот первая статья:
Мы будем жить одни, глаз на глаз, ты да я.
Здесь тьма насмешников, которых злые взоры
Во всем находят зло! Ехидных языков
Я право не боюсь! Но модных болтунов,
Кудрявых волокит, с лорнетами, с очками,
Как можно принимать? Признаться, между нами,
Что их ни дружба, ни любовь,
Ни посещения, не могут быть приятны;
И что за счастие иметь собранья знатны,
Тьму обожателей, в шуму их обитать,
Безумно умствовать; без толку толковать
Как можно мирную любовников обитель
В нарядный маскарад шутов переменить?
Нет, нет, мой милый друг! я моды не любитель,
Я волокитов враг!—Возможно ли сносить
Мучительны слова, и в дружбе уверенье
Беспутных ветрениц?—Имеешь позволенье
Раз в месяц… два раза… принять и угостить
Добросердечного степенного соседа,
Шестидесяти лет—его мила беседа:
Он друг премудрости, разврата первой враг!
И так мой сделан первой шаг,
И первая статья написана! Вторая:
Театров никогда тебе не посещать;
Но в этом, кажется, и жертва не большая!
И нам ли время убивать,
За дымом радостей стремиться?
Миг дорог для любви! О друг мой, милой друг!
Минута праздная чем может наградиться?
И что же видим мы в театрах? Малый круг
Разумных критиков! другие все—зеваки,
Глупцы, насмешники, невежды, вертопрахи!
Открылся занавес—неистовый герой,
Крича в стихах умри! с отчаяньем жеманным,
Дрожащую княжну дрожащею рукой
Ударит невпопад кинжалом деревянным;
Иль громким голосом провозглася увы,
Без слез расплачется—в блаженнейшей любви,
Клянет себя и жизнь, на сцене умирает.
И ужинать домой с княжною уезжает.
Комедия тебя, ты скажешь, веселит?
Чему учиться в ней? Лукавствовать, смеяться
Над добрыми людьми? Но можно ль забавляться
Несчастием других? Там старичок смешит;
Что поздно полюбил!—Ах, кто повелевает
Волнением страстей?—Там мужа наряжает
Прической модною прелестная жена;
И муж Амфитрион—насмешка не одна
Насчет любовников бывает!
Что здесь приятного? К тому ж не вижу ль я
И здесь соборища слепцов немилосердых,
Которых так боюсь? Они найдут меня,
Найдут, я чувствую—нет мест для них священных!
Ах! вот они! шумят! уж в ложе! Боже мой!
Дадут ли где-нибудь мне бедному покой?
Увы! теснят меня, толкают с извиненьем,
А я в углу стою… лукавые слова
Их слушать осужден, с досадой, с нетерпеньем!…
Молчу—что делать мне?—Супружние права
Теряют действие в собраньях многолюдных.
Но кончился театр, и мы идем с толпой
К подезду—Ах! и тут, и тут гоним судьбой,
И тут я притеснен толпою безрассудных,
Несносных волокит!—За нами вслед летят,
Усердствуют тебе и руку предлагают.
Возможно ль отказать? Учтивость, говорят,
Отказам первый враг.—Глаза мои теряют
Тебя среди толпы, и я один брожу!..
Нет, именем любви, мой друг, тебя прошу:
Забудь навек театр, любви моей опасной!
«Готова!»—Далее! танцуешь ты прекрасно;
Я знаю—но тебе на балах не бывать.
Как? Будешь для других так мило наряжаться?
С намереньем приготовляться,
Чтоб нравиться другим, прельщать, обворожать?
Чтоб шумною толпой влюбленных окружаясь,
В чаду кадильниц забываясь,
Из жалости одной взор бросить на того,
Кто более других пылает, и кого
Ты не нарядами, не блеском восхищаешь,
Но сердцем, но умом, но чувствами пленяешь.
Уж танцы начались… на вальс тебя просить
Подходит Адонис—он с видом боязливым,
Бродящим взором, торопливым
Искал прекрасную—и взор остановить
Был должен на тебе—и кто не восхитится,
Увидевши тебя?—уж он с тобой вертится
Рукою окружа твой тонкой, стройной стан,
Летает—до полу из милости касаясь!
И ты в его руках! А я?… я, разрываясь,
Сижу в углу один, кляну себя! В обман
Попался! думал быть с тобою неразлучен!
Ждал удовольствия! теперь несносен, скучен!
В отчаянье, взбешен!… Ты, милая, бежишь
Немного отдохнуть—садишься и едва дыханье переводишь,
Трепещет грудь твоя…—Но ты опять находишь
Приятность танцевать! опять на вальс спешишь,
Опять, опять меня в смущение приводишь
Воздушной легкостью своей!
Нет! балы позабудь!—Я в ревности своей
Кажусь взыскателен? Что ж делать, друг мой милой!
Могу ли быть тебе несносен от того?
Ах, кто причиною? Я сердца моего
Переменю ли страсть? Какою силой
Дам чувства новые ему?
Ты скажешь, я тебя на скуку осуждаю,
Из дома делаю тюрьму,
Столицу в монастырь глухой переменяю…
Ах, нет! я сам хочу, чтоб всюду за тобой
Утехи, радости стремилися толпой;
Но я покоя друг, но скромность обожаю,
И для того тебя в деревню призываю!
Огромны здания не нужны нам с тобой!
Чертог, украшенный искусною рукой
Очаровательный, чудесный,
Не столь мне нравится, как сельский домик, тесный,
Но светлой и простой—я тесноту люблю;
Боюсь далеко жить от той, с кем жизнь делю!
В одной же горнице—кто шепчет, кто вздыхает,
Кто стукнет, заскрипит, на цыпочках ступает…
Я вижу, слышу, знаю все,
И сердце от того спокойнее мое!
Чего еще желать блаженства к дополненью?
Во вкусе английском, простом,
Я рощу насажу—она окружит дом,
Пустыню оживит, даст пищу размышленью;
Вдоль рощи побежит струистый ручеек:
Там ивы гибкие беседкою сплетутся,
Березы над скамьей развесившись нагнутся!
Там мшистый, мрачный грот! там светленькой лужок!
Здесь скромный огород принудит нас заняться,
И непорочностью занятий восхищаться!
Мы будем счастливы природой и собой!
Глаз скоро обоймет пустынников владенья;
Но ограничим в них все наши наслажденья:
Ах! удовольствие, блаженство и покой
Обширности бегут, довольны теснотой!
Друзья, товарищи забав моих смиренных
Кто будут? Жители села, с простым умом;
Ум стоит остроты; в невежестве своем —
Они почтеннее людей высокомерных,
Которых называть опасно—замолчу.
И так с тобою я в деревню полечу,
Забывши светские печальные забавы
И общежитие, и модные уставы! —
О сколько радостей нас ожидает там!
Скитаться будешь ты по рощам, по горам,
Куда глаза глядят—но только все со мною,
Не разлучаяся, рука с рукою!
Найдем прекрасный вид? Пленяясь в сердце им,
Присядем на часок, и взор свой усладим,
И сердце нежными наполнится мечтами…
Но вечереет день, уж солнце за горами,
Синеет дальний лес—мы тихою стопой
Идем, задумавшись, с растроганной душой,
Спокойны, счастливы—деревню переходим,
Но мимо хижины убогой не проходим!
Там бедность, милый друг, и скорбь, и глад найдешь!
Смотри, как бледна мать с детьми к тебе теснится!
Ты всех несчастных друг, ты помощь им даешь,
И нежная слеза из глаз твоих катится!
Так всякую семью ты счастием даришь:
Там Ваню доброго на Лизаньке женишь;
Там старца дряхлого ты лета уважаешь;
Почетную скамью на свадьбе уступаешь,
И боле чтоб меня в душе обворожить,
Ты всем, мой друг, велишь себя боготворить!
Так в радостях любви мы дней не замечаем!
Так жизнь летящую в блаженство обращаем!
Ратификации трактата моего
Я с нетерпеньем жду! Коль друга своего
Ты любишь, подпиши статьи первоначальны.
Доволен будет он!—Со временем для нас
Осенни вечера, мечты, прогулки дальны,
Откроют новые! Придет блаженный час,
Как скрытые статьи явятся на показ.
Да…в.
Бог сновидений взял меня туда,
Где ивы мне приветливо кивали
Руками длинными, зелеными, где нежен
Был умный, дружелюбный взор цветов;
Где ласково мне щебетали птицы,
Где даже лай собак я узнавал,
Где голоса и образы встречали
Меня как друга старого; однако
Все было чуждым, чудно, странно чуждым.
Увидел я опрятный сельский дом,
И сердце дрогнуло, но голова
Была спокойна; отряхнул спокойно
Я пыль дорожную с моей одежды;
Задребезжал звонок, раскрылась дверь.
Мужчин и женщин там нашел я — лица
Знакомые. На всех — заботы тихой,
Боязни тайной след. Словно смутясь
И сострадая, на меня взглянули.
Мне жутко даже стало на душе,
Как от предчувствия беды грозящей.
Я Грету старую узнал тотчас,
Взглянул пытливо, но она молчала.
Спросил: «Мария где?» — она молчала,
Но за руку взяла и повела
Рядами длинных освещенных комнат,
Роскошных, пышных, тихих как могилы, —
И, в сумрачную комнату введя
И отвернувшись, показала мне
Диван и женщину, что там сидела.
«Мария, вы?» — спросил я задрожав,
Сам удивившись твердости, с которой
Заговорил. И голосом бесцветным
Она сказала: «Люди так зовут»,
И скорбью острой был пронизан я.
Ведь этот звук, глухой, холодный, был
Когда-то нежным голосом Марии!
А женщина — неряха, в синем платье
Поношенном, с отвислыми грудями,
С тупым, стеклянным взором, с дряблой кожей
На старом обескровленном лице —
Ах, эта женщина была когда-то
Цветущей, нежной, ласковой Марией!
«В чужих краях вы были, — мне сказала
Она развязно, холодно и жутко. —
Не так истощены вы, милый друг.
Поправились и в пояснице, в икрах
Заметно пополнели». И улыбкой
Подернулся сухой и бледный рот.
В смятенье я невольно произнес:
«Мне говорили, что вы замуж вышли».
«Ах да, — сказала с равнодушным смехом,
Есть у меня обтянутое кожей
Бревно — оно зовется мужем; только
Бревно и есть бревно!» Беззвучный, гадкий
Раздался смех, и страх меня обял.
Я усомнился, не узнав невинных,
Как лепестки невинных уст Марии.
Она же быстро встала и, со стула
Взяв кашемировую шаль, надела
Ее на плечи, под руку меня
Взяла, и увела к открытой двери
И дальше — через поле, рощу, луг.
Пылая, солнца круг клонился алый
К закату и багрянцем озарял
Деревья, и цветы, и гладь реки,
Вдали струившей волны величаво.
«Смотрите — золотой, огромный глаз
В воде плывет!» — воскликнула Мария.
«Молчи, несчастная!» — сказал я, глядя
Сквозь сумерки на сказочную ткань.
Вставали тени в полевых туманах,
Свивались влажно-белыми руками;
Фиалки переглядывались нежно;
Сплетались страстно лилии стеблями;
Пылали розы жаром сладострастья;
Гвоздик дыханье словно пламенело;
Тонули все цветы в благоуханьях,
Рыдали все блаженными слезами,
И пели все: «Любовь! Любовь! Любовь!»
И бабочки вились, и золотые
Жуки жужжали хором, словно эльфы;
Шептал вечерний ветер, шелестели
Дубы, и таял в песне соловей.
И этот шепот, шорох, пенье — вдруг
Нарушил жестяной, холодный голос
Увядшей женщины возле меня:
«Я знаю, по ночам вас тянет в замок,
Тот длинный призрак — добрый простофиля,
На что угодно он согласье даст.
Тот, в синем, — это ангел, ну, а красный,
Меч обнаживший, тот — ваш лютый враг».
Еще бессвязней и чудней звучали
Ее слова, и, наконец, устав,
Присела на дерновую скамью
Со мною рядом, под ветвями дуба.
Там мы сидели вместе, тихо, грустно,
Глядели друг на друга все печальней;
И шорох дуба был как смертный стон,
И пенье соловья полно страданья.
Но красный свет пробился сквозь листву,
Марии бледное лицо зарделось,
И пламя вырвалось из тусклых глаз.
И прежний, сладкий голос прозвучал:
«Как ты узнал, что я была несчастна?
Я все прочла в твоих безумных песнях».
Душа моя оледенела. Страшно
Мне стало от безумья моего,
Проникшего в грядущее; померк
Рассудок мой; я в ужасе проснулся.
I
Начну издалека, не здесь, а там,
начну с конца, но он и есть начало.
Был мир как мир. И это означало
все, что угодно в этом мире вам.
В той местности был лес, как огород, —
так невелик и все-таки обширен.
Там, прихотью младенческих ошибок,
все было так и все наоборот.
На маленьком пространстве тишины
был дом как дом. И это означало,
что женщина в нем головой качала
и рано были лампы зажжены.
Там труд был легок, как урок письма,
и кто-то — мы еще не знали сами —
замаливал один пред небесами
наш грех несовершенного ума.
В том равновесье меж добром и злом
был он повинен. И земля летела
неосторожно, как она хотела,
пока свеча горела над столом.
Прощалось и невежде и лгуну —
какая разница? — пред белым светом,
позволив нам не хлопотать об этом,
он искупал всеобщую вину.
Когда же им оставленный пробел
возник над миром, около восхода,
толчком заторможенная природа
переместила тяжесть наших тел.
Объединенных бедною гурьбой,
врасплох нас наблюдала необъятность,
и наших недостоинств неприглядность
уже никто не возмещал собой.
В тот дом езжали многие. И те
два мальчика в рубашках полосатых
без робости вступали в палисадник
с малиною, темневшей в темноте.
Мне доводилось около бывать,
но я чужда привычке современной
налаживать контакт несоразмерный,
в знакомстве быть и имя называть.
По вечерам мне выпадала честь
смотреть на дом и обращать молитву
на дом, на палисадник, на малину —
то имя я не смела произнесть.
Стояла осень, и она была
лишь следствием, но не залогом лета.
Тогда еще никто не знал, что эта
окружность года не была кругла.
Сурово избегая встречи с ним,
я шла в деревья, в неизбежность встречи,
в простор его лица, в протяжность речи…
Но рифмовать пред именем твоим?
О, нет.
Он неожиданно вышел из убогой
чащи переделкинских дерев поздно вечером,
в октябре, более двух лет назад.
На нем был грубый и опрятный костюм охотника:
синий плащ, сапоги и белые вязаные варежки.
От нежности к нему, от гордости к себе я почти не видела
его лица — только ярко-белые вспышки его
рук во тьме слепили мне уголки глаз.
Он сказал: «О, здравствуйте!
Мне о вас рассказывали, и я вас сразу узнал».
И вдруг, вложив в это неожиданную силу переживания,
взмолился: «Ради бога! Извините меня!
Я именно теперь должен позвонить!».
Он вошел было в маленькое здание какой-то конторы,
но резко вернулся, и из кромешной темноты
мне в лицо ударило, плеснуло яркой светлостью его лица,
лбом и скулами, люминесцирующими при слабой луне.
Меня охватил сладко-ледяной,
шекспировский холодок за него.
Он спросил с ужасом: «Вам не холодно?
Ведь дело к ноябрю?» — и, смутившись,
неловко впятился в низкую дверь.
Прислонясь к стене, я телом, как глухой,
слышала, как он говорил с кем-то,
словно настойчиво оправдываясь перед ним,
окружал его заботой и любовью голоса.
Спиной и ладонями я впитывала диковинные
приемы его речи — нарастающее пение фраз,
доброе восточное бормотание, обращенное в невнятный
трепет и гул дощатых перегородок. Я, и дом, и
кусты вокруг нечаянно попали в обильные объятия этой
округлолюбовной, величественно-деликатной интонации.
Затем он вышел, и мы сделали несколько шагов по заросшей пнями,
сучьями, изгородями, чрезвычайно неудобной для ходьбы земле.
Но он как-то легко и по-домашнему ладил с корявой бездной,
сгустившейся вокруг нас, — с выпяченными, дешево
сверкающими звездами, с впадиной на месте луны,
с грубо поставленными, неуютными деревьями.
Он сказал: «Отчего вы никогда не заходите?
У меня иногда бывают очень милые и интересные
люди — вам не будет скучно. Приходите же! Приходите завтра».
От низкого головокружения, овладевшего мной,
я ответила почти надменно: «Благодарю вас.
Как-нибудь я непременно зайду».
Из леса, как из-за кулис актер,
он вынес вдруг высокопарность позы,
при этом не выгадывая пользы
у зрителя — и руки распростер.
Он сразу был театром и собой,
той древней сценой, где прекрасны речи.
Сейчас начало! Гаснет свет! Сквозь плечи
уже мерцает фосфор голубой.
— О, здравствуйте! Ведь дело к ноябрю —
не холодно ли? — вот и все, не боле.
Как он играл в единственной той роли
всемирной ласки к людям и зверью.
Вот так играть свою игру — шутя!
всерьез! до слез! навеки! не лукавя! —
как он играл, как, молоко лакая,
играет с миром зверь или дитя.
— Прощайте же! — так петь между людьми
не принято. Но так поют у рампы,
так завершают монолог той драмы,
где речь идет о смерти и любви.
Уж занавес! Уж освещает тьму!
Еще не все: — Так заходите завтра! —
О тон гостеприимного азарта,
что ведом лишь грузинам, как ему.
Но должен быть такой на свете дом,
куда войти — не знаю! невозможно!
И потому, навек неосторожно,
я не пришла ни завтра, ни потом.
Я плакала меж звезд, дерев и дач —
после спектакля, в гаснущем партере,
над первым предвкушением потери
так плачут дети, и велик их плач.
II
Он утверждал: «Между теплиц
и льдин, чуть-чуть южнее рая,
на детской дудочке играя,
живет вселенная вторая
и называется — Тифлис».
Ожог глазам, рукам — простуда,
любовь моя, мой плач — Тифлис!
Природы вогнутый карниз,
где бог капризный, впав в каприз,
над миром примостил то чудо.
Возник в моих глазах туман,
брала разбег моя ошибка,
когда тот город зыбко-зыбко
лег полукружьем, как улыбка
благословенных уст Тамар.
Не знаю, для какой потехи
сомкнул он надо мной овал,
поцеловал, околдовал
на жизнь, на смерть и наповал-
быть вечным узником Метехи.
О, если бы из вод Куры
не пить мне!
И из вод Арагвы
не пить!
И сладости отравы
не ведать!
И лицом в те травы.
не падать!
И вернуть дары,
что ты мне, Грузия, дарила!
Но поздно! Уж отпит глоток,
и вечен хмель, и видит бог,
что сон мой о тебе — глубок,
как Алазанская долина.
Есть во мне горячая струя
Непоседливой монгольской крови.
И пускай не вспоминаю я
Травянистых солнечных становий.
И пускай не век, а полтора
Задавили мой калмыцкий корень, –
Не прогнать мне предков со двора,
Если я, как прадед, дик и черен!
Этот прадед, шут и казачок,
В сальном и обтерханном камзоле,
Верно, наслужить немного мог,
Если думал день и ночь о воле.
Спал в углу и получал щелчки.
Кривоногий, маленький, нечистый –
Подавал горшки и чубуки
Барыне плешивой и мясистой.
И, недосыпая по ночам,
Мимо раскоряченных диванов
Крадучись, согнувшись пополам,
Сторонясь лакеев полупьяных,
Покидал буфетную и брел
Вспоминать средь черной пермской ночи
Ржание кобыл да суходол,
Да кибиток войлочные клочья.
Видно, память предков горяча,
Если до сих пор я вижу четко,
Как стоит он – а в руке свеча –
С проволочной реденькой бородкой.
Наконец, отмыт, одет, обут,
В бариновом крапленом жилете.
Сапоги до обморока жмут,
А жилет обвис, как на скелете.
А невеста в кике, в распашной
Телогрее, сдвинув над глазами
Локти, разливается рекой,
Лежа на полу под образами.
"Замуж за уродца не хочу!
Только погляжу, как всю ломает!"
А уродец, выронив свечу,
Ничего, как есть, не понимает.
Девка хороша, как напоказ,
В лентах розовых и золоченых.
Но лишь только барынин приказ
Исполняет жалкий калмычонок.
Он не видит трефовой косы,
Бисерного обруча на шее,
Как не спит, как в горькие часы,
Убиваясь, девка хорошеет;
Как живет, смирившись, с калмыком…
Так восходит, цепкий и двукровный,
Из-за пермских сосен, прямиком,
Дуб моей жестокой родословной.
Смуглолиц, плечист и горбонос,
В плисовой подбористой поддевке
И в сорокаградусный мороз
В сапожках на звончатых подковках,
Сдерживая жарких рысаков,
Страшных и раскормленных, что кадки,
Он сдирал с обмерзших кулаков
Кожу из-под замшевой перчатки.
И едва, как колокол, бочком,
Тучная купчиха выплывала,
Мир летел из-под копыт волчком:
Слева – вороной, а справа – чалый.
Тракт визжал, и кланялись дома.
Мокрый снег хлестал, как банный веник.
И купчиха млела: "Ну, Кузьма!
Хватит! Поезжай обыкновенно!
Ублажил. Спасибо, золотой!"
И косилась затомленным глазом
На вихор и на кушак цветной,
Словно радугой он был подвязан,
Строгий воспитатель жеребцов
В городах губернских и уездных,
Из молодцеватых кучеров
Дед мой вскоре сделался наездник.
И отцов калмыцкий огонек
Жег, должно быть, волжскими степями,
Если он, усаживаясь вскок
И всплеснув, как струнами, вожжами,
С бородой, отвеянной к плечам,
С улыбающимися клыками
По тугим оранжевым кругам
Гнался за литыми рысаками.
Богатейки выдыхали: "Ах!"
В капорах, лисицах, пелеринах,
Загодя гадая о бровях
Сросшихся и взглядах ястребиных.
И не раз в купеческом тепле,
У продолговатых, жесткокрылых
Фикусов, с гитарой на столе,
Посреди графинов, рюмок, вилок,
Обнимаясь с влюбчивой вдовой,
Он размашистые брови хмурил
Перед крутобокой, городской
Юбкою на щегольском турнюре…
И когда ревнивица, курком
Щелкнув в истерической горячке,
Глянула: на простынях ничком
Он лежал, забыв бега и скачки.
И, как будто вольный человек,
А купцов холуй на самом деле,
Свой завившийся короткий век
Кончил на купчихиной постели.
Что же, – видно, очередь за внуком?
Вот я – лысоват, немолод, дик.
Знать, не сразу трудную науку
Жизни человеческой постиг.
Я родился в стародавнем мире –
Под пасхальный гром колоколов
С образами, с ладаном в квартире,
С пеньем камилавочных попов.
Маменькин сынок и недотрога,
Я тихонько жил, тихонько рос,
И катилась предо мной дорога,
Легкая для жизненных колес.
Ввергнутый в закон старозаветный
Со своей судьбишкой – не судьбой, –
Я, обремененный, многодетный,
Звезд не видел бы над головой.
Но страна хотела по-другому.
И крутой падучий ледоход
Смыл дорогу, разметал хоромы
И, как льдинку, выбросил вперед.
И среди широкой звездной ночи,
Посреди бугристых падунов
Вдруг очнулся маменькин сыночек
Голеньким, почти что без штанов.
…Был учителем, чернорабочим,
Был косцом, бродягой, рыбаком.
И по-лисьи облезали клочья
Старой шкуры с вешним ветерком.
И звериная тугая линька
По пути не раз лишала сил,
Потому что каждую шерстинку
Я из сердца сызмала растил.
И она тем медленней, труднее
Проходила, что в моей крови
Кровь текла дворовых и лакеев,
Ваша кровь, о, родичи мои!
Эта кровь, не верившая в небо,
В право правды, в честные глаза,
В сладость человеческого хлеба,
Покрывала всюду, где б я ни был,
Черной двойкой красного туза.
И когда б не годы, не учеба
У плечистых, грубоватых лет,
Может быть, как волк широколобый,
Я блуждал, разнюхивая след.
Может быть, и я бы лег на отдых
Под многопудовою плитой
Возле сосен в желтоперых звездах
Домовитым страшным Калитой.
Ты помнишь? — В средние века
Ты был мой властелин…М. Лохвицкая
Есть в лесу, где шелковые пихты,
Дней былых охотничий дворец.
Есть о нем легенды. Слышать их ты
Если хочешь, верь, а то — конец!..
У казны купил дворец помещик,
Да полвека умер он уж вот;
После жил лет семь старик-обездчик,
А теперь никто в нем не живет.
Раз случилось так: собралось трое
Нас, любивших старые дома,
И, хотя бы были не герои,
Но легенд истлевшие тома
Вызывали в нас подем духовный,
Обостряли нервы до границ:
Сердце билось песнею неровной
И от жути взор склонялся ниц.
И пошли мы в темные покои,
Под лучами солнца, как щита.
Нам кивали белые левкои
Грустно вслед, светлы как нищета.
Долго шли мы анфиладой комнат,
Удивленно слушая шаги;
Да, покои много звуков помнят,
Но как звякнут — в сторону беги!..
На широких дедовских диванах
Приседали мы, — тогда в углах
Колыхались на обоях рваных
Паутины в солнечных лучах.
Усмехались нам кариатиды,
Удержав ладонью потолки,
В их глазах — застывшие обиды,
Только уст дрожали уголки…
Но одна из этих вечных статуй
Как-то странно мнилась мне добра;
И смотрел я, трепетом обятый,
На нее, молчавшую у бра.
Жутко стало мне, но на пороге,
Посмотрев опять из-за дверей
И ее увидев, весь в тревоге,
Догонять стал спутников скорей.
Долго-долго белая улыбка
Белых уст тревожила меня…
Долго-долго сердце шибко-шибко,
Шибко билось, умереть маня.
На чердак мы шли одной из лестниц,
И скрипела лестница, как кость.
Ждали мы таинственных предвестниц
Тех краев, где греза наша — гость.
На полу — осколки, хлам и ветошь.
Было сорно, пыльно; а в окно
Заглянуло солнце… Ну и свет уж
Лило к нам насмешливо оно!
Это солнце было — не такое,
Как привыкли солнце видеть мы —
Мертвое, в задумчивом покое,
Иначе блестит оно из тьмы;
Этот свет не греет, не покоит,
В нем бессильный любопытный гнев.
Я молчу… Мне страшно… Сердце ноет…
Каменеют щеки, побледнев…
Это — что? откуда? что за диво!
Смотрим мы и видим, у трубы
Перья… Кровь… В окно кивнула ива,
Но молчит отчаяньем рабы.
Белая, как снег крещенский, птичка
На сырых опилках чердака
Умирала тихо… С ней проститься
Прислан был я кем издалека?
Разум мой истерзан был, как перья
Снежной птицы, умерщвленной кем?
В этом доме, царстве суеверья,
Я молчал, догадкой сердца нем…
Вдруг улыбка белая на клюве
У нее расплылась, потекла…
Ум застыл, а сердце, как Везувий,
Затряслось, — и в раме два стекла
Дребезжали от его биенья,
И звенели, тихо дребезжа…
Я внимал, в гипнозе упоенья,
Хлыстиком полившего дождя.
И казалось мне, что с пьедестала
Отошла сестра кариатид
И бредет по комнатам устало,
Напевая отзвук панихид.
Вот скрипят на лестницах ступени,
Вот хрипит на ржавой меди дверь…
И в глазах лилово, — от сирени,
Иль от страха, знаю ль я теперь!..
Как нарочно, спутники безмолвны…
Где они? Не вижу. Где они?
А вдали бушуют где-то волны…
Сумрак… дождь… и молнии огни…
— Защити! Спаси меня! Помилуй!
Не хочу я белых этих уст!.. —
Но она уж близко, шепчет: «милый…»
Этот мертвый звук, как бездна, пуст…
Каюсь я, я вижу — крепнет солнце,
Все властнее вспыхивает луч,
И ко мне сквозь мокрое оконце,
Как надежда, светит из-за туч.
Все бодрей, ровней биенье сердца,
Веселеет быстро все кругом.
Я бегу… вот лестница, вот дверца, —
И расстался с домом, как с врагом.
Как кивают мне любовно клены!
Как смеются розы и сирень!
Как лужайки весело-зелены,
И тюльпанов каски набекрень!
Будьте вы, цветы, благословенны!
Да сияй вовеки солнца свет!
Только те спасутся, кто нетленны!
Только тот прощен, кто дал ответ!
Благословенный край — пленительный предел!
Там лавры зыблются…
А. Пушкин
Невесела ты, родная картина!..
H. Некрасов
Туда, в Париж, где я когда-то
Впервые, искренно и свято
Любим был женскою душой…
Туда, где ныне образ твой,
Еще живой, мне свят и дорог,
Не раз стремился я мечтой,
Подслушать милой тени шорох,
Поймать хоть призрака черты…
Увы! поклонник красоты,—
Я ей страдальческую службу
Давно усердно отслужил
И прозаическую дружбу
В своей душе благословил.
Но где друзья?.. Друзей немного…
Я их не вижу по годам…
Подчас глуха моя дорога…
В разброде мы: я — здесь, ты — там.
Донашивать свои седины
Нам порознь суждено судьбой!..
Тебе — в обятиях чужбины,
Мне — в кандалах нужды родной.
Устал я, лег,— почти что болен,—
Своей работой недоволен;
Не бросить ли? не сжечь ли?..
Нет!
В моем уединеньи скучном,
Замкнувшись в тесный кабинет,
Не чужд я мысли о насущном,
Забот и будничных сует…
Устал я… размышлять нет мочи…
Не сплю… погас огарок мой…
В окно глядит и лезет в очи
Сырая мгла плаксивой ночи…
Осенней вьюги слышен вой…
И вот, разнузданной мечтой
Я мчусь в Париж, туда, где свято
Впервые я любил когда-то
И был блажен — в последний раз!..
Вот позднего досуга час…
Париж недавно отобедал,
Он все, что мог, изжил, изведал,
И жаждет ночи…
Чердаков
Окошки,— гнезда бедняков,—
Ушли под тучи в мрак печальный,—
Там голод, замыслы, нахальной
Нужды запросы,— бой с нуждой,—
Или при лампе трудовой
Мечты о жизни идеальной.
Зато внизу — Париж иной,
Картинный, бронзовый, зеркальный:
Сверкают тысячи огней,
Гул катится по всем бульварам,
Толпа снует… Любуйся даром,
Дивись на роскошь богачей;
Вздохнув о юности своей,
Давай простор влюбленным парам…
Вот дом — громада. Из сеней
На тротуар и мостовую
Ложится просвет полосой;
Из-под балкона, головой
Курчавясь, кажут грудь нагую
Шесть статуй — шесть кариатид;
Свет газовых рожков скользит
Кой-где по мрамору их тела…
Полураскрыв уста, оне
Прижались к каменной стене,
И никому до них нет дела…
Вот — лестница осаждена…
Идут, сгибаются колена,
Ступенек не видать,— одна
С площадки мраморной видна
Тебе знакомая арена:
Звездятся люстры,— их кайма
Из хрусталей, как бахрома
Из радужных огней, сверкает,—
Раздвинув занавес, ведет
В громадный зал широкий вход.
И тесную толпу стесняет.
Толпа рассыпалась,— и вот…
Шуршит атлас, пестрят наряды,
Круглятся плечи бледных дам,
Затылки, профили… а там,—
Из-за высокой балюстрады,—
Уже виднеются певцы,
Артисты-гении, певицы,
Которым пышные столицы
Несут алмазы и венцы.
И ты в толпе;— уж за рядами
Кудрей и лысин мне видна
Твоя густая седина;
Ты искоса повел глазами:—
Быть узнанным тщеславный страх
Читаю я в твоих глазах…
От русских барынь, от туристов,
От доморощенных артистов
Еще хранит тебя судьба…
Но — чу! гремят рукоплесканья!..
Ты дрогнул,— жадное вниманье
Приподнимает складки лба;
(Как будто что тебя толкнуло!)—
Ты тяжело привстал со стула,
В перчатке сжатою рукой
Прижал к глазам лорнет двойной
И — побледнел…—
Она выходит…
Уже вдали, как эхо, бродит
Последних плесков гул, и — вот,
Хор по струнам смычками водит…
Она вошла… Она поет…
О, это вкрадчивое пенье!
В нем пламя скрыто:— нет спасенья!
Восторг, похожий на испуг,
Уже захватывает дух;—
Опять весь зал гремит и плещет…
Ты замер… Сладко замирать,
Когда, как бы ожив, опять
Пришла любовь с тобой страдать—
И на груди твоей трепещет…
Ты, молча, голову склонил,
Как юноша, лишенный сил
Перед разлукой…
Но,— быть может,—
(Кто знает?) грустною мечтой
Перелетел ты в край родной,—
Туда, где все тебя тревожит,
И слава, и судьба друзей,
И тот народ, что от цепей
Страдал и — без цепей страдает…
Повеся нос, потупя взор,
Быть может, слышишь ты:— качает
Свои вершины темный бор,—
Несутся крики,— кто-то скачет,—
А там, в глуши стучит топор,—
А там, в избе ребенок плачет…
Быть может, вдруг перед тобой
Возникла тусклая картина:—
Необозримая равнина,
Застывшая во мгле ночной…
Как бледно-озаренный рой
Бесов, над снежной пеленой
Несется вьюга;— коченеет,
Теряясь в непроглядной мгле,
Блуждающий обоз… Чернеет,
Как призрак, в нищенском селе
Пустая церковь;— тускло рдеет
Окно с затычкой;— пар валит
Из кабака;— из-под дерюги
Мужик вздыхает: «вот-те на!»
Иль «караул!» хрипит со сна,
Под музыку крещенской вьюги.
Быть может, видишь ты свой дом,
Забитый ставнями кругом,
Гнилой забор, оранжерею,—
И ту заглохшую аллею,
С неподметенною листвой,
Где пахнет детской стариной,
И где теперь еще, быть может,
Когда луна светла, как день,
Блуждает молодая тень,—
Тот бледный призрак, что тревожит
Сердца, когда поет она
Перед толпой, окружена
Лучами славы…
На площади в влагу входящего угла,
Где златом сияющая игла
Покрыла кладбище царей
Там мальчик в ужасе шептал: ей-ей!
Смотри закачались в хмеле трубы — те!
Бледнели в ужасе заики губы
И взор прикован к высоте.
Что? мальчик бредит наяву?
Я мальчика зову.
Но он молчит и вдруг бежит: — какие страшные
скачки!
Я медленно достаю очки.
И точно: трубы подымали свои шеи
Как на стене тень пальцев ворожеи.
Так делаются подвижными дотоле неподвижные
на болоте выпи
Когда опасность миновала.
Среди камышей и озерной кипи
Птица-растение главою закивала.
Но что же? скачет вдоль реки в каком-то вихре
Железный, кисти руки подобный крюк.
Стоя над волнами, когда они стихли,
Он походил на подарок на память костяку рук!
Часть к части, он стремится к вещам с неведомой еще
силой
Так узник на свидание стремится навстречу милой!
Железные и хитроумные чертоги, в каком-то
яростном пожаре,
Как пламень возникающий из жара,
На место становясь, давали чуду ноги.
Трубы, стоявшие века,
Летят,
Движеньям подражая червяка игривей в шалости
котят.
Тогда части поездов с надписью «для некурящих»
и «для служилых»
Остов одели в сплетенные друг с другом жилы
Железные пути срываются с дорог
Движением созревших осенью стручков.
И вот и вот плывет по волнам, как порог
Как Неясыть иль грозный Детинец от берегов
отпавшийся Тучков!
О Род Людской! Ты был как мякоть
В которой созрели иные семена!
Чертя подошвой грозной слякоть
Плывут восстанием на тя, иные племена!
Из желез
И меди над городом восстал, грозя, костяк
Перед которым человечество и все иное лишь пустяк,
Не более одной желёз.
Прямо летящие, в изгибе ль,
Трубы возвещают человечеству погибель.
Трубы незримых духов се! поют:
Змее с смертельным поцелуем была людская грудь
уют.
Злей не был и кощей
Чем будет, может быть, восстание вещей.
Зачем же вещи мы балуем?
Вспенив поверхность вод
Плывет наперекорь волне железно стройный плот.
Сзади его раскрылась бездна черна,
Разверсся в осень плод
И обнажились, выпав, зерна.
Угловая башня, не оставив глашатая полдня —
длинную пушку,
Птицы образует душку.
На ней в белой рубашке дитя
Сидит безумнее, летя. И прижимает к груди подушку.
Крюк лазает по остову
С проворством какаду.
И вот рабочий, над Лосьим островом,
Кричит безумный «упаду».
Жукообразные повозки,
Которых замысел по волнам молний сил гребет,
В красные и желтые раскрашенные полоски,
Птице дают становой хребет.
На крыше небоскребов
Колыхались травы устремленных рук.
Некоторые из них были отягощением чудовища зоба
В дожде летящих в небе дуг.
Летят как листья в непогоду
Трубы сохраняя дым и числа года.
Мост который гиератическим стихом
Висел над шумным городом,
Обяв простор в свои кова,
Замкнув два влаги рукава,
Вот медленно трогается в путь
С медленной походкой вельможи, которого обшита
золотом грудь,
Подражая движению льдины,
И им образована птицы грудина.
И им точно правит какой-то кочегар,
И может быть то был спасшийся из воды в рубахе
красной и лаптях волгарь,
С облипшими ко лбу волосами
И с богомольными вдоль щек из глаз росами.
И образует птицы кисть
Крюк, остаток от того времени, когда четверолапым
зверем только ведал жисть.
И вдруг бешеный ход дал крюку возница,
Точно когда кочегар геростратическим желанием
вызвать крушенье поезда соблазнится.
Много — сколько мелких глаз в глазе стрекозы —
оконные
Дома образуют род ужасной селезенки.
Зеленно грязный цвет ее исконный.
И где-то внутри их просыпаясь дитя оттирает глазенки.
Мотри! Мотри! дитя,
Глаза, протри!
У чудовища ног есть волос буйнее меха козы.
Чугунные решетки — листья в месяц осени,
Покидая место, чудовища меху дают ось они.
Железные пути, в диком росте,
Чудовища ногам дают легкие трубчатообразные кости.
Сплетаясь змеями в крутой плетень,
И длинную на город роняют тень.
Полеты труб были так беспощадно явки
Покрытые точками точно пиявки,
Как новобранцы к месту явки
Летели труб изогнутых пиявки,
Так шея созидалась из многочисленных труб.
И вот в союз с вещами летит поспешно труп.
Строгие и сумрачные девы
Летят, влача одежды, длинные как ветра сил напевы.
Какая-то птица шагая по небу ногами могильного
холма
С восьмиконечными крестами
Раскрыла далекий клюв
И половинками его замкнула свет
И в свете том яснеют толпы мертвецов
В союз спешащие вступить с вещами.
Могучий созидался остов.
Вещи выполняли какой-то давнишний замысел,
Следуя старинным предначертаниям.
Они торопились, как заговорщики,
Возвести на престол: кто изнемог в скитаниях,
Кто обещал:
«Я лалы городов вам дам и сел,
Лишь выполните, что я вам возвещал».
К нему слетались мертвецы из кладбищ
И плотью одевали остов железный.
Ванюша Цветочкин, то Незабудкин бишь
Старушка уверяла: «он летит болезный».
Изменники живых,
Трупы злорадно улыбались,
И их ряды, как ряды строевых,
Над площадью желчно колебались.
Полувеликан, полужуравель
Он людом грозно правил,
Он распростер свое крыло, как буря волокна
Путь в глотку зверя предуказан был человечку,
Как воздушинке путь в печку.
Над готовым погибнуть полем.
Узники бились головами в окна,
Моля у нового бога воли.
Свершился переворот. Жизнь уступила власть
Союзу трупа и вещи.
О человек! Какой коварный дух
Тебе шептал убийца и советчик сразу,
Дух жизни в вещи влей!
Ты расплескал безумно разум.
И вот ты снова данник журавлей.
Беды обступали тебя снова темным лесом,
Когда журавль подражал в занятиях повесам,
Дома в стиле ренессанс и рококо,
Только ягель покрывший болото.
Он пляшет в небо высоко.
В пляске пьяного сколота.
Кто не умирал от смеха, видя,
Какие выкидывает в пляске журавель коленца.
Но здесь смех приобретал оттенок безумия,
Когда видели исчезающим в клюве младенца.
Матери выводили
Черноволосых и белокурых ребят
И, умирая, во взоре ждали.
О дне от счастия лицо и концы уст зыбят.
Другие, упав на руки, рыдали
Старосты отбирали по жеребьевке детей —
Так важно рассудили старшины
И, набросав их, как золотистые плоды в глубь сетей,
К журавлю подымали в вышины.
Сквозь сетки ячейки
Опускалась головка, колыхая шелком волос.
Журавль, к людским пристрастись обедням,
Младенцем закусывал последним.
Учителя и пророки
Учили молиться, о необоримом говоря роке.
И крыльями протяжно хлопал
И порой людишек скучно лопал.
Он хохот клик вложил
В победное «давлю».
И, напрягая дуги, жил,
Люди молились журавлю.
Журавль пляшет звончее и гольче еще
Он людские крылом разметает полчища,
Он клюв одел остатками людского мяса.
Он скачет и пляшет в припадке дикого пляса.
Так пляшет дикарь под телом побежденного врага.
О, эта в небо закинутая в веселии нога.
Но однажды он поднялся и улетел в даль.
Больше его не видали.
1
Была у булочника Надя,
Законная его жена.
На эту Надю мельком глядя,
Вы полагали, кто она…
И, позабыв об идеале
(Ах, идеал не там, где грех!)
Вы моментально постигали,
Что эта женщина — для всех…
Так наряжалась тривиально
В домашнее свое тряпье,
Что постигали моментально
Вы всю испорченность ее…
И, эти свойства постигая,
Вы, если были ловелас,
Давали знак, и к Вам нагая
В указанный являлась час…
От Вашей инициативы
Зависел ход второй главы.
Вам в руки инструмент. Мотивы
Избрать должны, конечно, Вы…
2
В июльский полдень за прилавком
Она читает «La Garconne»,
И мухи ползают по графкам
Расходной книги. В лавке — сон.
Спят нераспроданные булки,
Спит слипшееся монпасье,
Спят ассигнации в шкатулке
И ромовые бабы все.
Спят все эклеры и бриоши,
Тянучки, торты, крендельки,
Спит изумруд поддельной броши,
В глазах — разврата угольки.
Спят крепко сладкие шеренги
Непрезентабельных сластей,
Спят прошлогодние меренги,
Назначенные для гостей…
И Коля за перегородкой
Храпит, как верящий супруг.
Шуршит во сне своей бородкой
О стенки, вздрагивая вдруг.
И кондитрисса спит за чтеньем:
Ей книга мало говорит.
Все в лавке спит, за исключеньем
Живых страничек Маргерит!
3
Вдруг к лавке подъезжает всадник.
Она проснулась и — с крыльца.
Пред нею господин урядник,
Струится пот с его лица:
«Ну и жарища. Дайте квасу…»
Она — за штопор и стакан.
И левый глаз его по мясу
Ее грудей, другой — за стан…
«Что продается в Вашей лавке?»
«Все, что хотите». — «Есть вино?
Я, знаете ли, на поправке…»
«Нам разрешенья не дано…»
«А жаль. Теперь бы выпить — знатно…»
«Еще кваску? Есть лимонад…» —
И улыбнулась так занятно,
Как будто выжала гранат…
«Но для меня, быть может, все же
Найдется рюмочка вина?»
«Не думается. Не похоже», —
Кокетничает с ним она.
«А можно выпить Ваши губки
Взамен вина?» — промолвил чин. —
«Назначу цену без уступки:
Ведь уступать мне нет причин…» —
И засмеялась, заломила,
Как говорят, в три дорога…
Но это было все так мило,
Что он попал к ней на рога…
И порешили в результате,
Что он затеет с нею флирт,
А булочница будет, кстати,
Держать — «сна всякий случай» — спирт…
4
За ним пришел какой-то дачник,
Так, абсолютное ничто.
В руках потрепанный задачник.
Внакидку рваное пальто:
«Две булки по пяти копеек
И на копейку карамель…»
Голодный взгляд противно-клеек,
В мозгу сплошная канитель.
«Извольте, господин ученый», —
Почтительно дает пакет.
Берет он за шнурок крученый:
«Вот это правильно, мой свет!
Но как же это Вы узнали,
Что я в отставке педагог?» —
«А Ваш задачник?..» — И в финале
У них сговор в короткий срок:
Учитель получает булки
И булочницу самое.
За это в смрадном переулке
Дает урок сестре ее.
5
Потом приходит старый доктор:
«Позвольте шоколадный торт». —
«Как поживает Типси?» — «Дог-то?
А чтоб его подрал сам черт!
Сожрал соседских всех индюшек —
Теперь плати огромный куш…
Хе-хе, не жаль за женщин-душек,
Но не за грех собачьих душ!
Вы что-то будто похудели?
Что с Вами, барынька? давно ль?» —
«Мне что-то плохо в самом деле,
И все под ложечкою боль…» —
«Что ж, полечиться не мешало б…»
«Все это так, да денег нет…» —
«Ну уж, пожалуйста, без жалоб:
Я, знаете ли, не аскет:
Не откажусь принять натурой…
Согласны, что ли?» — «Отчего ж…» —
И всей своей дала фигурой
Понять, что план его хорош.
6
Но этих всех Надюше мало,
Всех этих, взятых «в переплет»:
Вот из бульварного журнала
Косноязычный виршеплет.
Костюм последней моды в Пинске
И в волосах фиксатуар,
Эпилептизм, а la Вертинский,
И романтизм аla Нуар!..
«Божественная продавщица,
Мне ромовых десяток баб;
Pardon, не баба, а девица:
Девиц десяток с ромом!» — Цап
Своей рукой и в рот поспешно
Одну из девок ромовых.
Надюша ежится усмешно
И говорит: «Черкните стих
И обо мне: мне будет лестно
Прочесть в журналах о себе».
И виршеплет вопит: «Прелестно!
Но вот условия тебе:
За каждую строку по бабе,
Pardon, по девке ромовой!»
Смеется Наденька: «Ограбит
Пиит с дороги столбовой!
За каждое стихотворенье,
Что ты напишешь обо мне,
Зову тебя на чай с вареньем…»
«Наедине?» — «Наедине».
7
При посещеньи покупальцев
В кондитерской нарушен сон
От опытных хозяйских пальцев
До покупательских кальсон…
Вмиг просыпаются ватрушки,
Гато, и кухен, и пти-шу,
И, вторя разбитной вострушке,
Твердят: «Попробуйте, прошу…»
Всех пламенно влечет к Мамоне,
И, покупальцев теребя,
Жена и хлеб на кордомоне —
Все просят пробовать себя…
Когда ж приходит в лавку Коля,
Ее почтительный супруг,
Она, его усердно школя
(Хотя он к колкостям упруг!),
Дает понять ему, что свято
Она ведет торговый дом…
И рожа мужа глупо смята
Непостижимым торжеством!..
Не сотвори себе кумира.
(Заповедь)
На громоносных высотах
Синая, в светлых облаках,
Свершалось чудо. Был отверст
Край неба, и небесный перст
Писал на каменных досках:
«Аз есмь Господь,— иного нет».
Так начал Бог святой завет.
Они же, позабыв Творца,
Из злата отлили тельца;
В нем видя Бога своего,
Толпы скакали вкруг него,
Взывая и рукоплеща;
И жертвенник пылал треща, И новый бог, сквозь серый дым,
Мелькал им рогом золотым.
Но вот, с высот сошел пророк,—
Спустился с камня на песок
И увидал их, и разбил
Свои скрижали, и смутил
Их появлением своим.
Нетерпелив, неукротим,
Он в гневе сильною рукой
Кумир с подножья своротил,
И придавил его пятой…
Завыл народ и перед ним,
Освободителем своим,
Пал ниц — покаялся, а он
Напомнил им о Боге сил,—
Едином Боге, и закон
Поруганный восстановил.
Но в оны дни и не высок,
И мал был золотой божок;
И не оставили его
Лежать в пустыне одного,
Чтоб вихри вьющимся столбом Не замели его песком:
Тайком Израиля сыны,
Лелея золотые сны,
В обетованный край земли
Его с собою унесли.
Тысячелетия прошли.
С тех пор — божок их рос, все рос
И вырос в мировой колосс.
Всевластным богом стал кумир,—
Стал золоту послушен мир…
И жертвенный наш фимиам
Уж не восходит к небесам,
А стелется у ног его;
И нет нам славы без него,
Ни власти, ни труда, ни зла,
Ни блага… Без его жезла
Волшебного — конец уму,
Науке, творчеству,— всему,
Что слышит ухо, видит глаз.
Он крылья нам дает — и нас
Он давит; пылью кроет пот
Того, кто вслед за ним ползет,
И грязью брызжет на того, Кто просит милости его.
Войдите в храм царя царей,
И там, у пышных алтарей,
Кумира вашего дары
В глаза вам мечутся, и там,
В часы молитвы снятся вам
Его роскошные пиры,—
Где блеск, и зависть, и мечты
Сластолюбивой красоты,
И нега, и любовью торг
В один сливаются восторг…
Обожествленный прах земной
Стал выше духа,— он толпой
Так высоко превознесен,
Что гений им порабощен
И праведник ему не свят.
Недаром все ему кадят:
Захочет он,— тряхнет казной —
И кровь польется, и войной
И ужасами род людской
Охвачен будет, как огнем.
Ему проклятья нипочем;
Он нам не брат и не отец,—
Он бог наш,— золотой телец!..
Скажите же, с каких высот
К нам новый Моисей сойдет?
Какой предявит нам закон?
Какою гневной силой он
Громаду эту пошатнет?
Ведь, если б, вдруг, упал такой
Кумир всесветный, роковой,
Языческий, земле — родной,—
Какой бы вдруг раздался стон!—
Ведь помрачился б небосклон
И дрогнула бы ось земли!..
Не сотвори себе кумира.
(Заповедь)
На громоносных высотах
Синая, в светлых облаках,
Свершалось чудо. Был отверст
Край неба, и небесный перст
Писал на каменных досках:
«Аз есмь Господь,— иного нет».
Так начал Бог святой завет.
Они же, позабыв Творца,
Из злата отлили тельца;
В нем видя Бога своего,
Толпы скакали вкруг него,
Взывая и рукоплеща;
И жертвенник пылал треща,
И новый бог, сквозь серый дым,
Мелькал им рогом золотым.
Но вот, с высот сошел пророк,—
Спустился с камня на песок
И увидал их, и разбил
Свои скрижали, и смутил
Их появлением своим.
Нетерпелив, неукротим,
Он в гневе сильною рукой
Кумир с подножья своротил,
И придавил его пятой…
Завыл народ и перед ним,
Освободителем своим,
Пал ниц — покаялся, а он
Напомнил им о Боге сил,—
Едином Боге, и закон
Поруганный восстановил.
Но в оны дни и не высок,
И мал был золотой божок;
И не оставили его
Лежать в пустыне одного,
Чтоб вихри вьющимся столбом
Не замели его песком:
Тайком Израиля сыны,
Лелея золотые сны,
В обетованный край земли
Его с собою унесли.
Тысячелетия прошли.
С тех пор — божок их рос, все рос
И вырос в мировой колосс.
Всевластным богом стал кумир,—
Стал золоту послушен мир…
И жертвенный наш фимиам
Уж не восходит к небесам,
А стелется у ног его;
И нет нам славы без него,
Ни власти, ни труда, ни зла,
Ни блага… Без его жезла
Волшебного — конец уму,
Науке, творчеству,— всему,
Что слышит ухо, видит глаз.
Он крылья нам дает — и нас
Он давит; пылью кроет пот
Того, кто вслед за ним ползет,
И грязью брызжет на того,
Кто просит милости его.
Войдите в храм царя царей,
И там, у пышных алтарей,
Кумира вашего дары
В глаза вам мечутся, и там,
В часы молитвы снятся вам
Его роскошные пиры,—
Где блеск, и зависть, и мечты
Сластолюбивой красоты,
И нега, и любовью торг
В один сливаются восторг…
Обожествленный прах земной
Стал выше духа,— он толпой
Так высоко превознесен,
Что гений им порабощен
И праведник ему не свят.
Недаром все ему кадят:
Захочет он,— тряхнет казной —
И кровь польется, и войной
И ужасами род людской
Охвачен будет, как огнем.
Ему проклятья нипочем;
Он нам не брат и не отец,—
Он бог наш,— золотой телец!..
Скажите же, с каких высот
К нам новый Моисей сойдет?
Какой предявит нам закон?
Какою гневной силой он
Громаду эту пошатнет?
Ведь, если б, вдруг, упал такой
Кумир всесветный, роковой,
Языческий, земле — родной,—
Какой бы вдруг раздался стон!—
Ведь помрачился б небосклон
И дрогнула бы ось земли!..
Мой друг! вступая в шумный свет
С любезной, искренней душею,
В весеннем цвете юных лет,
Ты хочешь с музою моею
В свободный час поговорить
О том, чего все ищут в свете;
Что вечно у людей в предмете;
О чем позволено судить
Ученым, мудрым и невежде,
Богатым в золотой одежде
И бедным в рубище худом,
На тронах, славой окруженных,
И в сельских хижинах смиренных;
Что в каждом климате земном
Надежду смертных составляет,
Сердца всечасно обольщает,
Но, ах!.. не зримо ни в одном!
О счастьи слово. Удалимся
Под ветви сих зеленых ив;
Прохладой чувства освежив,
Мы там беседой насладимся
В любезной музам тишине.*
Мой друг! поверишь ли ты мне,
Чтоб десять тысяч было мнений,
Ученых философских прений
В архивах древности седой**
О средствах жить счастливо в свете,
О средствах обрести покой?
Но точно так, мой друг; в сем счете
Ошибки нет. Фалес, Хилон,
Питтак, Эпименид, Критон,
Бионы, Симмии, Стильпоны,
Эсхины, Эрмии, Зеноны,
В лицее, в храмах и садах,
На бочках, темных чердаках
О благе вышнем говорили
И смертных к счастию манили
Своею… нищенской клюкой,
Клянясь священной бородой,
Что плод земного совершенства
В саду их мудрости растет;
Что в нем нетленный цвет блаженства,
Как роза пышная, цветет.
Слова казалися прекрасны,
Но только были несогласны.
Один кричал: ступай туда!
Другой: нет, нет, поди сюда!
Что ж греки делали? Смеялись,
Ученой распрей забавлялись,
А счастье… называли сном!
И в наши времена о том
Бывает много шуму, спору.
Немало новых гордецов,
Которым часто без разбору
Дают названье мудрецов;
Они нам также обещают
Открыть прямой ко счастью след;
В глаза же счастия не знают;
Живут, как все, под игом бед;
Живут, и горькими слезами
Судьбе тихонько платят сами
За право умниками слыть,
О счастьи в книгах говорить!
Престанем льстить себя мечтою,
Искать блаженства под луною!
Скорее, друг мой, ты найдешь
Чудесный философский камень,
Чем век без горя проживешь.
Япетов сын эфирный пламень
Похитил для людей с небес,
Но счастья к ним он не принес;
Оно в удел нам не досталось
И там, с Юпитером, осталось.
Вздыхай, тужи; но пользы нет!
Судьбы рекли: «Да будет свет
Жилищем призраков, сует,
Немногих благ и многих бед!»
Рекли — и Суеты спустились
На землю шумною толпой:
Герои в латы нарядились,
Пленяся Славы красотой;
Мечом махнули, полетели
В забаву умерщвлять людей;
Одни престолов захотели,
Другие самых алтарей;
Одни шумящими рулями
Рассекли пену дальних вод;
Другие мощными руками
Отверзли в землю темный ход,
Чтоб взять пригоршни светлой пыли!
Мечты всем головы вскружили,
А горесть врезалась в сердца.
Народов сильных победитель
И стран бесчисленных властитель
Под блеском светлого венца
В душевном мраке унывает
И часто сам того не знает,
Начто величия желал
И кровью лавры омочал!
Смельчак, Америку открывший,
Пути ко счастью не открыл;
Индейцев в цепи заключивший
Цепями сам окован был,
Провел и кончил жизнь в страданье.
А сей вздыхающий скелет,
Который богом чтит стяжанье,
Среди богатств в тоске живет!..
Но кто, мой друг, в морской пучине
Глазами волны перечтет?
И кто представит нам в картине
Ничтожность всех земных сует?
Что ж делать нам? Ужель сокрыться
В пустыню Муромских лесов,
В какой-нибудь безвестный кров,
И с миром навсегда проститься,
Когда, к несчастью, мир таков?
Увы! Анахорет не будет
В пустыне счастливее нас!
Хотя земное и забудет,
Хотя умолкнет страсти глас
В его душе уединенной,
Безмолвным мраком огражденной,
Но сердце станет унывать,
В груди холодной тосковать,
Не зная, чем ему заняться.
Тогда пустыннику явятся
Химеры, адские мечты,
Плоды душевной пустоты!
Чудовищ грозных миллионы,
Змеи летучие, драконы,
Над ним крылами зашумят
И страхом ум его затмят…***
В тоске он жизнь свою скончает!
Каков ни есть подлунный свет,
Хотя блаженства в оном нет,
Хотя в нем горесть обитает, —
Но мы для света рождены,
Душой, умом одарены
И должны в нем, мой друг, остаться.
Чем можно, будем наслаждаться,
Как можно менее тужить,
Как можно лучше, тише жить,
Без всяких суетных желаний,
Пустых, блестящих ожиданий;
Но что приятное найдем,
То с радостью себе возьмем.
В лесах унылых и дремучих
Бывает краше анемон,
Когда украдкой выдет он
Один среди песков сыпучих;
Во тьме густой, в печальной мгле
Сверкнет луч солнца веселее:
Добра не много на земле,
Но есть оно — и тем милее
Ему быть должно для сердец.
Кто малым может быть доволен,
Не скован в чувствах, духом волен,
Не есть чинов, богатства льстец;
Душою так же прям, как станом;
Не ищет благ за океаном
И с моря кораблей не ждет,
Шумящих ветров не робеет,
Под солнцем домик свой имеет,
В сей день для дня сего живет
И мысли в даль не простирает;
Кто смотрит прямо всем в глаза;
Кому несчастного слеза
Отравы в пищу не вливает;
Кому работа не трудна,
Прогулка в поле не скучна
И отдых в знойный час любезен;
Кто ближним иногда полезен
Рукой своей или умом;
Кто может быть приятным другом,
Любимым, счастливым супругом
И добрым милых чад отцом;
Кто муз от скуки призывает
И нежных граций, спутниц их;
Стихами, прозой забавляет
Себя, домашних и чужих;
От сердца чистого смеется
(Смеяться, право, не грешно!)
Над всем, что кажется смешно, —
Тот в мире с миром уживется
И дней своих не прекратит
Железом острым или ядом;
Тому сей мир не будет адом;
Тот путь свой розой оцветит
Среди колючих жизни терний,
Отраду в горестях найдет,
С улыбкой встретит час вечерний
И в полночь тихим сном заснет.
* Сии стихи писаны в самом деле под тению ив.
* * Десять тысяч! Читатель может сомневаться в
верности счета; но один из древних же авторов пишет,
что их было точно десять тысяч.
* * * Многие пустынники, как известно, сходили
с ума в уединении.
Где вы оченьки, где вы светлые.
В переулках ли, темных уличках
Разбежалися, да повернулися,
Да кровавой волной поперхнулися.
Негодяй на крыльце
Точно яблонь стоит,
Вся цветущая,
Не погиб он с тобой
В ночку звездную.
Ты кричала, рвалась
Бесталанная.
Один – волосы рвал,
Другой – нож повернул —
За проклятый, ужасный сифилис.
А друзья его все гниют давно,
Не на кладбищах, в тихих гробиках,
Один в доме шатается,
Между стен сквозных колыхается,
Другой в реченьке купается,
Под мостами плывет, разлагается,
Третий в комнате, за решеткою
С сумасшедшими переругивается.
Весь мир пошел дрожащими кругами
И в нем горел зеленоватый свет.
Скалу, корабль и девушку над морем
Увидел я, из дома выходя.
По Пряжке, медленно, за парой пара ходит,
И рожи липкие. И липкие цветы.
С моей души ресниц своих не сводят
Высокие глаза твоей души.
Лети в бесконечность,
В земле растворись,
Звездами рассыпься,
В воде растопись.
Лети, как цветок, в безоглядную ночь,
Высокая лира, кружащая песнь.
На лире я точно цветок восковой
Сижу и пою над ушедшей толпой.
Я Филострат, ты часть моя.
Соединиться нам пора.
Пусть тело ходит, ест и пьет —
Твоя душа ко мне идет.
Ленинградская ночь
В разноцветящем полумраке,
В венке из черных лебедей
Он все равно б развеял знаки
Минутной родины своей.
И говорил: «Усыновлен я,
Все время ощущаю связь
С звездой сияющей высоко
И может быть, в последний раз.
Но нет, но нет, слова солгали,
Ведь умерла она давно.
Но как любовник не внимаю
И жду: восстанет предо мной.
Друг, отойди еще мгновенье…
Дай мне взглянуть на лоб златой,
На тонко вспененные плечи,
На подбородок кружевной.
Пусть, пусть Психея не взлетает
Я все же чувствую ее
И вижу, вижу – вылезает
И предлагает помело.
И мы летим над бывшим градом,
Надлебединою Невой,
Над поредевшим Летним садом,
Над фабрикой с большой трубой.
Все ближе к солнечным покоям:
И плеч костлявых завитки,
Хребет синеющий и крылья
И хилый зад, как мотыльки.
Внизу все спит в ночи стоокой —
Дом Отдыха, Дворец Труда,
Меж томно-синими домами
Бежит философ, точно хлыст,
В пальто немодном, в летней шляпе
И, ножкой топнув, говорит:
«Все черти мы в открытом мире
Иль превращаемся в чертей.
Мне холодно, я пьян сегодня,
Я может быть, последний лист».
Тептелкин, встав на лапки, внемлет
И ну чирикать из окна:
«Бессмыслица ваш дикий хохот,
Спокоен я и снова сыт».
И пред окном змеей гремучей
Опять вознесся Филострат
И, сев на хвостик изумрудный,
Простором начал искушать.
Летят надзвездные туманы,
С Психеей тонкою несусь
За облака, под облаками,
Меж звездами и за луной.
Война и голод точно сон
Оставили лишь скверный привкус.
Мы пронесли высокий звон,
Ведь это был лишь слабый искус.
И милые его друзья
Глядят на рта его движенья,
На дряблых впадин синеву,
На глаз его оцепененье.
По улицам народ идет,
Другое бьется поколенье,
Ему смешон наш гордый ход
И наших душ сердцебиенье.
Нам в юности Флоренция сияла,
Нам Филострата нежного на улицах являла
Не фильтрами мы вызвали его,
Не за околицей, где сором поросло.
Поэзией, как утро, сладкогласной
Он вызван был на улице неясной.
Слова из пепла слепок…
Слова из пепла слепок,
Стою я у пруда,
Ко мне идет нагая
Вся молодость моя.
Фальшивенький веночек
Надвинула на лоб.
Невинненький дружочек
Передо мной встает.
Он боязлив и страшен,
Мертва его душа,
Невинными словами
Она извлечена.
Он молит, умоляет,
Чтоб душу я вернул —
Я молод был, спокоен,
Души я не вернул.
Любил я слово к слову
Нежданно приставлять,
Гадать, что это значит,
И снова расставлять.
Я очень удивился:
– Но почему, мой друг,
Я просто так, играю,
К чему такой испуг?
Теперь опять явился
Перед моим окном:
Нашел я место в мире,
Живу я без души.
Пришел тебя проведать:
Не изменился ль ты?
Угрюмый сторож муз, гонитель давний мой,
Сегодня рассуждать задумал я с тобой.
Не бойся: не хочу, прельщенный мыслью ложной,
Цензуру поносить хулой неосторожной;
Что нужно Лондону, то рано для Москвы.
У нас писатели, я знаю, каковы;
Их мыслей не теснит цензурная расправа,
И чистая душа перед тобою права.
Во-первых, искренно я признаюсь тебе,
Нередко о твоей жалею я судьбе:
Людской бессмыслицы присяжный толкователь,
Хвостова, Буниной единственный читатель,
Ты вечно разбирать обязан за грехи
То прозу глупую, то глупые стихи.
Российских авторов нелегкое встревожит:
Кто английской роман с французского преложит,
Тот оду сочинит, потея да кряхтя,
Другой трагедию напишет нам шутя —
До них нам дела нет; а ты читай, бесися,
Зевай, сто раз засни — а после подпишися.
Так, цензор мученик; порой захочет он
Ум чтеньем освежить; Руссо, Вольтер, Бюфон,
Державин, Карамзин манят его желанье,
А должен посвятить бесплодное вниманье
На бредни новые какого-то враля,
Которому досуг петь рощи да поля,
Да связь утратя в них, ищи ее с начала,
Или вымарывай из тощего журнала
Насмешки грубые и площадную брань,
Учтивых остряков затейливую дань.
Но цензор гражданин, и сан его священный:
Он должен ум иметь прямой и просвещенный;
Он сердцем почитать привык алтарь и трон;
Но мнений не теснит и разум терпит он.
Блюститель тишины, приличия и нравов,
Не преступает сам начертанных уставов,
Закону преданный, отечество любя,
Принять ответственность умеет на себя;
Полезной истине пути не заграждает,
Живой поэзии резвиться не мешает.
Он друг писателю, пред знатью не труслив,
Благоразумен, тверд, свободен, справедлив.
А ты, глупец и трус, что делаешь ты с нами?
Где должно б умствовать, ты хлопаешь глазами;
Не понимая нас, мараешь и дерешь;
Ты черным белое по прихоти зовешь;
Сатиру пасквилем, поэзию развратом,
Глас правды мятежом, Куницына Маратом.
Решил, а там поди, хоть на тебя проси.
Скажи: не стыдно ли, что на святой Руси,
Благодаря тебя, не видим книг доселе?
И если говорить задумают о деле,
То, славу русскую и здравый ум любя,
Сам государь велит печатать без тебя.
Остались нам стихи: поэмы, триолеты,
Баллады, басенки, элегии, куплеты,
Досугов и любви невинные мечты,
Воображения минутные цветы.
О варвар! кто из нас, владельцев русской лиры,
Не проклинал твоей губительной секиры?
Докучным евнухом ты бродишь между муз;
Ни чувства пылкие, ни блеск ума, ни вкус,
Ни слог певца Пиров, столь чистый, благородный —
Ничто не трогает души твоей холодной.
На все кидаешь ты косой, неверный взгляд.
Подозревая все, во всем ты видишь яд.
Оставь, пожалуй, труд, нимало не похвальный:
Парнас не монастырь и не гарем печальный,
И право никогда искусный коновал
Излишней пылкости Пегаса не лишал.
Чего боишься ты? поверь мне, чьи забавы —
Осмеивать закон, правительство иль нравы,
Тот не подвергнется взысканью твоему;
Тот не знаком тебе, мы знаем почему —
И рукопись его, не погибая в Лете,
Без подписи твоей разгуливает в свете.
Барков шутливых од тебе не посылал,
Радищев, рабства враг, цензуры избежал,
И Пушкина стихи в печати не бывали;
Что нужды? их и так иные прочитали.
Но ты свое несешь, и в наш премудрый век
Едва ли Шаликов не вредный человек.
За чем себя и нас терзаешь без причины?
Скажи, читал ли ты Наказ Екатерины?
Прочти, пойми его; увидишь ясно в нем
Свой долг, свои права, пойдешь иным путем.
В глазах монархини сатирик превосходный
Невежество казнил в комедии народной,
Хоть в узкой голове придворного глупца
Кутейкин и Христос два равные лица.
Державин, бич вельмож, при звуке грозной лиры
Их горделивые разоблачал кумиры;
Хемницер истину с улыбкой говорил,
Наперсник Душеньки двусмысленно шутил,
Киприду иногда являл без покрывала —
И никому из них цензура не мешала.
Ты что-то хмуришься; признайся, в наши дни
С тобой не так легко б разделались они?
Кто ж в этом виноват? перед тобой зерцало:
Дней Александровых прекрасное начало.
Проведай, что в те дни произвела печать.
На поприще ума нельзя нам отступать.
Старинной глупости мы праведно стыдимся,
Ужели к тем годам мы снова обратимся,
Когда никто не смел отечество назвать,
И в рабстве ползали и люди и печать?
Нет, нет! оно прошло, губительное время,
Когда Невежества несла Россия бремя.
Где славный Карамзин снискал себе венец,
Там цензором уже не может быть глупец…
Исправься ж: будь умней и примирися с нами.
«Все правда, — скажешь ты, — не стану спорить с вами:
Но можно ль цензору по совести судить?
Я должен то того, то этого щадить.
Конечно, вам смешно — а я нередко плачу,
Читаю да крещусь, мараю наудачу —
На все есть мода, вкус; бывало, например,
У нас в большой чести Бентам, Руссо, Вольтер,
А нынче и Милот попался в наши сети.
Я бедный человек; к тому ж жена и дети…»
Жена и дети, друг, поверь — большое зло:
От них все скверное у нас произошло.
Но делать нечего; так если невозможно
Тебе скорей домой убраться осторожно,
И службою своей ты нужен для царя,
Хоть умного себе возьми секретаря.
1Не князь, красавец молодой,
Внук иверских царей,
Был сокровенною мечтой
Ее цветущих дней.
Не вождь грузинских удальцов —
Гроза соседних гор —
Признаньем вынудил ее
Потупить ясный взор.
Не там, где слышат валуны
Плеск Алазанских струй (1),
Впервые прозвучал ее
Заветный поцелуй.
Нет, зацвела ее любовь
И расцвела печаль
В том жарком городе, где нам
Прошедшего не жаль…
Где грезится сазандарам
Святая старина,
Где часто музыка слышна
И веют знамена.1 Алазань — река в Кахетии.2В Тифлисе я ее встречал…
Вникал в ее черты:
То — тень весны была, в тени
Осенней красоты.
Не весела и не грустна, —
Где б ни была она,
Повсюду на ее лице
Царила тишина.
Ни пышный блеск, ни резвый шум
Полуночных балов,
Ни барабанный бой, ни вой
Охотничьих рогов,
Ни смех пустой, ни приговор
Коварной клеветы,
Ничто не возмущало в ней
Таинственной мечты…
Как будто слава, отразясь
На ней своим лучом,
В ней берегла покой души
И грезы о былом,
Или о том, кто, силу зла
Изведав, завещал
Ей всепрощающую скорбь
И веру в идеал…3Я помню час, когда вдали
Вершин седые льды
Румянцем вспыхнули и тень
С холмов сошла в сады,
Когда Метех (1) с своей скалой
Стоял, как бы в дыму,
И уходил сионский крест (2)
В ночную полутьму.
Она сидела на крыльце
С поникшей головой,
И, помню, кроткий взор ее
Увлажен был слезой.
О незабвенной старине
Намек нескромный мой
Смутил ее больной души
Таинственный покой.
И мне казалось, в этот миг
Я у нее в глазах
Прочел ту повесть — что прошла
Тайком в ее мечтах: 1 Замок и острог в Тифлисе.
2 Крест Сионского собора, самой большой церкви в Тифлисе.4«Он русским послан был царем,
В Иран держал свой путь
И на пути заехал к нам
Душою отдохнуть.
Желанный гость — он принят был
Как друг моим отцом;
Не в первый раз входил он к нам
В гостеприимный дом;
Но не был весел он в тени
Развесистых чинар,
Где на коврах не раз нам пел
Заезжий сазандар;
Где наше пенилось вино,
Дымился наш кальян,
И улыбалась жизнь гостям
Сквозь радужный туман;
И был задумчив он, когда,
Как бы сквозь тихий сон,
Пронизывался лунный свет
На темный наш балкон;
Его горячая душа,
Его могучий ум
Влачили всюду за собой
Груз неотвязных дум.
Напрасно север ледяной
Рукоплескал ему,
Он там оставил за собой
Бездушную зиму;
Он там холодные сердца
Оставил за собой,
Лишь я одна могла ему
Откликнуться душой…
Он так давно меня любил,
И так был рад, так рад,
Когда вдруг понял, отчего
Туманится мой взгляд…5И скоро перед алтарем
Мы с ним навек сошлись…
Казалось, праздновал весь мир,
И ликовал Тифлис.
Всю ночь к нам с ветром долетал
Зурны тягучий звук,
И мерный бубна стук, и гул
От хлопающих рук.
И не хотели погасать
Далекие огни,
Когда, лампаду засветив.
Остались мы одни,
И не хотела ночь унять
Далекой пляски шум,
Когда с души его больной
Скатилось бремя дум,
Чтоб не предвидел он конца
Своих блаженных дней
При виде брачного кольца
И ласковых очей.6Но час настал: посол царя
Умчался в Тегеран.
Прощай, любви моей заря!
Пал на сердце туман…
Как в темноте рассвета ждут,
Чтоб страхи разогнать,
Так я ждала его, ждала, —
Не уставала ждать…
Еще мой верующий ум
Был грезами повит,
Как вдруг… вдруг грянула молва,
Что он убит… убит!
Что он из плена бедных жен
Хотел мужьям вернуть,
Что с изуверами в бою
Он пал, пронзенный в грудь,
Что труп его — кровавый труп —
Поруган был толпой
И что скрипучая арба
Везет его домой (1).
Все эти вести в сердце мне
Со всех сторон неслись…
Но не скрипучая арба
Ввезла его в Тифлис, —
Нет, осторожно между гор,
Ущелий и стремнин
Шесть траурных коней везли
Парадный балдахин;
Сопровождали гроб его
Лавровые венки,
И пушки жерлами назад,
И пики, и штыки;
Дымились факелы, и гул
Колес был эхом гор,
И память вечную о нем
Пел многолюдный хор…
И я пошла его встречать,
И весь Тифлис со мной
К заставе эриванской шел
Растроганной толпой.
На кровлях плакали, когда
Без чувств упала я…
О, для чего пережила
Его любовь моя! 1 Записки А.С. Пушкина, т. 5, стр. 7
6.
Изд Анненкова.7И положила я его
На той скале, где спит
Семья гробниц и где святой
Давид их сторожит;
Где раньше, чем заглянет к нам
В окошки алый свет,
Заря под своды алтаря
Шлет пламенный привет;
На той скале, где в бурный час
Зимой, издалека
Причалив, плачут по весне
Ночные облака;
Куда весной, по четвергам,
Бредут на ранний звон.
Тропинкой каменной, в чадрах,
Толпы грузинских жен.
Бредут, нередко в страшный зной,
Одни — просить детей,
Другие — воротить мольбой
Простывших к ним мужей…
Там, в темном гроте — мавзолей,
И — скромный дар вдовы —
Лампадка светит в полутьме,
Чтоб прочитали вы
Ту надпись и чтоб вам она
Напомнила сама —
Два горя: горе от любви
И горе от ума».1879ЦАРЬ-ДЕВИЦАВ дни ребячества я помню
Чудный отроческий бред:
Полюбил я царь-девицу,
Что на свете краше нет.
На челе сияло солнце,
Месяц прятался в косе,
По косицам рдели звезды, —
Бог сиял в ее красе…
И жила та царь-девица
Недоступна никому,
И ключами золотыми
Замыкалась в терему.
Только ночью выходила
Шелестить в тени берез:
То ключи свои роняла,
То роняла капли слез…
Только в праздники, когда я,
Полусонный, брел домой,
Из-за рощи яркий, влажный
Глаз ее следил за мной.
И уж как случилось это —
Наяву или во сне?! —
Раз она весной, в час утра,
Зарумянилась в окне —
Всколыхнулась занавеска,
Вспыхнул роз махровых куст,
И, закрыв глаза, я встретил
Поцелуй душистых уст.
Но едва-едва успел я
Блеск лица ее поймать,
Ускользая, гостья ко лбу
Мне прижгла свою печать.
С той поры ее печати
Мне ничем уже не смыть,
Вечно юной царь-девице
Я не в силах изменить…
Жду, — вторичным поцелуем
Заградив мои уста, —
Красота в свой тайный терем
Мне отворит ворота…
О песня! Ты звезде подобна яркой,
Что льет свой блеск в глубокой тьме ночной…
Осенним днем однажды увидал
Я в тесной клетке маленькую птичку.
Я подошел к ней ближе и нежданно
Был зрелищем печальным поражен:
В ее головке, вместо бойких глаз,
Две впадины глубокие чернели.
Ослеплена была она. Невольно
Я отступил! И стало за нее
Мне в этот миг так тяжело и больно.
«Бедняжка, — я подумал, — для тебя
Уж нет весны! С высот лазурных неба
Не будешь ты смотреть на божий мир!
Вершины гор, покрытые лесами,
Колосья нив, цветущие луга
И ручейков блестящие извивы…
Погибло все для взора твоего!
И никогда, хотя бы сквозь решетку
Тюрьмы своей, тебе не увидать
Ни кроткого румяного заката,
Ни утренних торжественных лучей.
Как от меня, навеки отлетели
От птички бедной радость и весна…
А где их нет, и песня не слышна!»
Так сожалел о птичке я, но вдруг
Как бы журчанье бьющего фонтана
Иль треск ракет, что к темным небесам
Взвились и там рассыпались звездами,
Я услыхал: то зазвенела трель,
А вслед за ней и песня раздалася.
Но песня та не грустная была,
Не жалоба в ней горькая звучала.
Нет! Из груди затворницы слепой
Ликующие, радостные звуки
С неудержимой силою лились.
То был привет весне благоуханной,
То счастья был восторженный порыв!
А между тем седой туман осенний
Уныло в окна тусклые глядел,
По небесам холодным плыли тучи,
И блеклый лист с нагих ветвей летел!
Невольно я сквозь слезы улыбнулся.
«Откуда, — говорил я, — у тебя
Взялись такие звуки? Из чего
Узоры песен сотканы тобою?
Как ты могла веселые напевы
Найти в своей безрадостной ночи?
Найти весну средь осени глубокой?
Как ты поешь еще, когда вокруг
Давно твои подруги уж замолкли,
Хотя их глаз не застилает мрак?»
Был светлый май. Листвой оделись рощи,
Цвели фиалки, ландыши цвели,
Ручьи, звеня, меж зелени бежали,
И по ночам уж пели соловьи.
Тогда и эта маленькая птичка
Встречала песнью радостной весну;
Но чьей-то вдруг безжалостной рукою
Была навеки света лишена.
И вот теперь слепая, в узкой клетке,
Сидит она, но все еще поет,
Поет свой гимн торжественный и светлый,
Не ведая, что дни весны умчались,
Что пронеслось и лето им вослед;
Что лес, клубами серого тумана
Окутанный, безмолвствует давно.
Все тот же май, с своим теплом и блеском,
В ее душе по-прежнему живет!
Все, что когда-то в грудь ее запало
При виде вешних солнечных лучей,
И зелени, и неба голубого,
Сказалось в звуках тех. И до конца
В них изливать она не перестанет
Сокровищ, в сердце собранных у ней!
От этих ярких грез не отрезвиться
Ей, упоенной нектаром весны.
Рассеять их блестящей вереницы
Действительности грустной не дано!
Да! у тебя могли похитить зренье,
Но не могли лишить тебя весны;
Она твоя, тебе принадлежит —
И более, чем всякому другому.
Тебе лететь не нужно за моря
Искать ее, ушедшую отсюда;
Она всегда в душе твоей цветет,
Твоей весны метели не прогонят,
Не страшно ей дыханье непогод!
О! лучше быть слепым, но в звуках страстных
Излиться, чем, смотря на мир цветущий
И красотой блистающий, пройти
В молчаньи мимо… Во сто крат несчастней
Очей, навек лишенных света, — сердце,
Которому возвышенное чуждо!
Не увядает, песня, твой венок!
Когда вокруг все блекнет и тускнеет
И гибели на всем лежит печать —
Он все цветет и памятником служит
Нам лучших дней, грядущего залогом,
Как радуга в далеких облаках.
Пусть радостей не ведает избранник,
Волнующий нам песнями сердца;
Но все ж ему удел сужден завидный.
Прекрасна песен яркая звезда,
Хотя она блистает одиноко
Во тьме ночей, бросая чудный блеск
На этот мир пустынный и печальный.
О лучших днях дай сердцу волю петь!
Прекрасное так быстро исчезает —
Так пусть оно хоть в песнях будет жить!
Не умолкайте ж, песни, и высоко
Звучите над печальною землей:
Среди цветов поблекших и развалин
Вы памятник прекрасного живой!