Две ноги мы имеем от Бога
Для того, чтоб идти все вперед,
Чтоб не мог человечества ход
Прекращаться уже у порога.
Быть торчащим недвижно слугой
Мы могли б и с одною ногой.
Двое глаз нам даны для того,
Чтоб сильней освещался наш разум;
Для принятья на веру всего
Обошлись и одним бы мы глазом.
Двое глаз Бог нам дал, чтоб могли
Всеми благами этой земли
Беспрепятственно мы любоваться.
Точно так же нам очень годятся
При зевании в толпе двое глаз.
Будь при этом один — каждый раз
Наступали бы нам на мозоли,
От которых особенно боли
Терпим мы, когда узок сапог.
Две руки для того дал нам Бог,
Чтоб вдвойне мы добро расточали,
А не вдвое повсюду хватали
Для себя и добычею рук
Наполняли железный сундук,
Как меж нас не один поступает;
(Имена их назвать — не хватает,
Право, смелости; этих господ
Мне повесить весьма бы приятно;
Но ведь это, к несчастью, народ
Все такой и богатый, и знатный,
Филантропы, сановники… Тут
И протекторов наших найдут.
Из германского дуба покуда
Плах не строят для знатного люда).
Нос один потому людям дан,
Что будь два — опускать бы в стакан
Не могли бы мы оба свободно —
И вино разливали б бесплодно.
Рот один Бог нам дал оттого,
Что иметь нездорово бы пару:
И с одним-то чего уж, чего
Наболтать не имеем мы дару!
Будь двурот человек — верьте мне,
Он и лгал бы, и жрал бы вдвойне.
Нынче в рот коль вы каши набрали,
Так молчите, пока не сожрали;
А при двух, дорогая моя,
Лгали б мы и во время жранья.
Мы имеем два уха от Бога —
И при этом смотрите, как много
Симметрии меж них! У людей
Не в таких эти члены размерах,
Как у наших приятелей серых.
Для того у нас пара ушей,
Чтобы мы не теряли ни звука
У Моцарта, и Гайдна, и Глюка.
Вот когда б было нам суждено
Наслаждаться твоей лишь, великий
Мейербер, геморойной музы́кой —
Пусть имели б мы ухо одно!
Так Бригитте своей белокурой
Говорил я. Вздохнула она
И сказала, раздумья полна:
«Ах, причины того, что натурой
Создается, стараться найти,
Проникать в Провиденья пути
Дерзновенно критическим глазом —
Это значит ведь, друг, ум за разум
Заводить, это, как говорят,
Просвещать яйца куриц хотят.
Но наш брат человек постоянно,
Чуть пред ним что нелепо иль странно,
Предлагает вопрос: отчего?
Вот теперь я из слов твоего
Обяснения вынесла много;
Я узнала, к чему мы от Бога
Ног с руками, и глаз, и ушей,
Получили на долю по паре;
Нос и рот же в одном экземпляре.
Но к чему, обясни мне скорей,
Создал Бог
Подле реки одиноко стою я под тенью ракиты,
Свет ослепительный солнца скользит по широким уступам
Гор меловых, будто снегом нетающим плотно покрытых.
В зелени яркой садов, под горою, белеются хаты.
Бродят лениво вдоль луга стада, — и по пыльной дороге
Тянется длинный обоз; подгоняя волов утомленных,
Тихо идут чумаки, и один черномазый хохленок
Спит крепким сном на возу, беззаботно раскинувши руки.
Но поглядите налево: о Боже, какая картина!
Влага прозрачная, кажется, дышит, разлившись широко!
Синее небо и белые, тихо плывущие тучки,
Берега желтый песок, неподвижного леса вершины,
Тонкий пушистый камыш и рыбак, опускающий сети, —
Все отразилось в стекле этой влаги так живо и ясно,
Так сохранило всю чудную прелесть и тени и света, —
Что вдохновенный художник с своею волшебною кистью,
Смелый поэт с своим словом послушным сознали б здесь оба
Жалкую бедность искусства пред жизнию вечной природы!..
С первого взгляда все кажется просто, но сколько тут силы,
Жизни, величия, новых предметов для песен и думы!
Слышишь ли эти немолчные звуки серебряной влаги?
Что она хочет сказать? не разгула ли просит и воли?
Иль на своем языке непонятном и годы и веки
Вторит свободно торжественный гимн вездесущему Богу?
Есть ли таинственный смысл в этом говоре ветра с листами?
Я ли один созерцаю присутствие Бога в творенье,
Иль надо мною здесь духи витают незримой толпою,
Жизнию, мне незнакомой, живут, и доступен им лучший,
Полный прекрасного, мир с его тайнами, силой и славой?
Видно, не чужд он и мне: будто что-то родное я слышу
В шепоте ветра с травою и в говоре волн под ногами.
Вижу на каждом шагу своем тайны; но сладко мне думать:
В царстве природы не лишний я гость с моей думой и песней.
Из «Романцеро»
Вздымалося море, луна из-за туч
Уныло гляделась в волне.
От берега тихо отчалил наш челн,
И было нас трое в челне.
Стройна, недвижима, как бледная тень,
Пред нами стояла она.
На образ волшебный серебряный блеск
Порою кидала луна.
Тоскливо и мерно удары весла
Звучали в ночной тишине.
Сходилися волны, и тайную речь
Волна говорила волне.
Вот сдвинулись тучи толпой, и луна
Сокрыла свой плачущий лик.
Повеяло холодом… Вдруг в вышине
Пронесся пронзительный крик,
То белая чайка морская, — как тень,
Над нами мелькнула она.
И вздрогнули все мы, — тот крик нам грозил,
Как призрак зловещего сна.
Не брежу ли я? Иль то ночи обман
Так злобно играет со мной?
Ни вявь, ни во сне — и страшит, и манит
Создание мысли больной.
Мне чудится, будто — посланник небес —
Все страсти, все скорби людей,
Все горе и муки, всю злобу веков
В груди заключил я своей.
В неволе, в тяжелых цепях Красота,
Но час избавленья пробил.
Страдалица, слушай: люблю я тебя,
Люблю и от века любил.
Любовью нездешней люблю я тебя.
Тебе я свободу принес,
Свободу от зла, от позора и мук,
Свободу от крови и слез.
Страдалица, горек любви моей дар,
Он — смерть для стихии земной,
Лишь в смерти спасение падших богов.
Умрешь и воскреснешь со мной.
Безумная греза, болезненный бред!
Кругом только мгла да туман.
Волнуется море, и ветер ревет…
Все призрак, все ложь и обман!
Но что это? Боже, спаси ты меня!
О, Боже великий, Шаддай!
Качнулся челнок, и всплеснула волна…
Шаддай! о, Шаддай, Адонай!
Уж солнце всходило, по зыби морской
Играя пурпурным лучом.
И к пристани тихо причалил наш челн.
Мы на берег вышли вдвоем.
Июль 1874
Нескучное
Ты еси Петр, и на сем камени созижду церковь мою.Еванг. Матфея, XVИ. 18
Мне сердце светом озарил
Ты, мой задумчивый учитель,
Ты темный разум просветил,
Эллады мощный вдохновитель.
А ты, певец родной зимы,
Меня ведешь из вечной тьмы.
Здесь на земле единоцельны
И дух и плоть путем одним
Бегут, в стремленьи нераздельны,
И бог — одно начало им.
Он сотворил одно общенье,
И к нам донесся звездный слух,
Что в вечном жизненном теченьи
И с духом плоть, и с плотью дух.
И от рожденья — силой бога
Они, исчислены в одно,
Бегут до смертного порога —
Вселенной тайное звено.
9 декабря 1900
Вечный дух — властитель вышний тела —
Божеству подвластен, как оно.
Их союз до смертного предела —
Власти тайное зерно.
Вечен дух — и преходящим телом
Правит, сам подвластный божеству:
Власть в общеньи стала их уделом,
В ней — стремленье к естеству.
Их союз — к природной духа власти,
К подчиненью тела — их союз.
И бегут в едино спло́ченные части
Силой вышних, тайных уз.
10 декабря 1900
Дух человеческий властен земное покинуть жилище,
Тело не властно идти против велений души.
Сила души — властелин и могучий даятель закона,
Сила телесная вмиг точно исполнит закон.
Так-то обемлемый дух его же обнявшему телу
Властно законы дает, тело наполнив собой.
Тело же точно и вмиг души исполняет законы,
В жизненной связи с душой, вечно подвластно душе.
Египет… Жгучая полдневная пора.
Расплавленным свинцом темнеют воды Нила
В сиянии лучей полдневного светила;
Над всем царит неумолимый Фра.
И сфинксы, посреди безмолвья и простора
Храня обычный свой невозмутимый вид,
Не сводят странного, загадочного взора
С вершин высоких пирамид.
Лишь темной точкою в лазури раскаленной
Чернеют коршуны. В пустыне, истомленной
От зноя жгучего — безлюдье, тишина…
И обессилена под лаской неба знойной,
Природа кажется торжественно спокойной,
В глубокий сон погружена.
Блестящая луна взошла над гладью Нила,
Над городом царей усопших и цариц,
И словно силою волшебной воскресила
Тех, кто покоится в безмолвии гробниц.
На миг разорвалась минувшего завеса,
Жрецы и воины, и свита и народ,
Как будто бы во дни великого Рамзеса —
Бесшумною толпой все двинулось вперед.
Под сводом пирамид раскрылись саркофаги;
При звуках систрума несут жрецы и маги
Ковчег Аммона-Ра.
И сфинксы на своем гранитном пьедестале
В сиянии луны как будто оживали
Недолгой жизнью до утра…
С минутой каждою растет толпа видений.
Безмолвные уста, надменно строгий взор…
Воскресшие вожди десятков поколений
И боги во главе: Фра, Озирис, Гатор.
На многих царские сияют диадемы
И бледных призраков бескровные черты
Венчают лотоса прозрачные цветы.
Так движутся они торжественны и немы
Под сводом сумрачным гигантских колоннад,
Где сфинксов и богов темнеет длинный ряд
И некогда жрецы внимали их глаголу…
И тихо, в трепетном сиянии луны,
Причудливо в лучах ее удлинены —
Их тени стелются по мраморному полу…
Где нимфа резвая, покинув горный ток,
Вплетает гиацинт в свой розовый венок,
На мирных пажитях, в лесу прохладной Иды,
Где землю посещать привыкли Ураниды,
Сияньем царственной красы окружены,
Красавцу пастырю предстали три жены.«Будь, юноша, судьей, — скажи мне, не меня ли
Царицей красоты глаза твои признали? —
Сказала первая, опершись на копье. —
Как солнце разума, горит лицо мое;
Со мной беседовать, мои встречая взгляды,
Фригиец, — выше нет и для богов награды!
Подняв румяный плод, вручи его ты той,
Что вправе изо всех владеть твоей душой, —
И, если мудрости ты верен был доныне,
Я знаю, яблоко достанется Афине».С румянцем, вспыхнувшим мгновенно вдоль ланит,
«Послушай, юноша, — другая говорит, —
С подвластным божеством не только спор — сравненье
Супруге и сестре Зевеса униженье.
Но, встретив раз меня, всё, что живет кругом,
Не может не сказать: как почивает гром
В небесной синеве, безмолвной и глубокой, —
Так силой светит взор у Геры волоокой.
Божественная грудь, чиста как горний цвет,
Приемлет лишь того, кто потрясает свет.
Когда вступаю я в небесные чертоги,
Не люди предо мной покорствуют, а боги…
И если правым я тебя найду судьей,
Не пастырь — царский сын стоит передо мной».И третья говорит, к ногам покров роняя:
«Владычица сердец перед тобой нагая.
Небесный душный свод не родина моя,
На берегу морском из пены вышла я.
Но не мудрец теперь, не сын царя прекрасный,
Пусть юноша судья нам будет беспристрастный.
Мой дар божественный не мудрость и не власть,
Нет! я внушу тебе губительную страсть:
Ты сам падешь, падет отец твой, сестры, братья…
Но посмотри сюда: в горячие объятья
Я приведу к тебе подобную красу,
Могуществом моим любимцев вознесу,
И ваши имена, потомства достоянье,
Заменят Красоты обычное названье».
В Тебе надежду полагаю,
Всесильный Господи, всегда,
К Тебе и ныне прибегаю,
Да ввек спасуся от студа.
Святою правдою Твоею
Избавь меня от злобных рук,
Склонись молитвою моею
И сокруши коварных лук.
Поборник мне и Бог мой буди
Против стремящихся врагов,
И бренной сей и тленной груди
Стена, защита и покров.
Спаси меня от грешных власти
И преступивших Твой закон,
Не дай мне в челюсти их впасти,
Зияющи со всех сторон.
В терпении моем, Зиждитель,
Ты был от самых юных дней
Помощник мой и Покровитель,
Пристанище души моей.
От чрева матерня Тобою
И от утробы укреплен,
Тебя превозношу хвалою,
Усердием к Тебе возжжен.
Враги мои чудясь смеются,
Что я кругом обят бедой,
Однако мысли не мятутся,
Когда Господь Заступник мой.
Превозносить Твою державу
И воспевать на всякой час
Великолепие и славу
От уст да устремится глас.
Во время старости глубокой,
О Боже мой, не отступи,
Но крепкой мышцей и высокой
Увядши члены укрепи.
Враги, которые всечасно
Погибели моей хотят,
Уже о мне единогласно
Между собою говорят:
«Погоним; Бог его оставил;
Кого он может преклонить,
От нас бы кто его избавил?
Теперь пора его губить».
О Боже мой, не удалися,
Покрой меня рукой Своей
И помощь ниспослать потщися
Обятой злом душе моей.
Да в вечном сраме погрузятся
Которые мне ищут зла.
Да на главу их обратятся
Коварства, плевы и хула.
Надежду крепку несомненно
В Тебе едином положу
И, прославляя беспременно,
В псалмах и песнях возглашу.
От уст моих распространится
О истине Твоей хвала,
Благодеяний слух промчится
Тобой мне бывших без числа.
Твою я крепость, Вседержитель,
Повсюду стану прославлять;
И что Ты мой был покровитель,
Вовеки буду поминать.
Тобою, Боже, я наставлен
Хвалить Тебя от юных лет,
И ныне буди препрославлен
Чрез весь Тобой созданный свет.
Доколе дряхлость обращаться
Не возбранит моим устам,
Твоя в них крепость прославляться
Грядущим будет всем родам.
Твоя держава возвестится
И правда мною до небес.
О Боже, кто Тебе сравнится
Великим множеством чудес?
Ты к пропасти меня поставил,
Чтоб я свою погибель зрел;
Но скоро, обратясь, избавил
И от глубоких бездн возвел.
Щедроту Ты Свою прославил,
Меня утешить восхотел,
И скоро, обратясь, избавил
И от глубоких бездн возвел.
Среди народа велегласно
Поведаю хвалу Твою
И на струнах моих всечастно
Твои щедроты воспою.
Уста мои возвеселятся,
Когда возвышу голос мой,
И купно чувства насладятся
Души, спасенныя Тобой.
Еще язык мой поучится
Твои хвалити правоты,
Коварных сила постыдится,
Которы ищут мне беды.
В брюхе Дугласа ночью скитался меж туч
и на звезды глядел,
и в кармане моем заблудившийся ключ
все звенел не у дел,
и по сетке скакал надо мной виноград,
акробат от тоски;
был далек от меня мой родной Ленинград,
и все ближе — пески.
Бессеребряной сталью мерцало крыло,
приближаясь к луне,
и чучмека в папахе рвало, и текло
это под ноги мне.
Бился льдинкой в стакане мой мозг в забытьи.
Над одною шестой
в небо ввинчивал с грохотом нимбы свои
двухголовый святой.
Я бежал от судьбы, из-под низких небес,
от распластанных дней,
из квартир, где я умер и где я воскрес
из чужих простыней;
от сжимавших рассудок махровым венцом
откровений, от рук,
припадал я к которым и выпал лицом
из которых на Юг.
Счастье этой земли, что взаправду кругла,
что зрачок не берет
из угла, куда загнан, свободы угла,
но и наоборот:
что в кошачьем мешке у пространства хитро
прогрызаешь дыру,
чтобы слез европейских сушить серебро
на азийском ветру.
Что на свете — верней, на огромной вельми,
на одной из шести —
что мне делать еще, как не хлопать дверьми
да ключами трясти!
Ибо вправду честней, чем делить наш ничей
круглый мир на двоих,
променять всю безрадостность дней и ночей
на безадресность их.
Дуй же в крылья мои не за совесть и страх,
но за совесть и стыд.
Захлебнусь ли в песках, разобьюсь ли в горах
или Бог пощадит —
все едино, как сбившийся в строчку петит
смертной памяти для:
мегалополис туч гражданина ль почтит,
отщепенца ль — земля.
Но услышишь, когда не найдешь меня ты
днем при свете огня,
как в Быково на старте грохочут винты:
это — помнят меня
зеркала всех радаров, прожекторов, лик
мой хранящих внутри;
и — внехрамовый хор — из динамиков крик
грянет медью: Смотри!
Там летит человек! не грусти! улыбнись!
Он таращится вниз
и сжимает в руке виноградную кисть,
словно бог Дионис.
Уже стесненные ахейскими полками,
Чертога царского толпяся пред вратами,
Трояне, гнанные жестокостью богов,
С трудом спасалися от яростных врагов,
И бедственный Приам, прозрев свою кончину,
Готовился как царь на лютую судьбину:
Он, ветхий шлем прияв, и щит, и ржавый меч,
Явился воружен, чтоб мертв во брани лечь.
Тогда Гекуба, зря на смерть его идуща,
«Куда стремишься ты? — рекла, слез ток лиюща,—
Надежды боле нет, и Гектор ныне сам
Из ночи гробовой предстал бы тщетно нам;
Приближься к олтарю, он будет нам защитой».
Рекла, и Трои царь, сединами покрытый,
Призывным тем словам супруги вняв своей,
Сложил тяжелый шлем и стал среди детей,
«О боги! — рек Приам, несчастный, со слезами,—
Довольно ли гоним на старости я вами?
Но для себя от вас я милости не жду:
Спасите чад моих — и с миром в гроб сойду».
Вдруг младший сын его, от Пирра пораженный,
Полит, при сйх словах бежит окровавленный
И, сил лишась, падет к подножью олтаря.
Гекуба, пред собой сей труп кровавый зря,
В обятья дочерей без чувствий упадает,
И с ними весь чертог отчаянно рыдает,
Один Приам без слез, но, к Пирру обратясь:
«Неистовый, — он рек, —богов не убоясь,
Ты сына кровию покрыл мою седину.
Да боги отомстят Политову кончину!
Ты не Ахиллов сын: он жалобам внимал,
Он тело Гектора мне, скорбному, отдал;
Но ты, о лютый зверь, ты кровию несытый,
Убийство чтил одно за подвиг знаменитый.
О, сколь, узрев тебя, стыдился бы Ахилл!»
Скончал и копие во Пирра устремил;
Но старческой удар направлен был рукою,
Ослабло острие пред медною бронею,
Блестящий лишь доспех, сотрясшись, зазвенел.
Тогда у Пирра гнев жестокий воскипел:
«Иди, — он отвечал, — во мрачную могилу,
И там поведай ты великому Ахиллу,
Что сына гнусного сей породил герой;
Но прежде смерть прими…» и зверскою рукой
Взяв старцевы власы, другою меч взнесенный,
Сразил и из груди извлек окровавленный.
Приам же с твердостью, достойною царя,
Длань бледную с трудом подяв до олтаря,
И тщась его обнять слабеющей рукою,
Со вздохом пал, воззрев на рдеющую Трою.
при чтении программы,
обещающей не щадить
литературных авторитетов
Что ты задумал, несчастный?
Что ты дерзнул обещать?..
Помысел самый опасный —
Авторитеты карать!
В доброе старое время,
Время эклог и баллад,
Пишущей братии племя
Было скромнее стократ.
С неостывающим жаром
С детства до старости лет
На альманачника даром
Пишет, бывало, поэт;
Скромен как майская роза,
Он не гнался за грошом.
Самая лучшая проза
Тоже была нипочем.
Руки дыханием грея,
Труженик пел соловьем,
А журналист, богатея,
Строил — то дачу, то дом.
Нынче — ужасное время —
Нет и в поэтах души!
Пишущей братии племя
Стало сбирать барыши.
Всякий живет сибаритом…
Майков, Полонский и Фет —
Подступу к этим пиитам,
Что называется, нет!
Дорог ужасно Тургенев —
Публики первый герой —
Эта Елена, Берсенев,
Этот Инсаров… ой-ой!
Выгрузишь разом карманы
И поправляйся потом!
На Гончарова романы
Можно бы выстроить дом.
Даже ученый историк
Деньги лопатой гребет:
Корень учения горек,
Так подавай ему плод!
Русский обычай издревле
«Брать - так уж брать» говорит…
Вот Молинари дешевле,
Но чересчур плодовит!
Мало что денег: почету
Требовать стали теперь;
Если поправишь работу,
Рассвирепеет, как зверь!
«Я журналисту полезен —
Так зазнаваться не смей!»
Будь осторожен, любезен,
Льсти, унижайся, немей.
Я ли,— о боже мой, боже!—
Им угождать не устал?
А как повел себя строже,
Так совершено пропал:
Гордость их так нестерпима,
Что ни строки не дают
И, как татары из Крыма,
Вон из журнала бегут...
О мучениках слова,
И честныя слова
Пусть повторятся снова.
Москва.
Типография Вильде, Малая Кисловка, собственный дом.
За морем далеким, в стране благодатной,
Там рыцарский замок роскошный стоял,
И рыцарь с семьею, богатый и знатный,
В том замке прекрасном подолгу живал.
Могучим, всесильным он был властелином
Над множеством слуг и прилежных рабов,
И добрым, хорошим он был господином;
Всегда всем он помощь подать был готов.
Отрадней всего сознавать ему было,
Что сына наследника он уж имел;
О нем его сердце болезненно ныло,
Он знал—будет сыну тяжелый удел.
Не раз предавался он думам тяжелым
О том: кому сына доверить учить,
Полезным чтоб быть мог он в возрасте зрелом
И жизнь всех несчастных людей облегчить.
И Богом был рыцарь от горя избавлен,
Благое желанье свершилось его:
Был мудрый, достойный наставник приставлен,
Питомца он нежно любил своего.
Вот полночь глухая давно наступила,
И в замке все люди давно уже спят;
Луна бледным светом весь мир озарила,
И звездочки ясныя в небе горят.
Никто не шелохнется в замке безмолвном,
Покой и безлюдье повсюду царят.
Один лишь наставник не спит благородный,
Он с юношей—другом в беседе сидят.
И слушает мальчик учителя речи,
И веет на душу его в них тепло.
Уныло и тускло светилися свечи,
В душе-ж у ребенка так было светло.
— Слушай, так учитель тихо говорит,
Слушай, как на свете жить нам Бог велит:
Богу постоянно с верою молись,
Добрых дел полезных делать не стыдись.
Мать люби всем сердцем, добраго отца,
Милость ты получишь Вышняго Творца,
Не давай ты сильным немощных губить,
Слабых приучайся с малых лет любить,
В сердце своем радость будешь ощущать,
Если бедных станешь твердо защищать.
— Добрый мой учитель,—юноша сказал,
Головой кудрявой на грудь ему пал,
Все это исполню, что ты говоришь,
Стану я любить всех так, как ты велишь.
Буду чтить я Бога, чтить отца и мать,
Жить для всех, стараться всем свободу дать.
Много изменю я, выросши большой,
Сделаю порядок я тогда иной;
Всем рабам оковы тяжкия сниму,
Когда я правление замком сим возьму.
Пусть все Бога хвалят, для себя живут,
Что себе посеют, пусть то и возьмут.
Вот смотрю на клетки; сердце все грустит,
Хочется на волю птичек отпустить.
Так тогда и будет—верно говорю:
Всем своим я клеткам дверцы отворю,
Орел молодой возмужал, оперился,
И сильным, могучим он рыцарем стал,
И с ласковым взором к рабам обратился,
И слово прекрасное всем им сказал:
"Бога Всемогущаго в помощь призываю,
"Жизни путь свободный всем я вам даю,
"Вас на труд, на волю всех я отпускаю
«И за вас я Бога пламенно молю.»
Прошло с той поры уже времени много,
И витязь могучий в могилу сошел,
И после борьбы в этой жизни убогой,
В ней мирный покой своей жизни нашел.
И там-же, в могиле, лежит тот учитель,
Что доброе семя в птенце молодом,
Как мудрый наставник и честный мыслитель,
Посеял и видел плоды их на нем.
И время бежит… поколенья сменяют
Друг друга; за старым и новое мрет,
Но память о рыцаре все сохраняют,
А с ним и учитель его не умрет.
Т. Яковлев.
Мучение свв. Космы и Дамиана (1438—40)
В стране, где гиппогриф веселый льва
Крылатого зовет играть в лазури,
Где выпускает ночь из рукава
Хрустальных нимф и венценосных фурий;
В стране, где тихи гробы мертвецов,
Но где жива их воля, власть и сила,
Средь многих знаменитых мастеров,
Ах, одного лишь сердце полюбило.
Пускай велик небесный Рафаэль,
Любимец бога скал, Буонарроти,
Да Винчи, колдовской вкусивший хмель,
Челлини, давший бронзе тайну плоти.
Но Рафаэль не греет, а слепит,
В Буонарроти страшно совершенство,
И хмель да Винчи душу замутит,
Ту душу, что поверила в блаженство
На Фьезоле, средь тонких тополей,
Когда горят в траве зеленой маки,
И в глубине готических церквей,
Где мученики спят в прохладной раке.
На всем, что сделал мастер мой, печать
Любви земной и простоты смиренной.
О да, не все умел он рисовать,
Но то, что рисовал он, — совершенно.
Вот скалы, рощи, рыцарь на коне, —
Куда он едет, в церковь иль к невесте?
Горит заря на городской стене,
Идут стада по улицам предместий;
Мария держит Сына своего,
Кудрявого, с румянцем благородным,
Такие дети в ночь под Рождество
Наверно снятся женщинам бесплодным;
И так не страшен связанным святым
Палач, в рубашку синюю одетый,
Им хорошо под нимбом золотым:
И здесь есть свет, и там — иные светы.
А краски, краски — ярки и чисты,
Они родились с ним и с ним погасли.
Преданье есть: он растворял цветы
В епископами освященном масле.
И есть еще преданье: серафим
Слетал к нему, смеющийся и ясный,
И кисти брал и состязался с ним
В его искусстве дивном… но напрасно.
Есть Бог, есть мир, они живут вовек,
А жизнь людей мгновенна и убога,
Но все в себе вмещает человек,
Который любит мир и верит в Бога.
1912
Холм, острый холм! Быстролетный песок,
Что ты стоишь под крестом одинок?
Подле холмы из таких же песков,
Только не видно над ними крестов!
А кипарисы твои — чернобыль!
Тени Бог дал — будяков насадил!
Ох! Для чего-то ты, холм, вырастал?..
Место в себе человеку ты дал...
Был, как другие холмы, ты холмом,
Стал ты могилою — стал алтарем!
И, понятны душе, но незримы очам,
Думы вьются с тебя и плывут к небесам...
Ты с открытым лицом смело в небо глядишь,
И как будто бы так из себя говоришь:
Не велик, кто велик, а велик, кто умрет!
В малом теле своем вечный сон он несет.
Для болевших умов, для страдавших душой
Приготовлен давно необятный покой...
Кто бы ни были вы, и куда бы ни шли,
Всех вас примет в себя грудь молчащей земли!
Чем печали сильней, чем страданья острей,
Тем покой необятный вам будет милей!..
Вы, кого от решений злой воли не мог
Ни закон отвратить, ни помиловать Бог;
Тьмы ненужных, больных, неудачных людей,
Тьмы натруженных сил, распаленных страстей;
Легионы обманутых всех величин,
Жертвы признанных прав, жертвы скрытых причин,
Жертвы зла и добра и несбывшихся снов...
Всем вам вечный покой от рожденья готов!..
Никому не дано так, как людям, страдать,
Оттого никому так глубоко не спать!
Оттого-то и холм, бывший только холмом,
Став могилой — становится вдруг алтарем!..
И, понятны душе, но незримы очам,
Вьются думы с него и плывут к небесам...
Орангутанги (так в Езопе
Читал я) славились в Европе
Речами, — и от них идет
Всех адвокатов наших род.
Их предок раз в ученом пренье
Сказал: «В науке твердо мненье,
Что люди всех веков и стран
Лишь обезьянят обезьян.
Не нам ли следуя вначале,
Они копить запасы стали?
Не нам ли довелось учить
Их с палкой, выпрямясь, ходить?
Не действуют ли в нашем вкусе
Они и с небом, сильно труся?
Да, люди всех веков и стран
Лишь обезьянят обезьян.
Любовь их — наши же интрижки…
Но нам всегда верны мартышки.
Им было более под стать
Бесстыдство наше перенять.
От нас их Диоген великий
Усвоил образ жизни дикий.
Да, люди всех веков и стран
Лишь обезьянят обезьян.
Не нам ли люди подражали,
Когда и войско создавали?
Какой не знал орангутанг,
Что правый фланг, что левый фланг?
У нас и до паденья Трои
Считались сотнями герои.
Да, люди всех веков и стран
Лишь обезьянят обезьян.
Копье ль, дубину ль, шпагу ль в руки,
Лишь бей!.. Прекрасней нет науки, —
И мы ее преподаем.
А человек вдруг стал царем!
Где ж, боги, правосудье ваше?
Ведь образ ваш — подобье наше.
Да, боги, человек всех стран
Лишь обезьянит обезьян».
Досадно слушать Зевсу стало.
«Вся тварь мне уши прокричала,
Что человек мой очень туп
И неискусен. Да, он глуп, —
Зато мне лесть всегда готова,
А вы?.. Отнять у них дар слова!
А люди всех веков и стран
Пусть обезьянят обезьян!»
I
Беспечный жил народ в счастливом городке:
Любил он красоту и дольней жизни сладость;
Была в его душе младенческая радость.
Венчанный гроздьями и с чашею в руке,
Смеялся медный фавн, и украшали стену
То хороводы муз, то пляшущий кентавр.
В те дни умели жить и жизни знали цену:
Пенатов бронзовых скрывал поникший лавр.
В уютных домиках всё радовало чувство.
Начертан был рукой художника узор
Домашней утвари и кухонных амфор;
У древних даже в том — великое искусство,
Как столик мраморный поддерживает Гриф
Когтистой лапою, свой острый клюв склонив.
Их бани вознеслись, как царские чертоги,
Во храмах мирные, смеющиеся боги
Взирают на толпу, и приглашает всех
К беспечной радости их благодатный смех.
Здесь даже в смерти нет ни страха, ни печали:
Под кипарисами могильный барельеф
Изображает нимф и хоры сельских дев,
И радость буйную священных вакханалий.
И надо всем — твоя приветная краса,
Воздушно-голубой залив Партенопеи!
И дым Везувия над кровлями Помпеи,
Не страшный никому, восходит в небеса,
Подобный облаку, и розовый, и нежный,
Блистая на заре улыбкой безмятежной.
II
Но смерть и к ним пришла: под огненным дождем,
На город падавшим, под грозной тучей пепла
Толпа от ужаса безумного ослепла:
Отрады человек не находил ни в чем.
Теряя с жизнью всё, в своих богов на веря,
Он молча умирал, беспомощнее зверя.
Подножья идолов он с воплем обнимал,
Но Олимпийский бог, блаженный и прекрасный,
Облитый заревом, с улыбкой безучастной
На мраморном лице, моленьям не внимал.
И гибло жалкое, беспомощное племя:
Торжествовала смерть, остановилось время,
Умолк последний крик… И лишь один горит
Везувий в черной мгле, как факел Евменид.
III
Над городом века неслышно протекли,
И царства рушились; но пеплом сохраненный,
Доныне он лежит, как труп непогребенный,
Среди безрадостной и выжженной земли.
Кругом — последнего мгновенья ужас вечный, —
В низверженных богах с улыбкой их беспечной,
В остатках от одежд, от хлеба и плодов,
В безмолвных комнатах и опустелых лавках
И даже в ларчике с флаконом для духов,
В коробочке румян, в запястьях и булавках;
Как будто бы вчера прорыт глубокий след
Тяжелым колесом повозок нагруженных,
Как будто мрамор бань был только что согрет
Прикосновеньем тел, елеем умащенных.
Воздушнее мечты — картины на стене:
Тритон на водяном чешуйчатом коне,
И в ризах веющих божественные Музы;
Здесь всё кругом полно могильной красоты,
Не мертвой, не живой, но вечной, как Медузы
Окаменелые от ужаса черты…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А в голубых волнах белеют паруса,
И дым Везувия, красою безмятежной
Блистая на заре, восходит в небеса
Подобный облаку, и розовый, и нежный.
Дом стоит близ Мойки — вензеля в коронках
Скрасили балкон.
В доме роскошь — мрамор — хоры на колонках —
Расписной плафон.
Шумно было в доме: гости приезжали —
Вечера — балы;
Вдруг все стало тихо — даже перестали
Натирать полы.
Няня в кухне плачет, повар снял передник,
Перевязь — швейцар:
Заболел внезапно маленький наследник —
Судороги, жар…
Вот перед киотом огонек лампадки…
И хозяйка-мать
Приложила ухо к пологу кроватки —
Стонов не слыхать.
«Боже мой! ужели?.. Кажется, что дышит…»
Но на этот раз
Мнимое дыханье только сердце слышит —
Сын ее погас.
«Боже милосердый! Я ли не молилась
За родную кровь!
Я ли не любила! Чем же отплатилась
Мне моя любовь!
Боже! страшный боже! Где ж твои щедроты,
Коли отнял ты
У отца — надежду, у моей заботы —
Лучшие мечты!»
И от взрыва горя в ней иссякли слезы, —
Жалобы напев
Перешел в упреки, в дикие угрозы,
В богохульный гнев.
Вдруг остановилась, дрогнула от страха,
Крестится, глядит:
Видит — промелькнула белая рубаха,
Что-то шелестит.
И мужик косматый, точно из берлоги
Вылез на простор,
Сел на табурете и босые ноги
Свесил на ковер.
И вздохнул, и молвил: «Ты уж за ребенка
Лучше помолись;
Это я, голубка, глупый мужичонко, —
На меня гневись…»
В ужасе хозяйка — жмурится, читает
«Да воскреснет бог!»
«Няня, няня! Люди! — Кто ты? — вопрошает. —
Как войти ты мог?»
«А сквозь щель, голубка! Ведь твое жилище
На моих костях,
Новый дом твой давит старое кладбище —
Наш отпетый прах.
Вызваны мы были при Петре Великом…
Как пришел указ —
Взвыли наши бабы, и ребята криком
Проводили нас —
И, крестясь, мы вышли. С родиной проститься
Жалко было тож —
Подрастали детки, да и колоситься
Начинала рожь…
За спиной-то пилы, топоры несли мы:
Шел не я один, —
К Петрову, голубка, под Москву пришли мы,
А сюда в Ильин.
Истоптал я лапти, началась работа,
Печали спешить:
Лес валить дремучий, засыпать болота,
Сваи колотить, —
Годик был тяжелый. За Невою, в лето
Вырос городок!
Прихватила осень, — я шубейку где-то
Заложил в шинок.
К зиме-то пригнали новых на подмогу;
А я слег в шалаш;
К утру, под рогожей, отморозил ногу,
Умер и — шабаш!
Вот на этом самом месте и зарыли, —
Барыня, поверь,
В те поры тут ночью только волки выли —
То ли, что теперь!
Ге! теперь не то что… — миллион народу…
Стены выше гор…
Из подвальной Ямы выкачали воду —
Дали мне простор…
Ты меня не бойся, — что я? — мужичонко!
Грязен, беден, сгнил,
Только вздох мой тяжкий твоего ребенка
Словно придушил…»
Он исчез — хозяйку около кроватки
На полу нашли;
Появленье духа к нервной лихорадке,
К бреду отнесли.
Но с тех пор хозяйка в северной столице
Что-то не живет;
Вечно то в деревне, то на юге, в Ницце…
Дом свой продает, —
И пустой стоит он, только дождь стучится
В запертой подъезд,
Да в окошках темных по ночам слезится
Отраженье звезд.
Луны сиянье белое
сошло на лопухи,
ревут, как обалделые,
вторые петухи.
Река мерцает тихая
в тяжелом полусне,
одни часы, тиктикая,
шагают по стене.
А что до сна касаемо,
идет со всех сторон
угрюмый храп хозяина,
усталый сон хозяина,
ненарушимый сон.
Приснился сон хозяину:
идут за ним грозя,
и убежать нельзя ему,
и спрятаться нельзя.
И руки, словно олово,
и комната тесна,
нет, более тяжелого
он не увидит сна.
Идут за ним по клеверу,
не спрятаться ему,
ни к зятю,
и ни к деверю,
ни к сыну своему.
Заполонили поле,
идут со всех сторон,
скорее силой воли
он прерывает сон.
Иконы все, о господи,
по-прежнему висят,
бормочет он:
— Овес, поди,
уже за пятьдесят.
А рожь, поди, кормилица,
сама себе цена.
— Без хлеба истомилися,
скорей бы новина.
Скорей бы жатву сладили,
за мельницу мешок,
над первыми оладьями
бы легкий шел душок.
Не так бы жили грязненько,
закуски без числа,
хозяйка бы без праздника
бутылку припасла.
Знать, бога не разжалобить,
а жизнь невесела,
в колхозе, значит, стало быть,
пожалуй, полсела.
Вся жизнь теперь
у них она,
как с табаком кисет…
Встречал соседа Тихона:
— Бог помочь, мол, сосед…
А он легко и просто так
сказал, прищуря глаз:
— В колхозе нашем господа
не числятся у нас.
У нас поля — не небо,
земли большой комок,
заместо бога мне бы
ты лучше бы помог.
Вот понял в этом поле я
(пословица ясна),
что смерть,
а жизнь тем более
мне на миру красна.
Овес у нас — высот каких…
Картошка — ананас…
И весело же все-таки,
сосед Иван, у нас.
Вон косят под гармонику,
да что тут говорить,
старуху Парамониху
послали щи варить.
А щи у нас наваристы,
с бараниной,
с гусем.
До самой точки — старости —
мы при еде, при всем.***На воле полночь тихая,
часы идут, тиктикая,
я слушаю хозяина —
он шепчет, как река.
И что его касаемо,
мне жалко старика.
С лица тяжелый, глиняный,
и дожил до седин,
и днем один,
и в ночь один,
и к вечеру один.
Но, впрочем, есть компания,
друзья у старика,
хотя, скажу заранее, —
собой невелика.
Царица мать небесная,
отец небесный царь
да лошадь бессловесная,
бессмысленная тварь.***Ночь окна занавесила,
но я заснуть не мог,
мне хорошо,
мне весело,
что я не одинок.
Мне поле песню вызвени,
колосья-соловьи,
что в Новгороде,
Сызрани
товарищи мои.
Покаран мир за тягостные вины
Свои ужаснейшей из катастроф:
В крови людской цветущие долины,
Орудий шторм и груды мертвецов,
Развал культуры, грозный крах науки,
Искусство в угнетеньи, слезы, муки,
Царь Голод и процессии гробов.
Царь Голод и процессии гробов,
Пир хамов и тяжелые кончины,
И притесненье солнечных умов,
И танки, и ньюпор, и цеппелины,
И дьявол, учредивший фирму Крупп,
Испанская болезнь, холера, круп —
Все бедствия, притом не без причины…
Все бедствия, притом не без причины:
От деяний, от мыслей и от слов.
Еще порхают ножки балерины,
Еще не смолкли ветерки стихов,
Еще звучат цветения сонат,
Еще воркуют сладко адвокаты, —
А мир приять конец уже готов.
Да, мир приять конец уже готов
В когтях нечеловеческой кручины,
Пред судным ликом массовых голгоф
И пред разверстой пропастью трясины.
Но жизнь жива, и значит — будет жив
И грешный мир — весь трепет, весь порыв!
Он будет жить, взнесенный на вершины!
Он будет жить, взнесенный на вершины,
В благоуханном шелесте дубров,
В сияньи солнца, в звуках мандолины,
В протяжном гуде северных ветров,
В любви сердец, в изнежии малины,
В симфониях и в меди четких строф.
Мир исполин — бессмертны исполины!
Мир исполин, — бессмертны исполины!
Он будет до скончания вдов
Самим собой: тенеты паутины
Ему не страшны — богу из богов!
Да здравствует вовек величье мира!
Да славит мир восторженная лира!
Да будет мир и радостен, и нов!
Да будет мир и радостен, и нов!
Греми, оркестр! Цветите, апельсины!
Пылай, костер! Я слышу жизни зов!
Перед глазами — чарные картины,
И дали веют свежестью морской.
Но помни впредь, безбожный род людской:
Покаран мир за тягостные вины.
Покаран мир за тягостные вины:
Царь Голод и процессии гробов —
Все бедствия, притом не без причины,
И мир приять конец уже готов,
Но будет жить, взнесенный на вершины,
Мир исполин, — бессмертны исполины!
Да будет мир и радостен, и нов!
— Ой! Вань! Смотри, какие клоуны!
Рот — хоть завязочки пришей…
Ой, до чего, Вань, размалёваны,
И голос — как у алкашей!
А тот похож (нет, правда, Вань)
На шурина — такая ж пьянь.
Ну нет, ты глянь, нет-нет, ты глянь,
Я — правду, Вань!
— Послушай, Зин, не трогай шурина:
Какой ни есть, а он родня.
Сама намазана, прокурена —
Гляди, дождёшься у меня!
А чем болтать — взяла бы, Зин,
В антракт сгоняла б в магазин…
Что, не пойдёшь? Ну, я — один.
Подвинься, Зин!..
— Ой! Вань! Гляди, какие карлики!
В джерси одеты — не в шевьёт,
На нашей пятой швейной фабрике
Такое вряд ли кто пошьёт.
А у тебя, ей-богу, Вань,
Ну все друзья — такая рвань,
И пьют всегда в такую рань
Такую дрянь!
— Мои друзья хоть не в болонии,
Зато не тащат из семьи.
А гадость пьют — из экономии,
Хоть поутру — да на свои!
А у тебя самой-то, Зин,
Приятель был с завода шин,
Так тот — вообще хлебал бензин.
Ты вспомни, Зин!..
— Ой! Вань! Гляди-кось, попугайчики!
Нет, я, ей-богу, закричу!..
А это кто в короткой маечке?
Я, Вань, такую же хочу.
В конце квартала — правда, Вань, —
Ты мне такую же сваргань…
Ну что «отстань», всегда «отстань»…
Обидно, Вань!
— Уж ты бы лучше бы молчала бы —
Накрылась премия в квартал!
Кто мне писал на службу жалобы?
Не ты?! Когда я их читал!
К тому же эту майку, Зин,
Тебе напяль — позор один.
Тебе шитья пойдёт аршин —
Где деньги, Зин?..
— Ой! Вань! Умру от акробатиков!
Смотри, как вертится, нахал!
Завцеха наш товарищ Сатюков
Недавно в клубе так скакал.
А ты придёшь домой, Иван,
Поешь — и сразу на диван,
Иль, вон, кричишь, когда не пьян…
Ты что, Иван?
— Ты, Зин, на грубость нарываешься,
Всё, Зин, обидеть норовишь!
Тут за день так накувыркаешься…
Придёшь домой — там ты сидишь!
Ну, и меня, конечно, Зин,
Всё время тянет в магазин,
А там — друзья… Ведь я же, Зин,
Не пью один!
Пущенное тобой письмо ко сей стране,
Мой друг, уже дошло, уже дошло ко мне.
Дошло, и мне во грудь и в сердце меч вонзило,
Как молнией меня и громом, поразило.
Хочу ответствовать, ничто на ум нейдет.
Примаюсь за перо, перо из рук падет.
Одну с другою мысль неволею мешаю
И током горьких слез бумагу орошаю.
Прощаюся, о граф, с тобою навсегда
И не увижуся с тобою никогда!
Три месяца прошло, как я с тобой расстался,
Три месяца мне ты в очах моих мечтался,
В болезни, в слабости, сто в день стенящий раз,
И сей в Петрополе последний самый час,
В который у тебя был я перед глазами.
Ты очи наполнял, прощаяся, слезами,
Вручая о себе ко памяти мне знак,
Хотя бы поминал тебя я, граф, и так.
Взирая на него, колико слез я трачу!
Рыдаю и стеню, терзаюся и плачу.
О мой любезный граф! Ты весь свой прожил век,
Как должен проживать честнейший человек.
Любимцы царские, в иных пределах света,
Пред вышним предстают нередко без ответа.
О тайные судьбы! Сего уж мужа нет.
И, может быть, еще какой злодей живет
В глубокой старости, в покое и забаве,
Во изобилии и в пышной мнимой славе,
Не числя, сколько он людей перегубил
И сколько он господ, ругаясь, истребил,
Не внемля совести ни малыя боязни,
И кровью их багрил места от смертной казни,
Во удивление, что бог ему терпел
И весь народ на то в молчании смотрел.
А сей умерший муж тиранством не был страстен
И сильной наглости нимало не причастен,
С презрением смотря, когда ему кто льстил,
И собственной своей досады он не мстил,
Степенью высоты вовек не величался
И добродетелью единой отличался.
Екатериною он был за то храним,
И милости ея до гроба были с ним.
Не требовал ему никто от бога мести,
Никто б его, никто не прикоснулся чести,
Как разве некто бы носящий в сердце яд,
Какого б варвара изверг на землю ад.
Но уж, любезный граф, и он тебя не тронет.
Прости!.. падет перо, и дух мой горько стонет.
Из юных нимф ее дочь Тамеса, Лодона,
Была славнее всех; и взор Эндимиона
Лишь потому ее с Дианой различал,
Что месяц золотой богиню украшал.
Но, смертных и богов пленяя, не пленялась:
Одна свобода ей с невинностью мила,
И ловля птиц, зверей — утехою была.
Одежда легкая на нимфе развевалась,
Зефир играл в ее струистых волосах,
Резной колчан звенел с стрелами на плечах,
И меткое копье за серною свистало.
Однажды Пан ее увидел, полюбил,
И сердце у него желаньем воспылало.
Она бежит… В любви предмет бегущий мил,
И нимфа робкая стыдливостью своею
Для дерзкого еще прелестнее была.
Как горлица летит от хищного орла,
Как яростный орел стремится вслед за нею,
Так нимфа от него, так он за нимфой вслед —
И ближе, ближе к ней… Она изнемогает,
Слаба, бледна… В глазах ее темнеет свет.
Уже тень Панова Лодону настигает,
И нимфа слышит стук ног бога за собой,
Дыхание его, как ветер, развевает
Ей волосы… Тогда, оставлена судьбой,
В отчаяньи своем несчастная, к богине
Душою обратись, так мыслила: «Спаси,
О Цинтия! меня; в дубравы пренеси,
На родину мою! Ах! Пусть я там отныне
Стенаю горестно и слезы лью ручьем!»
Исполнилось… И вдруг, как будто бы слезами
Излив тоску свою, она течет струями,
Стеная жалобно в журчании своем.
Поток сей и теперь Лодоной называем,
Чист, хладен, как она; тот лес им орошаем,
Где нимфа некогда гуляла и жила.
Диана моется в его воде кристальной,
И память нимфина доныне ей мила:
Когда вообразит ее конец печальный,
Струи сливаются с богининой слезой.
Пастух, задумавшись, журчанью их внимает,
Сидя под тению, в них часто созерцает
Луну у ног своих и горы вниз главой,
Плывущий ряд дерев, над берегом висящих
И воду светлую собою зеленящих.
Среди прекрасных мест излучистым путем
Лодона тихая едва едва струится,
Но вдруг, быстрее став в течении своем,
Спешит с отцом ее навек соединиться.
(Посвящено А.Д. Щелкову)Я принужден, наконец, удалиться надолго в Афины:
Время и дальний предел исцелят мое сердце, быть может…
С Цинтией видясь что день, я что день накликаю мученья:
Верная пища любви есть присутствие той, кого любим…
Боги! Уж я ль не хотел, и уж я ль не старался вседневно
В сердце любовь потушить? Но она в нем упорно осталась.
Часто, на тысячи просьб, миллионы отказов я слышал.
Если ж случайно она, по неведомой прихоти сердца,
Ночью ко мне залетит, то садится лукаво поодаль,
С плеч не снимая одежд, облекающих стан ее гибкий…
Да! мне осталось одно: убежать под афинское небо;
Там, далеко от очей, и от сердца она будет дальше.
Спустимте в море корабль; поскорее, товарищи, в руки
Весла возьмите на взмах; привяжите ветрила на мачты!
Вот уж и ветер подул, унося нас по влажной пустыне:
Рим златоверхий, прости! До свиданья, друзья! Забывая
Все оскорбленья любви, и с тобой я заочно прощаюсь,
Цинтия, сердце мое! Новичок, я предался на волю
Адриатических волн. В первый раз мне теперь доведется
Шумно-бурливым богам океана молиться… Как только
Легкий корабль наш пройдет Ионийское море и вступит,
Чтоб отдохнуть от пути, на Лехейские тихие волны, —
Ноги мои, в свой черед, понесут меня дальше и дальше…
Там, до Пирея дойдя, я пущусь по дороге Тезейской,
Дружно с обеих сторон обнесенной стенами. В Афинах
Буду стараться себя переиначить сердцем и мыслью,
С жаром души молодой изучая науки Платона
Или твою, Эпикур! С возрастающей жаждой я стану
Глубже вникать в красоты языка, на котором когда-то
Громы метал Демосфен, а Менандр щекотал все пороки…
Там услажу я мой взгляд чудесами искусства: ваянье,
Живопись, музыка вдруг окружат меня чарами. После
Время и дальний предел понемногу и тихо затянут
Тайные язвы души; и умру я не слабою жертвой
Жалкого чувства любви, а по воле судьбы неизбежной:
Станет день смерти моей днем торжества моей жизни.
И. П. Архипову
Тихо раздвинув ресницы, как глаз бесконечный,
Смотрит на синее небо земля полуночи.
Все свои звезды затеплило чудное небо.
Месяц серебряный крадется тихо по звездам…
Свету-то, свету! Мерцает окованный воздух;
Дремлет увлаженный лес, пересыпан лучами!
Будто из мрамора или из кости сложившись,
Мчатся высокие, изжелта-белые тучи;
Месяц, ныряя за их набежавшие гряды,
Золотом режет и яркой каймою каймит их!
Это не тучи! О, нет! На ветра́х полуночи,
С гор Скандинавских, со льдов Ледовитого моря,
С Ганга и Нила, из мощных лесов Миссисипи,
В лунных лучах налетают отжившие боги!
Тучами кажутся их непомерные тени,
Очи закрыты, опущены длинные веки,
Низко осели на царственных ликах короны,
Белые саваны медленно вьются по ветру,
В скорбном молчании шествуют мертвые боги!..
Как не заметить тебя, властелина Валгаллы?
Мрачен, как север, твой облик, Оден седовласый!
Виден и меч твой, и щит; на иззубренном шлеме
Светлою искрой пылает звезда полуночи;
Тихо склонил ты, развенчанный, белое темя,
Дряхлой рукой заслонился от лунного света,
А на плечах богатырских несешь ты лопату!
Уж не могилу ли станешь копать, седовласый?
В небе копаться и рыться, старик, запрещают…
Да и идет ли маститому богу лопата?
Ты ли, утопленник, сросшись осколками, снова
Мчишься по синему небу, Перун златоусый?
Как же обтер тебя, бедного, Днепр мутноводный?
Светятся звезды сквозь бледно-прозрачное тело;
Длинные пальцы как будто ногтями расплылись…
Бедный Перун! Посмотри: ведь ты тащишь кастрюлю!
Разве припомнил былые пиры: да попойки
В гридницах княжьих, на княжьих дворах и охотах?
Полно, довольно, бросай ты кастрюлю на землю;
Жителям неба далекого пищи не надо,
Да и растут ли на небе припасы для кухни?
Как не узнать мне тебя, громовержец Юпитер?
Будто на троне, сидишь ты на всклоченной туче;
Мрачные думы лежат по глубоким морщинам;
Чуется снизу, какой ты холодный и мертвый!
Нет ни орла при тебе, ни небесного грома;
Мчится, насупясь, твоя меловая фигура,
А на коленях качается детская люлька!
Бедный Юпитер! За сотни прожитых столетий
В выси небесной, за детски-невинные шашни,
Кажется, должен ты нянчить своих ребятишек;
В розгу разросся давно обессиленный скипетр…
Разве и в небе полезны и люлька, и розги?
Много еще проносилось богов и божочков,
Мертвые боги — с богами, готовыми к смерти,
Мчались на сфинксах двурогие боги Египта,
В лотосах белых качался таинственный Вишну,
Кучей летели стозубые боги Сибири,
В чубах китайцев покоился Ли безобразный!
Пальмы и сосны, верблюды, брамины и маги,
Скал ьды, друиды, слоны, бердыши, крокодилы —
Дружно сплотившись и крепко насев друг на друга,
Плыли по небу одною великою тучей…
Чья ж это тень одиноко скользит над землею,
Вслед за богами, как будто богам не причастна,
Но, несомненней, чем все остальные, — богиня!
Тень одинокая, женщина без одеянья,
Вся неприветному холоду ночи открыта?!
Лик обратив к небесам, чуть откинувшись навзничь,
За спину руки подняв в безграничной истоме,
Грудью роскошною в полном свету проступая,
Движешься ты, дуновением ветра гонима…
Кто ты, прекрасная? О, отвечай поскорее!
Ты Афродита, Астарта? Те обе — старухи,
Смяты страстями, бледны, безволосы, беззубы…
Где им, старухам! Скажи мне, зачем ты печальна,
Что в тебе ноет и чем ты страдаешь так сильно?
Может быть, стыдно тебе пролетать без одежды?
Может быть, холодно? Может быть… Слушай, виденье,
Ты — красота! Ты одна в сонме мертвых живая,
Обликом дивным понятна; без имени, правда!
Вечная, всюду бессмертная, та же повсюду,
В трепете страсти издревле знакомая миру…
Слушай, спустись! На земле тебе лучше; ты ближе
Людям, чем мертвым богам в голубом поднебесье-.
Боги состарились, ты — молода и прекрасна;
Боги бессильны, а ты, ты, в избытке желаний,
Млеешь мучительно, в свете луны продвигаясь!
В небе нет юности, юность земле лишь доступна;
Храмы сердец молодых — ее вечные храмы,
Вечного пламени — вспышки огней одиночных!
Только погаснут одни, уж другие пылают…
Брось ты умерших богов, опускайся на землю,
В юность земли, не найдя этой юности в небе!
Боги тебя недостойны — им нет обновленья.
Дрогнула тень, и забегали полосы света;
Тихо качнулись и тронулись белые лики,
Их бессердечные груди мгновенно зарделись;
Глянула краска на бледных, изношенных лицах,
Стали слоиться, твой девственный лик сокрушая,
Приняли быстро в себя, отпустить не решившись!
Ты же, прекрасная, скрывшись из глаз, не исчезла —
Пала на землю пылающей ярко росою,
В каждой росинке тревожно дрожишь ты и млеешь,
Чуткому чувству понятна, без имени, правда,
Вечно присуща и все-таки неуловима…
НА ПОКОРЕНИЕ ПАРИЖА.
Сердце пленяюща лира,
Гений восторга взносись!
И обтекая вкруг мира,
Светлый твой голос возвысь. —
Пой Того—крепость, мощ львину
Агнца,—что кротость явил,
Другую Кто половину
Света—Париж покорил!
Милостью больше, чем гневом
В славе блестящь там какь Бог
И провожден Ты вшед Небом
Вь древний Бурбонов чертог;
Дух к ним народа, любовью
Возжегь, и их воскресил;
Бедствы Московски не кровью,
Благомь злодеям отмстил!
Здрав Александрь
Царь будь Царей,
Что без наград
Твердой Твоей
Сверг злость Ты душой,
Доблесть вознес,
Прямо Герой!
Славься сим днесь. *)
Слава Тебе днесь какая
В мире обширном звучит,
Что щастьем, сладостьми рая
Вкруг доблесть,—дух Твой поит:
Взглянешь на грады,—спасенны,
Храмы ль зрит,—жертвы курят;
Дети ль отцам возвращенны, —
Все их Спасителя чтят.
Сколькож отрадно, приятно
Быть Россиянином днесь!
Что Ты нас так благодатно
Славой и честью вознес. —
Вся нас теперь уж вселенна
Своею защитою чтет;
Европа уз свобожденна
Хвальными песньми поет.
Здрав Александр
Царь будь Царей,
Что без наград
Твердой Твоей
Сверг злость Ты душой,
Доблесть вознес!
Прямо Герой!
Славься сим днесь.
Сладкия слезы восторга
С радостных льются очес,
Ангела ль кротка, иль Бога,
Сына ль, Любимца ль Небес
Зрит ве Тебе, иль Исполина,
Маньем смирил что руки
Мире весь? Петр, Екатерина
Стольколь какь Ты Велики?
Мудростью, честью, геройством
Чудный стяжал Ты венец. —
С Богоподобным к нам спокойством,
Царь возвратись и Отец!
К Матери нежной скорее
В славе победных лучей,
Солнце весной как светлее,
Дай жизнь России такь всей.
Здрав Александр
Царь будь Царей,
Что без наград
Твердой Твоей
Сверг злость Ты душой,
Доблесть вознес!
Прямо Герой!
Славься сим днесь.
(Подражание Панару)
В столовой нет отлик местам.
Как повар твой ни будь искусен,
Когда сажаешь по чинам,
Обед твой лакомый невкусен.
Равно что верх стола, что низ,
Нет старшинства у гастронома:
Куда попал, тут и садись,
Я и в гостях хочу быть дома.
Простор локтям: от тесноты
Не рад и лучшему я блюду;
Чем дале был от красоты,
Тем ближе к ней я после буду.
К чему огромный ряд прикрас
И блюда расставлять узором?
За стол сажусь я не для глаз
И сыт желаю быть не взором.
Спаси нас, Боже, за столом
От хлопотливого соседа:
Он потчеваньем, как ножом,
Пристанет к горлу в час обеда.
Не в пору друг тошней врага!
Пусть каждый о себе хлопочет
И, сам свой барин и слуга,
По воле пьет и ест как хочет.
Мне жалок пьяница-хвастун,
Который пьет не для забавы:
Какой он чести ждет, шалун?
Одно бесславье пить из славы.
На ум и взоры ляжет тьма,
Когда напьешься без оглядки, —
Вино пусть нам придаст ума,
А не мутит его остатки.
Веселью будет череда;
Но пусть и в самом упоенье
Рассудка легкая узда
Дает веселью направленье.
Порядок есть душа всего!
Бог пиршеств по уставу правит;
Толстой, верховный жрец его,
На путь нас истинный наставит:
Гостеприимство — без чинов,
Разнообразность — в разговорах,
В рассказах — бережливость слов,
Холоднокровье — в жарких спорах,
Без умничанья — простота,
Веселость — дух свободы трезвой,
Без едкой желчи — острота,
Без шутовства — соль шутки резвой.
Не говорите: «То былое,
То старина, то грех отцов;
А наше племя молодое
Не знает старых тех грехов».
Нет, этот грех — он вечно с вами,
Он в ваших жилах и крови́,
Он сросся с вашими сердцами —
Сердцами, мертвыми к любви.
Молитесь, кайтесь, к небу длани!
За все́ грехи былых времен,
За ваши каинские брани
Еще с младенческих пелен;
За слезы страшной той годины,
Когда, враждой упоены,
Вы звали чуждые дружины
На гибель Русской стороны;
За рабство вековому плену,
За робость пред мечом Литвы,
За Новград и его измену,
За двоедушие Москвы;
За стыд и скорбь святой царицы,
За узаконенный разврат,
За грех царя-святоубийцы,
За разоренный Новоград;
За клевету на Годунова,
За смерть и стыд его детей,
За Тушино, за Ляпунова,
За пьянство бешеных страстей;
За слепоту, за злодеянья,
За сон умов, за хлад сердец,
За гордость темного незнанья,
За плен народа; наконец
За то, что, полные томленья,
В слепой сомнения тоске,
Пошли просить вы исцеленья
Не у Того, в Его ж pyке
И блеск побед, и счастье мира,
И огнь любви, и свет умов, —
Но у бездушного кумира,
У мертвых и слепых богов!
И, обуяв в чаду гордыни,
Хмельные мудростью земной,
Вы отреклись от всей святыни,
От сердца стороны родной!
За все, за всякие страданья,
За всякий попранный закон,
За темные отцов деянья,
За темный грех своих времен,
За все́ беды́ роднаго края, —
Пред Богом благости и сил
Молитесь, плача и рыдая,
Чтоб Он простил, чтоб Он простил!
Качая младшего сынка,
Крестьянка старшим говорила:
«Играйте, детушки, пока!
Я сарафан почти дошила;
Сейчас буренку обряжу,
Коня навяжем травку кушать,
И вас в ту рощицу свожу —
Пойдем соловушек послушать.
Там их, что в кузове груздей, —
Да не мешай же мне, проказник! —
У нас нет места веселей;
Весною, дети, каждый праздник
По вечерам туда идут
И стар и молод. На поляне
Девицы красные поют,
Гуторят пьяные крестьяне.
А в роще, милые мои,
Под разговор и смех народа
Поют и свищут соловьи
Звончей и слаще хоровода!
И хорошо и любо всем…
Да только (Клим, не трогай Сашу!)
Чуть-чуть соловушки совсем
Не разлюбили рощу нашу:
Ведь наш-то курский соловей
В цене, — тут много их ловили,
Ну, испугалися сетей,
Да мимо нас и прокатили!
Пришла, рассказывал ваш дед,
Весна, а роща как немая
Стоит — гостей залетных нет!
Взяла крестьян тоска большая.
Уж вот и праздник наступил
И на поляне погуляли,
Да праздник им не в праздник был!
Крестьяне бороды чесали.
И положили меж собой —
Умел же бог на ум наставить —
На той поляне, в роще той
Сетей, силков вовек не ставить.
И понемногу соловьи
Опять привыкли к роще нашей,
И нынче, милые мои,
Им места нет любей и краше!
Туда с сетями сколько лет
Никто и близко не подходит,
И строго-настрого запрет
От деда к внуку переходит.
Зато весной весь лес гремит!
Что день, то новый хор прибудет…
Под песни их деревня спит,
Их песня нас поутру будит…
Запомнить надобно и вам:
Избави бог тут ставить сети!
Ведь надо ж бедным соловьям
Дать где-нибудь и отдых, дети…»
Середний сын кота дразнил,
Меньшой полз матери на шею,
А старший с важностью спросил,
Кубарь пуская перед нею:
«А есть ли, мама, для людей
Такие рощицы на свете?»
-«Нет, мест таких… без податей
И без рекрутчины нет, дети.
А если б были для людей
Такие рощи и полянки,
Все на руках своих детей
Туда бы отнесли крестьянки…»
Первый перевод
Счастлив, подобится в блаженстве тот богам,
Кто близ тебя сидит и по тебе вздыхает,
С тобой беседует, тебе внимает сам
И сладкою твоей улыбкой тайно тает.
Я чувствую в тот миг, когда тебя узрю,
Тончайший огнь и мраз, из жил текущий в жилы;
В восторгах сладостных вся млею, вся горю,
Ни слов не нахожу, ни голоса, ни силы.
Густая, темна мгла мой взор обемлет вкруг;
Не слышу ничего, не вижу и не знаю:
В оцепенении едва дышу — и вдруг,
Лишенна чувств, дрожу, бледнею, умираю.
Второй перевод
Блажен, подобится богам
С тобой сидящий в разговорах,
Сладчайшим внемлющий устам,
Улыбке нежной в страстных взорах!
Увижу ль я сие, — и вмиг
Трепещет сердце, грудь теснится,
Немеет речь в устах моих
И молния по мне стремится.
По слуху шум, по взорам мрак,
По жилам хлад я ощущаю;
Дрожу, бледнею — и, как злак
Упадший, вяну, умираю.
1797
Φαίνεταί μοι κῆνος ἴσος θέοισιν
ἔμμεν ὤνηρ, ὅστις ἐναντίος τοι
ἰζάνει, καὶ πλασίον ἆδυ φωνεί-
καὶ γελαίσας ἰμερόεν, τό μοι μὰν
καρδίαν ἐν στήθεσιν ἐπτόασεν·
ὡς γὰρ εὔιδον βροχέος σε, φώνας
ἀλλὰ καμ μὲν γλῶσσα ἔαγε, λέπτον δ’
αὔτικα χρῶ πῦρ ὑπαδεδρόμακεν,
ὀππάτεσσι δ’ οὐδὲν ὅρημ’, ἐπιρρόμ-
ἁ δέ μ’ ἵδρως κακχέεται, τρόμος δὲ
πᾶσαν ἄγρει, χλωροτέρα δὲ ποίας
ἔμμι, τεθνάκην δ’ ὀλίγω ’πιδεύην
ἀλλὰ πὰν τόλματον —.
(Poеtaе lyrиcи graеcи, rеcеns. Th. Bеrgk, Лейпциг, 1853).
Блажен, богам подобен тот,
Кто, сидя напротив, внимает
Глас сладкий уст твоих — и ах,
Улыбку милую любви!
Я вижу то, — и сердце бьет
Мне в грудь сильней, глас исчезает,
Язык не движется в устах
И быстрый огнь бежит в крови.
Темнеют взоры, шум в ушах,
По телу мраз я ощущаю,
Дрожу, бледнею и, как злак,
Паду без чувства, умираю.
Блажен подобно тот богам,
Кто близ тебя, и страстно в разговорах
Внимает сладостным твоим устам
И улыбанию во взорах!
Увижу я сие, — и вмиг
Волнует кровь, дыхание теснится,
Язык не движется в устах моих
И быстрый огнь по мне стремится.
Во слухе шум, во взорах мрак,
По телу хлад текущий ощущаю,
Дрожу, бледнею, вяну, будто злак,
И бездыханна умираю.
Геликону
1
Пустоты отроческих глаз! Провалы
В лазурь! Как ни черны — лазурь!
Игралища для битвы небывалой,
Дарохранительницы бурь.
Зеркальные! Ни зыби в них, ни лона,
Вселенная в них правит ход.
Лазурь! Лазурь! Пустынная до звону!
Книгохранилища пустот!
Провалы отроческих глаз! — Пролеты!
Душ раскаленных — водопой.
— Оазисы! — Чтоб всяк хлебнул и отпил,
И захлебнулся пустотой.
Пью — не напьюсь. Вздох — и огромный выдох,
И крови ропщущей подземный гул.
Так по ночам, тревожа сон Давидов,
Захлебывался Царь Саул.
2
Огнепоклонник! Красная масть!
Заворожённый и ворожащий!
Как годовалый — в красную пасть
Льва, в пурпуровую кипь, в чащу —
Око и бровь! Перст и ладонь!
В самый огонь, в самый огонь!
Огнепоклонник! Страшен твой Бог!
Пляшет твой Бог, на́смерть ударив!
Думаешь — глаз? Красный всполох —
Око твое! — Перебег зарев…
А пока жив — прядай и сыпь
В самую кипь! В самую кипь!
Огнепоклонник! Не опалюсь!
По мановенью — горят, гаснут!
Огнепоклонник! Не поклонюсь!
В черных пустотах твоих красных
Стройную мощь выкрутив в жгут
Мой это бьет — красный лоскут!
3
Простоволосая Агарь — сижу,
В широкоокую печаль — гляжу.
В печное зарево раскрыв глаза,
Пустыни карие — твои глаза.
Забывши Верую, купель, потир —
Справа-налево в них читаю Мир!
Орлы и гады в них, и лунный год, —
Весь грустноглазый твой, чужой народ.
Пески и зори в них, и плащ Вождя…
Как ты в огонь глядишь — я на тебя.
Пески не кончатся… Сынок, ударь!
Простой поденщицей была Агарь.
Босая, темная бреду, в тряпье…
— И уж не помню я, что там — в котле!
4
Виноградины тщетно в садах ржавели,
И наложница, тщетно прождав, уснула.
Палестинские жилы! — Смолы тяже́ле
Протекает в вас древняя грусть Саула.
Пятидневною раною рот запекся.
Тяжек ход твой, о кровь, приближаясь к сроку!
Так давно уж Саулу-Царю не пьется,
Так давно уже землю пытает око.
Иерихонские розы горят на скулах,
И работает грудь наподобье горна.
И влачат, и влачат этот вздох Саулов
Палестинские отроки с кровью черной.
Е. А. Штакеншнейдер
Ползет ночная тишина
Подслушивать ночные звуки…
Травою пахнет и влажна
В саду скамья твоя… Больна,
На книжку уронивши руки,
Сидишь ты, в тень погружена,
И говоришь о днях грядущих,
Об угнетенных, о гнетущих,
О роковой растрате сил,
Которых ключ едва пробил
Кору тупого закосненья,
О всем, что губит вдохновенье,
Чем так унижен человек
И что великого презренья
Достойно в наш великий век.
А там — сквозь тень — огни за чаем,
Сквозь окна — музыка… Серпом
Блестит луна, и лес кругом,
С его росой и соловьем,
И ты назвать готова раем
И этот сад и этот дом.
Страну волков преображая
В подобие земного рая,
Здесь речка вышла из болот,
На тундрах дом возник — и вот
Трудом тяжелым, неустанным
Кругом все ожило: нежданным
Паденьем безмятежных вод
Возмущены ночные тени,
И усыпительно для лени
Однообразно жернова
Шумят, — и лодка у плотины,
И Термуса из белой глины
Вдали мелькает голова…
Здесь точно рай, и ты привыкла
К благополучью своему.
Здесь рай. Зачем же ты поникла,
И вновь задумалась к чему?
Иль поняла, что рай твой тесен
Для гражданина и для песен,
Что мысли здесь займут луна,
Цветы, грибы, прогулки летом,
И новой жизни семена
Взойдут, быть может, пустоцветом;
Что в этом маленьком раю
Все измельчает понемногу.
Иные скажут: «Слава Богу!»
А ты, — ты, голову свою
Повесив, будешь, как немая,
Сидеть и думать: «Боже мой!
Как хорошо бежать из рая
И окунуться с головой
В жизнь, поднимающую вой,
Как злое море под грозой…»
— Скажи, какой судьбой друг другу мы попались?
В одном углу живем, а месяц не видались.
Откуда и куда?— Я шел к тебе, сестра.
Хотелось мне с тобой увидеться.— Пора.
— Ей-богу, занят был.— Да чем: делами, службой?—
— Я, право, дорожу, сестра, твоею дружбой.
Люблю тебя душой, и рад бы иногда
С тобою посидеть… Но, видишь ли, беда —
Ты дома — я в гостях, я дома — ты в карете —
Никак не седемся.— Но мы могли бы в свете
Видаться каждый день.— Конечно! я бы мог
Пуститься в свет, как ты. Нет, нет, избави бог!
По счастью, модный круг совсем теперь не в моде.
Мы, знаешь ли, мы жить привыкли на свободе.
Не ездим в общества, не знаем наших дам.
Мы их оставили на жертву старикам,
Любезным баловням осьмнадцатого века.
А впрочем, не найдешь живого человека
В отборном обществе.— Хвалиться есть ли чем?
Что тут хорошего? Ну, я прощаю тем,
Которые, пустясь в пятнадцать лет на волю,
Привыкли — как же быть?— лишь к пороху да к полю.
Казармы нравятся им больше наших зал.
Но ты, который в век в биваках не бывал.
Который не видал походной пыли сроду…
Зачем перенимать у них пустую моду?
Какая нужда в том?— В кругу своем они
О дельном говорят, читают Жомини.
— Да ты не читывал с тех пор, как ты родился.
Ты шлафорком одним да трубкою пленился.
Ты жить не можешь там, где должен быть одет,
Где вечно не курят, где только банка нет —
Еще я слышу вопль и рев Лаокоона,
В ушах звенит стрела из лука Аполлона,
И лучезарный сам, с дрожащей тетивой,
Восторгом дышащий, сияет предо мной…
Я видел их: в земле отрытые антики,
В чертогах дорогих воздвигнутые лики
Мифических богов и доблестных людей:
Олимпа грозного властителей священных,
Весталок девственных, вакханок исступленных,
Брадатых риторов и консульских мужей,
Толпе вещающих с простертыми руками…
Еще в младенчестве любил блуждать мой взгляд
По пыльным мраморам потемкинских палат.
Там, в зале царственном, меж пышными столбами,
Увитыми кругом сребристыми листами,
Как часто я стоял и с думой, и без дум
И с строгой красотой дружил свой юный ум.
Антики пыльные живыми мне казались,
Как будто бы и мысль, и чувство в них скрывались…
Забытые в глуши блистательным двором,
Казалось, радостно с высоких пьедесталов
Они внимали шум шагов моих вдоль залов,
И, властвуя моим младенческим умом,
Они роднились с ним, как сказки умной няни,
В пластической красе мифических преданий…
Теперь, теперь я здесь, в отчизне светлой их,
Где боги меж людей, прияв их образ, жили
И взору их свой лик бессмертный обнажили.
Как дальний пилигрим среди святынь своих,
Средь статуй я стоял… Мне было дико, странно:
Как будто музыке безвестной я внимал,
Как будто чудный свет вокруг меня сиял,
Курился мирры дым и нард благоуханный,
И некто дивный был и говорил со мной…
С душой, подавленной восторженной тоской,
Глядел в смущенья я на лики вековые,
Как скифы дикие, пришедшие с Днепра,
Средь блеска пурпура царьградского двора.
Пред благолепием маститой Византии,
Внимали музыке им чуждой литургии…
Только над городом месяц двурогий
Остро прорезал вечернюю мглу,
Встал Одиссей на высоком пороге,
В грудь Антиноя он бросил стрелу.
Чаша упала из рук Антиноя,
Очи окутал кровавый туман,
Легкая дрожь… и не стало героя,
Лучшего юноши греческих стран.
Схвачены ужасом, встали другие,
Робко хватаясь за щит и за меч.
Тщетно! Уверены стрелы стальные,
Злобно-насмешлива царская речь:
«Что же, князья знаменитой Итаки,
Что не спешите вы встретить царя,
Жертвенной кровью священные знаки
Запечатлеть у его алтаря?
Вы истребляли под грохот тимпанов
Все, что мне было богами дано,
Тучных быков, круторогих баранов,
С кипрских холмов золотое вино.
Льстивые речи шептать Пенелопе,
Ночью ласкать похотливых рабынь —
Слаще, чем биться под музыку копий,
Плавать над ужасом водных пустынь!
Что обо мне говорить вы могли бы?
— Он никогда не вернется домой,
Труп его сели безглазые рыбы
В самой бездонной пучине морской. —
Как? Вы хотите платить за обиды?
Ваши дворцы предлагаете мне?
Я бы не принял и всей Атлантиды,
Всех городов, погребенных на дне!
Звонко поют окрыленные стрелы,
Мерно блестит угрожающий меч,
Все вы, князья, и трусливый и смелый,
Белою грудой готовитесь лечь.
Вот Евримах, низкорослый и тучный,
Бледен… бледнее он мраморных стен,
В ужасе бьется, как овод докучный,
Юною девой захваченный в плен.
Вот Антином… разяренные взгляды…
Сам он громаден и грузен, как слон,
Был бы он первым героем Эллады,
Если бы с нами отплыл в Илион.
Падают, падают тигры и лани
И никогда не поднимутся вновь.
Что это? Брошены красные ткани,
Или, дымясь, растекается кровь?
Ну, собирайся со мною в дорогу,
Юноша светлый, мой сын Телемах!
Надо служить беспощадному богу,
Богу Тревоги на черных путях.
Снова полюбим влекущую даль мы
И золотой от луны горизонт,
Снова увидим священные пальмы
И опененный, клокочущий Понт.
Пусть незапятнано ложе царицы, —
Грешные к ней прикасались мечты.
Чайки белей и невинней зарницы
Темной и страшной ее красоты».
«Мест не хватит, уж больно вы ловки!
Ну откудова такие взялись?
Что вы прёте?» — «Да мы по путёвке». —
«По путёвке? Пожалуйста, плиз! Вы ж не туристы и не иностранцы,
Вам не проникнуть на наш пароход.
Что у вас?
Что у вас?
Что у вас, ей-богу?» — «Песни и новые танцы.
Этим товарам нельзя залежаться —
Столько людей с нетерпеньем их ждёт!
С нетерпеньем,
с нетерпеньем,
с нетерпеньем их ждёт!
Вы поверьте, с нетерпеньем…» —
«С нетерпеньем?» —
«…с нетерпеньем их ждёт!»«Ну куда вы спешите? Ей-богу,
Словно зельем каким опились!» —
«Мне местечко заказывал Гоголь…» —
«Сам Максимыч? Пожалуйста, плиз! Вы ж не туристы, не иностранцы,
И не резиновый наш пароход.
Что у вас?
Что у вас?
Что у вас?» — «Песни и новые танцы.
Этим товарам нельзя залежаться —
Столько людей с нетерпеньем их ждёт!
С нетерпеньем…» —
«С нетерпеньем?» —
«…с нетерпеньем…» —
«С нетерпеньем?» —
«…с нетерпеньем их ждёт!
Вы поверьте, с нетерпеньем…» —
«С нетерпеньем…» —
«…с нетерпеньем их ждёт!»Знаете что, мало ли вас тут ходит всяких, шляются-шляются, все заявляют, что они то писатели, то какие ещё… Мы вас не пустим.«Мест не будет, броня остаётся:
Ожидается важный турист». —
«Для рабочего класса найдётся?» —
«Это точно! Пожалуйста, плиз! Не работяги вы, не иностранцы,
Вам не проникнуть на наш пароход.
Что у вас?
Что у вас?
Что у вас?» — «Песни и новые танцы.
Этим товарам нельзя залежаться —
Столько людей с нетерпеньем их ждёт!
Вы поверьте…» —
«Что поверить?» —
«…с нетерпеньем…» —
«С нетерпеньем…» —
«…с нетерпеньем их ждёт.
Умоляю…» —
«Что умоляете?» —
«…с нетерпеньем, с нетерпеньем их ждёт».Знаете что, ежели очень нетерпеливые, так надо было лететь самолётом, у нас ещё автомобильный транспорт развивается, а вы какой-то ерундой занимаетесь тут.«Нет названья для вашей прослойки.
Зря вы, барышни, здесь собрались». —
«Для крестьянства остались две койки?» —
«Есть крестьянство! Пожалуйста, плиз!» —«Это шутке подобно, без шуток, —
Песни, танцы в пути задержать!
Без еды проживёшь сорок суток,
А без музыки — вряд ли и пять». —«Вы ж не туристы и не иностранцы.
Укомплектованный наш пароход.
Что у вас?
Что у вас?
Что у вас, ей-богу?» — «Песни и новые танцы.
Этим товарам нельзя залежаться —
Столько людей с нетерпеньем их ждёт!
С нетерпеньем,
с нетерпеньем,
с нетерпеньем их ждёт!
Вы поверьте, с нетерпеньем…» —
«Что с нетерпеньем?» —
«…с нетерпеньем их ждёт!» —«Вот народ упрямый — всё с нахрапу!
Ладно, лезьте прямо вверх по трапу.
С вами будет веселее путь
И — лучше с музыкой тонуть.»
Не считай часов разлуки,
Не сиди сложивши руки
Под решетчатым окном…
О мой друг! о друг мой нежный!
Не следи с тоской мятежной
За медлительным лучом…
Не скучай… Тревожный, длинный
День пройдет… С улыбкой чинной
Принимай твоих гостей.
Не чуждайся разговора,
Не роняй внезапно взора —
И внезапно не бледней…
Но когда с холмов душистых
По краям полей росистых
Побежит живая тень…
И, сходя с вершин Урала,
Как дворец Сарданапала,
Загорится пышный день…
Из-под тучи длинной, темной
Тихо выйдет месяц томный
За возлюбленной звездой,
И, предчувствуя награду —
Замирая — к водопаду
Прибегу я за тобой!
Там из чаши крутобокой
Бьет вода волной широкой
На размытые плиты…
Над волной нетерпеливой,
Прихотливой, говорливой
Наклоняются цветы…
Там нас манит дуб кудрявый,
Старец пышный, величавый,
Тенью пасмурной своей…
И сокроет он счастливых
От богов — богов ревнивых,
От завистливых людей!
Слышны клики… над водами
Машут лебеди крылами…
Колыхается река…
О, приди же! Звезды блещут,
Листья медленно трепещут —
И находят облака.
. . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . .
О, приди!.. Быстрее птицы —
От заката до денницы
По широким небесам
Пронесется ночь немая…
Но пока волна, сверкая,
Улыбается звездам
И далекие вершины
Дремлют, темные долины
Дышат влажной тишиной —
О, приди! Во мгле спокойной
Тенью белой, легкой, стройной
Появись передо мной!
И когда с тревожной силой
Брошусь я навстречу милой
И замрут слова мои…
Губ моих не лобызая —
Пусть лежат на них, пылая,
Губы бледные твои!