Предчувствовать грядущую беду
На всей земле и за ее пределом
Вечерним сердцем в страхе омертвелом
Ему ссудила жизнь в его звезду.
Он знал, что Космос к грозному суду
Всех призовет, и, скорбь приняв всем телом,
Он кару зрил над грешным миром, целом
Разбитостью своей, твердя: «Я жду».
Я проснулся в слегка остариненном
И в оновенном — тоже слегка! —
Жизнерадостном доме Иринином
У оранжевого цветника.
И пошел к побережью песчаному
Бросить к западу утренний взор.
Где, как отзвук всему несказанному,
Тойла в сизости вздыбленных гор…
И покуда в окне загардиненном
Не сверкнут два веселых луча,
Баян умолк… Слеза его аккордов
Еще блестит кристаллом неземным —
Как всплески вод таинственных фиордов,
Как над грехом безгрешный серафим.
Он жизнь отпел… Душа вспорхнула гордо
На небеса зефиром голубым…
Перенеси удар, отчизна, твердо,
Воспой его, как ты воспета им.
Пусть задрожат в сердцах народных арфы
И воспоют творца Садко и Марфы;
Ему мила мерцающая даль
Эпохи Пушкина и дней Лескова…
Он чувствует Шмелева мастерского,
И сроден духу родниковый Даль.
Деревни ль созерцает, города ль,
В нем нет невыносимо городского:
Он всюду сын природы. В нем морского
Мороза хруст, что хрупок, как миндаль.
На Ойле, далекой и прекрасной,
Вся любовь и вся душа моя…
Федор Сологуб
Мы выключили электричество:
Луна в стекле
И Ваше светлое величество
Моя Ойле.
На свечи, реющие пчелами,
Устремлены
Глаза, поющие виолами,
Цветы лилово-голубые,
Всего в четыре лепестка,
В чьих крестиках мои былые
Любовь, отвага и тоска!
Ах, так же вы благоухали
Тогда, давно, в далеком, там,
Зовя в непознанные дали
По опадающим цветам!
И, слушая благоуханья,
Вдыхая цветовую речь,
О ты, звезда лазоревого льда,
Ты, Сириус сверкательно-кристальный,
Есть на тебе дворец, — он весь хрустальный!
Вокруг него серебрится вода;
Повсюду снег; но снег тот не печальный:
Лазурно-бел и бархатно-пушист;
Он вид всегда хранит первоначальный
И до сих пор, как в день созданья, чист.
Я покажу тому, чей взор лучист,
Все чудеса открытой мной планеты.
Ты никого не любишь: ни меня,
Ни третьего, ни пятьдесят второго.
Ты попросту немного не здорова:
Дня не прожить тебе, не изменя.
Кому и с кем — не важно. Заманя
К себе кого-нибудь, отдаться снова.
Свой утолить инстинкт — твоя основа.
Ты холодна, и нет в тебе огня.
Ты говорить о страсти не осмелься:
Ты знаешь только похоть. Страсть на рельсы
Век грации, утонченный век-стебель!
Ланкрэ, Ла-Туш, Бушэ, Грэз и Ватто!
Андрэ Шарль Булль — поэт, не твой ли мебель?
И ты, Бертон, не ты ль певец манто?
Век мушек-«поцелуев», вздохов гребель,
Духов и комплиментов, — но зато
Виконт бранится дома, как фельдфебель,
А виконтесса, как — не знаю! — кто…
Двуликий век Раттье и Фрагонара —
Изящества и грубого кошмара! —
Пою в помпезной эпиталаме
— О, Златолира, воспламеняй! —
Пою Безумье твоё и Пламя,
Бог новобрачных, бог Гименей! Весенься вечно, бог пьяный слепо,
Всегда весенься, наивный бог!
Душа грезэра, как рай, нелепа!..
Вздох Гименея — Ивлиса вздох! Журчит в фиалах вино, как зелье,
О, молодые, для вас одних!
Цветы огрезят вам новоселье —
Тебе, невеста! тебе, жених! Костёр ветреет… Кто смеет в пламя?!
С отвесной Флаговой горы, —
Где первое свиданье с Тию, —
Когда ты подойдешь к обрыву,
В часы оранжевой поры,
В часы усталые заката,
Увидишь море цвета злата
И кедров синие шары.
Не говори, — не говори
Тогда о прозном, о житейском:
В лученьи стонущей зари,
Он в жизнь вбегал рязанским простаком,
Голубоглазым, кудреватым, русым,
С задорным носом и веселым вкусом,
К усладам жизни солнышком влеком.
Но вскоре бунт швырнул свой грязный ком
В сиянье глаз. Отравленный укусом
Змей мятежа, злословил над Иисусом,
Сдружиться постарался с кабаком…
Мы познакомились с ней в опере, — в то время,
Когда Филина пела полонез.
И я с тех пор — в очарованья дреме,
С тех пор она — в рядах моих принцесс.
Став одалиской в грезовом гареме,
Она едва ли знает мой пароль…
А я седлаю Память: ногу в стремя, —
И еду к ней, непознанный король.
Влюблен ли я, дрожит в руке перо ль,
Мне все равно; но вспоминать мне сладко
Избрал он русский для стихов язык,
Он, сердце чье звенело мандолиной.
Он в Петербурге грезил роз долиной,
Которою прославлен Казанлык.
Он постепенно к северу привык,
Родившийся в тени горы орлиной.
Впоследствии, свершая путь свой длинный,
Не раз душою горестно поник:
Я помню: в Майоренгофе,
Когда мне было семь лет,
Я грезил о катастрофе,
О встречах, которых нет.
Как верная мне вассалка,
Собака ходила за мной,
И грезилась мне «Русалка»,
Погибшая той весной.
Муринька, милая-милая девонька,
Радость моя!
Ты ли мечта моя, ты ль королевонька
Грезного «я»?
Гляну ль в глаза твои нежно-жестокие,
Чую ль уста,
Узкие, терпкие, пламеннотокие, —
Все красота!
Чувствую ль душу твою равнодушную —
Млеющий лед, —
Так и хочется перекреститься на Солнце,
Потому что в нем больше, чем в ком-нибудь, Бог —
Полевого, лесного предвестник зелёнца
И румянца на лицах, гонящего вздох!
Этот воздух, пьянительный и богомольный,
Говорит, что начнется на днях ледоход,
Говорит мне о Пасхе, такой колокольной,
Что еще на Земле я остался на год…
Что еще — о, восторг! — ты, загарная бронза,
Позлатишь мой мертветь начинающий лик…
Вчера опять пророческое племя
Пустилось в путь, забрав своих детей;
У матерей созрел дюшес грудей;
Зрачки горят… (Не знойно ль было семя?..)
Отцы бредут, блестя своим оружьем,
И табором раскинулась семья,
Тяжелыми глазами обоймя
Простор небес с тоскливым равнодушьем.
Всегда при них звучнее песни птиц.
Им божество дает благоволенья:
Чистейший свет струится из кустов
Пред домиком в Вильневе под Лозанной,
Свет излучающий и осиянный,
Каким всю жизнь светился Жан-Кристоф.
О, этот свет! В нем аромат цветов!
Свободу духа встретил он «Осанной»!
Свободы царь, свободы раб, внестанный
Мятеж души воспеть всегда готов.
В своих привычках барин, рыболов,
Друг, семьянин, хозяин хлебосольный,
Он любит жить в Москве первопрестольной,
Вникая в речь ее колоколов.
Без голосистых чувств, без чутких слов
Своей злодольной родины раздольной,
В самом своем кощунстве богомольной,
Ни душ, ни рыб не мил ему улов…
Его воспламенял призывный клич,
Кто б ни кричал — новатор или Батый…
Не медля честолюбец суховатый,
Приемля бунт, спешил его постичь.
Взносился грозный над рутиной бич
В руке самоуверенно зажатой,
Оплачивал новинку щедрой платой
По-европейски скроенный москвич.
Коростеля владимирских полей
Жизнь обрядила пышностью павлиней.
Но помнить: нет родней грустянки синей
И севера нет ничего милей…
Он в юношеской песенке своей,
Подернутой в легчайший лунный иней,
Очаровательнее был, чем ныне
В разгульно-гулкой радуге огней.
Там, где растет на берегу осина
И вкривь, и вкось,
Вплыла из моря в речку лососина,
За ней — лосось.
И стала выкрапчатая лососька
Метать икру.
На душегубке слышен шепот: «Фроська,
Оставь игру.
(Ответ Валерию Брюсову на его послание)
Я так устал от льстивой свиты
И от мучительных похвал…
Мне скучен королевский титул,
Которым Бог меня венчал.
Вокруг талантливые трусы
И обнаглевшая бездарь…
И только Вы, Валерий Брюсов,
Осеню себя осенью — в дальний лес уйду.
В день туманный и серенький подойду к пруду.
Листья, точно кораблики, на пруде застыв,
Ветерка ждут попутного, но молчат кусты.
Листья мокрые, легкие и сухие столь,
Что возьмешь их — ломаются поперек и вдоль.
Не исчезнуть скоробленным никуда с пруда:
Ведь она ограниченна, в том пруде вода.
Берега всюду топкие с четырех сторон.
И кусты низкорослые стерегут их сон.