В тебя, о тема роковая,
Душа поэта влюблена:
Уже глава сороковая
Любовно мной закруглена.
Я, перечитывая главы,
Невольно ими изумлен:
Они стрекозны и лукавы,
И шолковисты, точно лен.
Какая легкость и ажурность,
И соловейность, и краса!
Бывает: сразу станут дни пусты.
Рьянь стихнет в них. Я складываю книжки
И тридцать верст иду без передышки
В свой девичий озерный монастырь.
Идти лесными тропами легко,
Бесчисленные обходить озера,
Идти не очень тихо и не скоро,
Дышать сосной и влагой глубоко.
Со мною только удочка моя —
Дороже всех услад земных тростинка.
Красив, как Демон Врубеля для женщин,
Он лебедем казался, чье перо
Белей, чем облако и серебро,
Чей стан дружил, как-то ни странно, с френчем.
Благожелательный к меньшим и меньшим,
Дерзал — поэтно видеть в зле добро.
Взлетал. Срывался. В дебрях мысли брел.
Любил Любовь и Смерть, двумя увенчан.
Иванов, кто во всеоружьи
И блеске стиля, — не поэт:
В его значительном ненужьи
Биенья сердца вовсе нет.
Андрея Белого лишь чую,
Андрея Белого боюсь…
С его стихами не кочую
И в их глубины не вдаюсь…
Пастэльно-мягок ясный Бунин,
Отчетлив и приятно свеж;
Миньона, Мирра, Ингрид и Балькис —
Слиянных воедино их четыре,
Извечным украшеньем в этом мире
Проведших жизнь, и вот воспеть на лире,
Прославить их — начертан мой девиз.
От каждой взяв, что в каждой характерно,
По качествам оценивая верно,
Миньону, Мирру, Ингрид и Балькис
Я превращаю в пятую. Ильферна —
Вот имя ей: так хочет мой каприз.
Как в пещере костер, запылает камин…
И звонок оправдав, точно роза в снегу,
Ты войдешь, серебрясь… Я — прости, не могу… —
Зацелую тебя… как идею брамин!
О! с мороза дитя — это роза в снегу!
Сладострастно вопьет бархат пестрой софы,
Он вопьет перламутр этих форм — он вопьет!
Будь моею, ничья!.. Лью в бокалы строфы,
Лью восторг через край, — и бокал запоет…
А бокал запоет — запоет кабинет,
Трагические сказки! Их лишь три.
Во всех мечта и колдовство фантазий,
Во всех любовь, во всех душа в экстазе,
И всюду смерть, куда ни посмотри.
О, сказочные звуки, где внутри
Тщета любви и нежность в каждой фразе…
Какая скорбь почти в святом рассказе!
О, Время! Ты глаз Памяти не три:
Какою нежностью неизъяснимою, какой сердечностью
Осветозарено и олазорено лицо твое,
Лицо незримое, отожествленное всечертно с Вечностью,
Твое, — но чье?
В вагоне поезда, на каждой улице и в сновидении,
В театре ль, в роще ли, — везде приложится к черте черта,
Неуловимая, но ощутимая, — черта — мгновение,
Черта — мечта!
«Любовь живет любовью, а не тем,
Что называется благодеяньем».
О, пусть любовь окончится страданьем:
Так быть должно, тут слова нет: «зачем».
Пусть сердце будет радостно: не всем
Дано любить и жить хоть миг мечтаньем.
Ты дал любовь — душа полна звучаньем.
Ты отнял дар — дух благодарно нем.
Ты помнишь мне в письме дала такой вопрос:
«Что принесет с собой весна? — печаль и горе,
Иль радость светлую, без зла житейских гроз,
Широкую, как степь, безбрежную, как море?..»
Я промолчал тогда, предчувствуя вперед,
Что принесет с собой весна, — цветов царица, —
Я промолчал тогда и ждал, когда черед
Зиму-кудесницу заставит в страхе скрыться.
…И вот весна пришла… Ты счастье получила:
Она тебе его в подарок принесла.
«Хочу быть Аделиной Патти!..»
— Хочу быть Аделиной Патти! —
В три года говорила ты.
О, милые твои мечты
О замечательности Патти!..
Прошло семнадцать лет. Чисты
Венки святых твоих объятий.
Что будешь выше всякой Патти,
В три года думала ли ты?
«Пройдя сквозь хлесткий строй мужчин…»
Я помню вечер, весь свинцовый,
В лучах закатного огня,
И пальцы грезящей Емцовой,
Учившей Скрябину меня.
Играла долго пианистка,
И за этюдом плыл этюд.
А я склонился низко-низко,
И вне себя, и вне минут.
Так властно душу разубрала
Неизъяснимая печаль…
Меня отронит Марсельезия,
Как президентного царя!
Моя блестящая поэзия
Сверкнет, как вешняя заря!
Париж и даже Полинезия
Вздрожат, мне славу воззаря!
Мой стих серебряно-брильянтовый
Живителен, как кислород.
О, океана золотая, —
Крещенский солнечный восход!
Скользит, как вздох Эола, тая
По скатогориям Алтая
Победоносный лыжеход.
Снега, снега, — как беломорье…
Восход бестепел. Вдоль полян
Метет предутренник с нагорья
Пушисто-снежное узорье,
А ветер светел и ледян.
Уже ночело. Я был около
Монастыря. Сквозила просека.
Окрест отгуживал от колокола.
Как вдруг собака, в роде мопсика,
Зло и неистово залаяла.
Послышались осечки хвороста,
И кто-то голосом хозяина
«Тубо!» пробаритонил просто.
Лес заветрел и вновь отгуживал
Глухую всенощную, охая.
По подвигам, по рыцарским сердцам, —
Змея, голубка, кошечка, романтик, —
Она томилась с детства. В прейс-куранте
Стереотипов нет ее мечтам
Названья и цены. К ее устам
Льнут ровные «заставки». Но — отстаньте! —
Вот как-то не сказалось. В бриллианте
Есть место электрическим огням.
О, внешний сверк на хрупости мизинца!
Ты не привлек властительного принца:
От грез Кларета — в глазах рубины,
Рубины страсти, фиалки нег.
В хрустальных вазах коралл рябины
И белопудрый, и сладкий снег.
Струятся взоры… Лукавят серьги…
Кострят экстазы… Струнят глаза…
— Как он возможен, миражный берег… —
В бокал шепнула синьора Za.
О, бездна тайны! О, тайна бездны!
Забвенье глуби… Гамак волны…
Я спать не мог… Дурман болотных музык
Кружил мечту, пугая и пьяня.
Бледнела ночь. И месяц — хил и узок —
Сребрил змею, прильнувшую у пня.
Металась мышь воздушная стеня,
И доносились вопли трясогузок.
Блуждал туман, как бред больной земли.
Его вдыхал исчадье мрака — филин.
А мой челнок приткнулся на мели,
И — как и я — был жутью обессилен.
Для всех живых далекий и чужой,
В ее глазах, доверчивостью милых,
Я отдыхал усталою душой.
В ее глазах, доверчивостью милых,
Я находил забвенье и покой
И от людей вдали, людей постылых,
Я оживал под нежною рукой.
Вся жизнь моя, весь дальний путь земной —
В ее глазах, доверчивостью милых…
«О не грусти о притупленных силах», —
Почему не брать от жизни все, что она дает.
Генрик Ибсен
Цветов! огня! вина и кастаньет!
Пусть блещет «да»! Пусть онемеет «нет»!
Пусть рассмеется дерзновенное!
Живи, пока живешь. Спеши, спеши
Любить, ловить мгновенное!
Пусть жизнь за счастье сдачи даст гроши, —
Что толку в том, когда — все тленное?!
Что значит время? Что значат годы?
Любовь и верность сильнее их!
Пятнадцать весен слагает оды
И славословит Ее мой стих.
Пятнадцать весен — пятнадцать маев!
Сирень раскрылась пятнадцать раз!
И лед, пятнадцатый раз растаяв,
Открыл для глаз голубой атлас…
Не отнимай у меня ее:
В ней все будущее мое,
В ней предгрозье весенних дней,
Безнадежье надежды в ней.
Наша встреча нам суждена:
Предначертанная она.
Повстречавшиеся во лжи,
Мы стоим у одной межи.
В изумлении и в тоске
Замирает рука в руке;
Кто движется в лунном сиянье чрез поле
Извечным движеньем планет?
Владычица Эстии, фея Eiole.
По-русски eiole есть: нет.
В запрете есть боль. Только в воле нет боли.
Поэтому боль в ней всегда.
Та боль упоительна. Фея Eiole
Контраст утверждения: да.
Невыразимо грустно, невыразимо больно
В поезде удалиться, милое потеряв…
Росы зачем на деревьях? В небе зачем фиольно?
Надо ли было в поезд? может быть, я не прав?
Может быть, только плакать было бы проще, лучше
Перед такой страдальной, точно всегда чужой?
Нежно письмо оскорблю; только когда получишь
Эту цепочку строчек, спаянную душой?
Бело ночеет поле, и от луны в нем мольно,
Филины-пассажиры и безлошаден пар…
Какою нежностью неизяснимою, какой сердечностью
Осветозарено и олазорено лицо твое,
Лицо незримое, отожествленное всечертно с Вечностью,
Твое, — но чье?
В вагоне поезда, на каждой улице и в сновидении,
В театре ль, в роще ли, — везде приложится к черте черта,
Неуловимая, но ощутимая, — черта — мгновение,
Черта — мечта!