На себя не совсем полагаюсь,
потому что себя я пугаюсь,
если, даже ключом не звеня,
кто-то чуждый влетает в меня.Он,
владелец отмычек послушных,
постепенно становится мной,
как хозяином ставший послушник,
как врача залечивший больной.Он — другой,
в меня ввинченный разум.
Он —
Женщины, вы все, конечно, слабые!
Вы уж по природе таковы.
Ваши позолоченные статуи
со снопами пышными — не вы.И когда я вижу вас над рельсами
с ломами тяжелыми в руках,
в сердце моем боль звенит надтреснуто:
‘Как же это вам под силу, как? ’А девчонки с ломами веселые:
‘Ишь жалетель! Гляньте-ка каков! ’
И глаза синющие высовывают,
шалые глаза из-под платков.Женщин в геологию нашествие.
В рыбацком домике, заложенные
за перекошенный буфет,
как фонд особый козьеножечный
лежат газеты прошлых лет. А там агентов тайных множество,
там — отравители-врачи.
Клопы, ползя по строчкам, ёжатся
и тараканы-усачи. Рыбак вернётся в пору позднюю.
Он хватит кваса полковша
и в чью-то речь, такую грозную,
махру насыплет не спеша. И, сочиняя самокруточку,
«Москва — Сухуми»
мчался через горы.
Уже о море
были разговоры.
Уже в купе соседнем практиканты
оставили
и шахматы
и карты.Курортники толпились в коридоре,
смотрели в окна:
«Вскоре будет море!»
Когда вы,
из окна вагона высунувшись,
у моря или просто у реки,
в степи
или у гор, надменно высящихся,
увидите короткий взмах руки, —
движением стремительным обдутые
и полные своих удач и бед,
о машущем, конечно, вы не думаете —
вы просто тоже машете в ответ.
Я не знаю,
отвечу ли я на вопрос:
«Что такое интимная лирика?»
Может, это стихи про шуршанье берёз
и про женские плечи под ливнями? Но когда я писал о фашистах стихи
там, в Финляндии, ночью тревожной,
были губы мои горячи и сухи,
было мне не писать невозможно.
Я писал,
до зари не смыкая глаз,
Все, ей-богу же, было бы проще
и, наверно, добрей и мудрей,
если б я не сорвался на просьбе —
необдуманной просьбе моей.И во мгле, настороженной чутко,
из опавших одежд родилось
это белое лишнее чудо
в грешном облаке темных волос.А когда я на улицу вышел,
то случилось, чего я не ждал,
только снег над собою услышал,
только снег под собой увидал.Было в городе строго и лыжно.
Здравствуй, Ира!
Как живёшь ты, Ира?
Без звонка опять пришёл я, ибо
знаю, что за это ты простишь,
что меня ты снова не прогонишь,
а возьмёшь — и чем-нибудь накормишь
и со мною вместе погрустишь.
Я тебе не муж и не любовник,
но пальто не сняв ещё, в ладонях
руку твою бережно задерживаю
Идут белые снеги,
как по нитке скользя…
Жить и жить бы на свете,
но, наверно, нельзя.
Чьи-то души бесследно,
растворяясь вдали,
словно белые снеги,
идут в небо с земли.
Я груши грыз,
шатался,
вольничал,
купался в море поутру,
в рубашке пестрой,
в шляпе войлочной
пил на базаре хванчкару.
Я ездил с женщиною маленькой,
ей летний отдых разрушал,
под олеандрами и мальвами
Не надо…
Всё призрачно —
и тёмных окон матовость,
и алый снег за стоп-сигналами машин.
Не надо…
Всё призрачно,
как сквер туманный мартовский,
где нет ни женщин, ни мужчин —
лишь тени женщин и мужчин.
Не надо…
Стог сена я ищу в иголке,
а не иголку в стоге сена.
Ищу ягнёнка в сером волке
и бунтаря внутри полена.
Но волк есть волк необратимо.
Волк — не из будущих баранов.
И нос бунтарский Буратино
не прорастает из чурбанов.
Людей неинтересных в мире нет.
Их судьбы — как истории планет.
У каждой все особое, свое,
и нет планет, похожих на нее.
А если кто-то незаметно жил
и с этой незаметностью дружил,
он интересен был среди людей
самой неинтересностью своей.
Я только внешне, только внешне
по этой пристани хожу
и желтоватые черешни
бросаю в воду и гляжу.
И вспоминаю встреч недолгость,
и расставания недобрость,
и уходящий силуэт,
и голос: «Больше силы нет…»
Стоял вагон, видавший виды,
где шлаком выложен откос.
До буферов травой обвитый,
он до колена в насыпь врос.
Он домом стал. В нем люди жили.
Он долго был для них чужим.
Потом привыкли. Печь сложили,
чтоб в нем теплее было им.
Потом — обойные разводы.
Потом — герани на окне.
Я так завидовал всегда
всем тем,
кто пишет непонятно
и чьи стихи, как полупятна
из полудыма-полульда.
Я формалистов обожал,
глаза восторженно таращил,
а сам трусливо избежал
абракадабр
и тарабарщин.
Моя поэзия, как Золушка,
забыв про самое своё,
стирает каждый день, чуть зорюшка,
эпохи грязное бельё.
Покуда падчерица пачкается,
чумаза, словно нетопырь,
наманикюренные пальчики
девицы сушат врастопыр.
Да, жизнь её порою тошная.
Да, ей не сладко понимать,
Весенней ночью думай обо мне
и летней ночью думай обо мне,
осенней ночью думай обо мне
и зимней ночью думай обо мне.
Пусть я не там с тобой, а где-то вне,
такой далекий, как в другой стране, —
на длинной и прохладной простыне
покойся, словно в море на спине,
отдавшись мягкой медленной волне,
со мной, как с морем, вся наедине.Я не хочу, чтоб думала ты днем.
Благословенна русская земля,
открытая для доброго зерна!
Благословенны руки ее пахарей,
замасленною вытертые паклей!
Благословенно утро человека
у Кустаная
или Челекена,
который вышел рано на заре
и поразился
вспаханной земле,
Когда убили Лорку, —
а ведь его убили! —
жандарм дразнил молодку,
красуясь на кобыле.
Когда убили Лорку, —
а ведь его убили! —
сограждане ни ложку,
ни миску не забыли.
Слушаю
рёв улицы
трепетно,
осиянно.
Музыка революции
как музыка океана.
Музыка
поднимает
волны свои неистовые.
Музыка
Последняя попытка стать счастливым,
припав ко всем изгибам, всем извивам
лепечущей дрожащей белизны
и к ягодам с дурманом бузины.Последняя попытка стать счастливым,
как будто призрак мой перед обрывом
и хочет прыгнуть ото всех обид
туда, где я давным-давно разбит.Там на мои поломанные кости
присела, отдыхая, стрекоза,
и муравьи спокойно ходят в гости
в мои пустые бывшие глаза.Я стал душой. Я выскользнул из тела,
Любимая, и это мы с тобой,
измученные, будто бы недугом,
такою долголетнею борьбой
не с кем-то третьим лишним, а друг с другом?
Но прежде, чем… Наш сын кричит во сне!
расстаться… Ветер дом вот-вот развалит!
Приди хотя бы раз в глаза ко мне,
приди твоими прежними глазами.
Но прежде, чем расстаться, как ты просишь,
туда искать совета не ходи,
Дай бог слепцам глаза вернуть
и спины выпрямить горбатым.
Дай бог быть богом хоть чуть-чуть,
но быть нельзя чуть-чуть распятым.
Дай бог не вляпаться во власть
и не геройствовать подложно,
и быть богатым — но не красть,
конечно, если так возможно.
Давно не поёт моя мама,
да и когда ей петь!
Дел у ней, что ли, мало,
где до всего успеть!
Разве на именинах
под чоканье и разговор
сядет за пианино
друг её — старый актер.
Шуткой печаль развеет,
и ноты ищет она,