Евгений Евтушенко - все стихи автора. Страница 2

Найдено стихов - 231

Евгений Евтушенко

Сватовство

В Сибири когда-то был на первый
взгляд варварский, но мудрый обычай.
Во время сватовства невеста должна
была вымыть ноги жениху, а после
выпить эту воду. Лишь в этом случае
невеста считалась достойной, чтобы
её взяли в жёны.

Сорок первого года жених,
на войну уезжавший
назавтра в теплушке,
был посажен зиминской роднёй
на поскрипывающий табурет,
и торчали шевровых фартовых сапог
ещё новые бледные ушки
над загибом блатных голенищ,
на которых играл
золотой керосиновый свет.

Сорок первого года невеста
вошла с тяжеленным
расписанным розами тазом,
где, тихонько дымясь,
колыхалась тревожно вода,
и стянула она с жениха сапоги,
обе рученьки
ваксой запачкала разом,
размотала портянки,
и делала всё без стыда.

А потом окунула она
его ноги босые в мальчишеских цыпках
так, что,
вздрогнув невольно,
вода через край
на цветной половик
пролилась,
и погладила ноги водой
с бабьей нежностью пальцев
девчоночьих зыбких,
за алмазом алмаз
в таз роняя из глаз.

На коленях стояла она
перед будущим мужем убитым,
обмывая его наперёд,
чтобы если погиб — то обмытым,
ну, а кончики пальцев её
так ласкали
любой у него на ногах волосок,
словно пальцы крестьянки —
на поле любой колосок.

И сидел её будущий муж —
ни живой и ни мёртвый.
Мыла ноги ему,
а щеками и чубом стал мокрый.
Так прошиб его пот,
что вспотели слезами глаза,
и заплакали родичи
и образа.

И когда наклонилась невеста,
чтоб выпить с любимого воду, —
он вскочил, её поднял рывком,
усадил её, словно жену,
на колени встал сам,
с неё сдёрнул
цветастые чёсанки с ходу,
в таз пихнул её ноги,
трясясь, как в ознобном жару.

Как он мыл её ноги —
по пальчику, по ноготочку!
Как ранетки лодыжек
в ладонях дрожащих катал!
Как он мыл её!
Будто свою же ещё не рождённую дочку,
чьим отцом после собственной гибели
будущей стал!

А потом поднял таз и припал —
аж эмаль захрустела
под впившимися зубами
и на шее кадык заплясал —
так он пил эту чашу до дна,
и текла по лицу, по груди,
трепеща, как прозрачное,
самое чистое знамя,
с ног любимых вода,
с ног любимых вода…

Евгений Евтушенко

Бабий Яр

Над Бабьим Яром памятников нет.
Крутой обрыв, как грубое надгробье.
Мне страшно.
Мне сегодня столько лет,
как самому еврейскому народу.

Мне кажется сейчас —
я иудей.
Вот я бреду по древнему Египту.
А вот я, на кресте распятый, гибну,
и до сих пор на мне — следы гвоздей.
Мне кажется, что Дрейфус —
это я.
Мещанство —
мой доносчик и судья.
Я за решеткой.
Я попал в кольцо.
Затравленный,
оплеванный,
оболганный.
И дамочки с брюссельскими оборками,
визжа, зонтами тычут мне в лицо.
Мне кажется —
я мальчик в Белостоке.
Кровь льется, растекаясь по полам.
Бесчинствуют вожди трактирной стойки
и пахнут водкой с луком пополам.
Я, сапогом отброшенный, бессилен.
Напрасно я погромщиков молю.
Под гогот:
«Бей жидов, спасай Россию!» —
насилует лабазник мать мою.
О, русский мой народ! —
Я знаю —
ты
По сущности интернационален.
Но часто те, чьи руки нечисты,
твоим чистейшим именем бряцали.
Я знаю доброту твоей земли.
Как подло,
что, и жилочкой не дрогнув,
антисемиты пышно нарекли
себя «Союзом русского народа»!
Мне кажется —
я — это Анна Франк,
прозрачная,
как веточка в апреле.
И я люблю.
И мне не надо фраз.
Мне надо,
чтоб друг в друга мы смотрели.
Как мало можно видеть,
обонять!
Нельзя нам листьев
и нельзя нам неба.
Но можно очень много —
это нежно
друг друга в темной комнате обнять.
Сюда идут?
Не бойся — это гулы
самой весны —
она сюда идет.
Иди ко мне.
Дай мне скорее губы.
Ломают дверь?
Нет — это ледоход…
Над Бабьим Яром шелест диких трав.
Деревья смотрят грозно,
по-судейски.
Все молча здесь кричит,
и, шапку сняв,
я чувствую,
как медленно седею.
И сам я,
как сплошной беззвучный крик,
над тысячами тысяч погребенных.
Я —
каждый здесь расстрелянный старик.
Я —
каждый здесь расстрелянный ребенок.
Ничто во мне
про это не забудет!
«Интернационал»
пусть прогремит,
когда навеки похоронен будет
последний на земле антисемит.
Еврейской крови нет в крови моей.
Но ненавистен злобой заскорузлой
я всем антисемитам,
как еврей,
и потому —
я настоящий русский!

Евгений Евтушенко

Паруса

Памяти Корнея ЧуковскогоВот лежит перед морем девочка.
Рядом книга. На буквах песок.
А страничка под пальцем не держится —
трепыхается, как парусок.Море сдержанно камни ворочает,
их до берега не докатив.
Я надеюсь, что книга хорошая —
не какой-нибудь там детектив.Я не вижу той книги названия —
ее край сердоликом прижат,
но ведь автор — мой брат по призванию
и, быть может, умерший мой брат.И когда умирают писатели —
не торговцы словами с лотка, —
как ты чашу утрат ни подсахари,
эта чаша не станет сладка.Но испей эту чашу, готовую
быть решающей чашей весов
в том сраженье за души, которые,
может, только и ждут парусов.Не люблю я красивых надрывностей.
Причитать возле смерти не след.
Но из множества несправедливостей
наибольшая все-таки — смерть.Я платочка к глазам не прикладываю,
боль проглатываю свою,
если снова с повязкой проклятою
в карауле почетном стою.С каждой смертью все меньше мы молоды,
сколько горьких утрат наяву
канцелярской булавкой приколото
прямо к коже, а не к рукаву… Наше дело, как парус, тоненько
бьется, дышит и дарит свет,
но ни Яшина, ни Паустовского,
ни Михал Аркадьича нет.И — Чуковский… О, лучше бы издали
поклониться, но рядом я встал.
О, как вдруг на лице его выступило
то, что был он немыслимо стар.Но он юно, изящно и весело
фехтовал до конца своих дней,
Айболит нашей русской словесности,
с бармалействующими в ней.Было легкое в нем, чуть богемное.
Но достойнее быть озорным,
даже легким, но добрым гением,
чем заносчивым гением злым.И у гроба Корнея Иваныча
я увидел — вверху, над толпой
он с огромного фото невянуще
улыбался над мертвым собой.Сдвинув кепочку, как ему хочется,
улыбался он миру всему,
и всему благородному обществу,
и немножко себе самому.Будет столько меняться и рушиться,
будут новые голоса,
но словесность великая русская
никогда не свернет паруса.…Даже смерть от тебя отступается,
если кто-то из добрых людей
в добрый путь отплывает под парусом
хоть какой-то странички твоей…

Евгений Евтушенко

Бесконечное дело

Попытка,
когда она стала пожизненной, —
пытка.
Я в стольких попытках
отчаянно мир обнимал,
и снова пытался,
и чёрствой надеждой питался,
да так зачерствела она,
что я зубы себе обломал.
И я научился,
как будто бы воблою ржавою,
как заплесневелою коркой,
сходящей порой за любовь,
питаться надеждой,
почти уже воображаемой,
при помощи воображаемых
прежних зубов.
Я в бывших зубастых
заметил такую особенность,
в которой особенности никакой —
гражданскую злость
заменила трусливо озлобленность,
и фигокарманство,
и лозунг скопцов:
«А на кой?»
Ведь лишь допусти
чью-то руку во рту похозяйничать —
зуб трусости вставят,
зуб хитрости ввинтят
на самых надёжных штифтах,
и будет не челюсть,
а что ни на есть показательность —
и нету зубов,
а как будто бы все на местах.
И я ужаснулся,
как самой смертельной опасности,
что стану одним из спасателей
личных задов,
что стану беззубой реликвией
бывшей зубастости,
и кланяться буду
выдёргивателям зубов.
Тогда я прошёлся,
как по фортепьяно,
по челюсти.
Зуб мудрости спёрли.
Торчит лишь какая-то часть.
Но знаете —
все коренные пока ещё в целости,
и руку по локоть
мне в рот не советую класть.
А кто-то за лацкан берёт меня:
«Слушай, тебе ещё не надоело?
Ты всё огрызаешься…
Что ты играешь в юнца?
Нельзя довести до конца
бесконечное дело —
ведь всем дуракам и мерзавцам
не будет конца».
Нельзя заменить
на прекрасные лица все рыла,
нельзя научить палачей
возлюбить своих жертв,
нельзя переделать всё страшное то,
что, к несчастию, было —
но можно ещё переделать
грядущего страшный сюжет.
И надо пытаться
связать всех людей
своей кровью, как ниткой,
чтоб стал человек человеку
действительно брат,
и если окажется жизнь
лишь великой попыткой,
то всё-таки это —
великий уже результат.
Нельзя озлобляться,
но если хотят растерзать её тело,
то клацнуть зубами
имеет моральное право овца.
Нельзя довести до конца
бесконечное дело,
но всё-таки надо
его довести до конца.

Евгений Евтушенко

Между Лубянкой и Политехническим…

Между Лубянкой и Политехническим
стоял мой дом родной –
"Советский спорт".
Мой первый стих был горько
поучительным,
а всё же мой –
ни у кого не спёрт!
Я в том стихе разоблачал Америку,
в которой не бывал я и во сне,
и гонорар я получал по метрикам,
и женщин всех тогда хотелось мне!
И бабушка встопорщилась на внука вся,
поняв, что навсегда потерян внук,
и в краску типографскую я внюхивался,
боясь газету выпустить из рук.
Я сладко повторял "Евг. Евтушенко",
как будто жемчуг выловил в лапше,
хотя я был такой Несовершенко,
из школы Исключенко,
и вообще.
И внутренние штирлицы дубовые,
надеясь по старинке на "авось",
меня
там, на Лубянке, привербовывали,
стращали,
подкупали…
Сорвалось.
Тянул другой магнит –
Политехнический,
неподкупаем и непокорим,
не в полицейский воздух –
в поэтический.
Мое дыханье тоже стало им.
Там отбивался Маяковский ранено
от мелкого богемного шпанья,
и королём поэтов Северянина
там выбрали…
Не дождались меня.
Здесь "Бабий Яр" услышала Россия,
и прямо у сексотов за спиной
случились в зале
схватки родовые
С Галиной Волчек,
и со всей страной.
И, словно воплощённая опасность,
чаруя этих и пугая тех,
Москву трясла, как погремушку, гласность
в тебе, как в колыбели,
Политех!
Булат нам пел про Лёньку-Короля.
Кавказской чёрной тучей шевелюра
мятежными кудрями шевелила,
над струнами опальными паря.
И среди тысяч свеч,
в страданьях сведущих,
в ожогах слёз тяжёлых, восковых,
стоял я со свечой за моих дедушек
у стен Лубянки,
где пытали их,
А если и не создан я для вечного,
есть счастье –
на российском сквозняке
быть временным,
как тоненькая свечечка,
но у самой истории в руке.
Между Лубянкой и Политехническим
теперь стоит валун из Соловков.
А кем он был открыт?
Полумифическим
подростком из "сов. спортовских" портков.
Железный Феликс в пыль подвалов
тычется.
Я этому немножечко помог.
Между Лубянкой и Политехническим
вся жизнь моя…
Так положил мне Бог.

Евгений Евтушенко

Псковские башни

Художник, сам собой низложенный,
надел по царски фартук кожаный
и принял звание — кузнец.
Он для души, а не для гонору
сам возложил на буйну голову
тяжелокованный венец.Художник толст и бесшабашен.
Художник пьяница большой,
а между тем — хранитель башен,
ревнитель с нежною душой.Восстав на те порядки скотские,
когда в разоре башни псковские
собой являли лишь позор,
он бисер доводов рассыписто
метал — рукомесла российского
в парче невидимой посол.Взывал, что башни те беспаспортно,
стоят заброшенно, беспрапорно,
подобно каменным гробам.
Ловя тупых чинуш на лестнице,
о прапорах железных лекции
читал художник медным лбам.Он так вещал: «Что флаги тряпочные!
У нас и так забиты прачечные.
А прапор сшит самим огнем.
А прапор, молотом он выхолен,
навек развернутым он выкован,
и нет ни складочки на нем.Чихали тати из Ливонии
от дыма кузниц — от зловония,
не предвещавшего добра,
когда из крайне нелюбезного
железа самого железного
ковали предки прапора.Так вот и складывалась нация,
когда, визжа по сторонам
чужие стрелы только кляцали
по этим — крошкам знаменам.
И прапор вам не флюгер смирненький,
который вертится как миленький,
едва почудятся ветра
Мы флюгерами затоварены.
нужны Отечеству, товарищи,
не флюгера, а прапора!»Так говорил художник, вытесан
из той породы, что и витязи.
Воителем — бородачом
он шел сквозь перья канцелярские,
как будто бы сквозь пики царские —
с идеей, будто с бердышом.
И вот хранитель государства,
одетый в царственную рвань,
кует воинственного барса
или возвышенную лань.И, лыбясь медленно, как пончики,
глядят заезжие япончики,
и старики и детвора,
и даже лбы все так же медные,
как снова плещутся победные
на башнях Пскова прапора.Хвала хранителям России!
Хвала за их посольский труд.
Как прапора сторожевые,
они отечество блюдут.У возвышающих развалин
в надежде славы и добра
я слышу грохот наковален:
кует Россия прапора.

Евгений Евтушенко

Алла

У могилы поэта,
презревшего все мировые базары,
я не встретил в тот день
ни души — даже призрака Лары,
но когда подошел,
обходя неизбежную русскую лужу,
я увидел одну знаменитую,
но никому не известную душу.На скамеечке тихо сидела не кто-нибудь,
а Пугачева —
одиноко, задумчиво,
поглощенно в затрапезном платочке,
без всяких подмазок и блесток,
угловатая, будто бы скрытая в диве базарной
девчонка-подросток,
На колени она
перед камнем надгробным отнюдь не валилась,
но чуть-чуть шевелила губами,
как будто молилась.А однажды я видел ее,
на банкете хлеставшую водку.
В чью-то кофту вцепилась она:
«Слушай, ты не толкнешь эту шмотку?»
Как смешалось в ней все —
и воинственная вульгарность,
и при этом при всем —
Пастернаку таинственная благодарность.
Персианка и Стенька в едином лице.
Гениальности с пошлостью Ниагара.Пастернаковская свеча,
на которой так много нагара.
Фаворитов меняет,
как Екатерина Великая плебса,
но в невидимом скипетре
столько у ней неподдельного блеска! Все народы похожи
на собственных идолов.
Их слепив из себя,
из фантазий несбывшихся выдумав.
На кого ты похожа, Россия?
Похожа на Пугачеву.
Ты идеи
с чужого плеча примеряешь опять, как обнову,
но марксизм не налез,
да и капитализм
на Россию никак не налезет.
Не по нам эти шмотки.
Чужое напяливать нам бесполезно.
На всемирные конкурсы
рваться не надо сейчас ни России, ни Алле.
Если в первые мы не попали,
не значит еще,
что пропали.
Мы буксуем в грязи,
но пока хоть в одномуголочке
души мы чисты,
«еще идут старинные часы…»Мы не все потеряли еще,
распадаясь под собственный гогот.
Только те могут петь,
кто молчать над могилами могут.
Я Россию люблю,
как шахтер свою шахту,
не меньше во время обвала.
Я любимых артистов люблю,
как ни горько,
не меньше во время провала.
Я люблю тебя, русская Пьяф,
соловьиха-разбойница и задавала,
над могилой поэта притихшая,
будто монашенка, Алла.

Евгений Евтушенко

На что уходит жизнь

Апрель сосульки отливает, вычеканивает,
И воздух щёлкающий так поголубел,
А у меня гаражный сторож выцыганивает
На опохмель.
И бульканье ручья под ледяною корочкой,
В которую окурок чей-то врос,
И ель апрельская со снежною оборочкой,
Попавшая за шиворот шолочкой,
И хор грачей своей чумной скороговорочкой –
Всё задаёт вопрос,
В котором все вопросы вдруг сошлись:
На что уходит жизнь?
Действительно, на что? На что она уходит?
Ответь мне сторож гаража… Да ты глухой, дед?
А может быть, не более ты глух,
Чем воспитавшие симфониями слух?
Мы часто глухи к дальним. Глухи к ближним,
Особенно когда из них всё выжмем.
С друзьями говорим, но их не слышим,
Свои слова считая самым высшим.
Пока она жива, к любимой глухи –
Услышим лишь предсмертный хрип старухи.
Мы совесть сделали нарочно глуховатой.
Мы совести забили уши ватой –
Так легче ей прослыть не виноватой.
А сколько времени ушло когда-то в прошлом
На забивание ушей себе и прочим!
Смерть вырвет вату, но ушей не будет.
Не слышат черепа. Их бог рассудит.
Ты в бывшем ухе, червь, не копошись!
На что уходит жизнь?!
Мир в гонке роковой вооружений,
Так глух он к булькотне земных брожений,
К ручьям в апрельской гонке бездорожности
В их кажущейся детскости, ненужности.
Не умирай, природа, продержись!
На что уходит жизнь?
Нас оглушили войн проклятых взрывы.
Не будем глухи к мёртвым, к тем, кто живы.
Страститесь, раны! Кровь, под кожу брызнь!
На что уходит жизнь?
Уходит жизнь на славу нашу ложную.
В бесславье слава вырастет потом.
Уходит жизнь на что-то внешне сложное,
Что вдруг окажется простейшим воровством.
Уходит жизнь на что-то внешне скромное,
Но скромных трусов надо бы под суд!
На мелочи, казалось бы, бескровные.
Но мелочи кровавы. Кровь сосут.
Мы станем все когда-нибудь бестелостью,
Но как нам душу упасти суметь?
Уж если умирать — мне знать хотелось бы:
На что уходит смерть?

Евгений Евтушенко

Наследники Сталина

Безмолвствовал мрамор. Безмолвно мерцало стекло.
Безмолвно стоял караул, на ветру бронзовея.
А гроб чуть дымился. Дыханье из гроба текло,
когда выносили его из дверей мавзолея.

Гроб медленно плыл, задевая краями штыки.
Он тоже безмолвным был — тоже! — но грозно безмолвным.
Угрюмо сжимая набальзамированные кулаки,
в нём к щели глазами приник человек, притворившийся мёртвым.

Хотел он запомнить всех тех, кто его выносил, —
рязанских и курских молоденьких новобранцев,
чтоб как-нибудь после набраться для вылазки сил,
и встать из земли, и до них, неразумных, добраться.

Он что-то задумал. Он лишь отдохнуть прикорнул.
И я обращаюсь к правительству нашему с просьбою:
удвоить, утроить у этой стены караул,
чтоб Сталин не встал и со Сталиным — прошлое.

Мы сеяли честно. Мы честно варили металл,
и честно шагали мы, строясь в солдатские цепи.
А он нас боялся. Он, веря в великую цель, не считал,
что средства должны быть достойны величия цели.

Он был дальновиден. В законах борьбы умудрён,
наследников многих на шаре земном он оставил.
Мне чудится будто поставлен в гробу телефон.
Кому-то опять сообщает свои указания Сталин.

Куда ещё тянется провод из гроба того?
Нет, Сталин не умер. Считает он смерть поправимостью.
Мы вынесли из мавзолея его.
Но как из наследников Сталина — Сталина вынести?

Иные наследники розы в отставке стригут,
но втайне считают, что временна эта отставка.
Иные и Сталина даже ругают с трибун,
а сами ночами тоскуют о времени старом.

Наследников Сталина, видно, сегодня не зря
хватают инфаркты. Им, бывшим когда-то опорами,
не нравится время, в котором пусты лагеря,
а залы, где слушают люди стихи, переполнены.

Велела не быть успокоенным Родина мне.
Пусть мне говорят: «Успокойся…» — спокойным я быть не сумею.
Покуда наследники Сталина живы ещё на земле,
мне будет казаться, что Сталин — ещё в мавзолее.

Евгений Евтушенко

Ты — Россия

Когда ты за границею,
когда
ты под обстрелом взглядов и вопросов,
то за тобой —
уральская гряда,
и спасский звон,
и плеск у волжских плёсов.
С надеждой смотрит враг,
с надеждой друг
и с любопытством —
праздные разини.
Ты говоришь
и ощущаешь вдруг,
что ты —
не просто ты,
а ты —
Россия.
Да,
ты для них
та самая страна
немыслимых свершений и страданий,
которая загадочна,
странна,
как северное смутное сиянье.
Ей столько было страшных мук дано,
но шла она,
не ведая привала,
и коммунизм,
как малое дитё,
простреленной шинелью укрывала.
Будь беспощаден за него в бою,
неправые отвергни укоризны,
но будь правдив.
Любую фальшь твою
сочтут,
быть может,
фальшью коммунизма.
Ну, а когда домой вернёшься ты
со стритов
или кайес
в быт московский,
где женщины, суровы и просты,
несут
картошкой полные авоськи,
где не хватает этого,
того
или хватает не того с избытком,
ты после экзотичного всего
не будь пренебрежительно изыскан.
Среди забот натруженных семей,
среди чьего-то сытого двуличья
будь мужественным.
Заново сумей
понять России вещее величье!
Конечно,
с жизнью сложной и крутой,
где нет ещё на многое ответа,
она тебе покажется не той,
какой казалась за морями где-то.
И это правда,
потому что ты,
её пропагандист и представитель,
там придавал ей многие черты,
которые
хотел бы
в ней увидеть.
Но ты же сам — Россия!
Это честь,
и долг святой,
и на неправду вето.
И если в ней плохое что-то есть,
не дядя Сэм —
ты
переменишь это.
Не зря же
сквозь кроваво-чёрный чуб
Россия правды виделась за степью,
похожая на Персию чуть-чуть,
с улыбкой умирающему Стеньке.
Не зря же
правды,
сущей на века,
искали
и Толстой,
и Достоевский,
и Ленин говорил с броневика
во имя правды
самой достоверной!
И ты любой поступок дважды взвесь,
и помни,
помни всё неотразимей
не только за границей, но и здесь,
что ты — не просто ты,
а ты — Россия.

Евгений Евтушенко

Где дорога домой?

По Америке столь многодетной,
но строго диетной,
где ни яблок моченых,
ни хрустких соленых груздей,
я веду "кадиллак",
а со мною мой сын шестилетний -
к пятилетней возлюбленной
сына везу на "birthday".
Заблудилась машина моя.
Все вокруг до испуга похоже.
И жестоко пророчит
сынишка рассерженный мой:
"Знаешь, папа,
с тобой может что-то случиться похуже.
Ты однажды возьмешь
и забудешь дорогу домой".
Суеверно я вздрогнул,
задумался ошеломленно.
Что ты сделал со мною,
пророчеством не пожалев?
"Где дорога домой?"
себя спрашивали миллионы
под крестами в Стамбуле,
в Шанхае,
на кладбище Сен-Женевьев.
Несвобода уродкой была,
и свобода у нас изуродованная.
Лишь бесчестье богатства,
да глупая честная нищета.
Страшны выбор -
безденежье или безродинье.
Где Россия?
Прикончена бывшая.
Новая не начата.
Все надеялся я,
что нахапаются,
наиграются.
А они зарвались.
Никакой им не нужен поэт.
Происходит
выдавливание
в эмиграцию.
Но поэзия — воздух души.
Эмиграции воздуха нет.
Я тот воздух России,
который по свету кочует,
и ночует,
порой неуверенный -
что за страна,
но, как только отраву почует,
себя он врачует
тем, что пахнет,
как будто с лесной земляникой стога.
Мой двойник шестилетний,
за маму и папу болельщик,
мирильщик,
я запутал себя и тебя.
Но моя ли, и только, вина?
Мир запутался тоже.
Дорогу домой так отчаянно в мире он ищет,
и не может найти,
а не только Россия одна.
Петербург никогда не вернется в другой Петербург -
Александра Сергеича,
как в Париж Д’Артаньяна -
макдональдсовый Париж.
"Где дорога домой?" -
слышу я голоса над планетою,
тлеющей
и от пепла идей,
и от стольких других пепелищ.
Я дорогу домой
по кусочкам в себе раздобуду.
Я сложу их в одно.
За отца не пугайся,
наследник запутанный мной.
Не забуду дорогу домой.
Я иначе собою не буду,
потому что для стольких
я тоже — дорога домой.

Евгений Евтушенко

Про Тыко Вылку

Запрятав хитрую ухмылку,
я расскажу про Тыко Вылку.
Быть может, малость я навру,
но не хочу я с тем считаться,
что стал он темой диссертаций.
Мне это всё не по нутру. Ведь, между прочим, эта тема
имела — чёрт их взял бы! — тело
порядка сотни килограмм.
Песцов и рыбу продавала,
оленей в карты продувала,
унты, бывало, пропивала
и, мажа холст, не придавала
значенья тонким колерам. Все восторгались с жалким писком
им — первым ненцем-живописцем,
а он себя не раздувал,
и безо всяческих загадок
он рисовал закат — закатом
и море — морем рисовал. Был каждый глаз у Тыко Вылки
как будто щёлка у копилки.
Но он копил, как скряга, хмур,
не медь потёртую влияний,
а блики северных сияний,
а блёстки рыбьих одеяний
и переливы нерпьих шкур.
«Когда вы это всё учтёте?» —
искусствоведческие тёти
внушали ищущим юнцам.
«Из вас художников не выйдет.
Вот он — рисует всё как видит…
К нему на выучку бы вам!» Ему начальник раймасштаба,
толстяк, грудастый, словно баба,
который был известный гад,
сказал: «Оплатим всё по форме…
Отобрази меня на фоне
оленеводческих бригад. Ты отрази и поголовье,
и лица, полные здоровья,
и трудовой задор, и пыл,
но чтобы всё в натуре вышло!»
«Начальник, я пишу как вижу…»
И Вылка к делу приступил. Он, в краски вкладывая нежность,
изобразил оленей, ненцев,
и — будь что будет, всё равно! —
как завершенье на картине
с размаху шлёпнул посредине
большое грязное пятно! То был для Вылки очень странный
приём — по сущности, абстрактный, —
а в то же время сочный, страстный,
реалистический мазок.
Смеялись ненцы и олени,
и лишь начальник в изумленье,
сочтя всё это за глумленье,
никак узнать себя не мог. И я восславлю Тыко Вылку!
Пускай он ложку или вилку
держать как надо не умел —
зато он кисть держал как надо,
зато себя держал как надо!
Вот редкость — гордость он имел.

Евгений Евтушенко

Просека

Моё человечество
входит бочком в магазин,
сначала идёт
к вяловатой проросшей картошке,
потом выбирает
большой-пребольшой апельсин,
но так, чтобы кожа
была бы как можно потоньше.
Моё человечество
крутит баранку такси
с возвышенным видом
всезнающего снисхожденья,
и, булькнув свистулькой,
как долго его ни проси,
само у себя
отбирает права на вожденье.
Моё человечество —
это прохожий любой.
Моё человечество —
строит,
слесарит,
рыбачит,
и в тёмном углу
с оттопыренной нижней губой
моё человечество,
кем-то обижено, плачет.
И я человек,
и ты человек,
и он человек,
а мы обижаем друг друга,
как самонаказываемся,
стараемся взять
друг над другом
отчаянно верх,
но если берём,
то внизу незаметно оказываемся.
Моё человечество,
что мы так часто грубим?
Нам нет извиненья,
когда мы грубим, лишь отругиваясь, —
ведь грубость потом,
как болезнь, переходит к другим,
и снова от них
возвращается к нам
наша грубость.
Грубит продавщица,
и официантка грубит.
Кассирша на жалобной книге
седалищем расположилась,
но эта их грубость —
лишь голос их тайных обид
на грубость чужую,
которая в них отложилась.
Моё человечество,
будем друг к другу нежней.
Давайте-ка вдруг
удивимся по-детски в толчище,
как сыплется солнце
с поющих о жизни ножей,
когда на педаль
нажимает, как Рихтер, точильщик.
Моё человечество,
нет невиновных ни в чём.
Мы все виноваты,
когда мы резки,
торопливы,
и если в толпе
мы толкаем кого-то плечом,
то всё человечество
можем столкнуть, как с обрыва.
Моё человечество —
это любое окно.
Моё человечество —
это собака любая,
и пусть я живу,
сколько будет мне жизнью дано,
но пусть я живу,
за него каждый день погибая.
Моё человечество
спит у меня на руке.
Его голова
у меня на груди улегается,
и я, прижимаясь
к его беззащитной щеке,
щекой понимаю —
оно в темноте улыбается.

Евгений Евтушенко

Мёд

Я расскажу вам быль про мёд.
Пусть кой-кого она проймёт,
пусть кто-то вроде не поймёт,
что разговор о нём идёт.
Итак, я расскажу про мёд.
В том страшном, в сорок первом, в Чистополе,
где голодало всё и мёрзло,
на снег базарный бочку выставили —
двадцативёдерную! — меда!
Был продавец из этой сволочи,
что наживается на горе,
и горе выстроилось в очередь,
простое, горькое, нагое.
Он не деньгами брал, а кофтами,
часами или же отрезами.
Рука купеческая с кольцами
гнушалась явными отрепьями.
Он вещи на свету рассматривал.
Художник старый на ботинках
одной рукой шнурки разматывал,
другой — протягивал бутылку.
Глядел, как мёд тягуче цедится,
глядел согбенно и безропотно
и с мёдом — с этой вечной ценностью —
по снегу шёл в носках заштопанных.
Вокруг со взглядами стеклянными
солдат и офицеров жёны
стояли с банками, стаканами,
стояли немо, напряжённо.
И девочка прозрачной ручкой
в каком-то странном полусне
тянула крохотную рюмочку
с колечком маминым на дне.
Но — сани заскрипели мощно.
На спинке расписные розы.
И, важный лоб сановно морща,
сошёл с них некто, грузный, рослый.
Большой, торжественный, как в раме,
без тени жалости малейшей:
«Всю бочку. Заплачу коврами.
Давай сюда её, милейший.
Договоримся там, на месте.
А ну-ка пособите, братцы…»
И укатили они вместе.
Они всегда договорятся.
Стояла очередь угрюмая,
ни в чём как будто не участвуя.
Колечко, выпавши из рюмочки,
упало в след саней умчавшихся…
Далёк тот сорок первый год,
год отступлений и невзгод,
но жив он, медолюбец тот,
и сладко до сих пор живёт.
Когда к трибуне он несёт
самоуверенный живот,
когда он смотрит на часы
и гладит сытые усы,
я вспоминаю этот год,
я вспоминаю этот мёд.
Тот мёд тогда как будто сам
по этим — этим — тёк усам.
С них никогда он не сотрёт
прилипший к ним навеки мёд!

Евгений Евтушенко

Россия и Куба

Что так сближает прямо, а не косвенно
и делает роднее и родней
страну снегов и остров пальм кокосовых —
мою Россию с Кубою моей? И вот я встретил вас, туристы русские,
когда, держась достойно, как послы,
вы — пожилые, медленные, грузные —
в посольство наше поутру пришли. Высоких лиц в той группе вовсе не было —
и столько было в ней высоких лиц:
здесь были боги домен, шахт и неводов
и боги стали, яблонь и пшениц. И так сказал послу рабочий сормовский:
«Я старший. Мне за шестьдесят пошло.
Так я за всех: пришли мы с вами ссориться,
нам уезжать так быстро тяжело. Мы люди подобрались небогатые,
и деньги накопили мы с трудом.
Но если не выходит что с оплатою, —
вернувшись, мы доплатим. Подзаймём». И он добавил, тихо вслух раздумывая:
«Ну, а теперь, как сыну, говорю:
ты ж понимаешь — это революция…
Мы в молодость приехали свою…» И замолчал старик. Сурово, сдержанно
он встал, застыв упрямо у стола.
И вдруг с глазами что-то стало делаться
у несентиментального посла. И думал я с забытой авторучкою,
с комком у горла после слов таких
про землю и кубинскую, и русскую,
про отдалённость и про близость их. Россия любит Кубу нежно, внутренне —
не предписанье это ей велит.
Лицо России трепетно и утренне,
когда она про Кубу говорит. Всё потому, что здесь, на этом острове,
где Ленин принят в новую семью,
как в непохожем и похожем образе
Россия видит молодость свою. Ту самую — ершистую, неловкую,
вселявшую во всех буржуев страх,
в кожанке с алым бантом и винтовкою
и с чистотой возвышенной в глазах. Нет, это не слепое подражательство,
но наш пример они в себе несут.
Святое наше дело продолжается,
меняя только формы, а не суть. Нас не рассорят мнения и прения.
Нас не расколет лжедрузей враньё.
Россия своей молодости предана,
и будет надо — защитит её!

Евгений Евтушенко

Сила страстей

Сила страстей — приходящее дело.
Силе другой потихоньку учись.
Есть у людей приключения тела.
Есть приключения мыслей и чувств.
Тело само приключений искало,
А измочалилось вместе с душой.
Лишь не хватало, чтоб смерть приласкала,
Но показалось бы тоже чужой. Всё же меня пожалела природа,
Или как хочешь её назови.
Установилась во мне, как погода,
Ясная, тихая сила любви.
Раньше казалось мне сила огромной,
Громко стучащей в большой барабан…
Стала тобой. В нашей комнате тёмной
Палец строжайше прижала к губам. Младшенький наш неразборчиво гулит,
И разбудить его — это табу.
Старшенький каждый наш скрип караулит,
Новеньким зубом терзая губу.
Мне целоваться приказано тихо.
Плачь целоваться совсем не даёт.
Детских игрушек неразбериха
Стройный порядок вокруг создаёт. И подчиняюсь такому порядку,
Где, словно тоненький лучик, светла
Мне подшивающая подкладку
Быстрая, бережная игла.
В дом я ввалился ещё не отпутав
В кожу вонзившиеся глубоко
Нитки всех злобных дневных лилипутов, -
Ты их распутываешь легко. Так ли сильна вся глобальная злоба,
Вооружённая до зубов,
Как мы с тобой, безоружные оба,
И безоружная наша любовь?
Спит на гвозде моя мокрая кепка.
Спят на пороге тряпичные львы.
В доме всё крепко, и в жизни всё крепко,
Если лишь дети мешают любви. Я бы хотел, чтобы высшим начальством
Были бы дети — начало начал.
Боже, как был Маяковский несчастен
Тем, что он сына в руках не держал!
В дни затянувшейся эпопеи,
Может быть, счастьем я бомбы дразню?
Как мне счастливым прожить, не глупея,
Не превратившимся в размазню? Тёмные силы орут и грохочут –
Хочется им человечьих костей.
Ясная, тихая сила не хочет,
Чтобы напрасно будили детей.
Ангелом атомного столетья
Танки и бомбы останови
И объясни им, что спят наши дети,
Ясная, тихая сила любви.

Евгений Евтушенко

Прорыв Боброва

Вихрастый, с носом чуть картошкой, -
ему в деревне бы с гармошкой,
а он — в футбол, а он — в хоккей.
Когда с обманным поворотом
он шёл к динамовским воротам,
аж перекусывал с проглотом
свою «казбечину» Михей. Кто — гений дриблинга, кто — финта,
а он вонзался, словно финка,
насквозь защиту пропоров.
И он останется счастливо
разбойным гением прорыва,
бессмертный Всеволод Бобров! Насквозь — вот был закон Боброва.
Пыхтели тренеры багрово,
но был Бобёр необъясним.
А с тем, кто бьет всегда опасно,
быть рядом должен гений паса, -
так был Федотов рядом с ним.Он знал одно, вихрастый Севка,
что без мяча прокиснет сетка.
Не опускаясь до возни,
в безномерной футболке вольной
играл в футбол не протокольный —
в футбол воистину футбольный,
где забивают, чёрт возьми! В его ударах с ходу, с лёта
от русской песни было что-то.
Защита, мокрая от пота,
вцеплялась в майку и трусы,
но уходил он от любого,
Шаляпип русского футбола,
Гагарин шайбы на Руси.И трепетал голкипер «Челси».
Ронял искусственную челюсть
надменный лорд с тоской в лице.
Опять ломали и хватали,
но со штырей на льду слетали,
трясясь, ворота ЛТЦ.Держали зло, держали цепко.
Таланта высшая оценка,
когда рубают по ногам,
но и для гения не сладок
почёт подножек и накладок,
цветы с пинками пополам.И кто-то с радостью тупою
уже вопил: «Боброва с поля!»
Попробуй сам не изменись,
когда заботятся так добро,
что обработаны все рёбра
и вновь то связки, то мениск.Грубят бездарность, трусость, зависть,
а гений всё же ускользает,
идя вперед на штурм ворот.
Что ж, грубиян сыграл и канет,
а гений и тогда играет,
когда играть перестаёт.И снова вверх взлетают шапки,
следя полет мяча и шайбы,
как бы полёт иных миров,
и вечно — русский, самородный,
на поле памяти народной
играет Всеволод Бобров!

Евгений Евтушенко

Я разлюбил тебя

Я разлюбил тебя… Банальная развязка.
Банальная, как жизнь, банальная, как смерть.
Я оборву струну жестокого романса,
гитару пополам — к чему ломать комедь!

Лишь не понять щенку — лохматому уродцу,
чего ты так мудришь, чего я так мудрю.
Его впущу к себе — он в дверь твою скребется,
а впустишь ты его — скребется в дверь мою.

Пожалуй, можно так с ума сойти, метаясь…
Сентиментальный пес, ты попросту юнец.
Но не позволю я себе сентиментальность.
Как пытку продолжать — затягивать конец.

Сентиментальным быть не слабость — преступленье,
когда размякнешь вновь, наобещаешь вновь
и пробуешь, кряхтя, поставить представленье
с названием тупым «Спасенная любовь».

Спасать любовь пора уже в самом начале
от пылких «никогда!», от детских «навсегда!».
«Не надо обещать!» — нам поезда кричали,
«Не надо обещать!» — мычали провода.

Надломленность ветвей и неба задымленность
предупреждали нас, зазнавшихся невежд,
что полный оптимизм — есть неосведомленность,
что без больших надежд — надежней для надежд.

Гуманней трезвым быть и трезво взвесить звенья,
допрежь чем их надеть, — таков закон вериг.
Не обещать небес, но дать хотя бы землю.
До гроба не сулить, но дать хотя бы миг.

Гуманней не твердить «люблю…», когда ты любишь.
Как тяжело потом из этих самых уст
услышать звук пустой, вранье, насмешку, грубость,
и ложно полный мир предстанет ложно пуст.

Не надо обещать… Любовь — неисполнимость.
Зачем же под обман вести, как под венец?
Виденье хорошо, пока не испарилось.
Гуманней не любить, когда потом — конец.

Скулит наш бедный пес до умопомраченья,
то лапой в дверь мою, то в дверь твою скребя.
За то, что разлюбил, я не прошу прощенья.
Прости меня за то, что я любил тебя.

Евгений Евтушенко

Настя Карпова

Настя Карпова, наша деповская —
Говорила мне пацану:
«Чем я им всем не таковская?
Пристают они почему?
Неужели нету понятия —
Только Петька мне нужен мой!
Поскорей бы кончалась проклятая…
Поскорей бы вернулся домой.»
Настя Карпова, Настя Карпова.
Как светились её черты.
Было столько в глазах её карего,
Что почти они были черны.
Приставали к ней, приставали
С комплиментами каждый лез.
Увидав её приставали
За обедами смазчики рельс.
А один интендант военный,
В чай подкладывая сахарин,
С убежденностью откровенной
Звал уехать на Сахалин:
«Понимаете, понимаете
Это вы должны понимать,
Вы всю жизнь мою поломаете,
А зачем вам её ломать?»
Настя голову запрокидывала
Хохотала и чай пила.
Сколько баб ей в «Зиме» завидывало
Что такая она была.
Настя Карпова, Настя Карпова
Сколько помню, со всех сторон
Над её головою каркало
Молодых и старых ворон.
Сплетни, сплетни, её обличавшие
Становились всё злей и злей.
Все, отпор её получавшие,
Мстили сплетнями этими ей.
И когда, в конце сорок третьего
Прибыл раненый муж домой,
Он сначала со сплетнями встретился,
А потом уж с Настей самой.
Верют сплетням сильней, чем любимым.
Он собой по-солдатски владел.
Не ругал её и не бил он,
Тяжело и грозно глядел.
Складка лба поперек волевая,
Планки орденские на груди:
«Все вы тут, пока мы воевали,
Собирай свои шмотки — иди!»
Настя встала, как-будто присмерти,
Буд-то в обмороке была
И беспомощно слёзы брызнули,
И пошла она и пошла…
Шла она от дерева к дереву,
Посреди труда и войны,
Под ухмылки прыщавого деверя
И его худосочной жены…
Если вам на любимых капают,
Что в дали остались без вас,
Настя Карпова, Настя Карпова
Пусть припомнится вам хоть раз!

Евгений Евтушенко

Свобода убивать

Цвет статуи Свободы –
он всё мертвенней,
когда, свободу пулями любя,
сама в себя стреляешь ты,
Америка.
Ты можешь так совсем убить себя!
Опасно выйти
в мире этом дьявольском,
ещё опасней –
прятаться в кустах,
и пахнет на земле всемирным
Далласом,
и страшно жить,
и стыден этот страх.
Кто станет верить в сказку лицемерную,
когда под сенью благостных идей
растёт цена на смазку револьверную
и падает цена на жизнь людей?!
Убийцы ходят в трауре на похороны,
а после входят в дельце на паях,
и вновь
колосья, пулями наполненные,
качаются в Техасе на полях.
Глаза убийц под шляпами и кепками,
шаги убийц слышны у всех дверей,
и падает уже второй из Кеннеди…
Америка, спаси своих детей!
Когда с ума опасно сходит нация,
то от беды её не исцелит
спокойствие,
прописанное наскоро.
Ей, можеть быть, одно поможет –
стыд.
Историю не выстираешь в прачечной.
Ещё таких машин стиральных нет.
Не сходит вечно кровь!
О, где он прячется,
стыд нации,
как будто беглый негр?!
Рабы — в рабах.
Полно убийц раскованных.
Они вершат свой самосуд,
погром,
и бродит по Америке Раскольников,
сойдя с ума,
с кровавым топором.
Эй, старый Эйби,
что же люди делают,
усвоив подло истину одну,
что только по поваленному дереву
легко понять его величину!
Линкольн хрипит в гранитном кресле ранено.
В него стреляют вновь!
Зверьё — зверьём.
И звёзды,
словно пуль прострелы рваные,
Америка,
на знамени твоём!
Восстань из мёртвых,
столько раз убитая,
заговори,
как женщина и мать,
восстань,
Свободы статуя пробитая,
и прокляни свободу убивать!
Но к небу,
воззывая о растоптанности,
не отерев кровавых брызг с чела,
своё лицо зелёное утопленницы,
ты,
статуя Свободы,
подняла…