Евгений Евтушенко - стихи про жизнь

Найдено стихов - 19

Евгений Евтушенко

Есть прямота

Есть прямота, как будто кривота.
Она внутри самой себя горбата.
Жизнь перед ней безвинно виновата
за то, что так рисунком не проста.
Побойтесь жизнь спрямлять, не понимая,
что можно выпрямлением согнуть,
что иногда в истории прямая
меж точками двумя — путь.

Евгений Евтушенко

Жизнь и смерть

Жизнь перед Смертью —
как девочка перед женщиной.
Девочка Жизнь простодушна.
Цинична женщина Смерть.
Жизнь, по мненью Смерти,
заражена сантиментщиной.
Смерть лишена сантиментов —
попробуй умилосердь.
Старость, болезни, голод,
пули, ножи, веревки,
бомбы, стул электрический,
водка и луминал,
колеса автомобильные,
засасивающие воронки —
это оружие Смерти,
это ее арсенал.
Смерть то уколет душу
ржавой иглою сплетни,
то неудачами сдавит
горло, как будто петлей,
то заразит безволием —
страшным микробом смерти,
то перепилит совесть
надвое
пилой.
Что помогает Смерти?
Трусость, расслабленность духа,
Наши самообманы,
наши «авось», «как-нибудь».
Смерть обмануть не стыдно.
Смерть — это старая шлуха.
Девочку Жизнь позорно
в чем-нибудь обмануть.
Не умирайте при жизни.
Не помогайте Смерти!
Смерть — королева снежная.
Холоден ее плен.
Вы помогайте Жизни,
будто бы девочке Герде,
расталкивающей холод
яблоками колен…

Евгений Евтушенко

Жизнь свою

Жизнь свою — за други своя
В детстве из былин услышал я:
«Жизнь свою — за други своя».
Я давно на свете сирота,
Тянет внутрь земная сырота.
Ты не поддавайся, зубы стиснь.
За кого готов отдать ты жизнь?
Ну, а кто такие други?
Не льстецы они, не слуги
те, кто в непроглядной вьюге
тебе руку подадут,
никогда не продадут.
Те, кто вместе, те не пропадут.

Это может быть на фронте,
в точь по строчкам Пиндемонти –
лучше не наполеоньте,
все права, всё счастье тут,
если нас не предадут.
Пиндемонте тот, какого
элегантно и толково
Саша Пушкин изобрел –
чтобы царский произвол
на поэта не был зол,
ибо он его вкруг пальчика обвел.
И на всех под небесами
мы не будем злиться сами.
Бог ведь вовсе не для зла нас произвел.

«Жизнь свою — за други своя –
И в последнем круге бытия», –
Бог сказал, прикинувшийся витязем,
из породы нерушимой вытесан,
нас, таких несовершенных, сотворя
и о смысле жизни говоря:
«Жизнь свою — за други своя»

Евгений Евтушенко

Нежность

Разве же можно,
чтоб все это длилось?
Это какая-то несправедливость…
Где и когда это сделалось модным:
«Живым — равнодушье,
внимание — мертвым?»
Люди сутулятся,
выпивают.
Люди один за другим
выбывают,
и произносятся
для истории
нежные речи о них —
в крематории…
Что Маяковского жизни лишило?
Что револьвер ему в руки вложило?
Ему бы —
при всем его голосе,
внешности —
дать бы при жизни
хоть чуточку нежности.
Люди живые —
они утруждают.
Нежностью
только за смерть награждают.

Евгений Евтушенко

А снег повалится, повалится

А снег повалится, повалится…
и я прочту в его канве,
что моя молодость повадится
опять заглядывать ко мне.И поведет куда-то за руку,
на чьи-то тени и шаги,
и вовлечет в старинный заговор
огней, деревьев и пурги.И мне покажется, покажется
по Сретенкам и Моховым,
что молод не был я пока еще,
а только буду молодым.И ночь завертится, завертится
и, как в воронку, втянет в грех,
и моя молодость завесится
со мною снегом ото всех.Но, сразу ставшая накрашенной
при беспристрастном свете дня,
цыганкой, мною наигравшейся,
оставит молодость меня.Начну я жизнь переиначивать,
свою наивность застыжу
и сам себя, как пса бродячего,
на цепь угрюмо посажу.Но снег повалится, повалится,
закружит все веретеном,
и моя молодость появится
опять цыганкой под окном.А снег повалится, повалится,
и цепи я перегрызу,
и жизнь, как снежный ком, покатится
к сапожкам чьим-то там, внизу.

Евгений Евтушенко

Мужчины женщинам не отдаются

Мужчины женщинам не отдаются
а их, как водку, судорожно пьют,
и если, прости Господи, упьются,
то под руку горячую их бъют.Мужская нежность выглядит как слабость?
Отдаться — как по-рабски шею гнуть?
Играя в силу, любят хапать, лапать,
грабастать даже душу, словно грудь.Успел и я за жизнь поистаскаться,
но я, наверно, женщинам сестра,
и так люблю к ним просто приласкаться,
и гладить их во сне или со сна.Во всех грехах я ласковостью каюсь,
а женщинам грехи со мной сойдут,
и мои пальцы, нежно спотыкаясь,
по позвонкам и родинкам бредут.Поднимут меня женщины из мёртвых,
на свете никому не изменя,
когда в лицо моё бесстрашно смотрят
и просят чуда жизни изменя.Спасён я ими, когда было туго,
и бережно привык не без причин
выслушивать, как тайная подруга,
их горькие обиды на мужчин.Мужчин, чтобы других мужчин мочили,
не сотворили ни Господь, ни Русь.
Как женщина, сокрытая в мужчине,
я женщине любимой отдаюсь.

Евгений Евтушенко

Непонятным поэтам

Я так завидовал всегда
всем тем,
кто пишет непонятно
и чьи стихи, как полупятна
из полудыма-полульда.
Я формалистов обожал,
глаза восторженно таращил,
а сам трусливо избежал
абракадабр
и тарабарщин.
Я лез из кожи вон
в борьбе
со здравым смыслом, как воитель,
но сумасшедшинки в себе
я с тайным ужасом не видел.
Мне было стыдно.
Я с трудом
над сумасшедшинкою бился.
Единственно,
чего добился, —
вся жизнь —
как сумасшедший дом.
И я себя, как пыткой, мучил —
ну в чём же я недоборщил
и ничего не отчубучил
такого,
словно: «дыр… бул… щир…»?
О, непонятные поэты!
Единственнейшие предметы
белейшей зависти моей…
Я —
из понятнейших червей.
Ничья узда вам не страшна,
вас в мысль никто не засупонил,
и чье-то:
«Ничего не понял…» —
вам слаще мирра и вина.
Творцы блаженных непонятиц,
поверх сегодняшних минут
живите,
верой наполняясь,
что вас когда-нибудь поймут.
Счастливцы!
Страшно, между тем,
быть понятым, но так превратно,
всю жизнь писать совсем понятно,
уйдя непонятым совсем…

Евгений Евтушенко

Третья память

У всех такой бывает час:
тоска липучая пристанет,
и, догола разоблачась,
вся жизнь бессмысленной предстанет. Подступит мёртвый хлад к нутру.
И чтоб себя переупрямить,
как милосердную сестру,
зовём, почти бессильно, память. Но в нас порой такая ночь,
такая в нас порой разруха,
когда не могут нам помочь
ни память сердца, ни рассудка. Уходит блеск живой из глаз.
Движенья, речь — всё помертвело.
Но третья память есть у нас,
и эта память — память тела. Пусть ноги вспомнят наяву
и теплоту дорожной пыли,
и холодящую траву,
когда они босыми были. Пусть вспомнит бережно щека,
как утешала после драки
доброшершавость языка
всепонимающей собаки. Пусть виновато вспомнит лоб,
как на него, благословляя,
лёг поцелуй, чуть слышно лёг,
всю нежность матери являя. Пусть вспомнят пальцы хвою, рожь,
и дождь, почти неощутимый,
и дрожь воробышка, и дрожь
по нервной холке лошадиной. И жизни скажешь ты: «Прости!
Я обвинял тебя вслепую.
Как тяжкий грех, мне отпусти
мою озлобленность тупую. И если надобно платить
за то, что этот мир прекрасен,
ценой жестокой — так и быть,
на эту плату я согласен. Но и превратности в судьбе,
и наша каждая утрата,
жизнь, за прекрасное в тебе
такая ли большая плата?!»

Евгений Евтушенко

Спасибо

Ю. ЛюбимовуТы скажи слезам своим «спасибо»,
их не поспешая утереть.
Лучше плакать, но родиться — ибо
не родиться — это умереть. Быть живым — пусть биту или гнуту, —
но в потёмках плазмы не пропасть,
как зеленохвостую минуту
с воза мироздания украсть. Вхрупывайся в радость, как в редиску,
смейся, перехватывая нож.
Страшно то, что мог ты не родиться,
даже если страшно, что живёшь. Кто родился — тот уже везучий.
Жизнь — очко с беззубою каргой.
Вытянутым быть — нахальный случай,
будто бы к семнадцати король. В качке от черёмушного чада,
пьяный от всего и ничего,
не моги очухаться от чуда,
чуда появленья своего. В небесах не ожидая рая,
землю ты попрёком не обидь,
ибо не наступит жизнь вторая,
а могла и первая не быть. Доверяй не тлению, а вспышкам.
Падай в молочай и ковыли
и, не уговаривая слишком,
на спину вселенную вали. В горе озорным не быть зазорно.
Даже на развалинах души,
грязный и разодранный, как Зорба,
празднуя позорище, пляши. И спасибо самым чёрным кошкам,
на которых покосился ты,
и спасибо всем арбузным коркам,
на которых поскользнулся ты. И спасибо самой сильной боли,
ибо что-то всё-таки дала,
и спасибо самой сирой доле,
ибо доля всё-таки была.

Евгений Евтушенко

Молитва

Униженьями и страхом
Заставляют быть нас прахом,
Гасят в душах божий свет.
Если гордость мы забудем,
Мы лишь серой пылью будем
Под колесами карет.Можно бросить в клетку тело,
Чтоб оно не улетело
Высоко за облака,
А душа сквозь клетку к богу
Все равно найдет дорогу,
Как пушиночка, легка.Жизнь и смерть — две главных вещи.
Кто там зря на смерть клевещет?
Часто жизни смерть нежней.
Научи меня, Всевышний,
Если смерть войдет неслышно,
Улыбнуться тихо ей.Помоги, господь,
Все перебороть,
Звезд не прячь в окошке,
Подари, господь,
Хлебушка ломоть —
Голубям на крошки.Тело зябнет и болеет,
На кострах горит и тлеет,
Истлевает среди тьмы.
А душа все не сдается.
После смерти остается
Что-то большее, чем мы.Остаемся мы по крохам:
Кто-то книгой, кто-то вздохом,
Кто-то песней, кто — дитем,
Но и в этих крошках даже,
Где-то, будущего дальше,
Умирая, мы живем.Что, душа, ты скажешь богу,
С чем придешь к его порогу?
В рай пошлет он или в ад?
Все мы в чем-то виноваты,
Но боится тот расплаты,
Кто всех меньше виноват.Помоги, господь,
Все перебороть,
Звезд не прячь в окошке,
Подари, господь,
Хлебушка ломоть —
Голубям на крошки.

Евгений Евтушенко

На что уходит жизнь

Апрель сосульки отливает, вычеканивает,
И воздух щёлкающий так поголубел,
А у меня гаражный сторож выцыганивает
На опохмель.
И бульканье ручья под ледяною корочкой,
В которую окурок чей-то врос,
И ель апрельская со снежною оборочкой,
Попавшая за шиворот шолочкой,
И хор грачей своей чумной скороговорочкой –
Всё задаёт вопрос,
В котором все вопросы вдруг сошлись:
На что уходит жизнь?
Действительно, на что? На что она уходит?
Ответь мне сторож гаража… Да ты глухой, дед?
А может быть, не более ты глух,
Чем воспитавшие симфониями слух?
Мы часто глухи к дальним. Глухи к ближним,
Особенно когда из них всё выжмем.
С друзьями говорим, но их не слышим,
Свои слова считая самым высшим.
Пока она жива, к любимой глухи –
Услышим лишь предсмертный хрип старухи.
Мы совесть сделали нарочно глуховатой.
Мы совести забили уши ватой –
Так легче ей прослыть не виноватой.
А сколько времени ушло когда-то в прошлом
На забивание ушей себе и прочим!
Смерть вырвет вату, но ушей не будет.
Не слышат черепа. Их бог рассудит.
Ты в бывшем ухе, червь, не копошись!
На что уходит жизнь?!
Мир в гонке роковой вооружений,
Так глух он к булькотне земных брожений,
К ручьям в апрельской гонке бездорожности
В их кажущейся детскости, ненужности.
Не умирай, природа, продержись!
На что уходит жизнь?
Нас оглушили войн проклятых взрывы.
Не будем глухи к мёртвым, к тем, кто живы.
Страститесь, раны! Кровь, под кожу брызнь!
На что уходит жизнь?
Уходит жизнь на славу нашу ложную.
В бесславье слава вырастет потом.
Уходит жизнь на что-то внешне сложное,
Что вдруг окажется простейшим воровством.
Уходит жизнь на что-то внешне скромное,
Но скромных трусов надо бы под суд!
На мелочи, казалось бы, бескровные.
Но мелочи кровавы. Кровь сосут.
Мы станем все когда-нибудь бестелостью,
Но как нам душу упасти суметь?
Уж если умирать — мне знать хотелось бы:
На что уходит смерть?

Евгений Евтушенко

Зашумит ли клеверное поле…

Зашумит ли клеверное поле,
заскрипят ли сосны на ветру,
я замру, прислушаюсь и вспомню,
что и я когда-нибудь умру.

Но на крыше возле водостока
встанет мальчик с голубем тугим,
и пойму, что умереть — жестоко
и к себе, и, главное, к другим.

Чувства жизни нет без чувства смерти.
Мы уйдем не как в песок вода,
но живые, те, что мертвых сменят,
не заменят мертвых никогда.

Кое-что я в жизни этой понял, —
значит, я недаром битым был.
Я забыл, казалось, все, что помнил,
но запомнил все, что я забыл.

Понял я, что в детстве снег пушистей,
зеленее в юности холмы,
понял я, что в жизни столько жизней,
сколько раз любили в жизни мы.

Понял я, что тайно был причастен
к стольким людям сразу всех времен.
Понял я, что человек несчастен,
потому что счастья ищет он.

В счастье есть порой такая тупость.
Счастье смотрит пусто и легко.
Горе смотрит, горестно потупясь,
потому и видит глубоко.

Счастье — словно взгляд из самолета.
Горе видит землю без прикрас.
В счастье есть предательское что-то —
горе человека не предаст.

Счастлив был и я неосторожно,
слава богу — счастье не сбылось.
Я хотел того, что невозможно.
Хорошо, что мне не удалось.

Я люблю вас, люди-человеки,
и стремленье к счастью вам прощу.
Я теперь счастливым стал навеки,
потому что счастья не ищу.

Мне бы — только клевера сладинку
на губах застывших уберечь.
Мне бы — только малую слабинку —
все-таки совсем не умереть.

Евгений Евтушенко

Когда убили Лорку

Когда убили Лорку, —
а ведь его убили! —
жандарм дразнил молодку,
красуясь на кобыле.

Когда убили Лорку, —
а ведь его убили! —
сограждане ни ложку,
ни миску не забыли.

Поубиваясь малость,
Кармен в наряде модном
с живыми обнималась —
ведь спать не ляжешь с мертвым.

Знакомая гадалка
слонялась по халупам.
Ей Лорку было жалко,
но не гадают трупам.

Жизнь оставалась жизнью —
и запивохи рожа,
и свиньи в желтой жиже,
и за корсажем роза.

Остались юность, старость,
и нищие, и лорды.
На свете все осталось —
лишь не осталось Лорки.

И только в пыльной лавке
стояли, словно роты,
не веря смерти Лорки
игрушки-донкихоты.

Пусть царят невежды
и лживые гадалки,
а ты живи надеждой,
игрушечный гидальго!

Средь сувенирной швали
они, вздымая горько
смешные крошки-шпаги,
кричали: «Где ты, Лорка?

Тебя ни вяз, ни ива
не скинули со счетов.
Ведь ты бессмертен, —
ибо из нас, из донкихотов!»

И пели травы ломко,
и журавли трубили,
что не убили Лорку,
когда его убили.

Евгений Евтушенко

Идут белые снеги…

Идут белые снеги,
как по нитке скользя…
Жить и жить бы на свете,
но, наверно, нельзя.

Чьи-то души бесследно,
растворяясь вдали,
словно белые снеги,
идут в небо с земли.

Идут белые снеги…
И я тоже уйду.
Не печалюсь о смерти
и бессмертья не жду.

я не верую в чудо,
я не снег, не звезда,
и я больше не буду
никогда, никогда.

И я думаю, грешный,
ну, а кем же я был,
что я в жизни поспешной
больше жизни любил?

А любил я Россию
всею кровью, хребтом —
ее реки в разливе
и когда подо льдом,

дух ее пятистенок,
дух ее сосняков,
ее Пушкина, Стеньку
и ее стариков.

Если было несладко,
я не шибко тужил.
Пусть я прожил нескладно,
для России я жил.

И надеждою маюсь,
(полный тайных тревог)
что хоть малую малость
я России помог.

Пусть она позабудет,
про меня без труда,
только пусть она будет,
навсегда, навсегда.

Идут белые снеги,
как во все времена,
как при Пушкине, Стеньке
и как после меня,

Идут снеги большие,
аж до боли светлы,
и мои, и чужие
заметая следы.

Быть бессмертным не в силе,
но надежда моя:
если будет Россия,
значит, буду и я.

Евгений Евтушенко

Опоздание

Начинается
что-то опасное:
я
к себе самому
опаздываю.
Я назначил свидание
с мыслями —
у меня
эти мысли
свистнули.
Я назначил свидание
с Фолкнером —
на банкет
оказался втолкнутым.
Я назначил свиданье
истории,
а затаскивают
в застолия.
Хуже
проволочных заграждений
дни моих
и чужих рождений,
и меня
поросята зажаренные,
как петрушку,
в зубах зажали!
Уводя насовсем
в жизнь совсем не мою,
меня ест
всё, что ем,
меня пьёт
всё, что пью.
Сам себе я назначил
свидание,
а меня приглашают
на
моих бренных останков
съедание
под буль-булькание
вина.
Навалилась,
вещами обвешивая,
жизнь не внутренняя,
а внешняя.
Жизнь разбилась
на сотни жизнишек,
Измотавших меня,
исказнивших.
Для того,
чтоб к себе пробиться,
мне пришлось
о других раздробиться,
и обломки мои,
и ошмётки
под чужие попали
подмётки.
Сам себя еле-еле
склеиваю
и писал бы
ногою левою,
но и правая,
но и левая
отвалились,
отдельно бегая.
Я не знаю —
где моё тело?
А душа?
Неужели давно отлетела,
даже крыльями
не прошурша?
Как прорваться
к далёкому тёзке,
где-то ждущему
на холоду?
Позабыл,
на каком перекрёстке
сам себя
под часами жду.
Для не знающих —
кто они сами,
нету
времени самого.
Никого —
под часами,
На часах —
ничего.
Опоздал сам к себе
на свидание.
Никого.
Лишь окурки раздавленные, —
лишь дрожит на одном,
одинок,
погибающий
огонёк…

Евгений Евтушенко

Ольховая сережка

Уронит ли ветер
в ладони сережку ольховую,
начнет ли кукушка
сквозь крик поездов куковать,
задумаюсь вновь,
и, как нанятый, жизнь истолковываю
и вновь прихожу
к невозможности истолковать.
Себя низвести
до пылиночки в звездной туманности,
конечно, старо,
но поддельных величий умней,
и нет униженья
в осознанной собственной малости —
величие жизни
печально осознанно в ней.
Сережка ольховая,
легкая, будто пуховая,
но сдунешь ее —
все окажется в мире не так,
а, видимо, жизнь
не такая уж вещь пустяковая,
когда в ней ничто
не похоже на просто пустяк.
Сережка ольховая
выше любого пророчества.
Тот станет другим,
кто тихонько ее разломил.
Пусть нам не дано
изменить все немедля, как хочется, -
когда изменяемся мы,
изменяется мир.
И мы переходим
в какое-то новое качество
и вдаль отплываем
к неведомой новой земле,
и не замечаем,
что начали странно покачиваться
на новой воде
и совсем на другом корабле.
Когда возникает
беззвездное чувство отчаленности
от тех берегов,
где рассветы с надеждой встречал,
мой милый товарищ,
ей-богу, не надо отчаиваться —
поверь в неизвестный,
пугающе черный причал.
Не страшно вблизи
то, что часто пугает нас издали.
Там тоже глаза, голоса,
огоньки сигарет.
Немножко обвыкнешь,
и скрип этой призрачной пристани
расскажет тебе,
что единственной пристани нет.
Яснеет душа,
переменами неозлобимая.
Друзей, не понявших
и даже предавших, — прости.
Прости и пойми,
если даже разлюбит любимая,
сережкой ольховой
с ладони ее отпусти.
И пристани новой не верь,
если станет прилипчивой.
Призванье твое —
беспричальная дальняя даль.
С шурупов сорвись,
если станешь привычно привинченный,
и снова отчаль
и плыви по другую печаль.
Пускай говорят:
«Ну когда он и впрямь образумится!»
А ты не волнуйся —
всех сразу нельзя ублажить.
Презренный резон:
«Все уляжется, все образуется…»
Когда образуется все —
то и незачем жить.
И необъяснимое —
это совсем не бессмыслица.
Все переоценки
нимало смущать не должны, -
ведь жизни цена
не понизится
и не повысится —
она неизменна тому,
чему нету цены.
С чего это я?
Да с того, что одна бестолковая
кукушка-болтушка
мне долгую жизнь ворожит.
С чего это я?
Да с того, что сережка ольховая
лежит на ладони и,
словно живая,
дрожит…

Евгений Евтушенко

Когда мужчине сорок лет

Когда мужчине сорок лет,
ему пора держать ответ:
душа не одряхлела? -
перед своими сорока,
и каждой каплей молока,
и каждой крошкой хлеба. Когда мужчине сорок лет,
то снисхожденья ему нет
перед собой и перед богом.
Все слезы те, что причинил,
все сопли лживые чернил
ему выходят боком. Когда мужчине сорок лет,
то наложить пора запрет
на жажду удовольствий:
ведь если плоть не побороть,
урчит, облизываясь, плоть —
съесть душу удалось ей. И плоти, в общем-то, кранты,
когда вконец замуслен ты,
как лже-Христос, губами.
Один роман, другой роман,
а в результате лишь туман
и голых баб — как в бане. До сорока яснее цель.
До сорока вся жизнь как хмель,
а в сорок лет — похмелье.
Отяжелела голова.
Не сочетаются слова.
Как в яме — новоселье. До сорока, до сорока
схватить удачу за рога
на ярмарку мы скачем,
а в сорок с ярмарки пешком
с пустым мешком бредем тишком.
Обворовали — плачем. Когда мужчине сорок лет,
он должен дать себе совет:
от ярмарки подальше.
Там не обманешь — не продашь.
Обманешь — сам уже торгаш.
Таков закон продажи. Еще противней ржать, дрожа,
конем в руках у торгаша,
сквалыги, живоглота.
Два равнозначные стыда:
когда торгуешь и когда
тобой торгует кто-то. Когда мужчине сорок лет,
жизнь его красит в серый цвет,
но если не каурым —
будь серым в яблоках конем
и не продай базарным днем
ни яблока со шкуры. Когда мужчине сорок лет,
то не сошелся клином свет
на ярмарочном гаме.
Все впереди — ты погоди.
Ты лишь в комедь не угоди,
но не теряйся в драме! Когда мужчине сорок лет,
или распад, или расцвет —
мужчина сам решает.
Себя от смерти не спасти,
но, кроме смерти, расцвести
ничто не помешает.

Евгений Евтушенко

Просека

Моё человечество
входит бочком в магазин,
сначала идёт
к вяловатой проросшей картошке,
потом выбирает
большой-пребольшой апельсин,
но так, чтобы кожа
была бы как можно потоньше.
Моё человечество
крутит баранку такси
с возвышенным видом
всезнающего снисхожденья,
и, булькнув свистулькой,
как долго его ни проси,
само у себя
отбирает права на вожденье.
Моё человечество —
это прохожий любой.
Моё человечество —
строит,
слесарит,
рыбачит,
и в тёмном углу
с оттопыренной нижней губой
моё человечество,
кем-то обижено, плачет.
И я человек,
и ты человек,
и он человек,
а мы обижаем друг друга,
как самонаказываемся,
стараемся взять
друг над другом
отчаянно верх,
но если берём,
то внизу незаметно оказываемся.
Моё человечество,
что мы так часто грубим?
Нам нет извиненья,
когда мы грубим, лишь отругиваясь, —
ведь грубость потом,
как болезнь, переходит к другим,
и снова от них
возвращается к нам
наша грубость.
Грубит продавщица,
и официантка грубит.
Кассирша на жалобной книге
седалищем расположилась,
но эта их грубость —
лишь голос их тайных обид
на грубость чужую,
которая в них отложилась.
Моё человечество,
будем друг к другу нежней.
Давайте-ка вдруг
удивимся по-детски в толчище,
как сыплется солнце
с поющих о жизни ножей,
когда на педаль
нажимает, как Рихтер, точильщик.
Моё человечество,
нет невиновных ни в чём.
Мы все виноваты,
когда мы резки,
торопливы,
и если в толпе
мы толкаем кого-то плечом,
то всё человечество
можем столкнуть, как с обрыва.
Моё человечество —
это любое окно.
Моё человечество —
это собака любая,
и пусть я живу,
сколько будет мне жизнью дано,
но пусть я живу,
за него каждый день погибая.
Моё человечество
спит у меня на руке.
Его голова
у меня на груди улегается,
и я, прижимаясь
к его беззащитной щеке,
щекой понимаю —
оно в темноте улыбается.

Евгений Евтушенко

Мои университеты

Я учился не только у тех,
кто из рам золочёных лучился,
а у всех, кто на паспортном фото
и то не совсем получился.
Больше, чем у Толстого,
учился я с детства толково
у слепцов,
по вагонам хрипевших про графа Толстого.
У барака
учился я больше, чем у Пастернака.
Драка — это стихия моя,
и стихи мои в стиле «баракко».
Я уроки Есенина брал
в забегаловках у инвалидов,
раздиравших тельняшки,
все тайны свои немудрёные выдав.
Маяковского «лесенка»
столько мне не дарила,
как замызганных лестниц
штанами надраенные перила.
Я учился в Зиме
у моих молчаливейших бабок
не бояться порезов, царапин
и прочих других окарябок.
Я учился у дяди Андрея,
трёхтонку гонявшего
вместо бензина на чурках,
различать: кто — в залатанных катанках,
кто — в окантованных бурках.
У Четвёртой Мещанской учился,
у Марьиной рощи
быть стальнее ножа
и чинарика проще.
Пустыри — мои пастыри.
Очередь — вот моя матерь.
Я учился у всех огольцов,
кто меня колошматил.
Я учился прорыву
разбойного русского слова
не у профессоров,
а у взмокшего Севы Боброва.
Я учился
у бледных издёрганных графоманов
с роковым содержаньем стихов
и пустым содержаньем карманов.
Я учился у всех чудаков с чердаков,
у закройщицы Алки,
целовавшей меня
в тёмной кухне ночной коммуналки.
Я учился
у созданной мною бетонщицы Нюшки,
для которой всю жизнь
собирал по России веснушки.
Нюшка — это я сам,
и все Нюшки России,
сотрясая Нью-Йорк и Париж,
из меня голосили.
Сам я собран из родинок Родины,
ссадин и шрамов,
колыбелей и кладбищ,
хибарок и храмов.
Первым шаром земным для меня
был без ниточки в нём заграничной
мяч тряпичный
с прилипшею крошкой кирпичной,
а когда я прорвался к земному,
уже настоящему шару,
я увидел — он тоже лоскутный
и тоже подвержен удару.
И я проклял кровавый футбол,
где играют планетой
без судей и правил,
и любой лоскуточек планеты,
к нему прикоснувшись, прославил!
И я шёл по планете,
как будто по Марьиной роще гигантской,
и учился по лицам старух —
то вьетнамской, а то перуанской.
Я учился смекалке,
преподанной голью всемирной
и рванью,
эскимосскому нюху во льдах,
итальянскому неуныванью.
Я учился у Гарлема
бедность не чувствовать бедной,
словно негр,
чьё лицо лишь намазано кожею белой.
И я понял, что гнёт большинство
на других свои шеи,
а в морщины тех шей
меньшинство укрывается,
словно в траншеи.
И я понял,
что долг большинства —
заклеймённых проклятьем хозяев —
из народных морщин
выбить всех
окопавшихся в них негодяев!
Я клеймом большинства заклеймён.
Я хочу быть их кровом и пищей.
Я — лишь имя людей без имён.
Я — писатель всех тех, кто не пишет.
Я писатель,
которого создал читатель,
и я создал читателя.
Долг мой хоть чем-то оплачен.
Перед вами я весь —
ваш создатель и ваше созданье,
антология вас,
ваших жизней второе изданье.
Гол как сокол стою,
отвергая
придворных портняжек мошенство,
воплощённое ваше
и собственное несовершенство.
Я стою на руинах
разрушенных мною любовей.
Пепел дружб и надежд
охладело слетает с ладоней.
Немотою давясь
и пристроившись в очередь с краю,
за любого из вас,
как за Родину, я умираю.
От любви умираю
и вою от боли по-волчьи.
Если вас презираю —
себя самого ещё больше.
Я без вас бы пропал.
Помогите мне быть настоящим,
чтобы вверх не упал,
не позволил пропасть всем пропащим.
Я — кошёлка, собравшая всех,
кто с авоськой, кошёлкой.
Как базарный фотограф,
я всех вас без счёта нащёлкал.
Я — ваш общий портрет,
где так много дописывать надо.
Ваши лица — мой Лувр,
моё тайное личное Прадо.
Я — как видеомагнитофон,
где заряжены вами кассеты.
Я — попытка чужих дневников
и попытка всемирной газеты.
Вы себя написали
изгрызенной мной авторучкой.
Не хочу вас учить.
Я хочу быть всегда недоучкой.