Неотразимая,
ты зимним зимняя! Ты завораживаешь,
как замораживаешь! Душа нальделая
все ледяней.
Что ты наделала
с душой своей! Быть ледяною
ее заставила
и, словно комнату,
ее уставилавещами,
может быть и хорошими,
но замораживающими,
холодными… Там воздух не колышется.
Цветов
там
нет.Как лёд коричневый,
блестит паркет.
Где-то гомон уличный,
дневной жары накал.
Здесь —
лед рояля угольный
и ртутный лед зеркал.
Здесь не бывает солнечно.
Здесь лампы свет чуть льют.
Свисают
сонные
сосульки люстр.А я хочу быть в гомоне
среди людей.
Мне страшно в комнате
души твоей.Душа усталая, —
себе постылая,
и вся уставленная,
и вся пустынная…
Вот снова роща в чёрных ямах,
и взрывы душу леденят,
и просит ягод, просит ягод
в крови лежащий лейтенант.
И я, парнишка невеликий,
в траве проползав дотемна,
несу пилотку земляники,
а земляника не нужна.
Побрёл я, маленький, усталый,
до удивленья невысок,
и ночью дымной, ночью алой
пристал к бредущим на восток.
Угрюмой местностью болотной
мы шли без карты, кое-как,
и лётчик брёл бессамолётный,
и в руку раненный моряк,
Кричали дети, ржали кони.
Тоской и мужеством объят,
на белой-белой колокольне
на всю Россию бил набат.
Мы шли, калика за каликой,
самим себе поводыри,
и долго пахла земляникой
пилотка, алая внутри…
Среди любовью слывшего
сплетенья рук и бед
ты от меня не слышала,
любима или нет.
Не спрашивай об истине.
Пусть буду я в долгу —
я не могу быть искренним,
и лгать я не могу.
Но не гляди тоскующе
и верь своей звезде —
хорошую такую же
я не встречал нигде.
Всё так,
но силы мало ведь,
чтоб жить,
взахлёб любя,
ну, а тебя обманывать —
обманывать себя;
и заменять в наивности
вовек не научусь
я чувства без взаимности
взаимностью без чувств…
Хочу я память вытеснить
и думать о своём,
но всё же тянет видеться
и быть с тобой вдвоём.
Когда всё это кончится?!
Я мучаюсь опять —
и брать любовь не хочется,
и страшно потерять.
Хотят ли русские войны?
Спросите вы у тишины
над ширью пашен и полей
и у берез и тополей.
Спросите вы у тех солдат,
что под березами лежат,
и пусть вам скажут их сыны,
хотят ли русские войны.
Не только за свою страну
солдаты гибли в ту войну,
а чтобы люди всей земли
спокойно видеть сны могли.
Под шелест листьев и афиш
ты спишь, Нью-Йорк, ты спишь, Париж.
Пусть вам ответят ваши сны,
хотят ли русские войны.
Да, мы умеем воевать,
но не хотим, чтобы опять
солдаты падали в бою
на землю грустную свою.
Спросите вы у матерей,
спросите у жены моей,
и вы тогда понять должны,
хотят ли русские войны.
Голос в телефонной трубке
Если б голос можно было целовать,
Я прижался бы губами к твоему,
Шелестящему внутри, как целый сад,
Что-то шепчущий, обняв ночную тьму.
Если б душу можно было целовать,
К ней прильнул бы, словно к лунному лучу.
Как бедны на свете те, чья цель — кровать,
Моя цель — душа твоя. Её хочу.
Я хочу твой голос. Он — твоя душа.
По росе хочу с ним бегать босиком,
И в стогу, так нежно колющем, греша,
Кожи голоса коснуться языком.
И, наверно, в мире у тебя одной
Существует — хоть про все забудь! –
Этот голос, упоительно грудной,
Тот, что втягивает в белый омут — в грудь.
Большая ты, Россия,
и вширь и в глубину.
Как руки ни раскину,
тебя не обниму.
Ты вместе с пистолетом,
как рану, а не роль
твоим большим поэтам
дала большую боль.
Большие здесь морозы —
от них не жди тепла.
Большие были слезы,
большая кровь была.
Большие перемены
не обошлись без бед.
Большими были цены
твоих больших побед.
Ты вышептала ртами
больших очередей:
нет маленьких страданий,
нет маленьких людей.
Россия, ты большая
и будь всегда большой,
себе не разрешая
мельчать ни в чем душой.
Ты мертвых, нас, разбудишь,
нам силу дашь взаймы,
и ты большая будешь,
пока большие мы…
Стихотворенье надел я на ветку.
Бьется оно, не дается ветру.
Просишь: «Сними его, не шути».
Люди идут. Глядят с удивленьем.
Дерево машет стихотвореньем.
Спорить не надо. Надо идти.
«Ты ведь не помнишь его». — «Это правда,
но я напишу тебе новое завтра.
Стоит бояться таких пустяков!
Стихотворенье для ветки не тяжесть.
Я напишу тебе, сколько ты скажешь.
Сколько деревьев — столько стихов!»
Как же с тобою дальше мы будем?
Может быть, это мы скоро забудем?
Нет, если плохо нам станет в пути,
вспомним, что где-то, полно озареньем,
дерево машет стихотвореньем,
и улыбнемся: «Надо идти».
Так мала в этом веке пока что
человеческой жизни цена!..
Под крылами голубки Пикассо
продолжается всюду война.
Наших жен мы поспешно целуем,
обнимаем поспешно детей,
и уходим от них, и воюем
на войне человечьих страстей.
Мы воюем с песками, снегами,
с небесами воюем, землей;
мы воюем с неправдой, долгами,
с дураками и сами с собой.
И когда умираем, не смейте
простодушно поверить вполне
ни в инфаркт, ни в естественность смерти, -
мы убиты на этой войне.
И мужей, без вины виноватых,
наши жены, приникнув к окну,
провожают глазами солдаток
на суровую эту войну.
Лучшие
из поколения,
цвести вам —
не увядать!
Вашего покорения
бедам —
не увидать!
Разные будут случаи —
будьте сильны и дружны.
Вы ведь на то и лучшие —
выстоять вы должны.
Вам петь,
вам от солнца жмуриться,
но будут и беды
и боль…
Благословите на мужество!
Благословите на бой!
Возьмите меня в наступление —
не упрекнете ни в чем.
Лучшие
из поколения,
возьмите меня трубачом!
Я буду трубить наступление,
ни нотой не изменю,
а если не хватит дыхания,
трубу на винтовку сменю.
Пускай, если даже погибну,
не сделав почти ничего,
строгие ваши губы
коснутся лба моего.
По петрозаводскому перрону,
зыбкому, как будто бы парому,
шла моя любимая с детьми.
Дети с ней почти бежали рядом,
и меня упрашивали взглядом:
«Папа, ты на поезд нас возьми…»Что-то в тебе стало от солдатки.
Все разлуки, словно игры в прятки.
Вдруг потом друг друга не найти?
Женщины в душе всегда готовы
молча перейти из жен во вдовы,
потому их так пронзают зовы
железнодорожного пути.На перроне, став почти у края,
три фигурки уменьшались, тая.
Три фигурки — вся моя семья.
Монументы — мусор, как окурки.
Что осталось? Только три фигурки —
родина предсмертная моя.
Много слов говорил умудренных,
много гладил тебя по плечу,
а ты плакала, словно ребенок,
что тебя полюбить не хочу.
И рванулась ты к ливню и к ветру,
как остаться тебя ни просил.
Черный зонт то тянул тебя кверху,
то, захлопавши, вбок относил.
И как будто оно опустело,
погруженное в забытье,
это детское тонкое тело,
это хрупкое тело твое.
И кричали вокруг водостоки,
словно криком кричал белый свет:
"Мы жестоки, жестоки, жестоки,
и за это пощады нам нет".
Все жестоко — и крыши, и стены,
и над городом неспроста
телевизорные антенны,
как распятия без Христа…
Мы те,
кто в дальнее уверовал, —
безденежные мастера.
Мы с вами из ребра Гомерова,
мы из Рембрандтова ребра.
Не надо нам
ни света чопорного,
ни Магомета,
ни Христа,
а надо только хлеба черного,
бумаги,
глины
и холста!
Смещайтесь, краски,
знаки нотные!
По форме и земля стара —
мы придадим ей форму новую,
безденежные мастера!
Пусть слышим то свистки,
то лаянье,
пусть дни превратности таят,
мы с вами отомстим талантливо
тем, кто не верит в наш талант!
Вперед,
ломая
и угадывая!
Вставайте, братья, —
в путь пора.
Какие с вами мы богатые,
безденежные мастера!
Ты спрашивала шепотом:
"А что потом?
А что потом?"
Постель была расстелена,
и ты была растеряна…
Но вот идешь по городу,
несешь красиво голову,
надменность рыжей челочки,
и каблучки-иголочки.
В твоих глазах -
насмешливость,
и в них приказ -
не смешивать
тебя
с той самой,
бывшею,
любимой
и любившею.
Но это -
дело зряшное.
Ты для меня -
вчерашняя,
с беспомощно забывшейся
той челочкою сбившейся.
И как себя поставишь ты,
и как считать заставишь ты,
что там другая женщина
со мной лежала шепчуще
и спрашивала шепотом:
"А что потом?
А что потом?"
Мне говорят — ты смелый человек.
Неправда. Никогда я не был смелым.
Считал я просто недостойным делом
унизиться до трусости коллег.
Устоев никаких не потрясал.
Смеялся просто над фальшивым, дутым.
Писал стихи. Доносов не писал.
И говорить старался всё, что думал.
Да, защищал талантливых людей.
Клеймил бездарных, лезущих в писатели.
Но делать это, в общем обязательно,
а мне твердят о смелости моей
О, вспомнят с чувством горького стыда
потомки наши, расправляясь с мерзостью,
то время очень странное, когда
простую честность называли смелостью!
Пора вставать… Ресниц не вскинуть сонных.
Пора вставать… Будильник сам не свой.
В окно глядит и сетует подсолнух,
покачивая рыжей головой.
Ерошит ветер зябнущую зелень.
Туманами покрыта вся река,
как будто это на воду присели
спустившиеся с неба облака.
И пусть кругом еще ночная тишь,
заря с отливом розовым, нездешним
скользит по непроснувшимся скворешням,
по кромкам свежевыкрашенных крыш.
Пора, пора вглодаться и вглядеться
в заждавшуюся жизнь. Все ждет с утра.
Пора вставать… С тобой рассталось детство.
Пора вставать… Быть молодым пора…
Когда взошло твое лицо
над жизнью скомканной моею,
вначале понял я лишь то,
как скудно все, что я имею.
Но рощи, реки и моря
оно особо осветило
и в краски мира посвятило
непосвященного меня.
Я так боюсь, я так боюсь
конца нежданного восхода,
конца открытий, слез, восторга,
но с этим страхом не борюсь.
Я помню — этот страх
и есть любовь. Его лелею,
хотя лелеять не умею,
своей любви небрежный страж.
Я страхом этим взят в кольцо.
Мгновенья эти — знаю — кратки,
и для меня исчезнут краски,
когда зайдет твое лицо…
Будь, Россия, всегда Россией
И не плачь, припав к другим на грудь.
Будь свободной, гордой и красивой,
Если нас не будет, будь!
Родились мы в стране самой снежной,
Но зато в самой нежной стране,
Не безгрешной, правда, но безбрежной,
С русской песней наравне.
Разве совесть в лагерной могиле?
Будут жить и мужество и честь.
Для того чтоб счастливы мы были,
Всё у нас в России есть.
Россияне, все вместе мы сила.
Врозь нас просто с планеты стряхнуть.
Да хранит Господь тебя, Россия,
Если нас не будет, будь!
Ничто не сходит с рук:
ни самый малый крюк
с дарованной дороги,
ни бремя пустяков,
ни дружба тех волков,
которые двуноги.
Ничто не сходит с рук:
ни ложный жест, ни звук
ведь фальшь опасна эхом,
ни жадность до деньги,
ни хитрые шаги,
чреватые успехом.
Ничто не сходит с рук:
ни позабытый друг,
с которым неудобно,
ни кроха-муравей,
подошвою твоей
раздавленный беззлобно.
Таков проклятый круг:
ничто не сходит с рук,
а если даже сходит,
ничто не задарма,
и человек с ума
сам незаметно сходит…
Я бык.
Хотели бы вы, чтобы стал я громадой из шерсти и злобы?
Я был
добрейшим теленком, глядящим на мир звездолобо.
Трава,
прости мне, что стал я другим, что меня от тебя отделили.
Травя,
вонзают в меня то с одной стороны, то с другой бандерильи.
Мазнуть
рогами по алой мулете тореро униженно просит.
Лизнуть
прощающе в щеку? Быть может, он шпагу отбросит…
(Но нет!)
Мой лик,
как лик его смерти, глазах у бедняги двоится.
Он бык,
такой же, как я, но признать это, дурень, боится…
Разве же можно,
чтоб все это длилось?
Это какая-то несправедливость…
Где и когда это сделалось модным:
«Живым — равнодушье,
внимание — мертвым?»
Люди сутулятся,
выпивают.
Люди один за другим
выбывают,
и произносятся
для истории
нежные речи о них —
в крематории…
Что Маяковского жизни лишило?
Что револьвер ему в руки вложило?
Ему бы —
при всем его голосе,
внешности —
дать бы при жизни
хоть чуточку нежности.
Люди живые —
они утруждают.
Нежностью
только за смерть награждают.