Она сказала: «Он уже уснул!», —
задернув полог над кроваткой сына,
и верхний свет неловко погасила,
и, съежившись, халат упал на стул.Мы с ней не говорили про любовь,
Она шептала что-то, чуть картавя,
звук «р», как виноградину, катая
за белою оградою зубов.«А знаешь: я ведь плюнула давно
на жизнь свою… И вдруг так огорошить!
Мужчина в юбке. Ломовая лошадь.
И вдруг — я снова женщина… Смешно?»Быть благодарным — это мой был долг.
Мы живем, умереть не готовясь,
забываем поэтому стыд,
но мадонной невидимой совесть
на любых перекрестках стоит.И бредут ее дети и внуки
при бродяжьей клюке и суме —
муки совести — странные муки
на бессовестной к стольким земле.От калитки опять до калитки,
от порога опять на порог
они странствуют, словно калики,
у которых за пазухой — бог.Не они ли с укором бессмертным
Андрею ВознесенскомуСюда, к просторам вольным, северным,
где крякал мир и нерестился,
я прилетел, подранок, селезень,
и на Печору опустился.И я почуял всеми нервами,
как из-за леса осиянно
пахнуло льдинами и нерпами
в меня величье океана.Я океан вдохнул и выдохнул,
как будто выдохнул печали,
и все дробинки кровью вытолкнул,
даря на память их Печоре.Они пошли на дно холодное,
Ходивший на Боброва с батею
один из дерзких огольцов,
послебобровскую апатию
взорвал мальчишкою Стрельцов.Что слава? Баба-надоедиха.
Была, как гения печать,
Боброва этика у Эдика —
на грубости не отвечать.Изобретатель паса пяточного,
Стрельцов был часто обвинён
в том, что себя опять выпячивает,
и в том, что медленен, как слон.Но мяч касался заколдованный
Всегда найдется женская рука,
чтобы она, прохладна и легка,
жалея и немножечко любя,
как брата, успокоила тебя.
Всегда найдется женское плечо,
чтобы в него дышал ты горячо,
припав к нему беспутной головой,
ему доверив сон мятежный свой.
Цари, короли, императоры,
Властители всей земли
Командовали парадами,
Но юмором — не могли.
В дворцы именитых особ,
все дни возлежащих выхоленно,
являлся бродяга Эзоп,
и нищими они выглядели. В домах, где ханжа наследил
Своими ногами щуплыми,
Всю пошлость Ходжа Насреддин
Смири гордыню — то есть гордым будь.
Штандарт — он и в чехле не полиняет.
Не плачься, что тебя не понимают, —
поймёт когда-нибудь хоть кто-нибудь. Не самоутверждайся. Пропадёт,
подточенный тщеславием, твой гений,
и жажда мелких самоутверждений
лишь к саморазрушенью приведёт. У славы и опалы есть одна
опасность — самолюбие щекочут.
Ты ордена не восприми как почесть,
не восприми плевки как ордена. Не ожидай подачек добрых дядь
Вот революция в футболе:
вратарь выходит из ворот
и в этой новой странной роли
как нападающий идет.
Стиль Яшина
мятеж таланта,
когда под изумленный гул
гранитной грацией гиганта
штрафную он перешагнул.
Захватывала эта смелость,
Умирают в России страхи
словно призраки прежних лет.
Лишь на паперти, как старухи,
кое-где ещё просят на хлеб.
Я их помню во власти и силе
при дворе торжествующей лжи.
Страхи всюду как тени скользили,
проникали во все этажи.
Спасение наше — друг в друге,
в божественно замкнутом круге,
куда посторонним нет входа
ге третье лицо лишь природа.
Спасение наше — друг в друге,
в разломленной надвое вьюге,
в разломленном надвое солнце.
Всё поровну. Этим спасёмся.
В. Щукину
С кровью из клюва,
тёпел и липок,
шеей мотая по краю ведра,
в лодке качается гусь,
будто слиток
чуть черноватого серебра.
Двое летели они вдоль Вилюя.
Первый уложен был влёт,
Мы — карликовые березы.
Мы крепко сидим, как занозы,
у вас под ногтями, морозы.И вечномерзлотное ханство
идет на различные хамства,
чтоб нас попригнуть еще ниже,
Вам странно, каштаны в Париже? Вам больно, надменные пальмы,
как вроде бы низко мы пали?
Вам грустно, блюстители моды,
какие мы все квазимоды? В тепле вам приятна, однако,
гражданская наша отвага,
У всех такой бывает час:
тоска липучая пристанет,
и, догола разоблачась,
вся жизнь бессмысленной предстанет. Подступит мёртвый хлад к нутру.
И чтоб себя переупрямить,
как милосердную сестру,
зовём, почти бессильно, память. Но в нас порой такая ночь,
такая в нас порой разруха,
когда не могут нам помочь
ни память сердца, ни рассудка. Уходит блеск живой из глаз.
Я комнату снимаю на Сущевской.
Успел я одиночеством пресытиться,
и перемены никакой существенной
в квартирном положеньи не предвидится.
Стучит,
стучит моя машинка пишущая,
а за стеной соседка,
мужа пичкающая,
внушает ему сыто без конца,
что надо бы давно женить жильца.
Ю. ЛюбимовуТы скажи слезам своим «спасибо»,
их не поспешая утереть.
Лучше плакать, но родиться — ибо
не родиться — это умереть. Быть живым — пусть биту или гнуту, —
но в потёмках плазмы не пропасть,
как зеленохвостую минуту
с воза мироздания украсть. Вхрупывайся в радость, как в редиску,
смейся, перехватывая нож.
Страшно то, что мог ты не родиться,
даже если страшно, что живёшь. Кто родился — тот уже везучий.
Вдоль моря быстро девочка проходит,
бледнея, розовея и дичась.
В ней все восходит… Что с ней происходит?
В ней возникает женщина сейчас.Она у моря тапочки снимает,
вступает, словно в музыку, в него,
и все она на свете понимает,
хотя не понимает ничего.Рассудок трезвый, безрассудства масса,
взгляд из-под чуткой челки через всех
и снова вниз… Все это вместе Маша —
серьезный большеглазый человек.И у меня пересыхает нёбо,
Производители уродства,
ботинок
тяжких, как гробы,
тех шляп,
куда, как внутрь колодца,
угрюмо вныривают лбы —
скажите, вас ещё не мучил,
как будто призрак-лиходей,
костюм для огородных чучел,
бросающийся на людей?
Смеялись люди за стеной,
а я глядел на эту стену
с душой, как с девочкой больной
в руках, пустевших постепенно.Смеялись люди за стеной.
Они как будто издевались.
Они смеялись надо мной,
и как бессовестно смеялись! На самом деле там, в гостях,
устав кружиться по паркету,
они смеялись просто так, —
не надо мной и не над кем-то.Смеялись люди за стеной,
Потеряла Россия
в России
Россию.
Она ищет себя,
как иголку в стогу,
как слепая старуха,
бессмысленно руки раскинув,
с причитаньями ищет
буренку свою на лугу.
Мы сжигали иконы свои.
В городишке тихом Таормина
стройно шла процессия с мадонной.
Дым от свеч всходил и таял мирно,
невесомый, словно тайна мига.Впереди шли девочки — все в белом,
и держали свечи крепко-крепко.
Шли они с восторгом оробелым,
полные собой и миром целым.И глядели девочки на свечи,
и в неверном пламени дрожащем
видели загадочные встречи,
слышали заманчивые речи.Девочкам надеяться пристало.
Туманны Патриаршие пруды.
Мир их теней загадочен и ломок,
и голубые отраженья лодок
видны на темной зелени воды.
Белеют лица в сквере по углам.
Сопя, ползет машина поливная,
смывая пыль с асфальта и давая
возможность отражения огням.
Скользит велосипед мой в полумгле.
Уж скоро два, а мне еще не спится,
Прекрасна мать с ребенком на руках,
но от нее на волю рвется мальчик —
такой неукротимый атаманчик
со стружками льняными на вискахВкушая молоко, протертый суп,
уже он горьким бредит и соленым,
и крепким белосахарным собором
во рту его восходит первый зубУ матери от счастья в горле ком,
когда ее всевластный повелитель
сидит, как император Петр Великий,
на троне, притворившемся горшком.Но где неуловимейшая грань,
Что сигналили вспышками
велосипедные спицы
всем далеким планетам
с тропы в изумленном лесу?
Что подумали бабочки,
чуть не разбившись о лица?
Что с утра загадали педали,
с травы собирая росу?
Что летящие по ветру девичьи волосы пели
под шипение шин по тропе,
Униженьями и страхом
Заставляют быть нас прахом,
Гасят в душах божий свет.
Если гордость мы забудем,
Мы лишь серой пылью будем
Под колесами карет.Можно бросить в клетку тело,
Чтоб оно не улетело
Высоко за облака,
А душа сквозь клетку к богу
Все равно найдет дорогу,
Танки идут по Праге
в закатной крови рассвета.
Танки идут по правде,
которая не газета.
Танки идут по соблазнам
жить не во власти штампов.
Танки идут по солдатам,
сидящим внутри этих танков.