Вечернюю молитву сотворя,
забылся я, храним ее лампадой,
овеяна вечернею прохладой
она померкла, кротко, как заря;
И тихий сон ступил за круг лампады;
но не дремал лукавый Демон мой,
змеиный жезл он вдруг простер над тьмой
и далеко раздвинул все преграды.
Пугливо тьмы отхлынул океан,
и брачное очам предстало ложе:
Так в полдень бывает, лишь в горы
Поднимется лето, как мальчик
Со взором усталым и жгучим,
И с нами беседу заводит,
Мы речь его видим, но знойно
Дыханье малютки, так знойно.
Как ночью дыханье горячки!..
И ель, и ледник, и источник
На лепет его отвечают,
Но мы их ответ только видим!
Гонец воздушный, страж дозорный,
как черный лебедь в лоне вод,
поникнув взором, Ангел черный
творит задумчивый полет.
Весь тишина и созерцанье,
весь изваянье на лету,
он пьет холодных звезд мерцанье,
проливши крылья в пустоту.
В бесстрастном содроганье крылий —
Он весь — прозрачное слиянье
чистейшей влаги и сиянья,
он жаждет выси, и до дна
его печаль озарена.
Над ним струя залепетала
песнь без конца и без начала.
к его ногам покорно лег
легко порхнувший лепесток.
Лучом во мгле хрустальный зачат,
он не хохочет, он не плачет,
Воздушно-облачный, неверный, как мечтанья,
над грязным городом, где вечен смрад и гул,
легко-телесные он принял очертания
и, в синеву небес вливаясь, утонул.
Он уплывает ввысь, туда, навстречу снегу,
чтоб с ним соткать одну серебряную нить,
и землю белую и снежных тучек негу
в один серебряный напев соединить.
Он каждый миг иной, он бледное дыхание
под тяжким саваном затихнувшей земли,
Бьет полночь, вот одна из стен
лукаво тронута луною,
и вот опять передо мною
уж дышит мертвый гобелен.
Еще бледней ее ланиты
от мертвого огня луны,
и снова образ Дракониты
беззвучно сходит со стены.
Опять лукаво озираясь,
устало руку подает,
Как запах ладана, в соборе воскресенье
Мне сладостно порой сопрано нежных пенье,
Как дорог мне пронзительный их звук,
Он, как соломинка, и тонок, и упруг,
Он складки стихарей собой напоминает,
Он дух печальный мой и нежит, и ласкает!..
Вот прозвучал орган раскатом громовым
И смолкнул… вот опять сопрано раздается,
Средь чуткой тишины струей прохладной льется
И рассыпается столбом воды живым…
Она умерла оттого, что закат был безумно красив,
что мертвый пожар опрокинул в себе неподвижный залив,
и был так причудливо-странен вечерних огней перелив.
Как крылья у тонущей чайки, два белых, два хрупких весла
закатом зажженная влага все дальше несла и несла,
ладьей окрыленной, к закату покорно душа поплыла.
И бабочкой белой порхнула, сгорая в воздушном огне,
и детства забытого радость пригрезилась ей в полусне,
И Ангел знакомый пронесся и вновь утонул в вышине.
И долго смотрела, как в небе горела высокая даль.
Не потупляй в испуге взоры,
нас Мертвый Сад зовет, пока
из-за тяжелой, черной шторы
грозит нам мертвая рука.
Горят на люстре сталактиты,
как иней — тюль, меха — как снег;
и наши взоры строго слиты
в предчувствии холодных нег.
Потух камин, чуть пепел тлеет,
оборван яркий плющ огня,
Среди наследий прошлых лет
с мелькнувшим их очарованьем
люблю старинный менуэт
с его умильным замираньем.
Ах, в те веселые века
труднее не было науки,
чем ножки взмах, стук каблучка
в лад под размеренные звуки!
Мне мил веселый ритурнель
с его безумной пестротою,
Как своенравный мотылек,
я здесь, всегда перед тобой
и от тебя всегда далек,
я — голубой
цветок!
Едва ты приотворишь дверь
туда, во мглу былых веков,
я говорить с тобой готов!
Ты верил прежде — и теперь
царю цветов
Полу-задумалась она, полу-устала…
Увы, как скучно все, обыденно кругом!
Она рассеяно семь раз перелистала
свой маленький альбом.
Давно заброшены Бодлер и «Заратустра»,
здесь все по-прежнему, кто что бы ни сказал…
И вот откинулась, следя, как гаснет люстра,
и засыпает зал.
Она не чувствует, как шаль сползла с колена,
молчит, рассеянно оборку теребя,
Доносится чуть внятно из дверей
тяжелый гул встревоженного улья,
вот дрогнули фигуры егерей,
и чуткие насторожились стулья.
Все ближе звон болтливых бубенцов,
невинный смех изящного разгулья.
Вот хлынули, как пестрый дождь цветов
из золотого рога изобилья,
копытца, рожки, топот каблучков,
и бабочек и херувимов крылья.
Веска зовет. Высоко птица
звенит оттаявшим крылом,
и солнце в окна к нам стучится
своим играющим перстом.
Улыбки неба скорбь природы,
но эта скорбь светло-легка,
и сладко плачут облака
и, плача, водят хороводы.
И звезды, теплые, как слезы,
дрожат и, падая, поют,
Утратив безвозвратно Солнца Град,
бесплодно мы в веках уж вечность бродим
и не дано вернуться нам назад.
Расширив взор, мы смело вдаль уходим,
тысячекратно пасть присуждены,
и вкруг следы отчаянья находим
искавших прежде Солнечной страны,
и солнечная наша кровь струится
из ран тысячелетней старины…
Вдали Огонь священный чуть змеится;
Тайно везде и всегда
грезится скорбному взору
гор недоступных гряда,
замок, венчающий гору.
Кровью пылает закат,
башня до облак воздета…
Это — святой Монсальват,
это — твердыня завета!
Ангельским зовом воззвал
колокол в высях трикраты,
Среди песков рыдает Mиsеrеrе,
со всех сторон, пылая, дышит ад,
мы падаем, стеня, за рядом ряд,
и дрогнул дух в железном тамплиере.
Лукав, как демон, черный проводник.
к своим следам мы возвращались дважды,
кровь конская не утоляет жажды,
растущей каждый час и каждый миг.
В безветрии хоругви и знамена
повисли, как пред бурей паруса;
Каждый миг отдавая себя,
как струна отдается смычку,
милый друг, я любил не тебя,
а свою молодую тоску!
И рассудок и сердце губя,
в светлых снах неразлучен с тобой,
милый друг, я любил не тебя,
а венок на тебе голубой!
Я любил в тебе вешний апрель,
тишину необсохших полей,
Брачное ложе твое изо льда,
неугасима лампада стыда.
Скован с тобою он (плачь иль не плачь!)
Раб твой покорный, твой нежный палач.
Но, охраняя твой гаснущий стыд,
злая лампада во мраке горит.
Если приблизит он жаждущий взор,
тихо лампада прошепчет: «Позор!»
Если к тебе он, волнуясь, прильнет,
оком зловещим лампада мигнет.
Еще меня твой взор ласкает,
и в снах еще с тобою я,
но колокол не умолкает,
неумолимый судия.
Еще я в мире мира житель,
но дух мой тайно обречен
и тайно в строгую обитель
невозвратимо заточен.
Звон колокольный внятней лиры,
и ярче солнца черный Крест,
На тех холмах, где Годефруа, Танкред
предстали нам, как горняя дружина
во славу рыцарских и ангельских побед,
пылают желтые знамена Саладина.
Король в цепях, на площадях купцы
на рыцаря, смеясь, меняют мула,
от радостного, вражеского гула
вселенной содрогаются концы.
Давно не умолкают Mиsеrеrе
на улицах, во храмах, во дворцах,
Мой дух в томленьи изнемог,
но сладок был последний вздох,
и все иным предстало вдруг,
и ярче свет, и внятней звук…
Чей ласковый, знакомый лик
над изголовием поник?
Чья тень порхнула, обняла
и развернула два крыла?
Вот, указуя, строгий перст
вознесся ввысь, и путь отверст,
В день Марии, в час рассвета
рыцарь молодой
шепчет строгих три обета
Матери святой.
Послушаньем, чистотою
Матери служить,
со святою Нищетою
в браке дружно жить.
Полон рыцарского жара,
и не встав с колен,
Non nobиs, Domиnе! Эй, Bеausеant! Вперед!
Напор, и дрогнут дети Вавилона…
Их стрелы тьмят сиянье небосклона,
их тысячи, а мы наперечет.
Да встретит смерть, как Даму, рыцарь храма,
благословит кровавые рубцы,
за нами море медное Хирама,
Иерусалима белые зубцы.
Путь рыцаря — святой и безвозвратный,
жизнь — путь греха, но смерть в бою чиста,
В этих звуках встают предо мной
Дорогих голосов очертанья.
И любовь в переливах рыданья
Снова светит мне бледной зарей.
Снова сердце волнуют мечтанья,
Словно очи — мерцающий свет;
Отовсюду, полны замиранья,
Шлют мне лиры стозвучный привет…
Я хочу умереть одиноким,
Но с любовью в душе умереть!