Жили-были три красные девицы.
Все три родные сестрицы,
Все три веселые, молодые,
У всех на кудрях венцы золотые.
И наскучила им девичья доля,
Смотрят одна другой грустнее,
И пошли они в чистое поле.
А в поле лес стоит, чернея…
«Гой ты, лес дремучий, зеленый,
Высылай нам, старый, смерть навстречу,
дадим тебе золотые короны!»
Услыхал лес девичьи речи,
Улыбаться старый начинает
И дюжину поцелуев им посылает,
«Погодите вы, красные девицы,
Погодите, милые сестрицы,
Еще больше каждой на долю придется,
Еще каждая судьбы своей дождется…»
Наскучила сестрам злая доля,
Смотрят, одна другой грустнее,
И пошли они в чистое поле,
Видят, — плещется море, синея…
«Уж ты. синее море, океан бездонный,
Высылай нам нашу смерть навстречу,
Дадим тебе золотые короны!»
Услыхало море девичьи речи,
Взыгралось синее, зарыдало,
Сотню поцелуев им послало.
И стоят девицы, сквозь слезы улыбаются,
И былые годы им, девицам, вспоминаются…
Наскучила сестрам злая доля,
Пошли они в широкое поле:
Видят море, в море остров чудный,
На острове — город шумный, многолюдный.
«Уж ты город древний, многомильонный,
Ты пошли нам нашу смерть навстречу,
Дадим тебе золотые короны!»
Как услышал город девичьи речи,
Он без счету поцелуев им посылает,—
И все печали девицы забывают.
Рыцарь, я тебе не верю!
Пламень сердца скрыт бронею,
и твоей перчатки страшно
мне холодное пожатье.
Страшен мне твой крест железный —
рукоять меча стального,
речь сквозь черное забрало…
Я тебе не верю, Рыцарь!
Рыцарь, страшны мне рассказы
про зверей и великанов,
страшны мне святые гимны,
что поют самосожженье.
Рыцарь, Рыцарь, будь мне братом!
опусти свой щит тяжелый,
подними свое забрало
и сойди с коня на землю!
Рыцарь, я не королева,
не волшебница, не фея!
Видишь, выплаканы очи
и безжизненны ланиты!
Знаешь, вещий сон мне снился,
(я была почти ребенком),
говорят, что сны от Бога,
был то сон, была то правда?
Как-то я порой вечерней
под окном одна грустила,
вдруг в окне предстал мне Рыцарь,
чудный рыцарь, Рыцарь Белый.
Трижды он позвал: «Мария!»
и исчез, а я не знала,
то мое ль он назвал имя,
или Деву Пресвятую!
Мне одежду лобызая,
он исчез во мраке ночи.
только там на дальнем небе
сорвалась звезда большая!
И во мне звучит немолчно
с этих пор призыв «Мария!»
Говорят, что сны от Бога,
был то сон, была то правда?
Я с тех пор, как неживая,
я не плачу пред Мадонной;
на Ее груди Младенец,
я же вовсе одинока.
Будь мне братом, милый Рыцарь!
О, сойди ко мне на землю,
чтоб остаток дней могла я
на груди твоей проплакать.
В урочный час и на условном месте
она пришла и стала у Креста:
«Я здесь, Жених, предстань Своей невесте!» —
шепнули робко строгие уста;
в потоке слез к Его ногам покорно
была ее молитва пролита,
и черный Крест на нити четок черной,
пылая, сжала жаркая рука;
она призыв твердила свой упорно,
и вдруг, светло-прозрачна и легка,
восхищенная силой несказанной,
всему земному стала далека.
и свет пронзил ей сердце, и нежданно
ее очам разверзшимся предстал
Жених, лучами славы осиянный,
и, затмевая звезды, Он блистал,
как в час великой славы на Фаворе,
Он трижды «Мир вам!» тихо прошептал,
но та же скорбь таилась в светлом взоре…
И, Крест омыв ручьем блаженных слез,
каких еще не исторгало горе,
«С рабой своей пребудь вовек, Христос!» —
она, раскрыв обятия, взмолилась,
вся зажжена огнем безумных грез;
над ними время вдруг остановилось,
и Он коснулся черного Креста,
все белым светом дивно озарилось,
и взор слепила каждая черта…
Вот снова мрак соткал свои покровы,
но грудь ее лучами залита,
нетленная звезда во тьме суровой,
сияет Крест пылающий на ней
и каждый миг, исполнясь силой новой,
все лучезарней, чище и сильней,
горят, его осыпавши чудесно,
узоры ослепительных камней —
в слезах земли зажжен огонь небесный!
Молюсь Тебе затем, что пять веков
легли меж нас, как строгие преграды,
Ты падший дух выводишь из оков
и не слепишь мои больные взгляды,
как солнца лик сквозь глыбы облаков!
Сойди в мой склеп надменна, как инфанта,
вся, как невеста, девственно-чиста,
мои давно безгласные уста
зовут Тебя: «О Santa, Santa, Santa!»,
дай силу мне стать рыцарем Христа!
Ты в сонме тех, чей каждый шаг — победа,
чей взор — огонь, чьи слезы — благодать,
родной страны печальница и мать,
вручи мне тайну ангельской беседы,
овце чужой приди спасенье дать!
В пыланиях своих не зная меры,
Ты истязала девственную плоть,
обеты «Vulnеrarи», «Nе rиdеrе!»
Ты приняла покорно, и Господь
Твой дух вознес к огням последней сферы!
Проклятья, вопли ужаса и дым
стремились ввысь, пылали квемадеро,
но Ты предстала знаменьем святым,
два пламени твои: Любовь и Вера
вдруг вознеслись виденьем золотым.
Ты в наши дни — лишь имя, лишь преданье,
но памятны для сердца все рыданья,
все лепестки Твоих девичьих грез,
растоптанных Тобой без состраданья,
и язвы все, что ведал лишь Христос!
Страдалица, Твой образ кротко-строгий
меня зовет на старые пути!..
В нас озлобленье плоти укроти,
и в Замке сердца, в царственном чертоге,
как мать, больное сердце приюти!
Как китайские тени, игриво,
прихотливо скользят облака;
их капризы бесцельно красивы,
их игра и легка и тонка.
Это царство огня и фарфора,
ярких флагов, горбатых мостов,
механически стройного хора
восковых и бумажных цветов.
Здесь в стеклянных бубенчиках шарик
будит мертвую ясность стекла,
и луна, как китайский фонарик,
здесь мерцает мертва и кругла.
То горит бледно-розовым светом,
то померкнет, и траурно-хмур
к ней приникнет ночным силуэтом
из вечерних теней абажур.
Здесь никто не уронит слезинки,
здесь улыбка не смеет мелькнуть,
и, как в мертвенной пляске снежинки,
здесь не смеет никто отдохнуть.
Здесь с живыми сплетаются тени,
пробуждая фарфоровый свод,
это — праздник живых привидений
и воскресших теней хоровод.
Дай нам руку скорей, и в мгновеньи
оборвется дрожащая нить,
из фарфоровой чаши забвенья
станешь с нами без устали пить.
Будет танец твой странно-беззвучен,
все забудешь — и смех и печаль,
и с гирляндой теней неразлучен,
унесешься в стеклянную даль.
Ты достигнешь волшебного зала,
где единый узор сочетал
с мертвым блеском земного кристалла
неземных сновидений кристалл.
Ты увидишь, сквозь бледные веки
Фею кукол, Принцессу принцесс,
чтоб с ее поцелуем навеки
ты для мира живого исчез!..
Ослеплена сияньем нестерпимым,
я прошептала робкие слова,
пред Женихом единственно любимым,
от ужаса и счастья нежива:
«Господь, умерь твоих лучей потоки,
не сжегшие моих очей едва!..
Как лезвие меча, они жестоки,
иль дай невесте ангельскую плоть!..»
Но замерли безумные упреки,
иные очи мне отверз Господь,
свевая с вежд моих туман печальный,
Он дал мне ужас света побороть.
Диск солнечный мерцал свечой венчальной;
все пламенным венцом окружено,
сияло Сердце, как сосуд хрустальный,
прозрачней, чем священное вино;
кровавая на нем зияла рана,
увито было тернием оно,
но, как светило блещет из тумана
над Ним, приосенив святую кровь.
Креста пылала вечная Hosanna.
И стал мне внятен глас: «Не прекословь!..
Прими свои последние стигматы,
да будет миру явлена любовь
невестою с Распятым сораспятой,
стань ученицей Сердца Моего,
и станешь вновь рожденной и Веаt'ой!..
Святой любви свершится торжество:
погаснет Солнце, мы пребудем вместе…
Лия лучи блаженства своего,
Святой Жених грядет к своей невесте!..»
Упала я пред Ним без сил вздохнуть
и, плача, улыбалась доброй вести,
и вдруг лучи мою рассекли грудь,
и сердцу моему так сладко было
к сосуду Сердца Божьего прильнуть,
и нас одно сиянье окружило.
Я белая мушка, я пчелка небес,
я звездочка мертвой земли;
едва я к земле прикоснулась, исчез
мой Рай в бесконечной дали!
Веселых малюток, подруг хоровод
развеял злой ветер вокруг,
и много осталось у Райских ворот
веселых малюток подруг.
Мы тихо кружились, шутя и блестя,
в беззвучных пространствах высот,
то к небу. то снова на землю летя.
сплетаясь в один хоровод.
Как искры волшебные белых огней,
как четок серебряных нить,
мы падали вниз, и трудней и трудней
нам было свой танец водить;
как белые гроздья весенних цветов,
как без аромата сирень,
мы жаждали пестрых, зеленых лугов.
нас звал торжествующий День.
И вот мы достигли желанной земли,
мы песню допели свою,
о ней мы мечтали в небесной дали
и робко шептались в Раю.
Увы, мы не видим зеленых полей,
не слышим мы вод голубых,
Земля даже тучек небесных белей,
как смерть, ее сон страшно-тих.
Мерцая холодной своей наготой,
легли за полями поля,
невестою белой под бледной фатой
почила царица-Земля.
Мы грустно порхаем над мертвой Землей,
крылатые слезы Земли,
и гаснет и гаснет звезда за звездой
над нами в холодной дали.
И тщетно мы рвемся в наш Рай золотой,
оттуда мы тайно ушли,
и гаснет и гаснет звезда за звездой
над нами в холодной дали.
Солнце от взоров шитом заслоня,
радостно рыцарь вскочил на коня.
«Будь мне щитом. — он, молясь, произнес,
Ты, между рыцарей первый, Христос!»
«Вечно да славится имя Твое,
К небу, как крест, поднимаю копье».
Скачет… и вот, отражаясь в щите,
светлое око зажглось в высоте.
Скачет… и слышит, что кто-то вослед
Черный его повторяет обет.
Скачет, и звездочка гаснет, и вот
оком зловещим другая встает,
взорами злобно впивается в щит,
с мраком сливается топот копыт.
Вот он несется к ущелью, но вдруг
стал к нему близиться топот и стук.
Скачет… и видит — навстречу к нему
скачет неведомый рыцарь сквозь тьму.
То же забрало и щит, и копье,
все в нем знакомо и все, как свое.
Только зачем он на черном коне,
в черном забрале и в черной броне?
Только зачем же над шлемом врага
вместо сверкающих крыльев рога?
Скачут… дорога тесна и узка,
скачут… и рыцарь узнал двойника.
Скачет навстречу он, яростно-дик;
скачет навстречу упрямый двойник.
Сшиблись… врагу он вонзает копье,
сшиблись… и в сердце его острие.
Бьются… врагу разрубает он щит,
бьются… и щит его светлый разбит.
Миг… и в сверканье двух разных огней
падают оба на землю с коней,
и над двумя, что скрестили мечи,
обе звезды угасили лучи.
Свершен обряд заупокойный,
и трижды проклята она,
она торжественно-спокойна,
она во всем себе верна!
Весь чин суровый отреченья
она прослушала без слез,
хоть утолить ее мученья
не властны Роза и Христос…
Да! трижды тихо и упорно
ты вызов неба приняла,
и встала, кинув конус черный,
как женщина и башня зла.
Тебе твое паденье свято,
желанна лишь твоя стезя;
ты, если пала, без возврата,
и, если отдалась, то вся.
Одно: в аду или на небе?
Одно: альков или клобук?
Верховный или низший жребий?
Последний или первый круг?
Одно: весь грех иль подвиг целый?
вся Истина или вся Ложь?
Ты не пылаешь Розой Белой,
Ты Черной Розою цветешь.
Меж звезд, звездою б ты сияла,
но здесь, где изменяют сны,
ты, вечно-женственная, стала
наложницею Сатаны.
И вот, как черные ступени,
сердца влекущие в жерло,
геометрические тени
упали на твое чело.
Вот почему твой взор не может
нам в душу вечно не смотреть,
хоть этот веер не поможет
в тот час, как будем все гореть.
Глаза и губы ты сомкнула,
потупила тигриный взгляд,
но, если б на закат взглянула,
остановился бы закат.
И если б, сфинкса лаской муча,
его коснулась ты рукой,
как кошка, жмурясь и мяуча,
он вдруг пополз бы за тобой.
Среди песков на камне гробовом,
как мумия, она простерлась строго,
окутана непостижимым сном;
в ногах Луна являла образ рога;
ее прищуренный, кошачий взор,
вперяясь ввысь, где звездная дорога
ведет за грань вселенной, был остер,
и глас ее, как лай, гремел сурово:
«Я в книге звезд прочла твой приговор;
умри во мне, и стану жить я снова,
бессмертный зверь и смертная жена,
тебе вручаю каменное слово;
я — мать пустыни, мне сестра — Луна,
кусок скалы, что ожил дивно лая,
я дух, кому грудь женщины дана,
беги меня, — твой мозг сгорит, пылая,
но тайну тайн не разрешит вовек,
дробя мне грудь, мои уста кусая,
пока сама тебе. о человек,
я не отдамся глыбой косно-серой,
чтоб звезды уклонили строгий бег.
чтоб были вдруг расторгнуты все меры!
Приди ко мне и оживи меня,
я тайна тайн, я сущность и химера.
К твоим устам из плоти и огня
я вдруг приближу каменные губы,
рыча, как зверь, как женщина, стеня,
я грудь твою сожму, вонзая зубы;
отдайся мне на гробовой плите,
и примешь сам ты облик сфинкса грубый!..»
Замолкла; взор кошачий в темноте
прожег мой взор, и вдруг душа ослепла.
Когда же день зажегся в высоте,
очнулся я, распавшись грудой пепла.
Вечернюю молитву сотворя,
забылся я, храним ее лампадой,
овеяна вечернею прохладой
она померкла, кротко, как заря;
И тихий сон ступил за круг лампады;
но не дремал лукавый Демон мой,
змеиный жезл он вдруг простер над тьмой
и далеко раздвинул все преграды.
Пугливо тьмы отхлынул океан,
и брачное очам предстало ложе:
на нем она, чей лик. как образ Божий;
с ней тот. кто не был звездами ей дан.
И к ней припав горячими губами.
он жадно пил священное вино,
дрожа, как тать, и не было дано
им светлого безумья небесами.
Как пес голодный, как ночной шакал,
он свой любовный долг творил украдкой,
на миг упившись пищей горько-сладкой,
как червь тянулся и опять алкал.
Она же вся безвольно и бесстыдно,
покорная змеиному жезлу,
изнемогла от слез, но было видно,
как, вспыхнув, взор пронизывает мглу.
Я возопил к нему: «Хулитель дерзкий!
спеши мой взор навек окутать в тьму!»
Смеялся он, но, мнилось, были мерзки
их ласки и проклятому, ему.
Тогда в душе возникнул голос строгий:
«То высшего возмездья торжество!
то вещий сон, тебе отныне боги
навек даруют в спутники его.
ты, осквернивший звездные чертоги,
ты, в женщине узревший божество!..»
Так в полдень бывает, лишь в горы
Поднимется лето, как мальчик
Со взором усталым и жгучим,
И с нами беседу заводит,
Мы речь его видим, но знойно
Дыханье малютки, так знойно.
Как ночью дыханье горячки!..
И ель, и ледник, и источник
На лепет его отвечают,
Но мы их ответ только видим!
Со скал низвергаясь в долину,
Колонной дрожащею встанет
Вдали водопад, и темнее
Мохнатые кажутся ели;
Тогда меж камней, льда и снега
Вдруг свет засверкает знакомый,—
Не так ли у мертвого очи
Нежданно блеснут на мгновенье,
Когда его нежно малютка,
В слезах обнимая, целует…
И взор угасавший промолвит:
«Дитя, я люблю тебя крепко!»
Все шепчет вкруг, страстно пылая:
«Дитя, тебя крепко мы любим!»
А он, этот нежный малютка,
Со взором горячим, усталым,
Целует их, полный печали,
И греет последнею лаской,
И шепчет: «Прощайте навеки,
Я юным, друзья, умираю!..»
Потом, испуская дыханье,
Он слух напрягает тревожно,—
Все тихо, все птички замолкли…
Но вдруг по горам пробегает,
Как молнии блеск, содроганье,
И вновь все вокруг замолкает…
Так в полдень бывает, лишь в горы
Поднимется лето, как мальчик,
Со взором усталым и жгучим!..
Он весь — прозрачное слиянье
чистейшей влаги и сиянья,
он жаждет выси, и до дна
его печаль озарена.
Над ним струя залепетала
песнь без конца и без начала.
к его ногам покорно лег
легко порхнувший лепесток.
Лучом во мгле хрустальный зачат,
он не хохочет, он не плачет,
но в водоем недвижных вод
он никогда не упадет.
Рожден мерцаньем эфемерным
он льнет, как тень, к теням неверным,
но каждый миг горит огнем,
безумья радуга на нем.
Он весь — порыв и колыханье,
он весь — росы благоуханье,
он весь — безумью обречен,
весь в саван светлый облечен.
Он дышит болью затаенной,
встает прозрачною колонной,
плывет к созвездьям золотым,
как легкий сон, как светлый дым.
И там он видит, слышит снова
созвездье Лебедя родного,
и он возможного предел
туда, к нему, перелетел.
Он молит светлый и печальный,
чтоб с неба перстень обручальный
ему вручила навсегда
его хрустальная звезда.
Он каждый час грустней и тише,
он каждый миг стройней и выше,
и верится, что столп воды
коснется радужной звезды.
А если, дрогнув, он прольется,
с ним вместе сердце разобьется,
но будет в этот миг до дна
его печаль озарена!
Гонец воздушный, страж дозорный,
как черный лебедь в лоне вод,
поникнув взором, Ангел черный
творит задумчивый полет.
Весь тишина и созерцанье,
весь изваянье на лету,
он пьет холодных звезд мерцанье,
проливши крылья в пустоту.
В бесстрастном содроганье крылий —
тысячелетия тоски,
и черных лилий лепестки
роняют искры звездной пыли.
Две пролегают борозды
вослед посланнику Востока,
и два его огромных ока,
как две угасшие звезды.
Испепелен стрелой Господней,
как опрокинутый орел,
он в мертвый сумрак Преисподней
роняет черный ореол.
Так вечно скорбный, вечно пленный
он вечно падать осужден
за то, что в бездну взор мгновенный
единый раз повергнул он.
С тех пор, отторгнутый до срока,
один он бродит ниже звезд,
недостижимо и высоко
над ним затеплен Южный Крест.
Но в полночь, в час туманно-лунный
он к нам нисходит, царь и тать,
чтоб лирой странной и бесструнной
сердца баюкать и пытать.
Пловец ночей, ступив на сушу.
он бьет крылами на лету,
без крика исторгает душу
и увлекает в пустоту.
И если вдруг душа застонет,
прильнувши к колыбели зла,
он, неподкупный, не преклонит
неумолимого чела.
Воздушно-облачный, неверный, как мечтанья,
над грязным городом, где вечен смрад и гул,
легко-телесные он принял очертания
и, в синеву небес вливаясь, утонул.
Он уплывает ввысь, туда, навстречу снегу,
чтоб с ним соткать одну серебряную нить,
и землю белую и снежных тучек негу
в один серебряный напев соединить.
Он каждый миг иной, он бледное дыхание
под тяжким саваном затихнувшей земли,
его излучины, порывы, колыханье
возводят новый мир в лазоревой дали;
как жизнь богата их и как их смерть богата!
Смотри, как мчатся вдаль крылатые ладьи
за далью золотой, туда, в страну заката…
Вот снова замерли в бессильном забытьи.
Им нет нигде пути, им нет нигде запрета,
они печаль земли возносят до луны,
то удлиняются, как призрак минарета,
то развеваются, как утренние сны.
Им свят один закон — безбрежный мир свободы,
нет их причудливей, нет в мире их вольней:
едва протянуты готические своды,
уж мир классических воздвигся ступеней,
дым ластится к земле волнистый, оживленный,
то увядает вдруг, как вянут паруса,
растет над лесом крыш воздушною колонной,
но умирать уходит в небеса!
Бьет полночь, вот одна из стен
лукаво тронута луною,
и вот опять передо мною
уж дышит мертвый гобелен.
Еще бледней ее ланиты
от мертвого огня луны,
и снова образ Дракониты
беззвучно сходит со стены.
Опять лукаво озираясь,
устало руку подает,
неуловимо опираясь
о лунный луч, со мной плывет!
Всю ночь мы отблески целуем,
кружась в прохладе полутьмы,
всю ночь мы плачем и танцуем,
всю ночь, танцуя, плачем мы.
Неслышно стены ускользают,
сквозь стены проступаем мы,
нас сладко отблески лобзают,
кружась в прохладе полутьмы.
Так полночь каждую бывает,
она нисходит в лунный свет,
и в лунном свете уплывает,
как крадущийся силуэт.
И знаю я, что вновь нарушу
ее мучительный запрет,
и вновь шепну: — Отдай мне душу! —
и вновь она ответит: «Нет!»
Но, обольститель и предатель,
я знаю, как пуста игра,
и вот созданью я, создатель,
сегодня говорю: — Пора!
Конец безжизненным обятьям!
И вот лукавая мечта
пригвождена одним заклятьем.
одним движением перста.
Не сам ли мановеньем мага
я снял запрет небытия,
и вот ты снова — кисея,
и шерсть, и бархат, и бумага!
Как запах ладана, в соборе воскресенье
Мне сладостно порой сопрано нежных пенье,
Как дорог мне пронзительный их звук,
Он, как соломинка, и тонок, и упруг,
Он складки стихарей собой напоминает,
Он дух печальный мой и нежит, и ласкает!..
Вот прозвучал орган раскатом громовым
И смолкнул… вот опять сопрано раздается,
Средь чуткой тишины струей прохладной льется
И рассыпается столбом воды живым…
Тогда торжественный орган свой бархат черный
Волнами звучными вновь развернет проворно,
Но гимн под сводами по-прежнему звучит,
Органа мощный вопль его не заглушит…
Напев молитвенный, как блеск свечей, мерцает,
Как перышко в волнах курений улетает…
Вновь развернул орган пред нами бархат свой…
Но снова зазвучал над нами гимн святой!..
Бесполым голосам мечтательно внимая.
Я вижу пред собой картин старинных ряд,
Забытых мастеров творенья воскрешая;
И херувимы вновь передо мной парят,
Лилеи нежные на крыльях голубиных,
Святой, чудесный сад цветов-детей невинных…
Напевы чистые и власть священных слов,
Вы для больных душой — живительный покров!..
Она умерла оттого, что закат был безумно красив,
что мертвый пожар опрокинул в себе неподвижный залив,
и был так причудливо-странен вечерних огней перелив.
Как крылья у тонущей чайки, два белых, два хрупких весла
закатом зажженная влага все дальше несла и несла,
ладьей окрыленной, к закату покорно душа поплыла.
И бабочкой белой порхнула, сгорая в воздушном огне,
и детства забытого радость пригрезилась ей в полусне,
И Ангел знакомый пронесся и вновь утонул в вышине.
И долго смотрела, как в небе горела высокая даль.
и стало ей весел уплывших так странно и жаль и не жаль,
и счастье ей сердце томило, ей сердце ласкала печаль.
В закате душа потонула, но взор преклонила к волне,
как пепел, ее отраженье застыло, заснуло на дне,
и, тихо ему улыбнувшись, сгорела в воздушном огне.
И плыли все дальше, качаясь, два белых, два хрупких весла,
и розовый пепел, бледнея, в кошницу Заря собрала,
закат был красив, и безбольно она, все простив, умерла…
Не плачь! Пусть слеза не встревожит зеркальную цельность стекла!..
Не потупляй в испуге взоры,
нас Мертвый Сад зовет, пока
из-за тяжелой, черной шторы
грозит нам мертвая рука.
Горят на люстре сталактиты,
как иней — тюль, меха — как снег;
и наши взоры строго слиты
в предчувствии холодных нег.
Потух камин, чуть пепел тлеет,
оборван яркий плющ огня,
так что ж?.. Кто призывал меня,
пусть холодно благоговеет!
Еще на улицах движенье.
полозьев визг и стук копыт,—
здесь с тишиной изнеможенья
забвенья шепот мерный слит!
Соединим покорно руки!
Забудем все! Туда! Вперед!
Зовут нас гаснущие звуки,
нас Мертвый Сад к себе зовет!
В окне холодном и хрустальном.
в игре слепого фонаря
возник он призраком печальным,
погас, как мертвая заря.
И мы скользим стезею бледной,
вдали растет за рядом ряд
и тает позади бесследно
деревьев строй, как ряд аркад!
И мы, как дети, суеверны,
и как нам сладок каждый шаг,
и как твои шаги неверны
в твоих хрустальных башмачках!
Но ни одной звезды над нами,
и если взглянем мы назад,
два сердца изойдут слезами.
и вдруг растает Мертвый Сад!
Среди наследий прошлых лет
с мелькнувшим их очарованьем
люблю старинный менуэт
с его умильным замираньем.
Ах, в те веселые века
труднее не было науки,
чем ножки взмах, стук каблучка
в лад под размеренные звуки!
Мне мил веселый ритурнель
с его безумной пестротою,
люблю певучей скрипки трель,
призыв крикливого гобоя.
Но часто ваш напев живой
вдруг нота скорбная пронзала,
и часто в шумном вихре бала
мне отзвук слышался иной,—
как будто проносилось эхо
зловещих, беспощадных слов,
и холодело вдруг средь смеха
чело в венке живых цветов!
И вот, покуда приседала
толпа прабабушек моих,
под страстный шепот мадригала
уже судьба решалась их!
Смотрите: плавно, горделиво
сквозит маркиза пред толпой
с министром под руку… О диво!
Но робкий взор блестит слезой…
Вокруг восторг и обожанье.
царице бала шлют привет,
а на челе Темиры след
борьбы и тайного страданья.
И каждый день ворожею
к себе зовет Темира в страхе:
— Открой, открой судьбу мою!
— Сеньора, ваш конец — на плахе!