Безумие, как черный монолит,
ниспав с небес, воздвиглось саркофагом,
деревьев строй подобен спящим магам,
луны ущербной трепетом облит.
Здесь вечный мрак с молчаньем вечным слит;
с опущенным забралом, с черным стягом,
здесь бродит Смерть неумолимым шагом,
как часовой среди беззвучных плит.
Здесь тени тех, кто небо оскорбил
богохуленьем замыслов безмерных,
кто, чужд земли видений эфемерных,
Зла паладином безупречным был;
здесь души тех, что сохранили строго
безумный лик отвергнутого Бога.
Отчего, дитя, не забывается
облик твой и грустный и смешной?
Все скользит, в тумане расплывается,
как живая, ты передо мной!
Эти ручки, ножки, как точеные,
нежен бледно-розовый наряд,
только глазки, будто обреченные,
исподлобья грустные глядят.
И рисует личико цветущее
лик давно померкший — отчего?
В нем ли светит все твое грядущее?
Иль в тебе все прошлое его?
Мертвый лик в тебе ли улыбается?
Или в нем тоскует образ твой?
Все скользит, в тумане расплывается,
как живая ты передо мной!
В простор небес безбрежный ускользая,
В блаженный край, где ангелы святые
Вкушают мир в долине безмятежной,
Ты вознеслась, навеки покидая
Прекрасных жен, но не беды земные,
Не летний зной, не холод бури снежной
Нас разлучил с твоей душою нежной.
В пределы рая Биче увлекая…
Но сам Творец в безмолвном восхищенье
Призвал свое бессмертное творенье,
К бесплотным сонмам Биче приобщая…
Чтоб нашей жизни горе и волненье
Твоей души безгрешной не коснулись,
Твои глаза последним сном сомкнулись!..
На крышке органа цветут незабудки,
там эльфов гирлянды кружат,
он мал, словно гробик малютки,
в нем детские слезы дрожат.
В нем тихо звенят колокольчики Рая,
под лаской незримой руки,
там плещутся струйки, играя,
взбегая, кипят пузырьки,
Лишь только успеет сорвать молоточек
кристально-серебряный звук,
на крышке, как синий цветочек,
он кротко раскроется вдруг.
Смеются веселые детские глазки,
в них, вспыхнув, дрожат огоньки,
и сердце баюкают сказки,
сжимает пружина тоски.
Поблекнул скучный день, печально угасая,
Вечерний колокол к молитве нас зовет,
Увы, она одна теперь, благоухая,
Отраду Господу в печали подает!
Храм полон тихим сном, и своды тьмой обяты,
Вещает звон, что час молений настает,—
Мы шествуем, глаза сомкнуты, руки сжаты,
Так лебеди скользят по мертвой глади вод…
Вкруг покрывала дев… как их свечей мерцанье,
Их души чистыми восторгами горят!..
Вот пастырь предо мной проходит в одеянье,
Так шествует Господь чрез дев невинных сад!
Взят из постельки на небо ты прямо,
тихо вокруг и светло,
встретил ты Ангела, думал, что мама.
Ангела взял за крыло!
Ангел смеется: «Здесь больше не будет
тихий органчик звенеть,
пушку с горохом здесь братец забудет,
станет за нами он петь!»
Ангел, как брату, тебе улыбнулся,
ласково обнял, и вот
елки нарядней вверху распахнулся
весь золотой небосвод.
Тихо спросил ты: «Что ж мама не плачет?
Плачут все мамы, грустя!»
Ангел светло улыбается: «Значит,
видит здесь мама дитя!»
Гремит гавот торжественно и чинно,
причудливо смеется менуэт,
и вот за силуэтом силуэт
скользит и тает в сумерках гостиной.
Здесь жизнь мертва, как гобелен старинный,
здесь радости и здесь печали нет;
льет полусвет причудливый кинкет
на каждый жест изысканно-картинный.
Здесь царство лени, бронзы и фарфора,
аквариум, где чутко спят стебли,
и лишь порой легко чуть дрогнет штора,
зловещий шум заслышавши вдали,—
то первое предвестье урагана,
и рев толпы, и грохот барабана!
Как мудро-изощренная идея,
Вы не цветок и вместе с тем цветок;
и клонит каждый вздох, как ветерок,
Вас, зыбкая принцесса, Орхидея;
цветок могил, бессильно холодея,
чьи губы лепестками ты облек?
Но ты живешь на миг, чуть язычок
кровавых ран лизнет, как жало змея.
Ты — как в семье пернатых попугай,
изысканный цветок, вдруг ставший зверем!
молясь тебе, мы, содрогаясь, верим
в чудовищный и странно-новый рай,
рай красоты и страсти изощренной,
мир бесконечно-недоговоренный.
Роняя бисер, бьют двенадцать раз
часы, и ты к нам сходишь с гобелена,
свободная от мертвенного плена
тончайших линий, сходишь лишь на час;
улыбка бледных губ, угасших глаз,
и я опять готов склонить колена,
и вздох духов и этих кружев пена —
о красоте исчезнувшей рассказ.
Когда же вдруг, поверив наважденью,
я протяну обятья провиденью,
заслышав вновь капризный менуэт,
в атласный гроб, покорная мгновенью,
ты клонишься неуловимой тенью,
и со стены взирает твой портрет.
Взрослые чинно садятся рядами,
«Дедушка, сядь впереди!»
Шепот тревожный пошел меж гостями,
занавес дрогнул. «Гляди!»
Там на окне. где раздвинуты шторы.
важно стоит мальчуган,
строго в тетрадку опущены взоры,
ручка теребит карман.
«Все это сказки! — он грустно читает.—
Как же о том не тужить?
Кончилось лето, наш сад отцветает,
просто не хочется жить!»
Тайно я мыслю: «О нет, то не сказки
вижу я в этом окне!
Нет, то не сказки, коль детские глазки
тужат о той стороне!».
Мать задремала в тени на скамейке,
вьется на камне блестящая нить,
видит малютка и тянется к змейке,
хочет блестящую змейку схватить.
Тихо и ясно. Не движутся тучки.
Нежится к кашке прильнув мотылек.
Ближе, все ближе веселые ручки,
вот уж остался последний вершок.
Ангел Хранитель, печальный и строгий,
белым крылом ограждает дитя,
вспомнила змейка – и в злобной тревоге
медленно прочь уползает свистя.
Как облачный, беззвездный небосклон,
и где лазурью выплаканы очи,
в предчувствии однообразья ночи
подернут тенью матовой плафон,
и каждый миг — скользя со всех сторон,
она длиннее, а мечта короче,
и взмахи черных крыльев все жесточе
там, у пугливо-меркнущих окон.
Уж в залах дышит влажный сумрак леса,
ночных теней тяжелая завеса
развиться не успела до конца,
но каждый миг все дышишь тяжелей ты,
вот умер день, над ложем мертвеца
заплакали тоски вечерней флейты.
Когда наш брат иль лучший друг
В обятьях смерти замолкает,
Никто над ним не зарыдает,
Но грудь оледенит испуг.
Ничто в нас жалоб не пробудит,
Ни черный креп, ни «Страшный суд»,
Потоки слез не побегут,
И каждый стоны позабудет;
Презрев печаль, столпимся мы
И бросим взор во мрак могилы,
Внемля, как в гроб ударит милый
Комок сырой земли средь тьмы.
Когда ж потом окинет взор
Вокруг стола семью родную,
Проснется все, что до сих пор
В одну сливалось скорбь немую.
Мой Бог! Не ради вечного блаженства,
хоть беспредельна райская отрада,
не ради мук неисчислимых Ада
люблю Тебя и жажду совершенства!
Твои, Спаситель, созерцаю муки,
Твой крест, на нем в крови Тебя, Распятый:
разверсты раны, холодом обятый
средь хохота Ты простираешь руки.
Вихрь пламенный мою обемлет душу!
Тебя любить я буду и без Рая,
без адских ков обета не нарушу,
свою свободу тайно презирая,
чему я верил, верить не умея,
и что любил, любить того не смея!
О Боже! Ты ведаешь эти терзанья!
Прими же от бедного сына дары, —
Поблекший венок в тихий час расставанья,
Земли и горячего солнца созданье
Кладу я над телом сестры!
О, Боже! Ты видишь мое изнуренье!..
Луна побледнела, мрак ночи — черней…
О, Боже! луч славы бессмертной пролей
На бедное уединенье,
Дай луч благодати Твоей!..
О Боже! открой мне святые пути,
Изнывшую душу мою просвети!
Ты ведаешь, этих восторгов страданье —
Последней травы надо льдом увяданье!
Вечерний свет ласкает гобелены,
среди теней рождая строй теней,
и так, пока не засветят огней,
таинственно живут и дышат стены;
здесь ангелы, и девы, и сирены,
и звезд венцы, и чашечки лилей,
ветвей сплетенья и простор полей —
один узор во власти вечной смены!
Лишь полусумрак разольет вокруг
капризные оттенки меланхолий,
легко целуя лепестки магнолий.
гася в коврах, как в пепле, каждый звук.
Раздвинутся, живут и дышат стены…
Вечерний свет ласкает гобелены!
Дыханьем мертвым комнатной весны
мой зимний дух капризно отуманен,
косым сияньем розовой луны
здесь даже воздух бледный нарумянен,
расшитые, искусственные сны,
ваш пестрый мир для сердца сладко-странен;
мне не уйти из шелковой страны —
мой дух мечтой несбыточною ранен.
В гостиной нежась царствует Весна,
светясь, цветут и дышат абажуры,
порхают попугаи и амуры,
пока снежинки пляшут у окна…
И, словно ласки ароматной ванны,
Весны улыбки здесь благоуханны.
Молюсь тебе, святая Роза ада,
лик демона твой каждый лепесток,
ты пламени кружащийся поток,
ты, Куидри, Иезавель, Иродиада!
Мечта де Рэ, Бодлера и де Сада,
ты зажжена, чудовищный цветок,
едва в песках земли иссякнул ток
утех невинных сказочного сада!
Ты — Лотоса отверженный двойник,
кто понял твой кощунственный язык,
тот исказит навеки лик Господний.
лобзая жадно твой багровый лик,
в твоих огнях сгорая каждый миг,
о, Роза ада, Солнце Преисподней!
Сегодня с утра дождь да тучи,
под дождем так угрюм кельнский Дом,
как дым, смутен облик могучий,
ты его узнаешь с трудом.
Как монах, одинокой тропою,
запахнувшись зло в облака,
он уходит упрямой стопою
в иные, в родные века.
А лишь станет совсем туманно,
он, окутанный мраком ночным,
как вещий орел Иоанна,
вдруг взмоет над Кельном родным;
вознесется плавно и гордо,
станет бодрствовать целую ночь,
громовержушим «Sursum corda!»
отгоняя Дьявола прочь.
Мне дорог грот, где дымным светом
Мой факел сумрак багрянит,
Где эхо грустное звучит
На вздох невольный мне ответом;
Мне дорог грот, где сталактиты,
Как горьких слез замерзший ряд,
На сводах каменных висят,
Где капли падают на плиты.
Пусть вечно в сумраке печальном
Царит торжественный покой,
И сталактиты предо мной
Висят убором погребальным…
Увы! любви моей давно
Замерзли горестные слезы,
Но все же сердцу суждено
Рыдать и в зимние морозы.