В час утренний, в прохладной дали,
смеясь над пламенем свечи,
как взор. подятый ввысь, сияли
в мгле утренней, в прохладной дали,
доверчиво твои лучи,—
и я шептал, молясь: «Гори.
моя звезда, роса зари!»
В вечерний час, в холодной дали,
сливаясь с пламенем свечи,
как взор поникший, трепетали
в вечерний час, в холодной дали,
задумчиво твои лучи,—
и я шептал, молясь: «Гори.
моя звезда, слеза зари!»
Зачем, дитя, ты потупляешь
Свой взор и чистое чело?!.
Мы здесь одни. Иль ты не знаешь.
Что нас в алтарь любви влекло?!.
Сними же девственный венок
И белоснежные одежды,
И к изголовью, мой дружок,
Склони главу, смеживши вежды!..
На миг стыдливость отгоня,
Раскрой обятья мне, подруга,
И взор, руками заслоня,
Не отвращай от ласки друга!..
Нет, лучше завтра, в блеске дня
Красней от сладкого испуга!..
Когда наш брат иль лучший друг
В обятьях смерти замолкает,
Никто над ним не зарыдает,
Но грудь оледенит испуг.
Ничто в нас жалоб не пробудит,
Ни черный креп, ни «Страшный суд»,
Потоки слез не побегут,
И каждый стоны позабудет;
Презрев печаль, столпимся мы
И бросим взор во мрак могилы,
Внемля, как в гроб ударит милый
Комок сырой земли средь тьмы.
Когда ж потом окинет взор
Вокруг стола семью родную,
Проснется все, что до сих пор
В одну сливалось скорбь немую.
Милый взор твоих очей
Ярче звезд во тьме ночей,
В нем — судьба души моей!
Ну так что ж, танцуй со мной!
Пусть твой гордый, хладный взор
Сердцу — смертный приговор,
Чужд душе моей укор!
Ну так что ж, танцуй со мной!
Пусть любовь моя — мечта,
Я люблю твои уста,
В них цветет лишь красота!
Ну так что ж, танцуй со мной!
Вечно в памяти моей
Речи прежних, лучших дней…
Этот сон, — всего милей!
Ну так что ж, танцуй со мной!
Здесь будто тайно скрытым ситом
просеян тонко красный цвет,
однообразным колоритом
взор утомительно согрет.
То солнца красный диск одели
гирлянды туч, как абажур,
то в час заката загудели
литавры из звериных шкур.
Лишь нега, золото и пламя
здесь сплавлены в один узор,
грядущего виденья взор
провидит здесь в волшебной раме.
Заслышав хор безумно-ярый,
труба меж зелени в окне,
как эхо красочной фанфары,
взывает внятно в тишине.
Как бык безумный, красным светом
ты ослеплен, но, чуть дыша,
к тебе старинным силуэтом
склонилась бархата душа
с капризно-женственным приветом.
Как неразлучное навеки сновиденье,
Твой образ сладостный живет в душе моей,
Все тот же светлый лик, но в нем мечтой своей
Я каждый миг ловлю иное выраженье!..
Увы, тебе одной доступно разрешенье
Всех тайн моей души, закрытой для людей,
Тебе одной дано в часы тоски моей
Омыть мое чело слезами сожаленья…
Кто ты? прекрасна ль ты, как ангел белокурый,
Темней ли полночи волна твоих кудрей?
Но имя милое твое поет нежней,
Чем имена друзей, сраженных жизнью хмурой;
Твой голосок звучней, чем их привет прощальный.
Как изваяний взор, поник твой взор печальный!
Взор, ослепленный тенью томных вежд,
изнемогая, я полузакрыла,
о, в спутницы я не зову Надежд:
пускай они крылаты, я бескрыла.
Я глубже вас, быть может, поняла
всех ваших слов и дел пустую сложность,
и в спутницы до гроба избрала
бескрылую, как я же, Безнадежность.
Я плакала у своего окна.
вы мимо шли, я опустила штору,
и бледный мир теней открылся взору,
и смерть во мне, со мною тишина!
Я сплю в бреду, я вижу наяву
увядшие в дни детства маргаритки,
я улыбаюсь на орудья пытки!..
Кто нас рассудит, вы иль я живу?
Когда б лишь небеса да море голубели,
Желтела б только рожь, и только б купы роз
Бездушной красотой наш взор ласкать умели,—
Я знаю, наш восторг не знал бы горьких слез!..
Но есть иная жизнь, есть Красота — иная,—
Улыбка горькая, в слезах поникший взор,
Милей, чем синева морей, небес простор
Нам образ женщины… Любя и обожая,
Мы обрекаем дух на вечные страданья,
Но между песнями под говор струн живой
Любви отвергнутой пленяют нас рыданья!..
Спаси ж, искусство, нас, как панцирь боевой,
Чтоб милый образ мы любили без страданья,
Как синеву небес, цветов благоуханье!
Схимница юная в саване черном,
бледные руки слагая на грудь,
с взором померкшим, поникшим, покорным.
Ночь совершает свой траурный путь.
Гаснут под взором ее, умирая,
краски и крылья, глаза и лучи,
лишь за оградой далекого Рая
внятней гремят золотые ключи.
Строгие смутны ее очертанья:
саван широкий, высокий клобук,
горькие вздохи, глухие рыданья
стелются сзади за нею… но вдруг
все ее очи на небо подяты,
все мириады горящих очей,
блещут ее золотые стигматы,
в сладком огне нисходящих мечей.
Кровоточа, как багровая рана,
рдеет луна на разверстом бедре.
Там в небесах по ступеням тумана
Ангелы сходят, восходят горе.
Боже! к Тебе простираю я длани,
о низведи сожигающий меч,
чтобы в огне нестерпимых пыланий
мог я ночные стигматы зажечь!
Посмотри, как хорош мотылек,
как он близок и странно далек,
упорхнувший из Рая цветок!
Легких крыльев трепещущий взмах,
арабески на зыбких крылах —
словно брызги дождя на цветах.
Я люблю этих крыльев парчу,
улететь вслед за ними хочу,
я за ними лишь взором лечу.
Уноси, золотая ладья.
взор поникший в иные края,
где печаль озарится моя.
Но по-прежнему странно-далек,
ты скользишь, окрыленный челнок,
как цветок, что уносит поток.
Что для вестника вечной весны
наши сны и земные мечты?
Мимо, мимо проносишься ты.
Кто же сможет прочесть на земле
буквы Рая на зыбком крыле,
что затеряны в горестной мгле?
Я сквозь слезы те знаки ловлю,
я читал их в далеком краю:
— Все мы станем, как дети, в Раю!
Вчера в тени собора Santa Crocе
мне некий муж торжественно предстал.
но в мир иной его глядели очи,
туда, где сумрак строгий сочетал
в один узор все арки и колонны,
и про себя молитву он шептал.
«Что ищешь здесь! — спросил я изумленный,—
что в наш собор дух скорбный привело!» —
к пришельцу взор склоняя благосклонный.
А он молчал, как прежде, но чело
и очи были к куполу подяты.
в нем странно все страшило и влекло,
и свой вопрос я повторил трикраты,
и скорбный взор он тихо опустил,
и трепетом мы были все обяты,
и волосы мне ветр пошевелил.
Казалось мне, на нем горит порфира,
но он с улыбкой вдруг проговорил:
«Брат, я устал и ныне жажду мира!»
Так в полдень бывает, лишь в горы
Поднимется лето, как мальчик
Со взором усталым и жгучим,
И с нами беседу заводит,
Мы речь его видим, но знойно
Дыханье малютки, так знойно.
Как ночью дыханье горячки!..
И ель, и ледник, и источник
На лепет его отвечают,
Но мы их ответ только видим!
Со скал низвергаясь в долину,
Колонной дрожащею встанет
Вдали водопад, и темнее
Мохнатые кажутся ели;
Тогда меж камней, льда и снега
Вдруг свет засверкает знакомый,—
Не так ли у мертвого очи
Нежданно блеснут на мгновенье,
Когда его нежно малютка,
В слезах обнимая, целует…
И взор угасавший промолвит:
«Дитя, я люблю тебя крепко!»
Все шепчет вкруг, страстно пылая:
«Дитя, тебя крепко мы любим!»
А он, этот нежный малютка,
Со взором горячим, усталым,
Целует их, полный печали,
И греет последнею лаской,
И шепчет: «Прощайте навеки,
Я юным, друзья, умираю!..»
Потом, испуская дыханье,
Он слух напрягает тревожно,—
Все тихо, все птички замолкли…
Но вдруг по горам пробегает,
Как молнии блеск, содроганье,
И вновь все вокруг замолкает…
Так в полдень бывает, лишь в горы
Поднимется лето, как мальчик,
Со взором усталым и жгучим!..
Среди песков на камне гробовом,
как мумия, она простерлась строго,
окутана непостижимым сном;
в ногах Луна являла образ рога;
ее прищуренный, кошачий взор,
вперяясь ввысь, где звездная дорога
ведет за грань вселенной, был остер,
и глас ее, как лай, гремел сурово:
«Я в книге звезд прочла твой приговор;
умри во мне, и стану жить я снова,
бессмертный зверь и смертная жена,
тебе вручаю каменное слово;
я — мать пустыни, мне сестра — Луна,
кусок скалы, что ожил дивно лая,
я дух, кому грудь женщины дана,
беги меня, — твой мозг сгорит, пылая,
но тайну тайн не разрешит вовек,
дробя мне грудь, мои уста кусая,
пока сама тебе. о человек,
я не отдамся глыбой косно-серой,
чтоб звезды уклонили строгий бег.
чтоб были вдруг расторгнуты все меры!
Приди ко мне и оживи меня,
я тайна тайн, я сущность и химера.
К твоим устам из плоти и огня
я вдруг приближу каменные губы,
рыча, как зверь, как женщина, стеня,
я грудь твою сожму, вонзая зубы;
отдайся мне на гробовой плите,
и примешь сам ты облик сфинкса грубый!..»
Замолкла; взор кошачий в темноте
прожег мой взор, и вдруг душа ослепла.
Когда же день зажегся в высоте,
очнулся я, распавшись грудой пепла.
Не потупляй в испуге взоры,
нас Мертвый Сад зовет, пока
из-за тяжелой, черной шторы
грозит нам мертвая рука.
Горят на люстре сталактиты,
как иней — тюль, меха — как снег;
и наши взоры строго слиты
в предчувствии холодных нег.
Потух камин, чуть пепел тлеет,
оборван яркий плющ огня,
так что ж?.. Кто призывал меня,
пусть холодно благоговеет!
Еще на улицах движенье.
полозьев визг и стук копыт,—
здесь с тишиной изнеможенья
забвенья шепот мерный слит!
Соединим покорно руки!
Забудем все! Туда! Вперед!
Зовут нас гаснущие звуки,
нас Мертвый Сад к себе зовет!
В окне холодном и хрустальном.
в игре слепого фонаря
возник он призраком печальным,
погас, как мертвая заря.
И мы скользим стезею бледной,
вдали растет за рядом ряд
и тает позади бесследно
деревьев строй, как ряд аркад!
И мы, как дети, суеверны,
и как нам сладок каждый шаг,
и как твои шаги неверны
в твоих хрустальных башмачках!
Но ни одной звезды над нами,
и если взглянем мы назад,
два сердца изойдут слезами.
и вдруг растает Мертвый Сад!
Гонец воздушный, страж дозорный,
как черный лебедь в лоне вод,
поникнув взором, Ангел черный
творит задумчивый полет.
Весь тишина и созерцанье,
весь изваянье на лету,
он пьет холодных звезд мерцанье,
проливши крылья в пустоту.
В бесстрастном содроганье крылий —
тысячелетия тоски,
и черных лилий лепестки
роняют искры звездной пыли.
Две пролегают борозды
вослед посланнику Востока,
и два его огромных ока,
как две угасшие звезды.
Испепелен стрелой Господней,
как опрокинутый орел,
он в мертвый сумрак Преисподней
роняет черный ореол.
Так вечно скорбный, вечно пленный
он вечно падать осужден
за то, что в бездну взор мгновенный
единый раз повергнул он.
С тех пор, отторгнутый до срока,
один он бродит ниже звезд,
недостижимо и высоко
над ним затеплен Южный Крест.
Но в полночь, в час туманно-лунный
он к нам нисходит, царь и тать,
чтоб лирой странной и бесструнной
сердца баюкать и пытать.
Пловец ночей, ступив на сушу.
он бьет крылами на лету,
без крика исторгает душу
и увлекает в пустоту.
И если вдруг душа застонет,
прильнувши к колыбели зла,
он, неподкупный, не преклонит
неумолимого чела.
Вечернюю молитву сотворя,
забылся я, храним ее лампадой,
овеяна вечернею прохладой
она померкла, кротко, как заря;
И тихий сон ступил за круг лампады;
но не дремал лукавый Демон мой,
змеиный жезл он вдруг простер над тьмой
и далеко раздвинул все преграды.
Пугливо тьмы отхлынул океан,
и брачное очам предстало ложе:
на нем она, чей лик. как образ Божий;
с ней тот. кто не был звездами ей дан.
И к ней припав горячими губами.
он жадно пил священное вино,
дрожа, как тать, и не было дано
им светлого безумья небесами.
Как пес голодный, как ночной шакал,
он свой любовный долг творил украдкой,
на миг упившись пищей горько-сладкой,
как червь тянулся и опять алкал.
Она же вся безвольно и бесстыдно,
покорная змеиному жезлу,
изнемогла от слез, но было видно,
как, вспыхнув, взор пронизывает мглу.
Я возопил к нему: «Хулитель дерзкий!
спеши мой взор навек окутать в тьму!»
Смеялся он, но, мнилось, были мерзки
их ласки и проклятому, ему.
Тогда в душе возникнул голос строгий:
«То высшего возмездья торжество!
то вещий сон, тебе отныне боги
навек даруют в спутники его.
ты, осквернивший звездные чертоги,
ты, в женщине узревший божество!..»
В урочный час и на условном месте
она пришла и стала у Креста:
«Я здесь, Жених, предстань Своей невесте!» —
шепнули робко строгие уста;
в потоке слез к Его ногам покорно
была ее молитва пролита,
и черный Крест на нити четок черной,
пылая, сжала жаркая рука;
она призыв твердила свой упорно,
и вдруг, светло-прозрачна и легка,
восхищенная силой несказанной,
всему земному стала далека.
и свет пронзил ей сердце, и нежданно
ее очам разверзшимся предстал
Жених, лучами славы осиянный,
и, затмевая звезды, Он блистал,
как в час великой славы на Фаворе,
Он трижды «Мир вам!» тихо прошептал,
но та же скорбь таилась в светлом взоре…
И, Крест омыв ручьем блаженных слез,
каких еще не исторгало горе,
«С рабой своей пребудь вовек, Христос!» —
она, раскрыв обятия, взмолилась,
вся зажжена огнем безумных грез;
над ними время вдруг остановилось,
и Он коснулся черного Креста,
все белым светом дивно озарилось,
и взор слепила каждая черта…
Вот снова мрак соткал свои покровы,
но грудь ее лучами залита,
нетленная звезда во тьме суровой,
сияет Крест пылающий на ней
и каждый миг, исполнясь силой новой,
все лучезарней, чище и сильней,
горят, его осыпавши чудесно,
узоры ослепительных камней —
в слезах земли зажжен огонь небесный!
Солнце от взоров шитом заслоня,
радостно рыцарь вскочил на коня.
«Будь мне щитом. — он, молясь, произнес,
Ты, между рыцарей первый, Христос!»
«Вечно да славится имя Твое,
К небу, как крест, поднимаю копье».
Скачет… и вот, отражаясь в щите,
светлое око зажглось в высоте.
Скачет… и слышит, что кто-то вослед
Черный его повторяет обет.
Скачет, и звездочка гаснет, и вот
оком зловещим другая встает,
взорами злобно впивается в щит,
с мраком сливается топот копыт.
Вот он несется к ущелью, но вдруг
стал к нему близиться топот и стук.
Скачет… и видит — навстречу к нему
скачет неведомый рыцарь сквозь тьму.
То же забрало и щит, и копье,
все в нем знакомо и все, как свое.
Только зачем он на черном коне,
в черном забрале и в черной броне?
Только зачем же над шлемом врага
вместо сверкающих крыльев рога?
Скачут… дорога тесна и узка,
скачут… и рыцарь узнал двойника.
Скачет навстречу он, яростно-дик;
скачет навстречу упрямый двойник.
Сшиблись… врагу он вонзает копье,
сшиблись… и в сердце его острие.
Бьются… врагу разрубает он щит,
бьются… и щит его светлый разбит.
Миг… и в сверканье двух разных огней
падают оба на землю с коней,
и над двумя, что скрестили мечи,
обе звезды угасили лучи.
Да, ты не знал любви, но полный умиленья,
не грезы сладостной ты жаждал, а виденья,
и, падая не раз средь горнего пути,
ты жаждал не в слезах, а в звуках изойти!
И видел я не раз, пылая злобой адской,
как на твоем челе звенел колпак дурацкий,
наброшенный рукой завистливых друзей,
но верь, ты в этот час мне был всего милей!
Ты претворил лучи в созвучья золотые.
что заклинания в себе таят святые.
Поэта-Ангела в тебе зажжен восторг,
ты Ницше плачущий, поющий Сведенборг!
Ты, мыслью ко кресту безумно пригвожденный,
не зная имени, склонялся пред Мадонной.
Пока смеялись мы, ты ради нас сгорал,
и в урну тихую свой пепел сам собрал.
Для нас, склонившихся в безумьи над пучиной,
Ты, свыше посланный, был почтой голубиной.
Пусть песни всех других для нас мгновенный плен,
кипящим золотом твой стих запечатлен.
Ты свергнул мир, смеясь, с неимоверной кручи
и распылил его в каскад живых созвучий,
и, вдруг изверившись, провидя всюду ложь,
ты превратил его в ритмический чертеж.
Ты встал над родиной, сияя и свиреля,
как над Ренатою виденье Мадиэля,
обвила грудь твою, безумствуя, она,
ты графом Генрихом очнулся ото сна.
И долго ты скользил в своей пустыне синей,
как одинокий серп, как сирота святыни.
Был свыше дан тебе в часы твоей тоски
один родимый взор с улыбкой сквозь очки.
Но вновь ты поднял взор в то царство, где, пылая,
восходят белые высоты Гималая…
Я был, как дева, робок и стыдлив,
меня бежал лукавый Искуситель,
бесплодно злую мудрость расточив.
Но не Тебе, Христос и мои Спаситель,
я в жертву сердце бедное принес,
уйдя из детской в строгую обитель.
Святая Дева дев и Роза роз,
я отдал все Тебе Одной, Мария,
без размышлений, колебаний, слез!
Я был еще дитя, когда впервые
с улыбкой благосклонной надо мной
склонила Ты свои черты святые,
и, молодость отдав Тебе Одной,
я принял целомудрия обеты
с благоговейно-строгой тишиной!
Вот детские, как сон, мелькнули леты,
и вот зарделись юности цветы,
но я хранил высокие запреты,
средь золота придворной суеты
и посреди тончайших обольщений.
Как мать, мне грустно улыбалась Ты,
живую благодать благоволений
мне в душу источая каждый миг…
Так в юности не знал я искушений.
моим щитом был Девы светлый лик.
Как мать, Ты наставленья мне шептала,
я, как дитя. к твоей груди приник,
и ревность с каждым часом возрастала…
Толпою дам придворных окружен,
ни разу я, как строгого забрала,
ресниц не поднял на прелестных жен,
страшась прочесть в их взорах знаки Ада,
к Тебе святою ревностью сожжен.
Так с ранних лет священная ограда
замкнула сердце, чуждое тревог,
и взоры упокоила лампада.
Я был во всем покорен, тих и строг,
я плоть, бичуя, изнурял сурово,
страшась вкусить плода, сорвать цветок
благоухающий иль молвить слово.
Я все забыл, друзей, отца и мать,
их взгляды встретить было б взглядам ново,
их имена не смел бы я назвать;
так каждый миг незримым внемля хорам,
я брел один, не смея глаз поднять,
по сумрачным и строгим коридорам.
и годы расточались, словно дым,
но Ты повсюду с нежно-строгим взором,
окружена сияньем золотым!..
Мать приняла сыновние моленья,
и в небо отошел я молодым.
Я шлю с небес свои благословенья
вам, девушки моей родной земли,
в Раю мне внятней ваши песнопенья,
мне ваши слезы здесь видней, вдали!
О верьте: взор святого прочитает
всю груду писем, брошенных в пыли;
когда собор поет и зацветает,
и в каждом сердце снова дышит май;
мой взор простая надпись умиляет:
«Заступнику, святому Луиджи, в Рай!»
И.
Четыре дня томительного сна,
четыре дня предчувствий беспокойных,
и, наконец, душа отрешена.
Вот развернул извивы звений стройных
торжественно-рыдающий хорал
взываний и молитв заупокойных.
Он близился, он грустно замирал,
и было мне, почившей так прекрасно,
следить, как в сердце пламень догорал,
и улыбаться странно-безучастно,
смотря, как к золотому гробу мать
и две сестры в слезах прильнули страстно.
Легла на сердце строгая печать,
им был восторг мои тайный непонятен,
не смела я их слезы понимать.
Вдруг тихий зов сквозь сон стал сердцу внятен,
и взор скорбящий в душу мне проник,
и вспыхнули огни кровавых пятен,
меня назвал Он трижды и поник,
а я, ответ замедлив свой, не знала,
то был ли голос Агнца, иль в тот миг
моя ж душа меня именовала;
но я была безгласна как дитя,
на милосердье Агнца уповала.
Он улыбнулся, содрогнулась я,—
а там, внизу, из брошенного тела,
скользнув по гробу, выползла змея,
клубясь, свивала звенья и свистела
и горстью мертвой пепла стала вдруг,
и вот я к Жениху простерла смело
огни моих крестообразных рук,
и дивные предстали мне виденья
среди моих неизреченных мук:
был искус первый — искус нисхожденья,
душа была низвергнута во Ад,
вокруг, стеня, толпились привиденья,
и в той стране, где нет пути назад,
черты родные всех, что сердцу святы,
я встретила и отвратила взгляд.
Была дыханьем огненным обята
я у разверстой пасти Сатаны,
заскрежетал он, словно мавр проклятый,
но вождь незримый с правой стороны
со мною шел, мне в сердце проливая
целительную влагу тишины.
За Женихом я шла, не уставая.
и невредима посреди огней
свершала путь, молясь и уповая,
сквозь все ряды мятущихся теней
по лестнице великой очищенья
и через седмь священных ступеней.
И каждый миг чрез новые мученья
меня влекла незримая рука,
изнемогая в муках восхожденья,
пережила я долгие века…
ИИ.
Услышав зов, склонилась я к подножью,
дух ангельский и девственное тело
предав Кресту, обята сладкой дрожью,
и, плоть свергая, тихо отлетела.
(Последнее то было обрученье!)
Поникли руки, грудь похолодела,
и замерло предсмертное биение;
вот отступили дальше в полумрак
мерцанья, славословья, песнопенья;
как воск мощей, простерта в строгой раке,
беззвучно я запела «Agnus Dеи!»,
и вот святые проступили знаки;
и миг последний был всего страшнее,
но тень крыла мне очи оградила,
я каждый миг свободней и смелее
по ступеням безмолвья восходила,
и близясь каждый миг к иным преградам,
при шаге каждом крепла в сердце сила.
Мой верный Страж ступал со мною рядом,
меня в пути высоком ободряя
то благостным, то непреклонным взглядом.
Вот заструились дуновенья Рая
неизреченны и невыразимы,
и луч не дрогнул, сердце мне пронзая.
А там, внизу, как стадо агнцев, дымы,
у наших ног теснясь благочестиво,
не двигались… Но мы неуловимы,
их ласке улыбнувшись торопливо,
влекомы восхождением упорным,
восстали там, где для души счастливой
последний путь отверст в окне узорном,
где искони в борении согласном —
два светоча на перепутьи горном —
луч белой Розы сочетался с красным…
Взглянула я, и вдруг померкли взоры,
и лик Вождя явился мне ужасным,
я вопросила с трепетом: «Который?»
Смешалось все, и сердце ослабело,
и замолчали ангельские хоры.
Я взоры вниз потупила несмело,
в груди сомненье страшное проснулось:
«Чье мертвое внизу простерто тело?» —
и вдруг в смертельном ужасе очнулась.
На половине странствия земного
Я, заблудясь, в дремучий лес вступил,
Но описать, увы, бессильно слово
Весь ужас, что мне душу охватил,
И ныне страшно мне о том воспоминанье,
И, словно смерть, тот лес ужасен был,'
О всем, что видел там, начну повествованье,
Чтобы поведать после и том,
Какие блага я стяжал в своем скитанье…
Мой разум был обят могучим сном,
Не помню я. как в лес вступил ужасный
И как один блуждал в лесу потом,
Но вот, едва, бродя тропой опасной,
К подножию холма я подступил
(Концом долины был тот холм прекрасный),
Я страх в душе мгновенно подавил
И взор вперил в простор вершины горной:
Что первый луч светила озарил
(Оно по всем тропам ведет наш путь упорный),
Вмиг в робком сердце буря улеглась,
Что бушевала этой ночью черной,
И как пловец, с напором волн борясь,
На брег морской выходит, озирая
Пучину вод. что вкруг кипит, ярясь,
Так трепетал я, робкий взор вперяя
В предел таинственный, что никогда
Не смела преступить досель душа живая;
Переведя свой дух, изнывший от труда.
Я дальше в путь по берегу пустился.
Стараясь, чтоб была опорою всегда
Лишь нижняя нога ; когда мне холм открылся,
Пантера гибкая явилась предо мной,
И пестрый мех ее весь пятнами отлился,
Ее не устрашил взор напряженный мой,
Она стремительно дорогу преградила,
И много раз хотел я путь избрать иной…
Дышало утро вкруг, и солнце восходило
Средь сонма звезд, которым в первый раз
Его любовь святая окружила,
Когда на них впервые пролилась
И их впервые привела в движенье !..
И вот во мне надежда родилась,
В час утра, в светлый миг природы пробужденья
Роскошной шкурою пантеры завладеть…
Вдруг страшный лев предстал, как грозное виденье,
И снова я от страха стал бледнеть,
Он шел навстречу с пастию раскрытой.
Подняв главу, и страшно стал реветь,
И воздух сотрясал тот рев его сердитый,
За львом волчица шла с ужасной худобой,
С гурьбой желаний в глубине сокрытой,
Заставив многих клясть несчастный жребий свой…
От страха трепеща, с надеждой я простился
Ступить на светлый холм слабеющей стопой,
И как скупец, что всех богатств лишился,
Я вновь в отчаянье впадать душою стал,
Опять, дрожа, с пути прямого сбился
И к той долине мертвой отступал,
Где даже голос солнца замолкает ,
Вдруг некий муж передо мной предстал,
Ему, казалось, голос изменяет
От долгого молчанья, видел я,
Он путь ко мне спокойно направляет;
Восторженно забилась грудь моя,—
— «Кто б ни был ты, о, сжалься надо мною!..
Ты. человек иль тень земного бытия!»
А он в ответ: «Увы, перед тобою
Не человек, хоть им я прежде был,
Теперь, увы, я — только тень… не скрою,
Мой род из Мантуи, а сам я в Риме жил
При добром Августе, но лживы были боги
В те времена, — их ныне мир забыл
Я был поэт благочестивый, строгий,
Анхиза сын был воспеваем мной…
Но для чего нам воскрешать тревоги.
Сгорела Троя, град его родной,
И он бежал!.. Скажи, зачем в кручине
Ты скрылся здесь испуганной душой
И не стремишься к радостной вершине
Роскошного холма, что все блага сулит,
Раскинувшись перед тобою ныне!..»
В волненье я вскричал: «О, мне знаком твой вид,
Вергилий — ты, источник вдохновенный,
Что из себя поток поэзии струит!»
И перед ним склонил чело смущенный.
И.
Из мертвой глади вод недвижного бассейна,
Как призрак, встал фонтан, журча благоговейно,
Он, как букет, мольбы возносит небесам…
Вокруг молчание, природа спит, как храм;
Как страстные уста, сливаясь в миг мятежный,
Едва дрожит листок, к листку прижавшись, нежный…
Фонтан, рыдающий один в тиши ночной,
К далеким небесам полет направил свой,
Он презрел скромную судьбу сестер покорных,
Смиренных чайных роз, в стремлениях упорных,
Он презрел с пологом зеркальным пруд родной,
Дыханьем ветерка чуть зыблемый покой.
Стремясь в простор небес, он жаждет горделиво.
Как купол радужный играя прихотливо,
Преооразиться в храм… Напрасные мечты!
Он снова падает на землю с высоты.
Напрасно рвется он в простор, гордец мятежный,
Взлелеять в небесах лилеи венчик нежный…
Тоска по родине его влечет к борьбе,
И манят небеса свободный дух к себе!..
Увы! зачем отверг он жребий роз отрадный,
Они так счастливы, их нежит сон прохладный!..
Нет! ты иной в душе взлелеял идеал,
Недостижимого ты, мученик, алкал —
И пыль разбитых струй роняешь без надежды,
Как на могильные плиты края одежды!
ИИ.
Как лист воздушных пальм, прозрачною стеной
В теплице высится фонтанов целый строй,
И каждый рвется ввысь, в простор лететь желая,
Лазури поцелуй воздушный посылая!..
Когда же тени вкруг вечерние падут,
В газонах им готов и отдых, и приют,
Они прервут полет, спокойно засыпая,—
Так меркнет лампы свет, печально угасая.
ИИИ.
Устремляясь в лазурь, ниспадают
Друг на друга фонтана струи,
Он, как юноша нежный ласкает
Золотистые кудри свои.
В упоеньи любуясь собою,
Он глядится в бассейн, как Нарцисс.
И игривой, волнистой струею
Пышно кудри его завились,
И звенит его смех серебристый,
Он, готовясь к полету, дрожит,
И за влагой прохладной и чистой
Вновь струя свежей влаги бежит,
И ликует фонтан в упоеньи,
Что высоко сумел он взлететь,
А потом, как прозрачная сеть,
Вдруг повиснет в свободном движеньи,
То, смеясь, как Нарцисс молодой,
Будто складки одежды воздушной,
Разбросает поток струевой
И, желаниям легким послушный,
Засияет своей наготой.
ИV.
Фонтаны кружатся, как будто веретена.
То нежный шелк прядут незримые персты,
Меж тем заботливо с немого небосклона
Луна склоняется в сияньи красоты…
Фонтаны нежный шелк без устали мотают
И морщат, и опять так нежно расправляют,
То в пряди соберут вокруг веретена…
О, пряха нежных струй, печальная луна!
Ты нить тончайшую свиваешь, развиваешь,
И кажется, не шелк. а легкий фимиам
Прясть суждено твоим невидимым перстам…
Ты колокольный звон мечтательно мотаешь
Средь чуткой тишины вокруг веретена,
О, пряха нежных струй, печальная луна!..
В фонтанах каждый миг иное отраженье
Находят небеса, в них каждое мгновенье
Иной играет луч, и, восхищая взор,
В них призма вечная сменяет свой узор.
Фонтаны кружатся, как будто веретена,
Свивая радугу, царицу небосклона…
О, пряха нежных струй, печальная луна!
С небес внимательный и грустный взор склоняя
И за работою фонтанов наблюдая,
С очами тихими, спокойна и ясна,
Вся в белом, ты прядешь с заботою унылой
Увы! волну кудрей над раннею могилой,
О, пряха нежных струй, печальная луна!..
V.
В вечерней мгле фонтан, колеблясь как копье,
Струи бесцветные в заснувший парк бросает…
Вокруг молчание, покой и забытье…
На белый мрамор тень от сосен упадает,
Вдали запел петух… и вновь затихло все!..
Ступая в тишине предательской стопою,
Иуда окропил вокруг газон слезою…
Вокруг печалью все обято неземной!..
Крестясь, прохожий крест собой напоминает,
И возмущенный пруд под бледною луной,
Как ваза горести, во мгле ночной вскипает.
Луна средь тишины, как рана, кровь струит
И красным отсветом потоки багрянит;
Тому виной — фонтан, и, кровью истекая,
Пронзила грудь свою красавица ночная!
VИ.
Курятся облака, померкнул блеск лазури,
Но сад души моей цветет еще сильней,
Еще роскошней он среди дыханья бури,
Но пусть он исцелял мой дух во дни скорбей,
В нем распускается цикута с белладонной…
Вот в нем забил фонтан струею оживленной.
Как птичка красная, в нем молния блестит,
За ней рой острых стрел, преследуя, летит…
— Увы, ее уж нет, умчалась прочь высоко,
Напрасно рвется вверх фонтан в тоске глубокой
К божественной мечте лететь — напрасный труд,
И стрелы снова вниз в бессильи упадут!