Жилец земли, пятидесяти лет,
Подобно всем счастливый и несчастный,
Однажды я покинул этот свет
И очутился в местности безгласной.
Там человек едва существовал
Последними остатками привычек,
Но ничего уж больше не желал
И не носил ни прозвищ он, ни кличек.
Участник удивительной игры,
Не вглядываясь в скученные лица,
Я там ложился в дымные костры
И поднимался, чтобы вновь ложиться.
Я уплывал, я странствовал вдали,
Безвольный, равнодушный, молчаливый,
И тонкий свет исчезнувшей земли
Отталкивал рукой неторопливой.
Какой-то отголосок бытия
Еще имел я для существованья,
Но уж стремилась вся душа моя
Стать не душой, но частью мирозданья.
Там по пространству двигались ко мне
Сплетения каких-то матерьялов,
Мосты в необозримой вышине
Висели над ущельями провалов.
Я хорошо запомнил внешний вид
Всех этих тел, плывущих из пространства:
Сплетенье ферм, и выпуклости плит,
И дикость первобытного убранства.
Там тонкостей не видно и следа,
Искусство форм там явно не в почете,
И не заметно тягостей труда,
Хотя весь мир в движенье и работе.
И в поведенье тамошних властей
Не видел я малейшего насилья,
И сам, лишенный воли и страстей,
Все то, что нужно, делал без усилья.
Мне не было причины не хотеть,
Как не было желания стремиться,
И был готов я странствовать и впредь,
Коль то могло на что-то пригодиться.
Со мной бродил какой-то мальчуган,
Болтал со мной о массе пустяковин.
И даже он, похожий на туман,
Был больше материален, чем духовен.
Мы с мальчиком на озеро пошли,
Он удочку куда-то вниз закинул
И нечто, долетевшее с земли,
Не торопясь, рукою отодвинул.
1.
Когда он, друзья, по асфальту идёт,
Никто на него не кивает!
Но МХАТовский сторож поклон ему бьёт,
Уж он-то Яловича знает.
Народ же недоумевает,
И каждый гадает:
«А ктой-то шагает?»Но годы пройдут — по асфальту пойдёт,
Верней, на машине покатит…
И шляпы снимать будет вслед весь народ:
«Поехал Ялович Геннадий,
Который недавно в Канаде гремел на эстраде».
2.
Многим студии МХАТа диплом выдавали,
А потом — не давали в театрах ролей,
И все эти таланты постепенно увяли,
Как увяли каштаны Версальских аллей.Эта участь ждёт многих, но вам нет угрозы.
Почему? Отвечаю на этот вопрос:
У вас нет столько знаний, сколько есть у Спинозы,
Но зато есть талант, обаяние, нос.
3.
Наш первый тост — здоровье сына,
И мужа твоего, Марина.
4.
Когда б я здесь и пил и ел,
То б мог сказать без промедленья:
Я получил то, что хотел, —
Я помню чудное мгновенье!
<Пушкин>
5.
Тучки небесные, вечные странники,
Не уводите изгнанника горького,
А проведите скорее изгнанника
В эту квартиру на улицу Горького.
<Лермонтов>
6.
Кружится испанская пластинка,
Только докрутилася б скорей!
Генка и жена его Маринка
Пригласили нас на юбилей!
<Светлов>
7.
Ананасы в шампанском, и коньяки в шампанском,
И чудесная влага в хрустале и в стекле!
Я — в костюмчике чешском, настроенье испанском
И гляжу с вожделеньем на вино на столе.
<Северянин>
8.
Я б волком не грыз,
а сажал бы на сутки
Того, кто сказал:
«Юбилей — предрассудки!»
И говорю:
«Вам до ста расти,
Как я уж писал,
без старости».
<Маяковский>
9.
Я не Гомер, не Авиценна,
А я совсем простой поэт:
Пускай живёт Ялович Гена,
Пока ему не надоест.
<Высоцкий>
Надевает девятого мая сосед
На парадный пиджак ордена и медали.
(Я-то знаю — солдатам их зря не давали!)
Я шутливо ему козыряю: — Привет! —
Он шагает, медалями гордо звеня,
А за ним — батальоном идёт ребятня.
В нашем тихом дворе вдруг запахло войной.
Как волнует романтика боя ребят!
Лишь один в стороне — невесёлый, смурной.
— Что с тобою, Сергей? Может, зубы болят? —
Он бормочет в ответ: — Ничего не болит! —
И, потупясь, уходит домой. Почему?
Понимаю: у парня отец — инвалид,
И не слишком в войну подфартило ему,
Нет регалий на скромном его пиджаке,
Лишь чернеет перчатка на левой руке…
Сын солдата, не прячь ты, пожалуйста, глаз,
И отца представляли к наградам не раз.
Я-то знаю, как это бывало тогда:
На Восток шли его наградные листы,
А солдат шёл на Запад, он брал города —
У солдата обязанности просты…
Зацепило — санбат, посильней — лазарет,
В часть приходит медаль, а хозяина нет,
А хозяин в бреду, а хозяин в аду,
И притом у начальников не на виду.
Отлежится солдат и, как водится, — в часть,
Но в свой полк рядовому уже не попасть.
Гимнастёрка пуста. Ну и что? Не беда!
И без всяких наград он берёт города!
И опять медсанбаты и круговорот
Корпусов и полков, батальонов и рот.
Что поделаешь? Это, Серёжа, — война…
Где-то бродят ещё до сих пор ордена,
Бродят, ищут хозяев уже двадцать лет —
Нападут они, может, на правильный след? Ну, а ежели нет, и тогда не беда:
Разве ради наград брали мы города?
Что из того, что ты уже любила,
Кому-то, вспыхнув, отворяла дверь.
Все это до меня когда-то было,
Когда-то было в прошлом, не теперь.
Мы словно жизнью зажили второю,
Вторым дыханьем, песнею второй.
Ты счастлива, тебе светло со мною,
Как мне тепло и радостно с тобой.
Но почему же все-таки бывает,
Что незаметно, изредка, тайком
Вдруг словно тень на сердце набегает
И остро-остро колет холодком…
О нет, я превосходно понимаю,
Что ты со мною встретилась, любя.
И все-таки я где-то ощущаю,
Что, может быть, порою открываю
То, что уже открыто для тебя.
То вдруг умело галстук мне завяжешь,
Уверенной ли шуткой рассмешишь.
Намеком ли без слов о чем-то скажешь
Иль кулинарным чудом удивишь.
Да, это мне и дорого и мило,
И все-таки покажется порой,
Что все это уже, наверно, было,
Почти вот так же, только не со мной,
А как душа порой кричать готова,
Когда в минуту ласки, как во сне,
Ты вдруг шепнешь мне трепетное слово,
Которое лишь мне, быть может, ново,
Но прежде было сказано не мне.
Вот так же точно, может быть, порою
Нет-нет и твой вдруг потемнеет взгляд,
Хоть ясно, что и я перед тобою
Ни в чем былом отнюдь не виноват.
Когда любовь врывается вторая
В наш мир, горя, кружа и торопя,
Мы в ней не только радость открываем,
Мы все-таки в ней что-то повторяем,
Порой скрывая это от себя.
И даже говорим себе нередко,
Что первая была не так сильна,
И зелена, как тоненькая ветка,
И чуть наивна, и чуть-чуть смешна.
И целый век себе не признаемся,
Что, повстречавшись с новою, другой,
Какой-то частью все же остаемся
С ней, самой первой, чистой и смешной!
Двух равных песен в мире не бывает,
И сколько б звезд ни поманило вновь,
Но лишь одна волшебством обладает.
И, как ни хороша порой вторая,
Все ж берегите первую любовь!
В одном переулке
Стояли дома.
В одном из домов
Жил упрямый Фома.
Ни дома, ни в школе,
Нигде, никому —
Не верил
Упрямый Фома
Ничему.
На улицах слякоть,
И дождик,
И град.
«Наденьте калоши», —
Ему говорят.
«Неправда, —
Не верит Фома, —
Это ложь…»
И прямо по лужам
Идет без калош.
Мороз.
Надевают ребята коньки.
Прохожие подняли воротники.
Фоме говорят:
«Наступила зима».
В трусах
На прогулку выходит Фома.
Идет в зоопарке
С экскурсией он.
«Смотрите, — ему говорят, —
Это слон».
И снова не верит Фома:
«Это ложь.
Совсем этот слон
На слона не похож».
Однажды
Приснился упрямому сон,
Как будто шагает по Африке он.
С небес
Африканское солнце печет,
Река под названием Конго
Течет.
Подходит к реке
Пионерский отряд.
Ребята Фоме
У реки говорят:
«Купаться нельзя:
Аллигаторов тьма».
«Неправда», —
Друзьям отвечает Фома.
Трусы и рубашка
Лежат на песке.
Упрямец плывет
По опасной реке.
Близка
Аллигатора хищная
Пасть.
«Спасайся, несчастный,
Ты можешь пропасть!»
Но слышен ребятам
Знакомый ответ:
«Прошу не учить,
Мне одиннадцать лет!»
Уже крокодил
У Фомы за спиной,
Уже крокодил
Поперхнулся Фомой;
Из пасти у зверя
Торчит голова.
До берега
Ветер доносит слова:
«Непра…
Я не ве…»
Аллигатор вздохнул
И, сытый,
В зеленую воду нырнул.
Трусы и рубашка
Лежат на песке.
Никто не плывет
По опасной реке.
Проснулся Фома,
Ничего не поймет,
Трусы и рубашку
Со стула берет.
Фома удивлен,
Фома возмущен:
«Неправда, товарищи,
Это не сон!»
Ребята,
Найдите такого Фому
И эти стихи
Прочитайте ему.
1
Умер друг у меня — вот какая беда…
Как мне быть — не могу и ума приложить.
Я не думал, не верил, не ждал никогда,
Что без этого друга придется мне жить.
Был в отъезде, когда схоронили его,
В день прощанья у гроба не смог постоять.
А теперь вот приеду — и нет ничего;
Нет его. Нет совсем. Нет. Нигде не видать.
На квартиру пойду к нему — там его нет.
Есть та улица, дом, есть подъезд тот и дверь,
Есть дощечка, где имя его — и теперь.
Есть на вешалке палка его и пальто,
Есть налево за дверью его кабинет…
Все тут есть… Только все это вовсе не то,
Потому что он был, а теперь его нет!
Раньше как говорили друг другу мы с ним?
Говорили: «Споем», «Посидим», «Позвоним»,
Говорили: «Скажи», говорили: «Прочти»,
Говорили: «Зайди ко мне завтра к пяти».
А теперь привыкать надо к слову: «Он был».
Привыкать говорить про него: «Говорил»,
Говорил, приходил, помогал, выручал,
Чтобы я не грустил — долго жить обещал,
Еще в памяти все твои живы черты,
А уже не могу я сказать тебе «ты».
Говорят, раз ты умер — таков уж закон, -
Вместо «ты» про тебя говорить надо: «он»,
Вместо слов, что люблю тебя, надо: «любил»,
Вместо слов, что есть друг у меня, надо: «был».
Так ли это? Не знаю. По-моему — нет!
Свет погасшей звезды еще тысячу лет
К нам доходит. А что ей, звезде, до людей?
Ты добрей был ее, и теплей, и светлей,
Да и срок невелик — тыщу лет мне не жить,
На мой век тебя хватит — мне по дружбе светить.
2
Умер молча, сразу, как от пули,
Побледнев, лежит — уже ничей.
И стоят в почетном карауле
Четверо немолодых людей.
Четверо, не верящие в бога,
Провожают раз и навсегда
Пятого в последнюю дорогу,
Зная, что не встретят никогда.
А в глазах — такое выраженье,
Словно верят, что еще спасут,
Словно под Москвой из окруженья,
На шинель подняв, его несут.
3
Дружба настоящая не старится,
За небо ветвями не цепляется, -
Если уж приходит срок, так валится
С грохотом, как дубу полагается.
От ветров при жизни не качается,
Смертью одного из двух кончается.
Ах, как мы мало время бережем!
Нет, это я не к старшим обращаюсь.
Они уж научились. Впрочем, каюсь, —
Кой-кто поздненько вспомнили о нем.
И лишь порой у юности в груди
Кипит ключом беспечное веселье,
Ведь времени так много впереди
На жизнь, на труд и даже на безделье.
Какой коварный розовый туман,
Мираж неограниченности времени.
Мираж растает, выплывет обман,
И как же больно клюнет он по темени!
Пускай вам двадцать, или даже тридцать,
И впереди вся жизнь, как белый свет,
Но сколько и для вас прекрасных лет
Мелькнуло за спиной и больше нет,
И больше никогда не возвратится.
Еще вчера, буквально же вчера,
Вы мяч гоняли где-нибудь на даче,
А вот сейчас судьбу решать пора
И надо пробиваться в мастера,
В всяком деле только в мастера,
Такое время, что нельзя иначе.
А кто-то рядом наплевал на дело,
Ловя одни лишь радости бессонные,
Тряся с отцов на вещи закордонные.
Но человек без дела — только тело,
К тому же не всегда одушевленное.
Болтать способен каждый человек,
И жить бездумно каждый может тоже.
А время мчит, свой ускоряя бег,
И спрашивает: — Кто ты в жизни, кто же?
Уж коль расти, то с юности расти,
Ведь не годами, а делами зреешь,
И все, что не успел до тридцати,
Потом, всего скорее не успеешь.
И пусть к вам в сорок или пятьдесят
Еще придет прекрасное порою,
Но все-таки все главное, большое,
Лишь в дерзновенной юности творят.
Пусть будут весны, будут соловьи,
Любите милых горячо и свято,
Но все же в труд идите как в бои.
Творите биографии свои,
Не упускайте времени, ребята!
Мы рвём — и не найти концов.
Не выдаст чёрт — не съест свинья.
Мы сыновья своих отцов,
Но блудные мы сыновья.Приспичило и припекло!..
Мы не вернёмся — видит Бог —
Ни государству под крыло,
Ни под покров, ни на порог.Враньё ваше вечное усердие!
Враньё безупречное житьё!
Гнильё ваше сердце и предсердие!
Наследство — к чёрту!
Всё, что ваше, — не моё! К чёрту сброшена обуза,
Узы мы свели на нуль!
Нет у мамы карапуза,
Нет ни колледжа, ни вуза,
Нету крошек у папуль.Довольно выпустили пуль
И кое-где и кое-кто
Из наших дорогих папуль —
На всю катушку, на все сто! Довольно тискали вы краль
От января до января.
Нам ваша скотская мораль —
От фонаря, до фонаря! Долой ваши песни, ваши повести!
Долой ваш алтарь и аналой!
Долой угрызенья вашей совести!
Все ваши сказки богомерзкие — долой! Выжимайте деньги в раже,
Только стряпайте без нас
Ваши купли и продажи.
Нам до рвоты ваши даже
Умиленье и экстаз.Среди заросших пустырей
Наш дом — без стен, без крыши кров.
Мы — как изгои средь людей,
Пришельцы из иных миров.Уж лучше где-нибудь ишачь,
Чтоб потом с кровью пропотеть,
Чем вашим воздухом дышать,
Богатством вашим богатеть.Плевать нам на ваши суеверия!
Кромсать всё, что ваше, проклинать!
Как знать, что нам взять взамен неверия?
Но наши дети это точно будут знать! Прорицатели, гадалки
Напророчили бедлам.
Ну, а мы — уже на свалке,
В колесо фортуны палки
Ставим с горем пополам.Так идите к нам, Мак-Кинли,
В наш разгневанный содом.
Вы и сам не блудный сын ли?
Будет больше нас, Мак-Кинли…
Нет? Мы сами к вам придём.
Опять стоят туманные деревья,
И дом Бомбеева вдали, как самоварчик.
Жизнь леса продолжается, как прежде,
Но всё сложней его работа.
Деревья-императоры снимают свои короны,
Вешают их на сучья,
Начинается вращенье деревянных планеток
Вокруг обнаженного темени.
Деревья-солдаты, громоздясь друг на друга,
Образуют дупла, крепости и завалы,
Щелкают руками о твердую древесину,
Играют на трубах, подбрасывают кости.
Тут и там деревянные девочки
Выглядывают из овражка,
Хохот их напоминает сухое постукивание,
Потрескивание веток, когда по ним прыгает белка,
Тогда выступают деревья-виолончели,
Тяжелые сундуки струн облекаются звуками,
Еще минута, и лес опоясан трубами чистых мелодий,
Каналами песен лесного оркестра.
Бомбы ли рвутся, смеются ли бабочки —
Песня всё шире да шире,
И вот уж деревья-топоры начинают рассекать воздух
И складывать его в ровные параллелограммы.
Трение воздуха будит различных животных,
Звери вздымают на лестницы тонкие лапы,
Вверх поднимаются к плоским верхушкам деревьев
И замирают вверху, чистые звезды увидев.
Так над землей образуется новая плоскость:
Снизу — животные, взявшие в лапы деревья,
Сверху — одни вертикальные звезды.
Но не смолкает земля. Уже деревянные девочки
Пляшут, роняя грибы в муравейник.
Прямо над ними взлетают деревья-фонтаны,
Падая в воздух гигантскими чашками струек.
Дале стоят деревья-битвы и деревья-гробницы,
Листья их выпуклы и барельефам подобны.
Можно здесь видеть возникшего снова Орфея,
В дудку поющего. Чистою лиственной грудью
Здесь окружают певца деревянные звери.
Так возникает история в гуще зеленых
Старых лесов, в кустарниках, ямах, оврагах,
Так образуется летопись древних событий,
Ныне закованных в листья и длинные сучья.
Дале деревья теряют свои очертанья, и глазу
Кажутся то треугольником, то полукругом —
Это уже выражение чистых понятий,
Дерево Сфера царствует здесь над другими.
Дерево Сфера — это значок беспредельного дерева,
Это итог числовых операций.
Ум, не ищи ты его посредине деревьев:
Он посредине, и сбоку, и здесь, и повсюду.
«Новый год!»
Для других это просто:
о стакан
стаканом бряк!
А для нас
новогодие —
подступ
к празднованию
Октября.
Мы
лета́
исчисляем снова —
не христовый считаем род.
Мы
не знаем «двадцать седьмого»,
мы
десятый приветствуем год.
Наших дней
значенью
и смыслу
подвести итоги пора.
Серых дней
обыдённые числа,
на десятый
стройтесь
парад!
Скоро
всем
нам
счет предъявят:
дни свои
ерундой не мельча,
кто
и как
в обыдённой яви
воплотил
слова Ильича?
Что в селе?
Навоз
и скрипучий воз?
Свод небесный
коркою вычерствел?
Есть ли там
уже
миллионы звезд,
расцветающие в электричестве?
Не купая
в прошедшем взора,
не питаясь
зрелищем древним,
кто и нынче
послал ревизоров
по советским
Марьям Андревнам?
Нам
коммуна
не словом крепка́ и люба́
(сдашь без хлеба,
как ни крепися!).
У крестьян
уже
готовы хлеба́
всем,
кто переписью переписан?
Дайте крепкий стих
годочков этак на́ сто,
чтоб не таял стих,
как дым клубимый,
чтоб стихом таким
звенеть
и хвастать
перед временем,
перед республикой,
перед любимой.
Пусть гремят
барабаны поступи
от земли
к голубому своду.
Занимайте дни эти —
подступы
к нашему десятому году!
Парад
из края в край растянем.
Все,
в любой работе
и чине,
рабочие и драмщики,
стихачи и крестьяне,
готовьтесь
к десятой годовщине!
Всё, что красит
и радует,
всё —
и слова,
и восторг,
и погоду —
всё
к десятому припасем,
к наступающему году.
Ей было двенадцать, тринадцать — ему.
Им бы дружить всегда.
Но люди понять не могли: почему
Такая у них вражда?!
Он звал ее Бомбою и весной
Обстреливал снегом талым.
Она в ответ его Сатаной,
Скелетом и Зубоскалом.
Когда он стекло мячом разбивал,
Она его уличала.
А он ей на косы жуков сажал,
Совал ей лягушек и хохотал,
Когда она верещала.
Ей было пятнадцать, шестнадцать — ему,
Но он не менялся никак.
И все уже знали давно, почему
Он ей не сосед, а враг.
Он Бомбой ее по-прежнему звал,
Вгонял насмешками в дрожь.
И только снегом уже не швырял
И диких не корчил рож.
Выйдет порой из подъезда она,
Привычно глянет на крышу,
Где свист, где турманов кружит волна,
И даже сморщится: — У, Сатана!
Как я тебя ненавижу!
А если праздник приходит в дом,
Она нет-нет и шепнет за столом:
— Ах, как это славно, право, что он
К нам в гости не приглашен!
И мама, ставя на стол пироги,
Скажет дочке своей:
— Конечно! Ведь мы приглашаем друзей,
Зачем нам твои враги?!
Ей девятнадцать. Двадцать — ему.
Они студенты уже.
Но тот же холод на их этаже,
Недругам мир ни к чему.
Теперь он Бомбой ее не звал,
Не корчил, как в детстве, рожи,
А тетей Химией величал,
И тетей Колбою тоже.
Она же, гневом своим полна,
Привычкам не изменяла:
И так же сердилась: — У, Сатана! —
И так же его презирала.
Был вечер, и пахло в садах весной.
Дрожала звезда, мигая…
Шел паренек с девчонкой одной,
Домой ее провожая.
Он не был с ней даже знаком почти,
Просто шумел карнавал,
Просто было им по пути,
Девчонка боялась домой идти,
И он ее провожал.
Потом, когда в полночь взошла луна,
Свистя, возвращался назад.
И вдруг возле дома: — Стой, Сатана!
Стой, тебе говорят!
Все ясно, все ясно! Так вот ты какой?
Значит, встречаешься с ней?!
С какой-то фитюлькой, пустой, дрянной!
Не смей! Ты слышишь? Не смей!
Даже не спрашивай почему! —
Сердито шагнула ближе
И вдруг, заплакав, прижалась к нему:
— Мой! Не отдам, не отдам никому!
Как я тебя ненавижу!
Андрею Смирнову
Уже рассвет темнеет с трёх сторон,
а всё руке недостаёт отваги,
чтобы пробиться к белизне бумаги
сквозь воздух, затвердевший над столом.
Как непреклонно честный разум мой
стыдится своего несовершенства,
не допускает руку до блаженства
затеять ямб в беспечности былой!
Меж тем, когда полна значенья тьма,
ожог во лбу от выдумки неточной,
мощь кофеина и азарт полночный
легко принять за остроту ума.
Но, видно, впрямь велик и невредим
рассудок мой в безумье этих бдений,
раз возбужденье, жаркое, как гений,
он всё ж не счёл достоинством своим.
Ужель грешно своей беды не знать!
Соблазн так сладок, так невинна малость —
нарушить этой ночи безымянность
и всё, что в ней, по имени назвать.
Пока руке бездействовать велю,
любой предмет глядит с кокетством женским,
красуется, следит за каждым жестом,
нацеленным ему воздать хвалу.
Уверенный, что мной уже любим,
бубнит и клянчит голосок предмета,
его душа желает быть воспета,
и непременно голосом моим.
Как я хочу благодарить свечу,
любимый свет её предать огласке
и предоставить неусыпной ласке
эпитетов! Но я опять молчу.
Какая боль — под пыткой немоты
всё ж не признаться ни единым словом
в красе всего, на что зрачком суровым
любовь моя глядит из темноты!
Чего стыжусь? Зачем я не вольна
в пустом дому, средь снежного разлива,
писать не хорошо, но справедливо —
про дом, про снег, про синеву окна?
Не дай мне Бог бесстыдства пред листом
бумаги, беззащитной предо мною,
пред ясной и бесхитростной свечою,
перед моим, плывущим в сон, лицом.
Глядел я с верным другом Васькой,
укутан в теплый тетин шарф,
и на фокстроты, и на вальсы,
глазок в окошке продышав.
Глядел я жадно из метели,
из молодого января,
как девки жаркие летели,
цветастым полымем горя.
Открылась дверь с игривой шуткой,
и в серебрящейся пыльце —
счастливый смех, и шепот шумный,
и поцелуи на крыльце.
Взглянул —
и вдруг застыло сердце.
Я разглядел сквозь снежный вихрь:
стоял кумир мальчишек сельских —
хрустящий,
бравый фронтовик.
Он говорил Седых Дуняше:
«А ночь-то, Дунечка, -
краса!»
И тихо ей:
«Какие ваши
совсем особые глаза…»
Увидев нас,
в ладоши хлопнул
и нашу с Ваською судьбу
решил:
«Чего стоите, хлопцы?!
А ну, давайте к нам в избу!»
Мы долго с валенок огромных,
сопя, состукивали снег
и вот вошли бочком,
негромко
в махорку, музыку и свет.
Ах, брови —
черные чащобы!..
В одно сливались гул и чад,
и голос:
«Водочки еще бы!..»-
и туфли-лодочки девчат.
Аккордеон вовсю работал,
все поддавал он ветерка,
а мы смотрели,
как на бога,
на нашего фронтовика.
Мы любовались, — я не скрою, -
как он в стаканы водку лил,
как перевязанной рукою
красиво он не шевелил.
Но он историями сыпал
и был уж слишком пьян и лих,
и слишком звучно,
слишком сыто
вещал о подвигах своих.
И вдруг
уже к Петровой Глаше
подсел в углу под образа,
и ей опять:
«Какие ваши
совсем особые глаза…»
Острил он приторно и вязко.
Не слушал больше никого.
Сидели молча я и Васька.
Нам было стыдно за него.
Наш взгляд,
обиженный, колючий,
его упрямо не забыл,
что должен быть он лучше,
лучше
за то,
что он на фронте был.
Смеясь,
шли девки с посиделок
и говорили про свое,
а на веревках поседелых
скрипело мерзлое белье.
Грохочет тринадцатый день войны.
Ни ночью, ни днем передышки нету.
Вздымаются взрывы, слепят ракеты,
И нет ни секунды для тишины.
Как бьются ребята — представить страшно!
Кидаясь в двадцатый, тридцатый бой
За каждую хату, тропинку, пашню,
За каждый бугор, что до боли свой…
И нету ни фронта уже, ни тыла,
Стволов раскаленных не остудить!
Окопы — могилы… и вновь могилы…
Измучились вдрызг, на исходе силы,
И все-таки мужества не сломить.
О битвах мы пели не раз заранее,
Звучали слова и в самом Кремле
О том, что коль завтра война нагрянет,
То вся наша мощь монолитом встанет
И грозно пойдет по чужой земле.
А как же действительно все случится?
Об это — никто и нигде. Молчок!
Но хлопцы в том могут ли усомнится?
Они могут только бесстрашно биться,
Сражаясь за каждый родной клочок!
А вера звенит и в душе, и в теле,
Что главные силы уже идут!
И завтра, ну может, через неделю
Всю сволочь фашистскую разметут.
Грохочет тринадцатый день война
И, лязгая, рвется все дальше, дальше…
И тем она больше всего страшна,
Что прет не чужой землей, а нашей.
Не счесть ни смертей, ни числа атак,
Усталость пудами сковала ноги…
И, кажется, сделай еще хоть шаг,
И замертво свалишься у дороги…
Комвзвода пилоткою вытер лоб:
— Дели сухари! Не дрейфить, люди!
Неделя, не больше еще пройдет,
И главная сила сюда прибудет.
На лес, будто сажа, свалилась мгла…
Ну где же победа и час расплаты?!
У каждого кустика и ствола
Уснули измученные солдаты…
Эх, знать бы бесстрашным бойцам страны,
Смертельно усталым солдатам взвода,
Что ждать ни подмоги, ни тишины
Не нужно. И что до конца войны
Не дни, а четыре огромных года.
Переворот в мозгах из края в край,
В пространстве — масса трещин и смещений:
В Аду решили черти строить рай
Для собственных грядущих поколений.
Известный черт с фамилией Черток -
Агент из Рая — ночью, внеурочно
Отстукал в Рай: в Аду черт знает что, -
Что точно — он, Черток, не знает точно.
Еще ввернул тревожную строку
Для шефа всех лазутчиков Амура:
"Я в ужасе, — сам Дьявол начеку,
И крайне ненадежна агентура".
Тем временем в Аду сам Вельзевул
Потребовал военного парада, -
Влез на трибуну, плакал и загнул:
"Рай, только рай — спасение для Ада!"
Рыдали черти и кричали: "Да!
Мы рай в родной построим Преисподней!
Даешь производительность труда!
Пять грешников на нос уже сегодня!"
"Ну что ж, вперед! А я вас поведу! -
Закончил Дьявол. — С богом! Побежали!"
И задрожали грешники в Аду,
И ангелы в Раю затрепетали.
И ангелы толпой пошли к Нему -
К тому, который видит все и знает, -
А он сказал: "Мне плевать на тьму!" -
И заявил, что многих расстреляет.
Что Дьявол — провокатор и кретин,
Его возня и крики — все не ново, -
Что ангелы — ублюдки, как один
И что Черток давно перевербован.
"Не Рай кругом, а подлинный бедлам, -
Спущусь на землю — там хоть уважают!
Уйду от вас к людям ко всем чертям -
Пускай меня вторично распинают!.."
И он спустился. Кто он? Где живет?..
Но как-то раз узрели прихожане -
На паперти у церкви нищий пьет,
"Я Бог, — кричит, — даешь на пропитанье!"
Конец печален (плачьте, стар и млад, -
Что перед этим всем сожженье Трои?)
Давно уже в Раю не рай, а ад, -
Но рай чертей в Аду зато построен!
На земле не бывает еще без драк —
В прямом и любом переносном смысле.
И если пока существует так,
То пусть над людьми взвивается флаг
Честного боя и честной мысли.
Когда же бросаются вдруг гурьбой
На одного удальцы лихие,
То это такой уж нечестный бой,
Что просто диву даешься порой:
Как только живут подлецы такие?
Лупят расчетливо и умело.
И я, не колеблясь, сказать берусь,
Что только самый последний трус
Способен пойти на такое дело!
Еще бы! Ведь можно сломать любого,
Если кучей на одного.
А главное, риска же никакого!
Полное низкое торжество!
И если такой вот нечестный «бой»
Берет начало порою с детства,
То качество это идет в наследство
И людям с седеющей головой.
Что ж, кулаков тут, пожалуй, нету.
Здесь все бескровно на первый взгляд.
И все же хоть тут и не бьют кастетом,
Но ребра не меньше порой трещат…
И здесь, не в проулке, а в светлом зданье,
Где пальцем не тронет тебя никто.
Все тихо и мирно, идет собранье.
И вдруг — что-то явно пошло не то…
Выходит один, и другой, и третий,
И разом вдруг кучей на одного!
Слова их то плети, то хитрые сети,
Попробуй осмыслить, найтись, ответить,
Подчас и не выдавишь ничего!
Один растерялся, а те и рады
И громоздят этажи из лжи.
Ведь сговорились же явно, гады.
А вот попробуй-ка, докажи!
Вина? Да вины-то подчас и нету!
Какая-то мелочь. Но суть не в том.
Им надо сломать его, сжить со света,
И лупит с трибуны за громом гром!
Есть в жизни хорошее слово: спайка.
Мы с детства привыкли хранить его.
Но если кучей на одного,
То это не спайка уже, а шайка!
И среди черт не весьма красивых,
Что прячутся где-то в душевной мгле,
Эта — из самых, увы, трусливых,
Из самых подленьких на земле!
Шесть с половиной миллионов,
Шесть с половиной миллионов,
Шесть с половиной миллионов!..
Шесть с половиной миллионов —
А надо бы ровно десять!
Любителей круглого счета
Должна порадовать весть,
Что жалкий этот остаток
Сжечь, расстрелять, повесить
Вовсе не так уж трудно,
И опыт, к тому же, есть!
Такая над миром темень,
Такая над миром темень,
Такая над миром темень!..
Такая над миром темень —
Глаз ненароком выколешь!
Каждый случайный выстрел
Несметной грозит бедой,
Так что ж тебе неймется,
Красавчик, фашистский выкормыш,
Увенчаный нашим орденом
И Золотой Звездой?!
Должно быть, тобой заслужено…
Должно быть, тобой заслужено…
Должно быть, тобой заслужено!..
Должно быть, тобой заслужено —
По совести и по чести!
На праведную награду
К чему набрасывать тень?!
Должно быть, с Павликом Коганом
Бежал ты в атаку вместе,
И рядом с тобой под Выборгом
Убит был Арон Копштейн!
Тоненькой струйкой дыма…
Тоненькой струйкой дыма…
Тоненькой струйкой дыма!..
Тоненькой струйкой дыма
В небо уходит Ева,
Падает на аппельплаце
Забитый насмерть Адам!
И ты по ночам, должно быть,
Кричишь от тоски и гнева, —
Носи же свою награду
За всех, кто остался там!
Голос добра и чести…
Голос добра и чести…
Голос добра и чести!..
Голос добра и чести
В разумный наш век бесплоден!
Но мы вознесем молитвы
До самых седьмых небес!
Валяйте — детей и женщин!
Не трогайте гроб Господень!
Кровь не дороже нефти,
А нефть нужна позарез!
Во имя Отца и Сына…
Во имя Отца и Сына…
Во имя Отца и Сына!..
Во имя Отца и Сына
Мы к ночи помянем черта, —
Идут по Синаю танки,
И в черной крови пески!
Три с половиной миллиона
Осталось до ровного счета!
Это не так уж много —
Сущие пустяки!
Спасибо вам, мои корреспонденты —
Все те, кому ответить я не смог, -
Рабочие, узбеки и студенты —
Все, кто писал мне письма, — дай вам бог!
Дай бог вам жизни две
И друга одного,
И света в голове,
И доброго всего!
Найдя стократно вытертые ленты,
Вы хрип мой разбирали по слогам,
Так дай же бог, мои корреспонденты,
И сил в руках, да и удачи вам!
Вот пишут — голос мой не одинаков:
То хриплый, то надрывный, то глухой.
И просит население бараков:
«Володя, ты не пой за упокой!»
Но что поделать, если я не звонок, -
Звенят другие, я — хриплю слова.
Обилие некачественных пленок
Вредит мне даже больше, чем молва.
Вот спрашивают: «Попадал ли в плен ты?»
Нет, не бывал — не воевал ни дня!
Спасибо вам, мои корреспонденты,
Что вы неверно поняли меня!
Друзья мои — жаль, что не боевые —
От моря, от станка и от сохи, -
Спасибо вам за присланные — злые
И даже неудачные стихи.
Вот я читаю: «Вышел ты из моды.
Сгинь, сатана, изыди, хриплый бес.
Как глупо, что не месяцы, а годы
Тебя превозносили до небес!»
Еще письмо: «Вы умерли от водки!»
Да, правда, умер, — но потом воскрес.
«А каковы доходы ваши, все-таки?
За песню трешник — вы же просто крез!»
За письма высочайшего пошиба:
Идите, мол, на Темзу и на Нил, -
Спасибо, люди добрые, спасибо, -
Что не жалели ночи и чернил!
Но только я уже бывал на Темзе,
Собакою на сене восседал.
Я не грублю, но отвечаю тем же, -
А писем до конца не дочитал.
И ваши похвалы и комплименты,
Авансы мне — не отфутболю я:
От ваших строк, мои корреспонденты,
Прямеет путь и сохнет колея.
Сержанты, моряки, интеллигенты, -
Простите, что не каждому ответ:
Я вам пишу, мои корреспонденты,
Ночами песни — вот уж десять лет!
Так бел, что опаляет веки,
кратчайшей ночи долгий день,
и белоручкам белошвейки
прощают молодую лень.
Оборок, складок, кружев, рюшей
сегодня праздник выпускной
и расставанья срок горючий
моей черемухи со мной.
В ночи девичьей, хороводной
есть болетворная тоска.
Ее, заботой хлороформной,
туманят действия цветка.
Воскликнет кто-то: знаем, знаем!
Приелся этот ритуал!
Но всех поэтов всех избранниц
кто не хулил, не ревновал?
Нет никого для восклицаний:
такую я сыскала глушь,
что слышно, как, гонимый цаплей,
в расщелину уходит уж.
Как плавно выступала пава,
пока была ее пора! —
опалом пагубным всплывала
и Анной Павловой плыла.
Еще ей рукоплещут ложи,
еще влюблен в нее бинокль —
есть время вымолвить: о Боже! —
нет черт в ее лице больном.
Осталась крайность славы: тризна.
Растенье свой триумф снесло,
как знаменитая артистка, —
скоропостижно и светло.
Есть у меня чулан фатальный.
Его окно темнит скала.
Там долго гроб стоял хрустальный,
и в нем черемуха спала.
Давно в округе обгорело,
быльем зеленым поросло
ее родительское древо
и все недальнее родство.
Уж примерялись банты бала.
Пылали щеки выпускниц.
Красавица не открывала
дремотно-приторных ресниц.
Пеклась о ней скалы дремучесть
все каменистей, все лесней.
Но я, любя ее и мучась, —
не королевич Елисей.
И главной ночью длинно-белой,
вблизи неутолимых глаз,
с печальной грацией несмелой
царевна смерти предалась.
С неизъяснимою тоскою,
словно былую жизнь мою,
я прах ее своей рукою
горы подножью отдаю.
— Еще одно настало лето, —
сказала девочка со сна.
Я ей заметила на это:
— Еще одна прошла весна.
Но жизнь свежа и беспощадна:
в черемухи прощальный день
глаз безутешный — мрачно, жадно
успел воззриться на сирень.
Я не знал в этот вечер в деревне,
Что не стало Анны Андреевны2,
Но меня одолела тоска.
Деревянные дудки скворешен
Распевали. И месяц навешен
Был на голые ветки леска.Провода электрички чертили
В небесах невесомые кубы.
А ее уже славой почтили
Не парадные залы и клубы,
А лесов деревянные трубы,
Деревянные дудки скворешен.
Потому я и был безутешен,
Хоть в тот вечер не думал о ней.Это было предчувствием боли,
Как бывает у птиц и зверей.Просыревшей тропинкою в поле,
Меж сугробами, в странном уборе
Шла старуха всех смертных старей.
Шла старуха в каком-то капоте,
Что свисал, как два ветхих крыла.
Я спросил ее: «Как вы живете?»
А она мне: «Уже отжила…»В этот вечер ветрами отпето
Было дивное дело поэта.
И мне чудилось пенье и звон.
В этот вечер мне чудилась в лесе
Красота похоронных процессий
И торжественный шум похорон.С Шереметьевского аэродрома
Доносилось подобие грома.
Рядом пели деревья земли:
«Мы ее берегли от удачи,
От успеха, богатства и славы,
Мы, земные деревья и травы,
От всего мы ее берегли».И не ведал я, было ли это
Отпеванием времени года,
Воспеваньем страны и народа
Или просто кончиной поэта.
Ведь еще не успели стихи,
Те, которыми нас одаряли,
Стать гневливой волною в Дарьяле
Или ветром в молдавской степи.Стать туманом, птицей, звездою
Иль в степи полосатой верстою
Суждено не любому из нас.
Стихотворства тяжелое бремя
Прославляет стоустое время.
Но за это почтут не сейчас.Ведь она за свое воплощенье
В снегиря царскосельского сада
Десять раз заплатила сполна.
Ведь за это пройти было надо
Все ступени рая и ада,
Чтоб себя превратить в певуна.Все на свете рождается в муке —
И деревья, и птицы, и звуки.
И Кавказ. И Урал. И Сибирь.
И поэта смежаются веки.
И еще не очнулся на ветке
Зоревой царскосельский снегирь.
Ой-е-е-ей! Бог с тобой!
Ой-е-е-ей! Бог с тобой!
Если я с собой не в ладу, чтоб ей оборваться, струне,
Но раз уж объявился в аду — так ты пляши в огне!
Раз ужe в аду, так ты пляши в огне.
Сходу пропаду, если нет ни души во мне.
Мне бы сотворить ворота у трех дорог.
Да небо своротить охота до судорог.
Гадами ползут времена, где всяк себе голова.
Нынче — Страшный Зуд. На, бери меня, голого!
Нынче — Скудный день. Горе — горном, да смех в меха!
С пеньем на плетень — горлом — красного петуха.
Но сбей озноб да брось меня в пот.
Каков лоб, таков и приход.
Но дай восход, и я его подожгу.
Воля уготована всем кому вольготно.
Мне с моею милою — рай на шабаше.
У меня есть все, что душе угодно,
Но это только то, что угодно душе.
Ой, не лей елей, да я не пью, я пою, да нынче мне в седло.
Пей да не жалей, ведь праздник на моей стороне.
Все бы хорошо, да в одиночку не весело.
Да почему бы нам с тобой не плясать в огне!
Чтобы пятки не жгли угли, да не пекла зола,
Да не рубиться бы в рубли, да от зла не искать бы зла.
Я тобой живу, но прости, мне сны — не житье.
И я не согрешу против истины, согрешив за нее.
Мы облучены, и я иду на звон струны из твоей косы.
Мы обручены, и значит время задуть часы.
Время выйти в лес, где поляны твои святы.
Времени в обрез — цветы и еще цветы.
Я тебя люблю, и я уйду, раз уж я пришел.
Я тебя люблю, и по колено мне трын-трава.
Так вей славянским словом, молва, как все хорошо!
Славно на земле, где всяк всему голова.
Я тебя люблю, и в облака смотрю свысока.
Весело ли грустно, да по Руси по руслу речет река.
Как течет река в облака, а на самом дне
Мечется огонь, и я там пляшу в огне!
Мечется огонь, и мы там с тобой в огне!
Нет погоды над Диксоном.
Есть метель.
Ветер есть.
И снег.
А погоды нет.
Нет погоды над Диксоном третий день.
Третий день подряд мы встречаем рассвет
не в полете,
который нам по душе,
не у солнца, слепящего яростно,
а в гостинице.
На втором этаже.
Надоевшей.
Осточертевшей уже.
Там, где койки стоят в два яруса.
Там, где тихий бортштурман Леша
снисходительно,
полулежа,
на гитаре играет, глядя в окно,
вальс задумчивый
«Домино».
Там, где бродят летчики по этажу,
там, где я тебе это письмо пишу,
там, где без рассуждений почти с утра, -
за три дня,
наверно, в десятый раз, -
начинается «северная» игра —
преферанс.
Там, где дни друг на друга похожи,
там, где нам ни о чем не спорится…
Ждем погоды мы.
Ждем в прихожей
Северного полюса.
Третий день погоды над Диксоном нет.
Третий день… А кажется: двадцать лет!
Будто нам эта жизнь двадцать лет под стать,
двадцать лет, как забыли мы слово: летать! И обидно.
И некого вроде винить.
Телефон в коридоре опять звонит.
Вновь синоптики,
самым святым клянясь,
обещают на завтра
вылет
для нас…
И опять, как в насмешку,
приходит с утра
завтра, слишком похожее
на вчера.
Улететь — дело очень не легкое,
потому что погода —
нелетная.…Самолеты охране поручены.
Самолеты к земле прикручены,
будто очень опасные звери они,
будто вышли уже из доверья они.
Будто могут
плюнуть они на людей!
Вздрогнуть!
Воздух наполнить свистом.
И — туда! Сквозь тучи… Над Диксоном
третий день погоды нет.
Третий день.
Рисковать
приказами запрещено… Тихий штурман Леша
глядит в окно.
Тихий штурман наигрывает «Домино».
Улететь нельзя все равно
ни намеренно,
ни случайно,
ни начальникам,
ни отчаянным —
никому.
О скуке
на этом свете
Гоголь
говаривал много.
Много он понимает —
этот самый ваш
Гоголь!
В СССР
от веселости
стонут
целые губернии и волости.
Например,
со смеха
слёзы потопом
на крохотном перегоне
от Киева до Конотопа.
Свечи
кажут
язычьи кончики.
11 ночи.
Сидим в вагончике.
Разговор
перекидывается сам
от бандитов
к Брынским лесам.
Остановят поезд —
минута паники.
И мчи
в Москву,
укутавшись в подштанники.
Осоловели;
поезд
темный и душный,
и легли,
попрятав червонцы
в отдушины.
4 утра.
Скок со всех ног.
Стук
со всех рук:
«Вставай!
Открывай двери!
Чай, не зимняя спячка.
Не медведи-звери!»
Где-то
с перепугу
загрохотал наган,
у кого-то
в плевательнице
застряла нога.
В двери
новый стук
раздраженный.
Заплакали
разбуженные
дети и жены.
Будь что будет…
Жизнь —
на ниточке!
Снимаю цепочку,
и вот…
Ласковый голос:
«Купите открыточки,
пожертвуйте
на воздушный флот!»
Сон
еще
не сошел с сонных,
ищут
радостно
карманы в кальсонах.
Черта
вытащишь
из голой ляжки.
Наконец,
разыскали
копеечные бумажки.
Утро,
вдали
петухи пропели…
— Через сколько
лет
соберет он на пропеллер?
Спрашиваю,
под плед
засовывая руки:
— Товарищ сборщик,
есть у вас внуки?
— Есть, —
говорит.
— Так скажите
внучке,
чтоб с тех собирала,
— на ком брючки.
А этаким способом
— через тысячную ночку —
соберете
разве что
на очки летчику. —
Наконец,
задыхаясь от смеха,
поезд
взял
и дальше поехал.
К чему спать?
Позевывает пассажир.
Сны эти
только
нагоняют жир.
Человеческим
происхождением
гордятся простофили.
А я
сожалею,
что я
не филин.
Как филинам полагается,
не предаваясь сну,
ждал бы
сборщиков,
взлезши на сосну.
* * *
Видно, острая заноза
В душу врезалась ему,
Только зря ушел с колхоза —
Хуже будет одному.
Ведь его не село
До такого довело.
* * *
Воронку бы власть — любого
Он бы прятал в «воронки»,
А особенно — Живого,
Только руки коротки!
Чёрный Ворон, что ты вьёшься
Над Живою головой?
Пашка-Ворон, зря смеёшься:
Лисапед еще не твой!
Как бы через село
Пашку вспять не понесло!
* * *
Мотяков, твой громкий голос —
Не на век, не на года,
Этот голос — тонкий волос,
Лопнет — раз и навсегда!
Уж как наше село
И не то ещё снесло!
* * *
Петя Долгий в сельсовете —
Как Господь на небеси,
Хорошо бы эти Пети
Долго жили на Руси!
Ну, а в наше село
Гузенкова занесло.
* * *
Больно Федька загордился,
Больно требовательным стал:
Ангел с неба появился —
Он и ангела прогнал!
Ходит в наше село
Ангел редко, как назло!
* * *
Эй, кому бока намяли?
Кто там ходит без рогов?
Мотякова обломали,
Стал комолый Мотяков!
Так бежал через село —
Потерял аж два кило!
* * *
Без людей да без получки
До чего, Фомич, дойдёшь?!
Так и знай — дойдёшь до ручки,
С горя горькую запьёшь!
Знает наше село,
Что с такими-то было!
* * *
Настрадался в одиночку,
Закрутился блудный сын.
То ль судьбе он влепит точку
То ль судьба — в лопатки клин.
Что ни делал — как назло,
Завертело, замело.
* * *
Колос вырос из побега
Всем невзгодам супротив.
Он промыкался, побегал —
И вернулся в коллектив.
Уж как наше село
Снова члена обрело!
* * *
Хватит роги ломать, как коровам,
Перевинчивать, перегибать,
А не то, Гузенков с Мотяковым,
Мы покажем вам кузькину мать!
Огромные
зеленеют столы.
Поляны такие.
И —
по стенам,
с боков у стола —
стволы,
называемые —
«кии́».
Подходят двое.
«Здоро́во!»
«Здоро́во!»
Кий выбирают.
Дерево —
во!
Первый
хочет
надуть второго,
второй —
надуть
первого.
Вытянув
кисти
из грязных манжет,
начинает
первый
трюки.
А у второго
уже
«драже-манже»,
то есть —
дрожат руки.
Капли
со лба
текут солоны́,
он бьет
и вкривь и вкось…
Аж встали
вокруг
привиденья-слоны,
свою
жалеючи
кость.
Забыл,
куда колотить,
обо што, —
стаскивает
и галстук, и подтяжки.
А первый
ему
показывает «клопштосс»,
берет
и «эффе»
и «оттяжки».
Второй
уже
бурак бураком
с натуги
и от жары.
Два
— ура! —
положил дураком
и рад —
вынимает шары.
Шары
на полке
сияют лачком,
но только
нечего радоваться:
первый — «саратовец»;
как раз
на очко
больше
всегда
у «саратовца».
Последний
шар
привинтив к борту́
(отыгрыш —
именуемый «перлом»),
второй
улыбку
припрятал во рту,
ему
смеяться
над первым.
А первый
вымелил кий мелком:
«К себе
в середину
дуплет».
И шар
от борта
промелькнул мельком
и сдох
у лузы в дупле.
О зубы
зубы
скрежещут зло,
улыбка
утопла во рту.
«Пропали шансы…
не повезло…
Я в новую партию
счастья весло —
вырву
у всех фортун».
О трешнице
только
вопрос не ясен —
выпотрашивает
и брюки
и блузу.
Стоит
партнер,
холодный, как Нансен,
и цедит
фразу
в одном нюансе:
«Пожалуйста —
деньги в лузу».
Зальдилась жара.
Бурак белеет.
И голос
чужой и противный:
«Хотите
в залог
профсоюзный билет?
Не хотите?
Берите партийный!»
До ночи
клятвы
да стыдный гнет,
а ночью
снова назад…
Какая
сила
шею согнет
тебе,
человечий азарт?!
Мне судьба — до последней черты, до креста
Спорить до хрипоты (а за ней — немота),
Убеждать и доказывать с пеной у рта,
Что не то это вовсе, не тот и не та, Что лабазники врут про ошибки Христа,
Что пока ещё в грунт не влежалась плита.
Триста лет под татарами — жизнь ещё та:
Маета трёхсотлетняя и нищета.Но под властью татар жил Иван Калита,
И уж был не один, кто один — против ста.
{Пот} намерений добрых и бунтов тщета,
Пугачёвщина, кровь и опять — нищета… Пусть не враз, пусть сперва не поймут ни черта, —
Повторю даже в образе злого шута.
Но не стоит предмет, да и тема не та:
Суета всех сует — всё равно суета.Только чашу испить — не успеть на бегу,
Даже если разбить — всё равно не могу;
Или выплеснуть в наглую рожу врагу?
Не ломаюсь, не лгу — всё равно не могу; На вертящемся гладком и скользком кругу
Равновесье держу, изгибаюсь в дугу!
Что же с чашею делать?! Разбить — не могу!
Потерплю — и достойного подстерегу.Передам — и не надо держаться в кругу
И в кромешную тьму, и в неясную згу.
Другу передоверивши чашу, сбегу!
Смог ли он её выпить — узнать не смогу.Я с сошедшими с круга пасусь на лугу,
Я о чаше невыпитой — здесь ни гугу,
Никому не скажу, при себе сберегу,
А сказать — и затопчут меня на лугу.Я до рвоты, ребята, за вас хлопочу!
Может, кто-то когда-то поставит свечу
Мне за голый мой нерв, на котором кричу,
И весёлый манер, на котором шучу… Даже если сулят золотую парчу
Или порчу грозят напустить — не хочу!
На ослабленном нерве я не зазвучу —
Я уж свой подтяну, подновлю, подвинчу! Лучше я загуляю, запью, заторчу,
Всё, что ночью кропаю, — в чаду растопчу,
Лучше голову песне своей откручу —
Но не буду скользить, словно пыль по лучу!..Если всё-таки чашу испить мне судьба,
Если музыка с песней не слишком груба,
Если вдруг докажу, даже с пеной у рта, —
Я умру и скажу, что не всё суета!
Я здесь бывала. Всё мне здесь знакомо.
И всё же через грохот заводской
меня ведёт товарищ из завкома
и откровенно сетует с тоской: — Вот, вроде бы, и вы не виноваты,
и мы, опять же, тоже ни при чем.
Людей, конечно, будет маловато:
стихи!
Не понимают нипочём!.. Завод гудел. Дышал единым духом.
Вздымались трубы в огненной пыли.
А он всё шёл и всё бубнил над ухом,
что «люди до стихов не доросли», что «молодёжь и в клубе-то нечасто»,
что «ей бы лишь плевать бы в потолок»…
Мы, наконец, приходим на участок
и смотрим:
полон красный уголок! Сидят ребята — парни и девчонки —
от сцены до последнего ряда!
Попутчик мой в восторге снял кепчонку
и, подмигнув, сказал:
— Вот это да! …Ах, это состоянье боевое,
когда стихи свои — на суд людской!
Зал был со мной.
Но в зале было двое,
колдующих над шахматной доской. Я понимала: время перерыва,
у них обед и им не до меня.
И вот один из них неторопливо
берёт за гриву белого коня. Что ж, обижаться тут не полагалось,
но и сдаваться мне не по нутру.
Как я старалась, как я добивалась,
чтобы ребята бросили игру! Уже в блокноте зримо и весомо,
моим успехом удовлетворён,
поставил птичку деятель завкома,
такую же бескрылую, как он. Уже девчонка на скамейке левой
платок искала, мелочью звеня.
А те, как пешкой, крутят королевой
и всё равно
не смотрят на меня. По клеткам кони скачут угловато
и царственно шагают короли.
И я одна на свете виновата,
что двое до стихов не доросли! Меня упрямой называли с детства,
но не упрямство вспыхнуло в крови,
напомнив мне испытанное средство…
И я читаю
только
о любви. Не знаю, может, правда столько было
в стихах любви, и счастья, и тоски,
а может, просто —
я тебя любила…
Но парни оторвались от доски! …Я уходила от ребят в восторге,
читателя почувствовав плечом.
Неужто скажут завтра
в книготорге:
— Стихи!
Не покупают нипочем!
Юрию ГагаринуЧтоб осознать всё богатство события,
Надо в пилоте представить с е б я:
Это ты,
читатель,
из ритма обычая
Вырвался, пламенем всех ослепя; Это ты, экономя в скафандре дыхание,
Звёзды вокруг ощущаешь, как вещи,
Это ты, это ты раздвинул заранее
Грани психики человечьей; Ты — утратив чувство весомости,
Ангелом над телефоном паришь,
Ты — в состоянии нервной весёлости
Рядом приметил Гжатск и Париж… И хоть бинокль высокого качества
Видит Землю во все люнеты,
Это тебе Земля уже кажется
Эллипсоидом дальней планеты,
А ты во Вселенной — один-
единственный,
Ты уже не Юрий — комета сама,
И пред тобой раскрываются истины
Такие, что можно сойти с ума! Но ты не искринкой махнул
во Вселенную,
Тебя не осколком несло сквозь небо,
Луну ты можешь назвать Селеною –
И это совсем не будет нелепо: От древнего Стикса до нашей Москвы-реки,
Вся устремившись в этот полёт,
Культура
всей человеческой
лирики
В дикости космоса
гордо плывёт.И сколько бы звёзды тебя не мытарили,
Земляк ты наш перед целым светом,
«З е м л я» — твоя марка на инструментарии,
Но не ищи ты абстракции в этом: С собою ты взял аппаратурою
Не только приборы своей страны,
Но и в мешочке землицу бурую –
Русскую пашню, весенние сны… Высоко над радугой полушария
Ты в черноте изучаешь Солнце,
Ты отмечаешь линию бария,
Цифру вносишь в рубрику — «стронций».Но милый светец избы на Смоленщине,
Но этажерка любимых книг,
Но брови той удивительной женщины,
Что пальцы ломает в этот миг, Но дочки твоей шоколадная родинка,
Мать, породившая чудо-сынища –
Это родная земля, это Родина,
Этого ты и на Солнце не сыщешь! Что может значить мирок этот маленький,
В стихиях стихий лилипутный уют?
Сквозь хладный Хаос
теплинки-проталинки
В ладонях душу твою берегут.А в этой душе — города и селения,
Мир и любовь,
Октябрь и семья,
Чего и во сне не видит Вселенная…
Дорогу, космос: летит Земля!
Мы — солидные люди,
Комсомольцы двадцатого года.
Моль уже проедает
Походные наши шинели…
Мы с детства знакомы
С украинской нашей природой,
Мы знаем,
Как выглядит тополь
После дождя и шрапнели. На минуту представьте себе
Вечера близ Диканьки,
И закаты по Гоголю,
И махновца на пьяной тачанке,
Паровозного кладбища
Оледенелые трубы,
И раскрытое настежь
Окно комсомольского клуба… Бригадиры побед,
Мы по праву довольны судьбою,
На других поколеньях
Свои проверяя года.
Не сбавляя паров,
Грохоча биографией боя,
Мы идем в нашу старость,
Как входят в туннель поезда… Давайте вспомним
Все, что нам знакомо.
Давайте снова
Проверять посты
Руководимые
Секретарем губкома,
Украинцем
Огромным и простым.Он вел романтику
Как лошадь,
За собой –
Накормленной,
Оседланной,
Послушной.
Она, пришпоренная,
Мчалась в каждый бой,
Потом покорно
Шла к себе в конюшню.Казармами,
Вокзалами,
Степями
Молодежь
Расставила пикеты,
Благословляема
Четырьмя ветрами
И пятью
Частями света. Так накоплялся
Боевой багаж
Побед,
И поражений,
И подполья,
Так начинался
Комсомольский стаж
Товарищей —
Участников Триполья.Не забудем их,
Лицо в лицо
Видевших и жизнь,
И смерть,
И славу.
Не забудем
Наших мертвецов, —
Мы на это
Не имеем права! Пусть они
Напомнят нам о сроках,
Юность вызывающих на бой,
Пусть они
Пройдут сквозь эти строки,
Жалуясь на раны
И на боль. Вот они
Являются ко мне
В тесных коридорах общежитий.
Я их поведу
По всей стране,
Чтобы показать им.
— Вот! Смотрите! Сколько молодости
У страны!
Сколько свежих
Комсомольских сил!
Этот паренек
Из Чухломы
Нас уже давно опередил. Эта девушка
Из Ленинграда
Первой в цехе
Снижает брак.
Посмотри
На ее бригаду!
Поздоровайся с ней,
Шпиндяк! Это молодость наша встала!
Это брызжет
В десятках глаз
Весь огонь
Твоего запала,
Перемноженный
Сотни раз!.. Дышит время
Воздухом веселым,
И пути широкие легли,
И горит вовсю
Над Комсомолом
Солнце,
Под которым мы росли.
Уж сотый день врезаются гранаты
В Малахов окровавленный курган,
И рыжие британские солдаты
Идут на штурм под хриплый барабан.
А крепость Петропавловск-на-Камчатке
Погружена в привычный мирный сон.
Хромой поручик, натянув перчатки,
С утра обходит местный гарнизон.
Седой солдат, откозыряв неловко,
Трет рукавом ленивые глаза,
И возле пушек бродит на веревке
Худая гарнизонная коза.
Ни писем, ни вестей. Как ни проси их,
Они забыли там, за семь морей,
Что здесь, на самом кончике России,
Живет поручик с ротой егерей…
Поручик, долго щурясь против света,
Смотрел на юг, на море, где вдали —
Неужто нынче будет эстафета? —
Маячили в тумане корабли.
Он взял трубу. По зыби, то зеленой,
То белой от волнения, сюда,
Построившись кильватерной колонной,
Шли к берегу британские суда.
Зачем пришли они из Альбиона?
Что нужно им? Донесся дальний гром,
И волны у подножья бастиона
Вскипели, обожженные ядром.
Полдня они палили наудачу,
Грозя весь город обратить в костер.
Держа в кармане требованье сдачи,
На бастион взошел парламентер.
Поручик, в хромоте своей увидя
Опасность для достоинства страны,
Надменно принимал британца, сидя
На лавочке у крепостной стены.
Что защищать? Заржавленные пушки,
Две улицы то в лужах, то в пыли,
Косые гарнизонные избушки,
Клочок не нужной никому земли?
Но все-таки ведь что-то есть такое,
Что жаль отдать британцу с корабля?
Он горсточку земли растер рукою:
Забытая, а все-таки земля.
Дырявые, обветренные флаги
Над крышами шумят среди ветвей…
«Нет, я не подпишу твоей бумаги,
Так и скажи Виктории своей!»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Уже давно британцев оттеснили,
На крышах залатали все листы,
Уже давно всех мертвых схоронили,
Поставили сосновые кресты,
Когда санкт-петербургские курьеры
Вдруг привезли, на год застряв в пути,
Приказ принять решительные меры
И гарнизон к присяге привести.
Для боевого действия к отряду
Был прислан в крепость новый капитан,
А старому поручику в награду
Был полный отпуск с пенсиею дан!
Он все ходил по крепости, бедняга,
Все медлил лезть на сходни корабля.
Холодная казенная бумага,
Нелепая любимая земля…
Костер, что где-нибудь в лесу,
Ночуя, путник палит, —
И тот повысушит росу,
Траву вокруг обвялит.Пожар начнет с одной беды,
Но только в силу вступит —
Он через улицу сады
Соседние погубит.А этот жар — он землю жег,
Броню стальную плавил,
Он за сто верст касался щек
И брови кучерявил.Он с ветром несся на восток,
Сжигая мох на крышах,
И сизой пылью вдоль дорог
Лежал на травах рыжих.И от столба и до столба,
Страду опережая,
Он на корню губил хлеба
Большого урожая… И кто в тот год с войсками шел,
Тому забыть едва ли
Тоску и муку наших сел,
Что по пути лежали.И кто из пламени бежал
В те месяцы лихие,
Тот думать мог, что этот жар
Смертелен для России.И с болью думать мог в пути,
Тех, что прошли, сменяя:
— Земля отцовская, прости,
Страдалица родная… И не одна уже судьба
Была войны короче.
И шла великая борьба
Уже как день рабочий.И долг борьбы — за словом — власть
Внушала карой строгой.
И воин, потерявший часть,
Искал ее с тревогой… И ты была в огне жива,
В войне права, Россия.
И силу вдруг нашла Москва
Ответить страшной силе.Москва, Москва, твой горький год,
Твой первый гордый рапорт,
С тех пор и ныне нас ведет
Твой клич: — Вперед на запад! Пусть с новым летом вновь тот жар
Дохнул, неимоверный,
И новый страшен был удар, —
Он был уже не первый.Ты, Волга, русская река,
Легла врагу преградой.
Восходит заревом в века
Победа Сталинграда.Пусть с третьим летом новый жар
Дохнул — его с восхода
С привычной твердостью встречал
Солдатский взгляд народа.Он мощь свою в борьбе обрел,
Жестокой и кровавой,
Солдат-народ. И вот Орел —
Начало новой славы.Иная шествует пора,
Рванулась наша сила
И не споткнулась у Днепра,
На берег тот вступила.И кто теперь с войсками шел,
Тому забыть едва ли
И скорбь и радость наших сел,
Что по пути лежали.Да, много горя, много слез —
Еще их срок не минул.
Не каждой матери пришлось
Обнять родного сына.Но праздник свят и величав.
В огне полки сменяя,
Огонь врага огнем поправ,
Идет страна родная.Ее святой, великий труд,
Ее немые муки
Прославят и превознесут
Благоговейно внуки.И скажут, честь воздав сполна,
Дивясь ушедшей были:
Какие были времена!
Какие люди были!
Пусть певичка смешна и жеманна,
Пусть манерны у песни слова, —
В полуночном чаду ресторана
Так блаженно плывет голова.
Винограда тяжелые гроздья
Превратились в густое вино,
И теперь по артериям бродит,
Колобродит, бунтует оно.
А за маленьким столиком рядом
Трое бывших окопных солдат
Невеселым хмелеющим взглядом
На оркестр и певичку глядят.
Я, наверное, их понимаю:
Ветераны остались одни —
В том победном ликующем мае,
В том проклятом июне они…
А смешная певичка тем часом
Продолжает шептать о весне,
А парнишка в потертых техасах
Чуть не сверстницу видит во мне!
В этом спутник мой искренен вроде,
Лестно мне и немного смешно.
По артериям весело бродит,
Колобродит густое вино.
А за маленьким столиком рядом
Двое бывших окопных солдат
Немигающим пристальным взглядом
За товарищем вставшим следят.
Ну, а тот у застывшей певицы
Отодвинул молчком микрофон,
И, гранатой, в блаженные лица
Бросил песню забытую он —
О кострах на снегу, о шинели
Да о тех, кто назад не пришел…
И глаза за глазами трезвели,
И смолкал вслед за столиком стол.
Замер смех, и не хлопали пробки.
Тут оркестр очнулся, и вот
Поначалу чуть слышно и робко
Подхватил эту песню фагот,
Поддержал его голос кларнета,
Осторожно вступил контрабас…
Ах, нехитрая песенка эта,
Почему будоражишь ты нас?
Почему стали строгими парни
И никто уже больше не пьян?..
Не без горечи вспомнил ударник,
Что ведь, в сущности, он — барабан,
Тот, кто резкою дробью в атаку
Поднимает залегших бойцов.
Кто-то в зале беззвучно заплакал,
Закрывая салфеткой лицо.
И певица в ту песню вступила,
И уже не казалась смешной…
Ах, какая же все-таки сила
Скрыта в тех, кто испытан войной!
Вот мелодия, вздрогнув, погасла,
Словно чистая вспышка огня.
Знаешь, парень в модерных техасах,
Эта песенка и про меня.
Ты — грядущим, я прошлым богата,
Юность — юным, дружок, наше — нам.
Сердце тянется к этим солдатам,
К их осколкам и к их орденам.
Был он немолодой, но бравый;
Шел под пули без долгих сборов,
Наводил мосты, переправы,
Ни на шаг от своих саперов;
И погиб под самым Берлином,
На последнем на поле минном,
Не простясь со своей подругой,
Не узнав, что родит ему сына.
И осталась жена в Тамбове.
И осталась в полку саперном
Та, что стала его любовью
В сорок первом, от горя черном;
Та, что думала без загада:
Как там, в будущем, с ней решится?
Но войну всю прошла с ним рядом,
Не пугаясь жизни лишиться… Ничего от него не хотела,
Ни о чем для себя не просила,
Но, от пуль закрыв своим телом,
Из огня его выносила
И выхаживала ночами,
Не беря с него обещаний
Ни жениться, ни разводиться,
Ни писать для нее завещаний.
И не так уж была красива,
Не приметна женскою статью.
Ну, да, видно, не в этом сила,
Он ее и не видел в платьях,
Больше все в сапогах кирзовых,
С санитарной сумкой, в пилотке,
На дорогах войны грозовых,
Где орудья бьют во всю глотку.
В чем ее красоту увидел?
В том ли, как вела себя смело?
Или в том, как людей жалела?
Или в том, как любить умела?
А что очень его любила,
Жизнь ему отдав без возврата, -
Это так. Что было, то было…
Хотя он не скрыл, что женатый.
Получает жена полковника
Свою пенсию за покойника;
Старший сын работает сам уже,
Даже дочь уже год как замужем…
Но живёт ещё где-то женщина,
Что звалась фронтовой женой.
Не обещано, не завещано
Ничего только ей одной.
Только ей одной да мальчишке,
Что читает первые книжки,
Что с трудом одет без заплаток
На её, медсестры, зарплату.
Иногда об отце он слышит,
Что был добрый, храбрый, упрямый.
Но фамилии его не пишет
На тетрадках, купленных мамой.
Он имеет сестру и брата,
Ну, а что ему в том добра-то?
Пусть подарков ему не носят,
Только маму пусть не поносят.
Даже пусть она виновата
Перед кем-то, в чем-то, когда-то,
Но какой ханжа озабочен —
Надавать ребенку пощечин?
Сплетней душу ему не троньте!
Мальчик вправе спокойно знать,
Что отец его пал на фронте
И два раза ранена мать.
Есть над койкой его на коврике
Снимок одерской переправы,
Где с покойным отцом, полковником,
Мама рядом стоит по праву.
Не забывшая, незамужняя,
Никому другому не нужная,
Она молча несёт свою муку.
Поцелуй, как встретишь, ей руку!
Битвы словесной стихла гроза.
Полные гнева, супруг и супруга
Молча стояли друг против друга,
Сузив от ненависти глаза.
Все корабли за собою сожгли,
Вспомнили все, что было плохого.
Каждый поступок и каждое слово —
Все, не щадя, на свет извлекли.
Годы их дружбы, сердец их биенье —
Все перечеркнуто без сожаленья.
Часто на свете так получается:
В ссоре хорошее забывается.
Тихо. Обоим уже не до споров.
Каждый умолк, губу закусив.
Нынче не просто домашняя ссора,
Нынче конец отношений. Разрыв.
Все, что решить надлежало, — решили.
Все, что раздела ждало, — разделили.
Только в одном не смогли согласиться,
Это одно не могло разделиться.
Там, за стеною, в ребячьем углу
Сын их трудился, сопя, на полу.
Кубик на кубик. Готово! Конец!
Пестрый, как сказка, вырос дворец.
— Милый! — подавленными голосами
Молвили оба.- Мы вот что хотим…-
Сын повернулся к папе и маме
И улыбнулся приветливо им.
— Мы расстаемся… совсем… окончательно…
Так нужно, так лучше… И надо решить,
Ты не пугайся. Слушай внимательно:
С мамой иль с папой будешь ты жить?
Смотрит мальчишка на них встревожено.
Оба взволнованны… Шутят иль нет?
Палец в рот положил настороженно.
— И с мамой и с папой, — сказал он в ответ.
— Нет, ты не понял! — И сложный вопрос
Каждый ему втолковать спешит.
Но сын уже морщит облупленный нос
И подозрительно губы кривит…
Упрямо сердце мальчишечье билось,
Взрослых не в силах понять до конца.
Не выбирало и не делилось,
Никак не делилось на мать и отца!
Мальчишка! Как ни внушали ему,
Он мокрые щеки лишь тер кулаками,
Понять не умея никак: почему
Так лучше ему, папе и маме?
В любви излишен, друзья, совет.
Трудно в чужих делах разбираться.
Пусть каждый решает, любить или нет?
И где сходиться и где расставаться?
И все же порой в сумятице дел,
В ссоре иль в острой сердечной драме
Прошу только вспомнить, увидеть глазами
Мальчишку, что драмы понять не сумел
И только щеки тер кулаками.
Когда мы вдвоем
Я не помню, не помню, не помню о том, на каком
мы находимся свете.
Всяк на своем. Но я не боюсь измениться в лице,
Измениться в твоем бесконечно прекрасном лице.
Мы редко поем.
Мы редко поем, но когда мы поем, подымается ветер
И дразнит крылом. Я уже на крыльце.
Хоть смерть меня смерь,
Да хоть держись меня жизнь,
Я позвал сюда Гром — вышли смута, апрель и гроза.
Ты только поверь,
Если нам тяжело — не могло быть иначе,
Тогда почему, почему кто-то плачет?
Оставь воду цветам. Возьми мои глаза.
Поверь — и поймешь,
Как мне трудно раздеться,
Когда тебя нет, когда некуда, некуда, некуда деться.
Поверь — и поймешь,
То, что я никогда,
Никогда уже не смогу наглядеться туда,
Где мы, где мы могли бы согреться,
Когда будет осень,
И осень гвоздями вколотит нас в дрожь.
Пойми — ты простишь
Если ветреной ночью я снова сорвусь с ума,
Побегу по бумаге я.
Этот путь длиною в строку, да строка коротка.
Строка коротка.
Ты же любишь сама,
Когда губы огнем лижет магия,
Когда губы огнем лижет магия языка.
Прости — и возьмешь,
И возьмешь на ладонь мой огонь
И все то, в чем я странно замешан.
Замешано густо. Раз так, я как раз и люблю.
Вольно кобелю.
Да рубил бы я сук,
Я рубил бы всех сук, на которых повешен.
Но чем больше срублю, тем сильней затяну петлю.
Я проклят собой.
Осиновым клином — в живое. Живое, живое восстало в груди,
Все в царапинах да в бубенцах.
Имеющий душу — да дышит. Гори — не губи.
Сожженной губой я шепчу,
Что, мол, я сгоряча, я в сердцах,
А в сердцах — я да весь в сердцах,
И каждое бьется об лед, но поет — так любое бери и люби.
Бери и люби.
Не держись, моя жизнь,
Смертью после измеришь.
И я пропаду ни за грош
Потому, что и мне ближе к телу сума.
Так проще знать честь.
И мне пора,
Мне пора уходить следом песни, которой ты веришь.
Увидимся утром. Тогда ты поймешь все сама.