Уже не помнят Лядумега,
Уже забыли наповал.
А как он бегал! Как он бегал!
Какую скорость выдавал! Растут рекорды понемножку, —
И, новой силою полны,
По тем же гаревым дорожкам
Другие мчатся бегуны.Бегут спортсмены молодые,
Легки, как ветер на лугу, —
Себе медали золотые
Они чеканят на бегу.А славу в ящик не положишь,
Она жива, она жива, —
К тем, кто сильнее и моложе,
Она уходит — и права.Она не знает вечных истин,
За нею следом не гонись.
Она сменяется, как листья
На древе, тянущемся ввысь.
…Всю ночь не разнимали руки,
всю ночь не спали мы с тобой:
я после долгой, злой разлуки
опять пришла к тебе — домой. Мы говорили долго, жадно,
мы не стыдились слез отрадных, —
мы так крепились в дни ненастья…
Теперь душа светла, мудра,
и зрелое людское счастье,
как солнце, встретит нас с утра.
Теперь навек — ты веришь, веришь? —
любовь одна и жизнь одна…
…И вдруг стучит соседка в двери,
вошла и говорит:
— Война! —
Война уже с рассвета длится.
Войне уже девятый час.
Уж враг за новою границей.
Уж сотни первых вдов у нас.
Войне идет девятый час.
И в вечность канул день вчерашний.
Ты говоришь:
— Ну как? Не страшно?
— Нет… Ты идешь в военкомат? —
Еще ты муж, но больше — брат…
Ступай, родной…
И ты — солдат,
ты соотечественник мне,
и в этом — все.
Мы на войне.
В снегу кипит большая драка.
Как легкий бог, летит собака.
Мальчишка бьет врага в живот.
На елке тетерев живет.
Уж ледяные свищут бомбы.
Уж вечер. В зареве снега.
В сугробах роя катакомбы,
Мальчишки лезут на врага.
Один, задрав кривые ноги,
Скатился с горки, а другой
Воткнулся в снег, а двое новых,
Мохнатых, скорченных, багровых,
Сцепились вместе, бьются враз,
Но деревянный ножик спас.Закат погас. И день остановился.
И великаном подошел шершавый конь.
Мужик огромной тушею своей
Сидел в стропилах крашеных саней,
И в медной трубке огонек дымился.Бой кончился. Мужик не шевелился.
Прибегала в мой быт холостой,
задувала свечу, как служанка.
Было бешено хорошо
и задуматься было ужасно!
Я проснусь и промолвлю: «Да здррра-
вствует бодрая температура!»
И на высохших после дождя
громких джинсах — налет перламутра.
Спрыгну в сад и окно притворю,
чтобы бритва тебе не жужжала.
Шнур протянется в спальню твою.
Дело близилось к сентябрю.
И задуматься было ужасно,
что свобода пуста, как труба,
что любовь — это самодержавье.
Моя шумная жизнь без тебя
не имеет уже содержанья.
Ощущение это прошло,
прошуршавши по саду ужами…
Несказаемо хорошо!
А задуматься — было ужасно.
Не жаркие, не летние,
Встают из-за реки —
Осенние, последние,
Останние деньки.Еще и солнце радует,
И синий воздух чист.
Но падает и падает
С деревьев мертвый лист.Еще рябины алые
Все ждут к себе девчат.
Но гуси запоздалые
«Прости-прощай!» кричат.Еще нигде не вьюжится,
И всходы — зелены.
Но все пруды и лужицы
Уже застеклены.И рощи запустелые
Мне глухо шепчут вслед,
Что скоро мухи белые
Закроют белый свет… Нет, я не огорчаюся,
Напрасно не скорблю,
Я лишь хожу прощаюся
Со всем, что так люблю! Хожу, как в годы ранние,
Хожу, брожу, смотрю.
Но только «до свидания!»
Уже не говорю…
Мне кажется, что всё ещё вернётся,
Хотя уже полжизни позади.
А память нет да нет и обернётся,
Как будто знает в прошлое пути.
Мне кажется, что всё ещё вернётся,
Как снова быть июню, январю.
Смотрю в былое, как на дно колодца,
А может быть в грядущее смотрю?
Мне кажется, что всё ещё вернётся,
Что время — просто некая игра.
Оно числом заветным обернётся,
И жизнь начнётся заново с утра.
Но возвратится прошлое не может,
Не потому ль мы так к нему добры,
И каждый день, что пережит иль прожит
Уже навек выходит из игры.
Последний день зимы нам выдан для сомненья:
Уж так ли хороша грядущая весна?
Уж так ли ни к чему теней переплетенья
На мартовских снегах писали письмена?
А что же до меня, не верю я ни зною,
Ни вареву листвы, ни краскам дорогим:
Художница моя рисует белизною,
А чистый белый цвет — он чище всех других.
Последний день зимы, невысохший просёлок…
Ведут зиму на казнь, на тёплый эшафот.
Не уподобься им, бессмысленно весёлым, —
Будь тихим мудрецом, всё зная наперёд.
Останься сам собой, не путай труд и тщенье,
Бенгальские огни и солнца торжество.
Из общей суеты, из шумного теченья
Не сотвори себе кумира своего.
Я к вам травою прорасту,
попробую к вам дотянуться,
как почка тянется к листу
вся в ожидании проснуться,
Однажды утром зацвести,
пока её никто не видит…
а уж на ней роса блестит
и сохнет, если солнце выйдет.
Оно восходит каждый раз
и согревает нашу землю,
и достигает ваших глаз,
а я ему уже не внемлю.
Не приоткроет мне оно
опущенные тяжко веки,
и обо мне грустить смешно
как о реальном человеке.
А я — осенняя трава,
летящие по ветру листья,
но мысль об этом не нова,
принадлежит к разряду истин.
Желанье вечное гнетёт —
травой хотя бы сохраниться.
Она весною прорастёт
и к жизни присоединится.
О, этот мир, где лучшие предметы
Осуждены на худшую судьбу…
ШекспирПролетели золотые годы,
Серебрятся новые года…
«Фауста» закончив, едет Гете
Сквозь леса неведомо куда.По дороге завернул в корчму,
Хорошо в углу на табуретке…
Только вдруг пригрезилась ему
В кельнерше голубоглазой — Гретхен.И застрял он, как медведь в берлоге,
Никуда он больше не пойдет!
Гете ей читает монологи,
Гете мадригалы ей поет.Вот уж этот неказистый дом
Песней на вселенную помножен!
Но великий позабыл о том,
Что не он ведь чертом омоложен; А Марго об этом не забыла,
Хоть и знает пиво лишь да квас:
«Раз уж я капрала полюбила,
Не размениваться же на вас».
А люди всё роптали и роптали,
А люди справедливости хотят:
«Мы в очереди первыми стояли,
А те, кто сзади нас, уже едят!»
Им объяснили, чтобы не ругаться:
«Мы просим вас, уйдите, дорогие!
Те, кто едят, — ведь это иностранцы,
А вы, прошу прощенья, кто такие?»
А люди всё кричали и кричали,
А люди справедливости хотят:
«Ну как же так?! Мы в очереди первыми стояли,
А те, кто сзади нас, уже едят!»
Но снова объяснил администратор:
«Я вас прошу, уйдите, дорогие!
Те, кто едят, — ведь это ж делегаты,
А вы, прошу прощенья, кто такие?»
А люди всё кричали и кричали —
Наверно, справедливости хотят:
«Ну как же так?! Ведь мы ещё…
Ну как же так?! Ну ещё…
Ведь мы в очереди первыми стояли,
А те, кто сзади нас, уже едят!»
Не сули мне
золотые горы,
годы жизни доброй
не сули.
Я тебя покину очень скоро
по закону матери-земли.
Мне остались считанные весны,
так уж дай на выбор,
что хочу:
елки сизокрылые, да сосны,
да березку — белую свечу.
Подари веселую дворняжку,
хриплых деревенских петухов,
мокрый ландыш,
пыльную ромашку,
смутное движение стихов.
День дождливый,
темень ночи долгой,
всплески, всхлипы, шорохи
во тьме…
И сырых поленьев запах волглый
тоже, тоже дай на память мне.
Не кори, что пожелала мало,
не суди, что сердцем я робка.
Так уж получилось, -
опоздала…
Дай мне руку!
Где твоя рука?
Проснуться было, как присниться,
присниться самому себе
под вспыхивающие зарницы
в поскрипывающей избе.
Припомнить — время за грибами,
тебя поднять, растереби,
твои глаза открыть губами
и вновь увидеть в них себя.
Для объяснений слов подсобных
совсем не надо было нам,
когда делили мы подсолнух,
его ломая пополам.
И сложных не было вопросов,
когда вбегали внутрь зари
в праматерь — воду, где у плесов
щекочут ноги пескари.
А страх чего-то безотчетно
нас леденил по временам.
Уже вокруг ходило что-то,
уже примеривалось к нам.
Но как ресницами — в ресницы,
и с наготою — нагота,
себе самим опять присниться
и не проснуться никогда?
В жизни, в искусстве, в борьбе, где тебя победили,
Самое страшное — это инерция стиля.
Это — привычка, а кажется, что ощущенье.
Это стихи ты закончил, а нет облегченья.
Это — ты весь изменился, а мыслишь, как раньше.
Это — ты к правде стремишься, а лжешь, как обманщик.Это — душа твоя стонет, а ты — не внимаешь.
Это — ты верен себе, и себе — изменяешь.
Это — не крылья уже, а одни только перья,
Это — уже ты не веришь — боишься неверья.Стиль — это мужество. В правде себе признаваться!
Всё потерять, но иллюзиям не предаваться —
Кем бы ни стать — ощущать себя только собою,
Даже пускай твоя жизнь оказалась пустою,
Даже пускай в тебе сердца теперь уже мало…
Правда конца — это тоже возможность начала.
Кто осознал пораженье, — того не разбили… Самое страшное — это инерция стиля.
Вспомни:
На этих дюнах, под этим небом,
Наша — давным-давно — началась судьба.
С пылью дорог изгнанья и с горьким хлебом,
Впрочем, за это тоже:
— Тода раба!
Только
Ногой ты ступишь на дюны эти,
Болью — как будто пулей — прошьет висок,
Словно из всех песочных часов на свете
Кто-то — сюда веками — свозил песок!
Видишь —
Уже светает над краем моря,
Ветер — далекий благовест — к нам донес,
Волны подходят к дюнам, смывая горе,
Сколько — уже намыто — утрат и слез?!
Сколько
Утрат, пожаров и лихолетий?
Скоро ль сумеем им подвести итог?!
Помни —
Из всех песочных часов на свете
Кто-то — сюда веками — свозил песок!
В. Самойловичу
Спокойно, дружище, спокойно!
У нас ещё всё впереди.
Пусть шпилем ночной колокольни
Беда ковыряет в груди –
Не путай конец и кончину:
Рассветы, как прежде, трубят.
Кручина твоя — не причина,
А только ступень для тебя.
По этим истёртым ступеням,
По горю, разлукам, слезам
Идём, схоронив нетерпенье
В промытых ветрами глазах.
Виденья видали ночные
У паперти северных гор,
Качали мы звёзды лесные
На чёрных глазищах озер.
Спокойно, дружище, спокойно!
И пить нам, и весело петь.
Ещё в предстоящие войны
Тебе предстоит уцелеть.
Уже и рассветы проснулись,
Что к жизни тебя возвратят,
Уже изготовлены пули,
Что мимо тебя просвистят.
Я размышлял в Сигнахи, на горе,
над этим миром, склонным к переменам,
Движенье неба от зари к заре
казалось мне поспешным и мгновенным.Еще восхода жив и свеж ожог
и новый день лишь обретает имя,
уже закатом завершен прыжок,
влекущий землю из огня в полымя.Еще начало! — прочности дневной
не научились заново колени.
Уже конец! — сомкнулось надо мной
ночное благо слабости и лени.Давно ли спал младенец-виноград
в тени моей ладони утомленной?
А вот теперь я пью вино и рад,
что был так добр к той малости зеленой.Так наблюдал я бег всего, что есть,
то ликовал, то очень огорчался,
как будто, пребывая там и здесь,
раскачивал качели и качался!
Замечаю: душа не прочна
и прервется. Но как не заметить,
что не надо, пора не пришла
торопиться, есть время помедлить.Прежде было — страшусь и спешу:
есмь сегодня, а буду ли снова?
И на казнь посылала свечу
ради тщетного смысла ночного.Как умна — так никто не умен,
полагала. А снег осыпался.
И остался от этих времен
горб — натруженность среднего пальца.Прочитаю добытое им —
лишь скучая, но не сострадая,
и прошу: тот, кто молод — любим.
А тогда я была молодая.Отбыла, отспешила. К душе
льнет прилив незатейливых истин.
Способ совести избран уже
и теперь от меня независим.Сам придет этот миг или год:
смысл нечаянный, нега, вершинность…
Только старости недостает.
Остальное уже совершилось.
Черноглазая казачка
Подковала мне коня,
Серебро с меня спросила,
Труд не дорого ценя.— Как зовут тебя, молодка?
А молодка говорит:
— Имя ты мое почуешь
Из-под топота копыт.Я по улице поехал,
По дороге поскакал,
По тропинке между бурых,
Между бурых между скал: Маша? Зина? Даша? Нина?
Все как будто не она…
«Ка-тя! Ка-тя!» — высекают
Мне подковы скакуна.С той поры, — хоть шагом еду,
Хоть галопом поскачу, -
«Катя! Катя! Катерина!» —
Неотвязно я шепчу.Что за бестолочь такая?
У меня ж другая есть.
Но уж Катю, будто песню,
Из души, брат, не известь: Черноокая казачка
Подковала мне коня,
Заодно уж мимоходом
Приковала и меня.
Завидна мне извечная привычка
быть женщиной и мужнею женою,
но уж таков присмотр небес за мною,
что ничего из этого не вышло.
Храни меня, прищур неумолимый,
в сохранности от всех благополучий,
но обойди твоей опекой жгучей
двух девочек, замаранных малиной.
Еще смеются, рыщут в листьях ягод
и вдруг, как я, глядят с такой же грустью.
Как все, хотела — и поила грудью,
хотела — медом, а вспоила — ядом.
Непоправима и невероятна
в их лицах мета нашего единства.
Уж коль ворона белой уродится,
не дай ей бог, чтоб были воронята.
Белеть — нелепо, а чернеть — не ново,
чернеть — недолго, а белеть — безбрежно.
Все более я пред людьми безгрешна,
все более я пред детьми виновна.
Мы будем суровы и откровенны.
Мы лампу закроем газетным листом.
О самом прекрасном, о самом простом
разговаривать будем мы.Откуда нашлись такие слова?
Неужто мы их придумали сами?
Тихими, тихими голосами
разговаривать будем мы.Откуда мысли такие взялись?
Едва замолчав, начинаем снова.
Уже понимая друг друга с полслова,
разговаривать будем мы.Откуда чувства такие пришли?
Наперебой, ничего не скрывая,
глаза от волнения закрывая,
разговаривать будем мы.Что это, радость или печаль?
Не удивляясь, не понимая,
закуривая и спички ломая,
разговаривать будем мы.Наконец наступит какой-то миг…
Почему побледнел ты? Уже светает.
Великая, радостная, святая,
перебив, оттеснив, растолкав слова,
властно вступает в свои права
любовь или дружба? Не знаю.
Взбежавши на пригорок,
Зайчишек тридцать-сорок
Устроили совет
«Житья нам, братцы, нет».
«Беда. Хоть с мосту в воду».
«Добудемте права!»
«Умремте за свободу!»
От смелых слов у всех кружилась голова.
Но только рядышком шелохнулась трава,
Как первый, кто кричал: «За волю в землю лягу!»
С пригорка задал тягу.
За ним все зайцы, кто куда,
Айда!
* * *
Зайчишка с заинькой под кустиком сидела.
«Охти мне, без тебя уж стала тосковать.
Ждала тебя, ждала: глаза все проглядела.
Договорились, что ль, в совете вы до дела?»
«Договорилися. Решили бунтовать!»
О бунте заячьем пошли повсюду толки.
Не говоря уж о лисе,
Теперь, поди, хвосты поджали звери все, —
А больше всех, понятно, волки?!
Туманный пригород, как турман.
Как поплавки, милиционеры.
Туман.
Который век? Которой эры? Все — по частям, подобно бреду.
Людей как будто развинтили…
Бреду.
Вернет — барахтаюсь в ватине.Носы. Подфарники. Околыши.
Они, как в фодисе, двоятся
Калоши?
Как бы башкой не обменяться! Так женщина — от губ едва,
двоясь и что-то воскрешая,
Уж не любимая — вдова,
еще твоя, уже — чужая… О тумбы, о прохожих трусь я…
Венера? Продавец мороженого!..
Друзья?
Ох, эти яго доморощенные! Ты?! Ты стоишь и щиплешь уши,
одна, в пальто великоватом! —
Усы?!
И иней в ухе волосатом! Я спотыкаюсь, бьюсь, живу,
туман, туман — не разберешься,
О чью щеку в тумаке трешься?..
Ау!
Туман, туман — не дозовешься… Как здорово, когда туман рассеивается!
Я жил не так уж долго,
Но вот мне тридцать лет.
Прожить еще хоть столько
Удастся или нет?
Дороже счет минутам:
Ведь каждый новый год
Быстрее почему-то,
Чем прошлый год, идет…
Бродил я белым светом
И жил среди живых…
И был везде поэтом,
Не числясь в таковых.
Писал стихи, работал
И был уверен в том,
Что я свое в два счета
Сумею взять потом —
Потом, когда событья
Пойму и воплощу,
Потом, когда я бытом
Заняться захочу.
Я жил легко и смело,
Бока — не душу — мял,
А то, что есть пределы,
Абстрактно представлял.
Но никуда не деться, -
Врываясь в мысль и страсть,
Неровным стуком сердце
Вершит слепую власть.
Не так ночами спится,
Не так свободна грудь,
И надо бы о быте
Подумать как-нибудь.
Советуюсь со всеми,
Как быть, чтоб мне везло?
Но жалко тратить время
На это ремесло…
Писать красиво не легко:
«Да-ет ко-ро-ва мо-ло-ко».
За буквой буква,
к слогу слог.
Ну хоть бы кто-нибудь помог!
Сначала «да», потом уж «ет».
Уже написано «дает»,
Уже написано «дает»,
Но тут перо бумагу рвет.
Опять испорчена тетрадь —
Страничку надо вырывать!
Страничка вырвана, и вот:
«Ко-ро-ва мо-ло-ко да-ет».
«Корова молоко дает»,
А нужно все наоборот:
«Дает корова молоко»!
Вздохнем сначала глубоко,
Вздохнем, строку перечеркнем
И дело заново начнем.
«Да-ет ко-ро-ва мо-ло-ко».
Перо цепляется за «ко»,
И клякса черная, как жук,
С конца пера сползает вдруг.
Одной секунды не прошло,
Как скрылись «ко», и «мо», и «ло»…
Еще одну страничку вон!
А за окном со всех сторон:
И стук мяча, и лай щенка,
И звон какого-то звонка, —
А я сижу, в тетрадь гляжу —
За буквой букву вывожу:
«Да-ет ко-ро-ва мо-ло-ко»…
Да! Стать ученым не легко!
Теперь уже не помню даты —
ослабла память, мозг устал, —
но дело было: я когда-то
про Вас бестактно написал.
Пожалуй, что в какой-то мере
я в пору ту правдивым был.
Но Пушкин Вам нарочно верил
и Вас, как девочку, любил.
Его величие и слава,
уж коль по чести говорить,
мне не давали вовсе права
Вас и намеком оскорбить.
Я не страдаю и не каюсь,
волос своих не рву пока,
а просто тихо извиняюсь
с той стороны, издалека.
Я Вас теперь прошу покорно
ничуть злопамятной не быть
и тот стишок, как отблеск черный,
средь развлечений позабыть.
Ах, Вам совсем нетрудно это:
ведь и при жизни Вы смогли
забыть великого поэта —
любовь и горе всей земли.
Ты меня на рассвете разбудишь,
проводить необутая выйдешь.
Ты меня никогда не забудешь.
Ты меня никогда не увидишь.
Заслонивши тебя от простуды,
я подумаю: «Боже всевышний!
Я тебя никогда не забуду.
Я тебя никогда не увижу».
Эту воду в мурашках запруды,
это Адмиралтейство и Биржу
я уже никогда не забуду
и уже никогда не увижу.
Не мигают, слезятся от ветра
безнадежные карие вишни.
Возвращаться — плохая примета.
Я тебя никогда не увижу.
Даже если на землю вернемся
мы вторично, согласно Гафизу,
мы, конечно, с тобой разминемся.
Я тебя никогда не увижу.
И окажется так минимальным
наше непониманье с тобою
перед будущим непониманьем
двух живых с пустотой неживою.
И качнется бессмысленной высью
пара фраз, залетевших отсюда:
«Я тебя никогда не забуду.
Я тебя никогда не увижу».
Помните!
Через века, через года, —
помните!
О тех,
кто уже не придет никогда, —
помните!
Не плачьте!
В горле сдержите стоны,
горькие стоны.
Памяти павших будьте достойны!
Вечно
достойны!
Хлебом и песней,
Мечтой и стихами,
жизнью просторной,
каждой секундой,
каждым дыханьем
будьте
достойны!
Люди!
Покуда сердца стучатся, —
помните!
Какою
ценой
завоевано счастье, —
пожалуйста, помните!
Песню свою отправляя в полет, —
помните!
О тех,
кто уже никогда не споет, —
помните!
Детям своим расскажите о них,
чтоб
запомнили!
Детям детей
расскажите о них,
чтобы тоже
запомнили!
Во все времена бессмертной Земли
помните!
К мерцающим звездам ведя корабли, —
о погибших
помните!
Встречайте трепетную весну,
люди Земли.
Убейте войну,
прокляните
войну,
люди Земли!
Мечту пронесите через года
и жизнью
наполните!..
Но о тех,
кто уже не придет никогда, —
заклинаю, —
помните!
Мне снится старый друг,
который стал врагом,
но снится не врагом,
а тем же самым другом.
Со мною нет его,
но он теперь кругом,
и голова идет
от сновидений кругом.
Мне снится старый друг,
крик-исповедь у стен
на лестнице такой,
где черт сломает ногу,
и ненависть его,
но не ко мне, а к тем,
кто были нам враги
и будут, слава Богу.
Мне снится старый друг,
как первая любовь,
которая вовек
уже невозвратима.
Мы ставили на риск,
мы ставили на бой,
и мы теперь враги —
два бывших побратима.
Мне снится старый друг,
как снится плеск знамен
солдатам, что войну
закончили убого.
Я без него — не я,
он без меня — не он,
и если мы враги,
уже не та эпоха.
Мне снится старый друг.
Он, как и я, дурак.
Кто прав, кто виноват,
я выяснять не стану.
Что новые друзья?
Уж лучше старый враг.
Враг может новым быть,
а друг — он только старый…
Ну на что рассчитывать еще-то?
Каждый день встречают, провожают…
Кажется, меня уже почетом,
Как селедку луком, окружают.
Неужели мы безмолвны будем,
Как в часы ночные учрежденье?
Может быть, уже не слышно людям
Позвоночного столба гуденье?
Черта с два, рассветы впереди!
Пусть мой пыл как будто остывает,
Все же сердце у меня в груди
Маленьким боксером проживает.
Разве мы проститься захотели,
Разве «Аллилуйя» мы споем,
Если все мои сосуды в теле
Красным переполнены вином?
Всё мое со мною рядом, тут,
Мне молчать года не позволяют.
Воины с винтовками идут,
Матери с детишками гуляют.
И пускай рядами фонарей
Ночь несет дежурство над больницей, -
Ну-ка, утро, наступай скорей,
Стань мое окно моей бойницей!
Вставайте, граф! Рассвет уже полощется,
Из-за озерной выглянув воды.
И, кстати, та вчерашняя молочница
Уже поднялась, полная беды.
Она была робка и молчалива,
Но, ваша честь, от вас не утаю:
Вы, несомненно, сделали счастливой
Её саму и всю её семью.
Вставайте, граф! Уже друзья с мультуками
Коней седлают около крыльца,
Уж горожане радостными звуками
Готовы в вас приветствовать отца.
Не хмурьте лоб! Коль было согрешение,
То будет время обо всём забыть.
Вставайте! Мир ждёт вашего решения:
Быть иль не быть, любить иль не любить.
И граф встаёт. Ладонью бьёт будильник,
Берёт гантели, смотрит на дома
И безнадёжно лезет в холодильник,
А там зима, пустынная зима.
Он выйдет в город, вспомнит вечер давешний:
Где был, что ел, кто доставал питье.
У перекрёстка встретит он товарища,
У остановки подождет её.
Она придёт и глянет мимоходом,
Что было ночью — будто трын-трава.
«Привет!» — «Привет! Хорошая погода!..
Тебе в метро? А мне ведь на трамвай!..»
И продают на перекрёстке сливы,
И обтекает постовых народ…
Шагает граф. Он хочет быть счастливым,
И он не хочет, чтоб наоборот.
Сад еще не облетал,
только береза желтела.
«Вот уж и август настал», —
я написать захотела.«Вот уж и август настал», —
много ль ума в этой строчке, —
мне ль разобраться? На сад
осень влияла все строже.И самодержец души
там, где исток звездопада,
повелевал: — Не пиши!
Августу славы не надо.Слитком последней жары
сыщешь эпитет не ты ли,
коль золотые шары,
видишь, и впрямь золотые.Так моя осень текла.
Плод упадал переспелый.
Возле меня и стола
день угасал не воспетый.В прелести действий земных
лишь тишина что-то значит.
Слишком развязно о них
бренное слово судачит.Судя по хладу светил,
по багрецу перелеска,
Пушкин, октябрь наступил.
Сколько прохлады и блеска! Лед поутру обметал
ночью налитые лужи.
«Вот уж и август настал», —
ах, не дописывать лучше.Бедствую и не могу
следовать вещим капризам.
Но золотится в снегу
августа маленький призрак.Затвердевает декабрь.
Весело при снегопаде
слышать, как вечный диктант
вдруг достигает тетради…
Сбивают из досок столы во дворе,
Пока не накрыли — стучат в домино…
Дни в мае длиннее ночей в декабре,
И тянется время, но всё решено!
Вот уже довоенные лампы горят вполнакала,
И из окон на пленных глядела Москва свысока,
А где-то солдатиков в сердце осколком, осколком толкало,
А где-то разведчикам надо добыть языка.
Не выпито всласть родниковой воды,
Не куплено впрок обручальных колец —
Всё смыло потоком великой беды,
Которой приходит конец, наконец!
Вот уже обновляют знамёна и строят в колонны,
И булыжник на площади чист, как паркет на полу,
А всё же на запад идут, и идут, и идут эшелоны,
Над похоронкой заходятся бабы в тылу.
Уже не маячат над городом аэростаты,
Замолкли сирены, готовясь победу трубить,
Но ротные всё же выйти успеют, успеют в комбаты,
Которого всё ещё запросто могут убить.
Вот уже очищают от копоти свечек иконы,
И душа и уста и молитвы творят, и стихи,
Но с красным крестом всё идут, и идут, и идут эшелоны,
А вроде по сводкам потери не так велики.
Уже зацветают повсюду сады,
И землю прогрело, и воду во рвах,
И скоро награда за ратны труды —
Подушка из свежей травы в головах!
Вот уже зазвучали трофейные аккордеоны,
Вот и клятвы слышны — жить в согласье, любви, без долгов,
А всё же на запад идут, и идут, и идут батальоны,
А нам показалось — почти не осталось врагов!..
Пиджак накинул мне на плечи —
Кивком его благодарю.
«Еще не вечер, нет, не вечер!»-
Чуть усмехаясь, говорю.А сердце замирает снова,
Вновь плакать хочется и петь.
…Гремит оркестра духового
Всегда пылающая медь.И больше ничего не надо
Для счастья в предзакатный час,
Чем эта летняя эстрада,
Что в молодость уводит нас.Уже скользит прозрачный месяц,
Уже ползут туманы с гор.
Хорош усатый капельмейстер,
А если проще — дирижер.А если проще, если проще:
Прекрасен предзакатный мир!
И в небе самолета росчерк,
И в море кораблей пунктир.И гром оркестра духового,
Его пылающая медь.
…Еще прекрасно то, что снова
Мне плакать хочется и петь.Еще мой взгляд кого-то греет
И сердце молодо стучит.
Но вечереет, вечереет —
Ловлю последние лучи…
Сначала было Слово печали и тоски,
Рождалась в муках творчества планета, -
Рвались от суши в никуда огромные куски
И островами становились где-то.
И, странствуя по свету без фрахта и без флага
Сквозь миллионолетья, эпохи и века,
Менял свой облик остров, отшельник и бродяга,
Но сохранял природу и дух материка.
Сначала было Слово, но кончились слова,
Уже матросы Землю населяли, -
И ринулись они по сходням вверх на острова,
Для красоты назвав их кораблями.
Но цепко держит берег — надежней мертвой хватки, -
И острова вернутся назад наверняка,
На них царят морские — особые порядки,
На них хранят законы и честь материка.
Простит ли нас наука за эту параллель,
За вольность в толковании теорий, -
И если уж сначала было слово на Земле,
То это, безусловно, — слово "море"!
Я что-то часто замечаю,
к чьему-то, видно, торжеству,
что я рассыпанно мечтаю,
что я растрепанно живу.
Среди совсем нестрашных с виду
полужеланий,
получувств
щемит:
неужто я не выйду,
неужто я не получусь?
Меня тревожит встреч напрасность,
что и ни сердцу, ни уму,
и та не праздничность,
а праздность,
в моем гостящая дому,
и недоверье к многим книжкам,
и в настроеньях разнобой,
и подозрительное слишком
неупоение собой…
Со всем, чем раньше жил, порву я,
забуду разную беду,
на землю, теплую,
парную,
раскинув руки,
упаду.
О те, кто наше поколенье!
Мы лишь ступень, а не nорог.
Давай же будем откровенны
и скажем правду о себе.
Тревоги наши вместе сложим,
себе расскажем и другим,
какими быть уже не можем,
какими быть уже хотим.
Жалеть не будем об утрате,
самодовольство разлюбя.
Завязывается
характер
с тревоги первой за себя.