Уж слишком отрывочна жизнь и вселенная;
К профессору немцу пойду непременно я;
Верно ее не оставит он так:
Системы придумает, даст им названия…
Шлафрок надевши и спальный колпак,
Он штопает дырки всего мироздания.
Ты уж враг мой? И сверх злобы,
Награждаешь клеветой?
О, дитя мое, как дурно
Ты обходишься со мной!
Губки! Вы неблагодарны!
Как могли вы клеветать
На того, кто так привык вас
Крепко, жарко целовать!
Ужь слишком отрывочна жизнь и вселенная, —
К профессору немцу пойду непременно я.
Верно ее не оставит он так,
Системы придумает, даст им названия…
Шлафрок надевши и старый колпак,
Он штопает дырки всего мироздания.
Ты ужь враг мой? И сверх злобы,
Награждаешь клеветой?
О, дитя мое, как дурно
Ты обходишься со мной!
Губки! Вы неблагодарны!
Как могли вы клеветать
На того, кто так привык вас
Крепко, жарко целовать!
Солнце уже над горами, и звонок
Стада овечьего дальний гул.
Мой светик, мой цветик, мой милый ягненок
Еще бы раз на тебя я взглянул!
С окна не свожу пытливого взора.
«Прощай, дитя! Я с тобой расстаюсь!»
Напрасно. Не шевельнется штора.
Она еще спит, — не я ли ей снюсь?
В лес зеленый хочу я уйти поскорей,
Где пестреют цветы и поет соловей,
Оттого я хочу, что в могиле сырой
И глаза мне, и уши засыпят землей,
А тогда уж не видеть мне больше цветов
И не слышать уже соловьев!
Жизнь — ненастный, мучительный день;
Смерть — ночная, прохладная тень.
Уже смерклось. Сон вежды смежи́л;
Я устал: меня день истощил.
Вот уж ива стоит надо мной…
Там запел соловей молодой, —
Звонко пел про любовь свою он.
Его песням я внемлю сквозь сон.
Теперь, мой друг, уж с полным правом
Ты можешь обо мне сказать:
«Да, человек он с скверным нравом,
Коли способен причинять
Боль даже мне — не оскорблявшей
Его ничем; душою всей
Его, напротив, защищавшей
От обвинений злых людей;
Мне, чья душа была готовой
Ему любовь отдать навек,
Не будь такой он бестолковый,
Такой безумный человек».
Солнце уже поднялось над горами,
В стаде овечки звонками звучат…
Друг мой, овечка моя, мое солнце и радость, —
Как я еще раз взглянуть на тебя был бы рад!..
С жадным томленьем гляжу я в окошко…
«Друг мой! Прощай! Я иду от тебя!»
Нет, все, как прежде, опущены шторы…
Спит еще все… и во сне еще грежусь ей я…
Он уж снился мне когда-то,
Этот самый сон любви!..
Воздух, полный аромата…
Поцелуи… соловьи…
Так же месяц всплыл двурогий,
И белеет водопад…
Так же мраморные боги
Сторожат у входа в сад…
Ах! я знаю, как жестоко
Изменяют эти сны!
Как заносит снег глубоко
Поле, полное весны…
Как мы сами сон свой губим,
Забываем и клянем, —
Мы, которые так любим
И блаженством жизнь зовем!..
Одинокая слезка
По ланитам прокралась…
Лишь одна от былого
Мне она оставалась…
Ее светлые сестры —
Их развеяли годы!
С ними радость и горе
Унесли непогоды…
Расплылися в туманы
Прежних звезд мириады,
Проливавших так много
Мне на сердце отрады…
В самом сердце уж нету
На любовь отголоска…
Уж и ты проливайся,
Одинокая слезка!
У кого в груди есть сердце,
А в том сердце есть любовь,
Тот уж связан… Неподвижно
Я лежу — не встать мне вновь.
Мой язык, когда умру я,
Тотчас вырвут, может быть,
Из боязни, что воскреснув,
Стану вновь я говорить.
Мне придется гнить в могиле;
Молча, я сойду во тьму
И людей, меня терзавших,
Уж не выдам никому.
Рой мыслей, что одна в другую вдета,
Как звенья цепи, от моих очей
Сон гонят прочь; уж сколько я ночей
Провел в слезах и стонах до рассвета!
Чем прекратится злая пытка эта?
Чем умерщвлю я стоголовых змей,
Что вновь родятся, как ты их ни бей?
Нашел, нашел! Создам два-три сонета!
Уж многих в сон умел ввергать сонет.
Испробую ж я силу ту благую —
Ведь тут совсем работы мысли нет.
Да, удалось! Покоя гавань чую
Уж близко я; все мысли далеко;
Чуть начал я — и сплю уж глубоко.
Зеленеют лес и поле,
Свищет птичка в высоте —
Вот весна в своей блестящей
Ароматной красоте.
И от свиста птички тает,
Мой замерзший дух — и вот
У меня из сердца грустно
Песня-жалоба встает.
Птичка свищет: «Что поешь ты
Так печально, так чудно́?»
Ах, малютка, эту песню
Я пою уже давно.
Я пою, с печалью в сердце,
В темной роще у ручья —
Эту песню уж слыхала
Даже бабушка твоя!
Неужель природа пала?
Наш порок привился к ней?
У животных, у растений
Вижу ложь как у людей.
Я невинности лилеи
Вовсе верить перестал;
Мотылек непостоянный
Слишком часто к ней летал!
Подозрительна фиалка,
С скромным запахом своим.
Этот маленький цветочек —
Славы жаждою томим.
Нет уж искреннего чувства,
В громких песнях соловья.
В этом щелканье и свисте —
Лишь рутину слышу я!
Скрылась правда. Верность тоже
Исчезает ей во след…
Вот и пес — хвостом виляет,
А уж верности в нем нет!
Когда насосется уж досыта пьявка,
Насыпте вы на спину соли — и вдруг
Она отвалилась от вашего тела…
Но чем от тебя я избавлюсь, мой друг?
Мой друг, мой патрон, кровопийца мой старый,
Ах, где бы мне соли найти для того,
Чтоб кончить с тобою? Ты высосал нежно
Весь мозг из спинного хребта моего.
И как исхудал я, как высох! Несчастный,
Мизерный скелет! Но за то накормил
По горло я друга… Какой он румяный
Какое брюшко у себя отростил!
O, Боже! Пошли мне бандита любого!
Пусть разом зарежет меня молодец!..
Но этой противнейшей пьявки сосанье…
Нет сил… Отпадет ли она, наконец?
Когда насосется уж до́сыта пьявка,
Насыпьте вы на́ спину соли — и вдруг
Она отвалилась от вашего тела…
Но чем от тебя я избавлюсь, мой друг?
Мой друг, мой патрон, кровопийца мой старый,
Ах, где бы мне соли найти для того,
Чтоб кончить с тобою? Ты высосал нежно
Весь мозг из спинного хребта моего.
И как исхудал я, как высох! Несчастный,
Мизерный скелет! Но за то накормил
По горло я друга… Какой он румяный!
Какое брюшко у себя отростил!
O, Боже! Пошли мне бандита любого!
Пусть разом зарежет меня молодец!..
Но этой противнейшей пьявки сосанье…
Нет сил… Отпадет ли она, наконец?
«В последний раз, когда мы повстречались,
Ты поцелуя не дала в залог», —
Так молвил я, и нежен был упрек,
И алые уста ко мне прижались.
И от цветов, что в вазе распускались,
Ты отделила миртовый росток:
«Возьми с собой, и посади в горшок,
И под стеклом держи». И мы расстались.
Давным-давно тот мирт уж не цветет,
Ее давным-давно я не встречал,
Но поцелуй доныне душу жжет.
И как-то вновь в то место повлекло
Меня. Всю ночь у дома я стоял
И прочь ушел, когда уж рассвело.
Я беса звал, и он явился предо мной.
И признаюсь меня ужасно удивил,
Не отвратительный, и вовсе не хромой;
Мужчина в цвете лет и чрезвычайно мил.
Как обязателен и сведущ как притом.
О государстве и о обо всем
Толкует так умно; искусный дипломат.
Мне показался он немножко бледноват, —
Не мудрено: он все над Гегелем сидит.
Но критику совсем уж бросил, говорит.
И бабушке своей Гекате сдал ее.
Он очень похвалил стремление мое —
Юристом сделаться. И сам когда-то он —
Наукой права был так сильно увлечен!
Потом раскланявшись прибавил, что моим
Знакомством дорожит, что будет счастлив им.
И наконец спросил: мне кажется, что вас
Уж видел у посла испанского я раз?
Тогда в его черты я вглядываться стал —
И точно — старого знакомого признал.
Слова, одни слова, а дела никакого!
И мяса никогда, о, куколка моя!
Всегда духовный корм и никогда жаркого,
И клецок никогда не вижу в супе я,
Но может быть, мой друг, тебе невыносима
Та сила дикая, что в теле есть у нас
И, сделав страсть конем, в галоп неудержимо
Несется, отдыха не зная ни на час.
Да, нежное дитя, меня берет забота,
Что, наконец, тебя совсем уж изведет
Вся эта дикая любовная охота,
Весь этот stееplе-chasе, что бог Амур ведет.
Гораздо для тебя — готов я согласиться —
Здоровее иметь больного мужа, чем
С любовником таким, как я, не расходиться,
Который двигаться не может уж совсем.
Поэтому храни ты наш союз сердечный,
Мой ангел дорогой, и для него живи.
Уход за ним тебе весьма здоров конечно;
То род целительный аптекарской любви.
Тебе пятнадцать лет всего лишь,
А мне уже тридцать шестой…
Но лишь тебя я вижу, Дженни,
Я брежу старою мечтой.
То было в восемьсот семнадцатом.
Я встретил девушку, — она
Была в такой же вот прическе,
Как ты, прекрасна и стройна.
«Учиться в университеты
Иду», — сказал я ей тогда.
«Ты подожди, — она сказала. —
Ты счастья моего звезда!»
Провел три года в Геттингене
Я за пандектами сполна,
И мая первого я слышу,
Что замужем уже она.
Был, точно, май. Смеясь, летела
Весна по зелени полей,
И червь последний наслаждался
Сияньем солнечных лучей,
А я, полубольной и бледный,
Терял запасы прежних сил,
И только Господу известно,
Что я в те ночи пережил.
Но я поправился. И снова
Я крепок, словно дуб лесной…
Но лишь тебя я вижу, Дженни,
Я брежу старою мечтой.
Я помню, как ее впервые,
Волшебницу, услышал я,
Как звуки сладостно дрожали,
И тайно в сердце проникали,
И слезы чудно извлекали,
И вдаль неслась душа моя!
И сон обял меня, и снилось
Мне, будто я еще дитя
И, сидя в спальне при мерцанье
Лампады, скромный, весь вниманье,
Читаю старое сказанье,
А ветр в окно стучит, свистя.
Вот сказка оживляться стала,
И из могил со всех сторон
Выходят рыцари сразиться.
Роланд сам в Ронсевалю мчится,
Войска уж двинулися биться,
Меж них предатель Ганелон.
Вот падает Роланд могучий,
И льется кровь его рекой;
Свой славный рог берет он в руки,
Трубит он; но едва лишь звуки
Достигли Карла — в смертной му́ке
Уж кончил жизнь свою герой.
При этих мощно скорбных звуках
Я пробуждаюся от сна…
Сказанье быстро исчезает,
Толпа певицу поздравляет
И громким «браво» оглушает,
И всех благодарит она;
Все тихо, все спит; с неба месяц глядит,
Песчаная отмель сияет,
На береге рыцарь прелестный лежит,
Лежит он исладко мечтает.
Блестящи, воздушны, одна за другой
Из моря русалки выходят,
Несутся все к юноше резвой толпой
И глаз с него светлых не сводят.
И вот уже рядом одна с ним сидит,
Пером в его шляпе играя,
На поясе цепь от меча шевелит
И перевязь гладит другая.
А вот уже и третья, лукаво смеясь,
У юноши меч отнимает,
Одною рукою на меч оперлась,
Другой его кудри ласкает.
Четвертая пляшет, порхает пред ним,
Вздыхает и шепчет уныло:
О, если б любовником был ты моим,
Цвет юношей, рыцарь мой милый!
А пятая за руку нежно берет
И белую руку целует,
Шестая устами к устам его льнет,
И грудь ей желанье волнует.
Хитрец не шелохнется… Что их пугать?
И крепче смыкает он очи…
Ему тут с русалками любо лежать
В сияньи скребрянной ночи.
Как о Германии придут
Мне ночью мысли - слезы льют,
Очам усталым не закрыться,
И сладким сном мне не забыться.
Года проносятся, друзья:
С тех пор, как мать не видел я,
Прошло уже двенадцать лет -
Тоска растет, свиданья нет.
Растет тоска, томит страданье -
В старушке той очарованье,
О ней молюсь я всякий раз,
Чтоб Бог ее сберег и спас.
Старушка часто письма шлет -
Дрожащий почерк выдает
В строках, слезинками залитых,
Как сердце матери разбито.
О ней я думаю всегда.
За годом год идут года -
Со дня, как мать я обнимал,
Двенадцатый уж миновал.
Ну, а Германия - она
Такая прочная страна,
Дубов и липовых аллей
Ничуть не стало меньше в ней.
Да что Германия? Туда
Я б и не рвался никогда,
Большой беды с ней не бывать.
Но - матерь может смерть забрать.
Сколь много умерло с тех пор,
Как я родной покинул двор,
Любимых мной - затею счет
И сердце кровью истечет.
А я считаю - цифры выше,
И грудь моя едва уж дышит,
Как будто толпы мертвяков
Меня теснят со всех боков.
Но, слава Богу, утра свет,
Жены-красавицы привет -
Ее улыбка мне сияет,
Заботы немца разгоняет.
Мне тридцать пять уж стукнуло. Не знаю,
Шестнадцатый тебе пошел ли год?..
Когда гляжу я на тебя, о, Женни!
Забытый сон в душе моей встает.
Я в восемьсот семнадцатом увидел
Прелестное созданье… Ты лицом
И станом мне ее напоминаешь
И также косу носишь ты кольцом.
Я ей сказал: «Дождись меня; учиться
Иду правам я в университет,
И возвращусь к тебе оттуда скоро».
«Твоя навек я!» был ее ответ.
Четвертый год сидел я в Геттингене,
Четвертый год зубрил Пандекты я;
Как вдруг письмо однажды получаю,
Что вышла замуж милая моя.
Тогда был май. В долинах зеленевших
Уж не один благоухал цветок;
Из дальних стран вернувшись, птички пели,
И солнцу рад был каждый червячок.
А я бродил болезненный и бледный,
От горести совсем я изнемог,
И муки те, что в эту ночь изведать
Мне довелось, мог видеть разве Бог.
Но все прошло… Теперь как дуб я крепок,
Я временем могучиим исцелен.
Когда гляжу я на тебя, о, Женни!
В моей душе ты будишь старый сон.
Приступить я должен нынче к завещанью,
Так как жизнь приходит скоро к окончанью.
Удивляюсь только, как уже давно
Сердце гневом, скорбью не сокрушено.
Ты, краса всех женщин, Лиза, мой дружочек,
Оставляю старых дюжину сорочек
Я тебе в наследство, сотню блох при них
И мильон проклятий искренних моих.
Друга, что советы мне давал, но ровно
Ничего не сделал, награжу любовно
Тоже я советом: позаботься, брат,
Завестись коровой и плоди телят.
Грезы о немецком равенстве, свободе —
Пузыри из мыла в самом лучшем роде —
Отдаю на долю цензоров моих;
Пряник бы, конечно, был сытней для них.
Подвиги, которых я свершить при жизни
Не успел, весь план мой для реформ в отчизне
И лекарство — в болях от похмелья клад,
Отдаю героям баденским палат.
Стражу благочестья в Штутгарте — он вместе,
Сторож и морали, охранитель чести —
Пару пистолетов (но пустых) даю;
Пусть пугает ими он жену свою.
Швабской школе тоже дать наследство надо:
Ей дарю я оттиск собственного з—а;
Моего лица вы не хотели взять —
Можете противным взоры услаждать.
Дюжину бутылок Зейдлицкого средства
Славному поэту я даю в наследство
Для его спасенья; ах, уж с давних пор
Мучит стихотворный бедного запор.
Пункт теперь последний: если так случится,
Что вещей всех этих взять не согласится
Ни один наследник — то угодно мне,
Чтобы к римской церкви перешли они.
— О, умница Екеф, что сто́ит, скажи,
Тебе христианин поджарый,
Супруг твоей дочки? Она ведь была
Товар уж порядочно старый.
Полсотенки тысяч, небось, отвалил?
А может, и больше? Ну, что же!
Теперь христианское мясо в цене…
Ты мог заплатить и дороже!
Я олух! Ведь вдвое-то больше они
Содрали с меня, простофили!
И мне, за прекрасные деньги мои,
Ужасную мерзость всучили!
Тут умница Екеф, лукаво смеясь,
Как Натан Мудрец отвечает:
— Уж слишком ты щедро и быстро даешь,
Ведь это нам цены сбивает.
В твоей голове все дела да дела,
Все мысль о дорогах железных.
Я шляюсь без дела, и шляясь, создал
Немало проектов полезных.
Теперь христиане упали в цене;
Их курс возвышать — безрассудно!
Сто тысяч! За деньги такие купить
И римского папу не трудно!
Для младшей дочурки моей жениха
Уже я имею иn pеtto:
Сенатор, и расту шесть футов! Притом,
Кузин не имеет он в Гетто.
Всего сорок тысяч флоринов ему
Даю я за этою дочкой;
Из них половину получит сейчас,
Другую — с большою рассрочкой.
Мой сын в бургомистры у нас попадет…
Уж рано ли, поздно ль, а время
Такое настанет, когда до всего
Достигнет Екефово семя!
Мой зять, продувная каналья, вчера
Меня уверял: «Без обмана,
О, умница Екеф, скажу я, что мир
В тебе потерял Талейрана».
Такая беседа — в то время, когда
Я в Гамбурге жил, и без дела
Однажды гулял по Аллее Девиц —
Случайно ко мне долетела.
Влюбленный в муху с давних пор,
Вздыхая, жук сел на забор:
— О, будь моей женою, муха,
И тела моего, и духа!
Тебе шепну я на ушко:
Из золота мое брюшко,
Перед моей спиной все спины —
Ничто: смарагды в ней, рубины.
— Я не сошла с ума пока,
Чтоб замуж выйти за жука,
Рубины ж, золото… они ли
Нам в жизни счастье приносили?
Нет, к идеалу я стремлюсь —
Я муха, этим я горжусь.
Жук улетел, вздохнув уныло,
А муха ванну взять спешила.
— Где ж фрейлина моя, пчела?
Хочу, чтоб мыть она пришла
Мне тело нежное, как тесто…
Ведь я теперь жука невеста.
Мой выбор, кажется, хорош:
Красивей мужа не найдешь.
Его спина… на ней играет
Смарагд, рубин на ней сверкает.
Из золота его брюшко…
Все мухи взбесятся легко…
Причесывай же, пчелка, ну же,
Скорей, — и зашнуруй потуже,
Эссенций не жалей, смотри,
И ими ноги мне натри,
Чтоб не могла отнюдь вонять я,
Упавши жениху в обятья…
Уже стрекозы вкруг снуют,
Как дружки, честь мне отдают,
В мой свадебный венок вплетая
Цветы и весело летая;
Сверчки-певцы приглашены,
И музыканты быть должны;
Шмели и осы, тараканы
Трубить начнут, бить в барабаны
И брачный пир мой оживлять…
Уж гости стали прибывать…
От знатных лиц пестреет зала…
И разной сволочи немало.
Полезла всякая родня,
Звук труб приветствует меня,
Крот-пастор в черном одеянии
Пришел венчать… Все в ожидании.
Раздался колокольный звон...
Где ж мой жених? что медлит он?
Бим-бам, бим-бам! звон колокольный.
Но улетел жених бездольный.
Колокола бим-бам, бим-бам!
«Что ж мой жених не едет к нам?»
А он, жених, мрачнее тучи,
Сидел среди навозной кучи
И просидел на ней семь лет —
А мухи и в живых уж нет.
Уж солнца круг, краснея и пылая,
К земле спускался, и в пурпурном свете
Цветы, деревья и поток далекий
Безмолвно и недвижимо стояли.
«Смотри, смотри! — воскликнула Мария, —
Как плавает то золотое око
В волнах лазурных!» — «Тише, бедный друг!» —
Сказал я ей — и чудное движенье
Увидел я в дрожащем полусвете.
Там образы туманные вставали,
Сплетаясь бледными, прозрачными руками;
С тоскою нежною глядели там фиалки,
И лилия над лилией склонялась;
И розы, и гвоздики трепетали
И пламенели в жарком наслажденье;
Цветы все плавали в блаженном аромате
И слезы тихого восторга проливали,
И восклицали все: любовь, любовь!
Порхали бабочки, и песню эльфов
Жужжали тонко светлые жуки.
Вечерний ветер шелестел, шумели
Дубы, и заливался соловей.
И в этом шуме, шепоте и пенье
Беззвучно, холодно и тускло раздавалась
Речь дикая моей подруги бедной:
«Я знаю, что творится по ночам
Там в замке — этот длинный призрак
Не зол — он кланяется только и кивает
На все, что ни скажи ему, — тот синий —
Он ангел! но зато вот этот красный,
С мечом блестящим, — твой смертельный враг».
И много странных и чудесных слов
Спешила насказать она и села,
Усталая, на мшистую скамью,
Под старым, широковетвистым дубом.
И там сидели мы, задумчиво и тихо,
Смотрели друг на друга, и печаль
В нас все сильнее становилась.
Предсмертным вздохом шелестел нам дуб,
И соловей мучительно так пел,
Но красные лучи прошли сквозь листья,
Марии бледный облик озарили
И очи неподвижные зажгли,
И прежним сладким голосом сказала
Она мне: «Как ты знал, что я несчастна?
В твоих стихах об этом я прочла».
Мороз сжал сердце мне, я ужаснулся
Безумью моему, перед которым
Грядущее явилося так ясно.
Мой мозг сотрясся, вдруг все потемнело,
И в ужасе я пробудился.
А я лежал на краю корабля и смотрел
Дремотным оком
В зеркально-прозрачную воду,
Все глубже и глубже
Взглядом в нее проникая…
И вот в глубине, на самом дне моря,
Сначала как будто в тумане,
Потом все ясней и ясней,
Показались церковные главы и башни,
И наконец, весь в сиянии солнца,
Целый город,
Старобытно-фламандский,
С живою толпою народной.
Важные граждане в черных плащах,
В белых фрезах, в почетных цепях,
С длинными шпагами, с длинными лицами
Проходят по рыночной площади,
Народом кипящей,
К ратуше
С высоким крыльцом,
Где каменной стражей
Стоят императоров статуи
С мечами и скиптрами.
Неподалеку, вдоль длинного ряда домов,
Где окна так ярко блестят,
Где пирамидами липы подстрижены,
Гуляют, шелком платьев шумя,
Стройные девушки,
И их цветущие лица
Скромно глядят из-под шапочек черных
И из-под золота пышных волос.
Мимо гордо проходят,
Им головою кивая,
Пестрые франты в испанском наряде.
Старые женщины в желтых
Полинявших платьях,
Со святцами, с четками
Мелкими идут шажками к собору…
Уж с башен благовест льется,
А в церкви орган загудел.
И меня самого эти дальние звуки
Охватили таинственным трепетом…
Бесконечная, страстная грусть
И глубокая скорбь
Тихо крадутся в сердце ко мне —
Едва исцеленное сердце…
И кажется, будто сердечные раны мои
Уста любимые
Лобзаньями вновь открывают,
И снова кровь из них льется —
Горячими, красными каплями,
И капли те падают тихо,
Тихо, одна за другой,
На старый дом, в том глубоком,
Подводном городе,
На старый, с высокою кровлею дом,
Унылый, пустой и безлюдный…
Только внизу, под окном,
Сидит пригорюнясь там девушка —
Словно бедный, забытый ребенок…
И я знаю тебя, мое бедное
Дитя позабытое!
Так вот куда,
В какую глубокую глубь
От меня ты скрылась
Из детской прихоти,
И выйти уж больше на свет не могла,
И сидела одна, как чужая,
Средь чуждых людей,
Меж тем как, скорбный душою,
По целой земле я искал тебя —
Все только искал тебя,
Вечно-любимая,
Давно-утраченная,
Наконец-обретенная!
Да, я нашел тебя — и опять
Вижу прекрасное
Лицо твое, вижу глаза,
Умные, преданно-добрые,
Милую вижу улыбку…
И уж теперь не расстанусь с тобой,
И к тебе низойду,
И, раскрывши обятья,
Припаду на сердце к тебе!
Но вовремя тут капитан
Схватил меня за ногу,
И дальше от края меня оттащил,
И молвил, сердито смеясь:
«В уме ли вы, доктор!»
Крыс на нашем свете два различных рода:
Сытый и голодный. Первая порода
Дома пребывает в холе и тепле,
А вторая бродит-бродит по земле.
Дружными толпами, отдыха не зная,
Все вперед уходит, злобная такая,
Гневно сморщив брови, с сумрачным лицом…
Бури, непогоды — все ей нипочем.
Сквозь леса проходят, на горы влезают;
Реки, волны моря крыс не устрашают.
На дороге гибнет, тонет много их, —
Все идут, бросая мертвецов своих.
Страшны и зловещи эти крысьи морды!
Головы скитальцев, поднятые гордо,
Выстрижены гладко: каждый волосок
Радикально срезан, ультра-корото́к.
Радикалы-крысы ни во что на свете
Не имеют веры; об авторитете,
Чей бы там он ни был, слышать не хотят
Все — от самых старых до птенцов крысят.
Чуждые малейше выспренней идее,
Только и хлопочут, как бы посытнее
Выпить и нажраться; в мысль им не придет,
Что наш дух бессмертный выше, чем живот;
Дико и строптиво путь свой совершают,
Ада не боятся, кошек презирают;
Нет у них имуществ, денег тоже нет,
А хотят — поди-ка! — перестроить свет!
Горе нам, о, горе! Страшные бродяги
Ближе все подходят, полные отваги…
Вот уж свист нахальный… Ясно слышен он…
Сколько их, о, Боже! целый легион?..
Горе! Мы погибли! Смерть висит над нами!..
Вот уж эти крысы перед воротами…
Бургомистр почтенный ужасом обят
Растерялся мудрый городской сенат…
Город огласился криками и стоном,
Звуками оружья, колоколным звоном…
Страшная опасность! Все пропасть должно,
Что стоит на свете крепко и давно!
Тщетны все усилья, бедненькие дети!
Ах, ни эти пушки, ни молитвы эти,
Ни указы мудрых городских властей
Не спасут вас нынче от таких гостей.
Не спасут и фразы, доводы рассудка —
На манер известный новая погудка…
Крысу не поймаешь в тонкий силлогизм,
Крыса перепрыгнет чрез любой софизм.
Ах, в желудке тощем пониманье тупо:
Признает он только аргументы супа,
Подчиниться может логике одной —
Мяса с геттингенской сочной ветчиной.
Глупый бессловесный поросенок с салом
Ценится дороже крысой-радикалом,
Чем любой оратор — превзойди хоть он
Мирабо, будь даже новый Цицерон!..
Иван Безземельный воскликнул: «Жена!
Я еду! Прощай, дорогая!
Я призван к высокому делу, и ждет
Меня уж охота иная.
Тебе я оставлю охотничий рог;
Чтоб скукою ты не томилась,
Труби иногда; обращаться с трубой
Ты дома давно научилась.
Я также оставлю собаку тебе,
Для за́мка она — страж примерный;
Меня ж охранит мой немецкий народ,
С душой его пудельно-верной.
Он мне предложил императорский трон, —
Любовью ко мне он пылает;
Он образ мой носит в груди у себя,
И трубки он им украшает.
Вы, милые немцы, великий народ,
Простак и талантливый вместе;
Что порох придумали некогда вы,
Вас зная, не веришь по чести.
Я буду для вас не владыкой — отцом,
И счастье народ мой узнает…
Как будто бы матерью Гракхов был я —
Так это меня восхищает!
Не разумом вовсе, а чувством одним
Народом хочу управлять я…
Хитрить не умею я, как дипломат,
И чужды мне все их понятья.
Охотник я, выросший в диком лесу
И близкий по нраву к природе.
Гоняться за всякою дичью люблю,
Болтать не умею по моде;
Печатью не стану морочить людей
И все прокламации кину…
Народ мой, — скажу я: — питайся треской,
Когда есть нельзя лососину.
Когда ж в императоры я не гожусь,
Паршивца возьми ты любого;
В Тироле могу без тебя я прожить,
Могу приютиться там снова.
Однако, жена, будь здорова, прощай!
Мне мешкать мой долг запрещает;
Мой тесть уж давно почтальона прислал.
И он с лошадьми ожидает.
Подай же дорожную шапку мою
С шнурком черно-желто-пунцовым,
Увидишь ты скоро в короне меня
Под кесарским древним покровом.
Увидишь меня скоро в пурпуре ты,
В порфире — знак царского сана.
Ее император Оттон получил
В подарок еще от султана.
Под мантией будет далма́тика,
На ней из больших изумрудов
Процессия сказочных разных зверей,
И тигров, и львов, и верблюдов.
С груди же спускается епитрахиль
С орлами по желтому фону…
Такая одежда мне будет к лицу,
Когда помещусь я на троне.
Прощай! Может статься, потомство меня
Почтит и в пример всем укажет…
А впрочем, кто знает, оно обо мне,
Пожалуй, ни слова не скажет».
По рельсам железным, как молньи полет,
Несутся вагон за вагоном.
Несутся — и воздух наполнен вокруг
И дымом, и свистом, и стоном.
На скотном дворе, у забора осел
И белая лошадь стояли.
Осел преспокойно глотал волчецы,
Но лошадь в глубокой печали
На поезд взглянула, и долго потом
В испуге тряслось ее тело,
И тяжко вздохнувши, сказала она:
«О, страшное, страшное дело!
Ей-Богу, не будь уж природой самой
Я в белую кожу одета,
Заставила б верно меня поседеть
Картина ужасная эта!
Страшнейшие, злые удары судьбы
Грозят лошадиной породе:
Я лошадь, но в книге грядущих времен
Читаю о нашей невзгоде.
Своей конкуренцией нас, лошадей,
Убьют паровые машины;
Теперь уж все люди начнут прибегать
К услугам железной скотины.
Чуть только поймет человек, что без нас
Он может легко обходиться —
Прощай, наше сено, прощай, наш овес!
Придется нам пищи лишиться!
Душа человека, как камень. Не даст
Он даром и крошечки хлеба…
Увы! из конюшен повыгонят нас,
И мы околеем, о, небо!
Мы красть неспособны, как люди; взаймы,
Как люди, мы брать не умеем,
И льстить мы не можем, как люди и псы.
О, небо! мы все околеем!»
Так лошадь стонала. Осел, между тем,
Потряхивал тихо ушами
И в самом блаженном покое души
Себя угощал волчецами.
Окочнив, он хвост облизал языком
И молвил с спокойною миной:
«Ломать не хочу головы я над тем,
Что будет с породой ослиной.
Я знаю, что вам, горделивым коням,
Придется покончить ужасно;
Для нас же, смиренных и тихих ослов,
На свете вполне безопасно.
Каких бы мудреных хитрейших машин
Ни выдумал ум человека,
Все будут в довольствии жить на земле
Ослы до окончания века.
Судьба никогда не покинет ослов:
Свой долг сознавая душевно,
Они, как отцы их и деды, бредут
На мельничный двор ежедневно.
Работает мельник, стучит колесо,
Мукою мешки насыпают,
Тащу их я к хлебнику, хлебник печет,
А люди потом пожирают.
Издревле для мира сей путь круговой
Навек начертала природа,
И вечно на этой земле не умрет
Ослиная наша порода».
Век рыцарей в могилу схоронен,
И гордый конь на голод обречен;
Осел же будет неизменно
Всегда иметь овес и сено.
Мейербер! Все он, да он!
Что за шум со всех сторон!
Да неужли в самом деле
Ты на этой уж неделе
Разрешишься и на свет
После многих, многих лет,
Страшных болей в животе,
Выйдет в чудной красоте
Музыкальный плод великий —
И правдивы эти клики?
Неужели, наконец,
Ты действительно отец
Сына, в творчестве высоком
Нареченного «Пророком»?
Да, не выдумка газет
Эта новость! Да, на свет
Вышел он, ребенок чудный!
Да, процесс рожденья трудный
Совершился, наконец;
И родильница отец,
С облегченьем сладким в теле,
Распростерт в своей постели;
И припарки на живот
Друг Гуэн ему кладет.
Вдруг — средь тишины спокойной,
Раздается вой нестройный;
Звуки труб… Израиль здесь
Собрался, и этот весь
Дикий хор, обятый жаром
Воет (бо́льшей частью даром):
«Славься выше всяких мер,
Наш великий Мейербер!
Ты, страдавший так жестоко,
Чтоб родить для нас Пророка!»
Но из хора вот один
Очень юный господин
Выступает пред народом;
Брандус по фамильи; родом
Он из Пруссии; весьма
Скромен с виду (хоть ума
В нем палата — словно знает,
Где зимой рак обитает;
Научил его один
Знаменитый бедуин,
Крысолов, его приятель
И предшественник-издатель).
Барабан хватает он
И победой опьянен —
Как прославила когда-то
Мириам победу брата —
Он торжественно поет:
«Гениальный чудный пот
Осторожно, понемногу
Пролагал себе дорогу
В заперто́й бассейна круг;
Но раскрылись шлюзы вдруг —
И вода вовсю оттуда
Гордо хлынула… О, чудо!
Перед нами уж река!
Да, раздольна, глубока,
Образ мощи и свободы,
Как Ефрат, как Ганга воды,
Где купаются слоны,
Пальмами осенены; —
Как стремленье рейнских вод
У Шафгаузена с высот,
Где бурлит, кипит пучина,
И студенты из Берлина
В брюках вымокших глядят
На могучий водопад; —
Как той Вислы бег свободный,
Где сын Польши благородный,
Песнь поет, чешась от вшей,
О сынах земли своей,
О ее страданьях жгучих —
Под ветвями ив плакучих…
Да, как море, широка
Наша славная река,
Море то, где в годы оны
Сгибло войско Фараона,
Между тем, как нашим Бог
Выйти по суху помог…
Ширь-то, ширь и глубь какая!
Мир от края и до края
Исходите — никогда
Не найти вам, господа,
Водянистее творенья!
Сколько мощи, вдохновенья,
Поэтических красот,
Титанических высот!
Тут сам Бог и вся натура —
У меня же партитура!»
О, полно, блистающий месяц! В твоем величавом сиянии,
Широкое море сверкает, как золото в быстрых струях;
Весь берег облит как бы утренним светом,
Но с призрачно-сумрачным, тихим оттенком.
По светло-лазурному своду беззвездного неба
Проносятся белые тучи,
Как лики богов-исполинов
Из ярко блестящего мрамора…
Нет, нет, то не тучи!
То сами они, то могучие боги Эллады,
Те боги, что весело так заправляли когда-то вселенной,
А нынче забыты, без жизни,
Как сонм привидений громадных,
Проходят по не́бу в полуночный час.
Обят изумлением чудным, смотрю я
На этот воздушный, большой Пантеон,
На этих богов-исполинов,
Безмолвно и страшно свершающих по́ небу путь.
Вот он, вот Кронион, владыка небесного царства!
Узнал я его белоснежные кудри,
Те славные, некогда целый Олимп потрясавшие кудри…
В руке он потухшую молнию держит,
В лице громовержца — несчастье и скорбь,
Но старая гордость с него не исчезла доныне.
Да, славное время то было, о Зевс,
Когда ты себе на потеху
Брал отроков, нимф, гекатомбы
И ими небесно себя услаждал!..
Но царствовать вечно нельзя и бессмертным,
И новые старых сгоняют,
Так некогда сам ты седого отца своего
И дяде́й — титанов согнал,
Отцеубийца-Юпитер!...
Узнал и тебя я, надменная Зевса супруга!
Ревнивой тоскою наполнено сердце твое,
И очи большие твои потускнели,
И нет уже силы в лилейных руках,
Узнал и тебя я, Паллада-Афина!
Ни щит твой, ни мудрость, как видно, спасти не умели
От гибели гордых богов!
Узнал и тебя, Афродита,
Тебя, что была золотой и серебряной стала…
Хоть пояс волшебный ты носишь еще и теперь,
Но с ужасом тайным гляжу на твою красоту я,
И если бы телом своим осчастливить меня
Ты вдруг пожелала, как древних героев, —
Я умер бы верно от страха!..
Богинею трупов ты кажешься мне,
Венера-Любитина!
Не с прежней любовью глядит тебе в очи,
Бесстрашный и гордый Арей.
И юноша Феб-Аполлон омрачился печалью:
Молчит его лира, та лира,
Что весело так на пирах олимпийских звучала.
Еще молчаливо-грустнее Эфест. Да и как же
Не быть ему грустным? Ведь он, хромоногий,
Не будет уж Гебу cменять на пирах
И в кубки вливать торопливо
Спасителый нектар. — Давно уж умолкнул
Когда-то немолкнувший хохот богов…
Я вас никогда не любил, олимпийские боги!
Затем, что мне греки противны давно
И римляне мие ненавистны!
Но все ж состраданье святое и горькая жалость
Сжимают мне сердце,
Когда я гляжу в вышину
На вас, позабытые боги,
Вас, мертвые, ночью бродящие тени,
Непрочные, словно туман разгоняемый ветром.
Такие слова говорил я, и видимо глазу
Краснели воздушные образы в небе,
Взглянули в глаза мне они умирающим взглядом
И вдруг с небосклона исчезли.
Сокрылся и месяц за черною, новою тучей,
Запенилось бурное море,
И в небе зажглись победительно вечные звезды.